Человек — последняя тварь, привыкает ко всему. Эту сентенцию повторяет смотрящий, расхаживая меж нар и брезгливо воротя нос. Уж очень сия максима ему нравится.
В старом Китае должника заточали в деревянный ящик, лишь бедовая головушка да правая рука торчали наружу. И торчали на тысячу ли окрест живым иероглифом чисто иезуитски — в зной и зимой, пока родные и близкие не вырубят из семейного бюджета столько-то ланов серебра, требуемых по вердикту китайского мандарина. Вырубят буквально. Зубилом. Кусочки драгметалла, свободно конвертируемая валюта Степи, ланы и цины, вырезались, что тесто для пельменей. Для чего нагретый кусок серебра предварительно раскатывался до формата противня. В противном случае должник сидел в деревянной клетке до второго пришествия с севера тумэнов Чингисхана. Чалился, что селедка под шубой.
При этом пенитенциарная система Поднебесной подразумевала содержание подследственного за собственный кошт. И не отрубала правую кисть должника (отсекали воришке, с которого взять-то нечего, кроме серебряных пятен пота на рубище), а оставляла поверх ящика как рычаг для кормления. Так как досмотра передач в тамошнем СИЗО не было, то кормить разрешалось чем угодно. Даже рисовой и молочной водкой, кои сердобольные родственники для смягчения участи (и арестант слезно просил) носили бараньими бурдюками.
И что вы думаете… Древние хроники, включая «Книгу гор и морей», отмечают: злостные нарушители режима, режима питания, спивались, уходили в запой, хотя далеко вроде не уйдешь, и отказывались вылезать наружу, даже если родня, скрипя зубами, таки вырубила требуемые ланы-цины из родоплеменного куска серебра и внесла их в казну мандарина!
Загремел я на нары в разгар лета, когда тополиный пух на выносных столиках лип к пролитому пиву, что вокзальная шалава к командировочному, в камере-хате стояла духотища и вонь «носкаина». Почище кокаина и клея «Момент», однако. Понюхаешь — и моментально заколдобишься. Я думал, не выдержу и дня. А вот уже снег тополиным пухом липнет к узкой оконной решетке. И скоро Новый год.
В камеру передали маленькую пластмассовую елочку. Ее водрузили повыше, примотав скотчем к трубе у воздухозаборника, чтобы видели все.
* * *
Если в доме пахнет мандаринами, значит, скоро Новый год. Только не китайскими, а абхазскими мандаринами. В самом деле, мандарины-начальники за Великой стеной могли пахнуть разве что перегаром от рисовой водки и уткой по-пекински, выкушанными на долговые куски серебра. Мандарины же из Абхазии быстро портились, потому что выращивались без химических приправ и покупались за пару недель до новогоднего застолья, не раньше.
Для меня Новый год — прежде всего мама. Худенькая, с натруженными руками, в великоватом байковом халате с вечными следами от свежей готовки, не говоря о фартуке. Она была прирожденной хлопотуньей: потерянная, несчастная бродила по квартире, когда дела не находилось, и жалобно бормотала, что у нее ноют руки. Без работы. Вены на узкой подростковой руке вздувались, как у грузчика, и уже позднее, к концу жизни, ее пальцы, знавшие лезвие ножа, ребра стиральной доски, половую тряпку, кипяток и соду — но и клавиши! — страшно искривились. По воскресеньям мама выпаривала белье в огромном чане, лихо орудуя палкой, а я, если папа был в загуле, носил дрова из сарая. К старости мамина правая рука напоминала клешню. Играть полонез Огинского на стареньком пианино стало практически невозможно. Мама переживала, но по-прежнему умудрялась меж хозяйственных хлопот подкрашивать ногти бесцветным лаком. Декабрьские деньки были ее страдой. С некоторых пор, класса с пятого, я думаю, стараниями мамы в мажорное мандаринное облако под занавес года то и дело вторгались элегичные луково-селедочные нотки.
— Как вы сказали? Селедка под шубой?! — врезалось в память восклицание мамы в парикмахерской, где она делала прическу под Эдиту Пьеху.
Перманент, мелкую завивку под барашка, столь популярную у работниц общепита, мама недолюбливала. Она училась в консерватории. В доме имелся камертон, похожий на идеальную рогатку без резинки. Пока мама записывала в очереди рецепт, я с ужасом представлял на тарелке овечью шерсть в рыбной чешуе.
Ох не зря мандарины в этом рассказе настроены под камертон селедки, чуяло мое естество с самого дремучего детства… Мама заставляла вынимать косточки из распластанной рыбной тушки, жирной и склизкой. Это напоминало выдергивание прожилок из мясистых долек мандарина. Оба занятия малоприятные, нервные такие. Будешь нервным, когда тебя ждут во дворе с клюшкой, а ты голыми руками влип в пахучую историю — и, кажись, надолго. Можно дважды вымыть руки хозяйственным мылом, но ладошки все равно долго воняют. Если чистка мандаринов имела стимул, обозначаемый выделяемой слюной, то первое занятие отдавало тоской — ударение на втором слоге, в хвосте рыбы. Потому что была еще ария Тоски, которую напевала мама, часто стуча ножом, нарезая кубиками картошку, свеклу и морковь для селедки под шубой. Оставалось уложить их слоями и заправить.
А вот майонеза не было в помине. Главное отличие праздничных закусок и салатов моего детства: они заправлялись нерафинированным маслом и сметаной. Даже селедка под шубой, которая по популярности соперничала с оливье. Салат из квашеной капусты на всякий случай прохлаждался на подоконнике, пока гости квасились в прихожей. Хотя, на мой взгляд, салату из капусты, да еще с лучком, политым маслом, самое место на столе, а селедке, да под шубой, лучше плавать в проруби.
Дверь могла без стука распахнуться и войти соседка, спросить соды или соли…
Непонятно, почему мама акульей хваткой вцепилась в эту селедку. Мама так надоела всему дому своим открытием, щебеча в предновогодней лихорадке про изумительные вкусовые качества новомодного рыбного блюда, рецепт которого ей дали по секрету в лучших домах Бурят-Монгольской АССР, что сосед Емельянов в сердцах брякнул маме:
— Иди ты, Пьеха!.. Сама ты селедка под шубой!
Сам Емельянов был под мухой.
И мама заплакала.
Дело в том, что у мамы была старенькая мутоновая шуба. Со временем классный, шоколадной масти мутон превратился во что-то мутное, но с претензией на путное. Шубу она по осени вычесывала, пытаясь распушить тающий, что снег на асфальте, мех, носила в химчистку подкрашивать. Тщетно. Шуба катастрофически линяла, переливаясь от свекольного до морковно-картофельного колеров, холера ее раздери, белея проплешинами на полах и в вороте — словно пьяница, опрокинув рюмку, с размаху вторгся вилкой в слои рыбного салата, беспардонно разворошив и смешав цвета. Мама отважно заделывала лысеющие краешки шубы обрезками от моей шубки, в которой я ходил еще в детсад. Наверное, можно было выпилить из семейного бюджета ланы и цины серебряной мелочи, но тут подвернулся мужской кожаный реглан. Шик-модерн! От обновы папа отнекивался вяло, любил погулять, покрасоваться, а мама любила его, вот и все — факт не обсуждался. Тот и этот.
Но главная обида заключалась в том, что мама в симультанной погоне за дефицитом, модой и папой действительно стала напоминать селедку — фигурой, не более. Многие женщины почему-то мечтают похудеть, а мама изо всех сил хотела потолстеть, особенно ниже пояса — по бокам и зачем-то сзади, ела пюре с маслом на ночь. Поначалу я думал, что День конституции, краснеющий в отрывном календаре на декабрь, это женский праздник.
— У меня конституция такая, — краснела мама от замечания какой-нибудь толстухи, — я в Китае родилась, там все такие…
Услышав про сопредельную державу, люди опасливо кивали, будто в одночасье прозрели в китайской грамоте.
И папа любил маму. Но по случаю, что ли… Без случая эта любовь никак не давала о себе знать. К примеру, когда мама заплакала, он полез драться с соседом Емельяновым, а тот был выше на голову. Они вышли из подъезда на мужской разговор. А вернулись пьяные. Оба. При этом сосед придерживал сползающего папу.
— Мать, прости! — кричал папа маме. — Мы на одном… того самое… Первом Украинском… того самое… пластались-то… Щас же з-звинись, гад! — икал отец.
— Хозяюшка! Трали-вали… — рокотал Емельянов, кадыкастый, в хэбэшном трико, надетом задом наперед, отчего неестественно вытянутые коленки делали соседа каким-то парнокопытным. Только без рожков, козлиной бородки и дудочки.
— Соседушка! Да ты ваще не при делах! — подтянул трико Емельянов. — Селедка — ваще мировой закусон… и не старшая ты, трали-вали… то ись… страшная… страшнее есть ваще-то… в смысле, не старая ты, фу ты, холера! — Сосед притопнул валенком.
Насчет того, кто старше страшно-старой селедки, это он зря. Мама скривилась, будто съела селедку без соли, и решила просолить ее слезами.
Но не будем о грустном. Новый год все-таки.
Мама готовила за день до 31 декабря и другое рыбное блюдо — обжаренный золотистый хек под морковно-луковым маринадом. И дешево, и сердито, приговаривала хозяйка. Но с началом селедочно-шубной эпопеи хек стыдливо краснел на подоконнике на пару с салатом из капусты. Однажды папа притаранил из Баргузина красавца сига, размером с полено, и мама сделала из него чудо-пирог, который участники застолья вспоминали весь год. Главная заслуга сига — у него не было косточек… Прибалтийские шпроты в плоской, что подошва, банке, как все консервированное, шли в дело в последнюю очередь, обычно на старый Новый год или для непредвиденных гостей. Особенно по линии профкома. Под вечер, уже теплые, вваливались в дом Дед Мороз со Снегурочкой. В эту дипмиссию в коллективе обычно отряжали сачков, нарушителей трудовой дисциплины и скучающих незамужних женщин. Точнее, они вызывались сами. Дед Мороз иногда забывал бороду и Снегурочку, а забытая Снегурочка порывалась остаться до утра и показать маскарадный наряд Русалки…
Ну, с рыбой мы покончили. Также в качестве мирового закусона мама выставляла холодец. Но редко. Холодец надо варить с утра до ночи, а у мамы куча дел, вплоть до инструкций по наряжанию елки. Елку, с налипшими корочкой снега и опилками, папа приносил всегда настоящую — появившихся на прилавках «Промтоваров» пластмассовых елок разного калибра не переносил. На дух. Даже если на кухне радио орало с утра до ночи: «Химию — на поля!»
Кроме шаров и сосулек на ветках меж мишуры и стеклянных бус созревали огурчики, помидорчики, луковички. Повелось это с дедушки Хрущёва и его пристрастия к подъему сельского хозяйства и подъему в заоблачную высь — аж соломенную шляпу сдувало. Одна тема космоса чего стоила: ракеты и прочие спутники. Игрушечной фауны, от попугаев и обезьян до рыбок и свинок, тоже водилось в изобилии. Кроме стеклянных висели мягкие их собратья. Деда-мороза и снегурочку изготовляли из ткани, ваты и пенопласта. Потом появились пластиковые деды-морозы и снегурочки. Те были теплые, а эти холодные. Елку обязательно увенчивала звезда — с подсветкой и без.
В начальных классах я тайком вырезал снежинки, фонарики, фигурки из салфетки и фольги, не признаваясь в девчачьем рукоделии друзьям, а потом с чувством собственного достоинства забросил его.
Однажды мне влетело. И не от папы, а от мамы. Подсмотрел, как старшеклассники устраивали в классе новогодний «дождь». Делалось это просто: кусочек ватки наматывался на край «дождинки», ватку мочили и бросали в потолок — ватка прилипала к беленому потолку… Когда от маминого шлепка ринулся в совмещенный санузел, туда следом прибежала мама. И там, обнявшись на унитазе, мы с наслаждением ревели уже вдвоем.
Мама вешала на елку шоколадные конфеты, сделав нитяную петельку на ушке фантика. Начинку я тайком съедал, а фантик-пустышку аккуратно расправлял и оставлял на ветке, очень довольный своею хитростью. И только сейчас, спустя треть века вспомнив родную улыбку, меня вдруг ожгло, как горчицей: вашу мать, мама знала все!..
Если отец привозил из командировки в сельский район говяжьи языки, то на свет рождалось дивное заливное блюдо. На узкой длинной тарелке оно матово дрожало, дразня едока. Язык проглотишь! Маленькая розетка с горчицей дополняла вкус. Раз я второпях ухватил чужой кусочек говяжьего языка, щедро намазанный горчицей, — и рухнул под стол… Горчицу собственноручно готовил папа по рецепту, вывезенному из Венгрии, где дослуживал после войны. Пожалуй, то был единственный кулинарный вклад главы семейства в дело победы над уходящим годом. Год старел, буквально съеживался по часам, скукоживался по минутам — под фронтальным натиском мамы и мадьярской сабельной атакой с фланга.
Дверь без стука распахивается, и соседка спрашивает то ли соды, то ли соли… в кухонном угаре не понять.
— Клава, возьми сама!.. — не разгибаясь, кричит мама.
Ей некогда. В облезлой духовке мама выпекает шедевры: курицу с рисом, а также хворост и печенье с миндалем. Про печенье я вспоминал даже в армии. Кутаясь по самую макушку в караульный тулуп, то и дело поправляя сползающий ремень АК-74 со штыком, я глядел на небесное светило и чувствовал себя самым несчастным человеком под луной. В ее разводах мне чудилось мамино чуть подгорелое печенье с миндалем. И тогда узоры печенья магическим образом перетекали в профиль девчонки из соседнего двора. Мысли мои, дерзкие и горячечные от обжигающего мороза, ввинчивались в темень ракетой класса «земля — воздух». Луна становилась ближе, невозможное — возможным.
Армия не то, что вы думаете. Это долгое предчувствие любви, дрожащее на кончике штыка. И предощущение дома и Нового года. Что одно и то же.
Свежих огурцов и помидоров на столе не было, тогда в Сибири они зимой не продавались. Папе в начале декабря поручалось задание генштаба — раздобыть болгарское пятилитровое ассорти «Глобус». И папа разбивался в лепешку, но добывал, хотя еле стоял на ногах и ворочал языком. Стоила ли шуба селедки? Ведь помидоры из «Глобуса» вечно лопались…
Покончим с закусками, проскочим, обжигая губы, горячее блюдо… и скорей — к десерту. Взрослым — селедку, детям — плетку. Без шубы. Чтобы не обожрались сладким. Например, шоколадом фабрики им. Бабаева, который гости считали своим долгом всучить сынку хозяев, то бишь мне. Даже после зимних каникул карманы у меня слипались от раскисших шоколадных крошек. Такова светская жизнь! Под шумок застолья я пробовал выдохшееся полусладкое шампанское — кислятина, и как ее взрослые пьют? Магазинные торты в ту пору считались роскошью. Еще и поэтому в доме под Новый год помимо свежей хвои и мандаринов пахло подгоревшим печеньем.
Из напитков отмечу крем-соду, от которой я беспрерывно рыгал, и облепиховый кисель. Первый — производства местного безалкогольного завода, второй — маминого. Отец уважал сорокапятиградусную старку из литрового штофа — коньячного цвета и качества. И еще — вино мадеру, но на следующий день.
Стратегическая задача ночи — объесться и не уснуть. Начинали провожать старый год с вечера по часовым поясам. И помогал это делать телевизор «Рекорд» с экраном размером в полторы ученической тетради. Мы купили его с рук. Телевизор завернули в детское одеяло, не раз описанное мною (не из чернильницы. — Прим. авт.) в былые годы, обмотали бельевой веревкой. Я сидел на заднем сиденье «Победы», такси с шашечками, судорожно цепляясь за веревки «Рекорда» на поворотах. Когда приехали домой, то еще полчаса по указанию папы сидели напуганные и ждали, пока телевизор отойдет от холода. Если включить сразу, сказал отец, то телик может взорваться, что противопехотная мина, а в минах папа знал толк. Сидеть я не мог и бегал по квартирке, пока папа не поставил на место. И вот «Рекорд» включили. На экране с треском побежали полосы… Я заплакал (что-то много плачут в данном рассказе, это не камертон, в смысле, не комильфо), мама закричала. Папа собрался ехать бить рожу. А оказалось, местное телевидение показывает до одиннадцати часов (завтра на работу) и начинает вещание с восьми утра. Всю ночь мне снились кошмары, будто из «Рекорда» лезет пьяный кочегар дядя Володя и рычит, что Райна поставила рекорд, родив за раз тридцать три щенка…
Потом пацаны всего подъезда ходили к нам смотреть телик, сидя на полу.
Собственно Новый год начинался, когда раздавались позывные «Голубого огонька», мама надевала туфли, а меня заставляли мыть руки. Нет, вру, сперва мама надевала туфли — и в тот же миг она, непривычно высокая, некухонная, начинала светиться изнутри голубым светом… Мама в меру сил старалась приодеться не хуже, чем «в телевизоре», хотя бы по праздникам, стрекоча на швейной машинке «Зингер», которую героически вывезла из Китая.
Женщины обсуждали фасоны и прически дикторов, актрис и певиц, подпевали Майе Кристалинской, Эдите Пьехе, Муслиму Магомаеву, Ободзинскому и Поладу Бюльбюль-оглы.
— А ну еще бюль-бюль-оглы! — шутили мужчины, разливая водочку и папину старку. Выпив, они повторяли шутки Аркадия Райкина и частушки Мирова и Новицкого.
Громче всех смеялись мои родители. Прошедшие ссылку (мама), фронт и ранение под Берлином (папа), взрослые умели радоваться мелочам.
Позже, в старших классах, после просмотра «Ну, погоди!», «Чародеев» и «Иронии судьбы», вволю насмеявшись при виде Вероники Маврикиевны и Авдотьи Никитичны, рекордом ночи стало не уснуть прежде «Мелодий и ритмов зарубежной эстрады», где могли засветиться «АББА», «Модерн токинг», «Бони-М»…
Все это трали-вали, но вот куда старка, елки зеленые, подевалась-то!..
До одури наглядевшись по единственному каналу на «Двенадцать месяцев», «Морозко» и «Карнавальную ночь», ближе к полуночи я ерзал на стуле — во дворе ждали. Мы бежали на катушки, их устраивали на площадях, и катались до двух часов, в морозы под сорок. Аж сопли примерзали к вороту телогрейки!
После боя курантов все выходили на лестничную клетку и на улицу. Зажигались бенгальские огни, трещали хлопушки с конфетти, летал серпантин. Нынешние фейерверки и петарды заменяли выстрелы из ракетниц. Первый выстрел — сигнал к атаке поцелуев. В эпоху дедушки Хрущёва в городе было много военных. В нашем дворе под ликующие крики стреляли из окна третьего этажа, где жила русская семья офицера Башкуева (вот честное пионерское!). Сосед Емельянов, воевавший в разведке, глядя в расцвеченное небо, кусал губы. Отец вздыхал. А пьяненькие члены артели инвалидов, выкатившись на тележках из подвала Дома специалистов, озаренные красно-зелеными сполохами, плакали.
Сам Новый год пролетал как во сне. Слаще предчувствие праздника и его послевкусие. Это как лимонные и апельсиновые дольки: мармелад съедаешь, а жестяную коробочку хранишь годы. Это как увядший наутро оливье из холодильника «Орск» и холодные котлеты — вкуснее прежнего. Это как елочные базары: важна атмосфера, а не тощий товар. Это как пачки открыток, которые мама, улыбаясь, надписывала заранее — ввиду перегруженности почты. Это как расцвеченные витрины с елочными игрушками, мимо коих я зачарованный бродил.
Дверь без стука распахивается, и соседка спрашивает сахару-песку для десерта…
Ага, о десерте. Кроме абхазских мандаринов, линейку новогоднего десерта обеспечивали китайские яблоки изумительной кисло-сладкой терпкости. За ними мама ходила ночью к поезду Москва — Пекин.
Японский городовой, эдак мы от Китая далеко не уедем!
На вокзале Хайлара в суматохе у них украли чемодан. Не украли, а подменили. Таким же чемоданом, набитым кирпичами. Швейную машинку «Зингер» воры не взяли, наверное, из-за тяжести. Мама все прошляпила. Будучи пятнадцатилетней растеряхой, она глазела на невиданное скопление народа.
За пару месяцев до исчезновения чемодана в город вошли японцы. Мама, пробираясь в школу, не раз отводила глаза, когда посреди улицы мочился японский вояка. В Хайларе открыли публичный дом с красными фонарями. Потом красного цвета стало больше. Однажды мама-подросток увидела, как солдат на улице вырвал из рук молодой женщины грудного ребенка, подбросил его и поймал на штык…
На улицах валялись трупы. И семья решила бежать. Помогло то, что мой дедушка, который раньше зарабатывал тем, что перекрашивал краденых лошадей, за год до вторжения Квантунской армии сумел устроиться на КВЖД обходчиком. И мама стала ходить в школу советских специалистов. Прежде она ходила в гимназию и изучала Закон Божий, а после не раз в старости со смехом вспоминала толстого попа-учителя, бившего линейкой за то, что забыла «Отче наш». Когда мама перешла в советскую школу, гимназисты стали дразнить ее «красной жопой».
Эта красножопость и спасла. Японцы резали китайцев штыками — был приказ беречь патроны. Жизнь не стоила и чашки риса. Но квартал советских специалистов обходили стороной: СССР — это вам не палочки для еды! Спецов потихоньку начали вывозить. Моему деду помог русский инженер, с которым они после работы охотились в степи на сусликов-тарбаганов.
Они собрались в спешке. Все нажитое за два десятка лет уместилось в двух чемоданах. Когда раскрыли их в Улан-Удэ, то вместо вещей обнаружили кирпичи…
Старшая сестра Маня, моя тетя, отбыла раньше. Она поругалась с мужем, который не хотел ехать в СССР и решил бежать из Хайлара в Монголию. Маня спустя пару дней рванула верхом на коне вслед за любимым. В итоге ее поймали монгольские пограничники и бросили в кутузку, где томился муж. Тюрьма их и примирила. Надавав тумаков, супругов выгнали из тюрьмы и сказали, чтобы те шли на север. Они пошли по степи, взявшись за руки, озаренные лучами утреннего солнца…
Другая тюрьма была пострашней. Всех работавших на КВЖД стали шерстить по прибытии на родину. Тут и обнаружилось, что дедушка выехал из Хайлара незаконно, так как был всего лишь наемным работягой. Арестовали даже несовершеннолетнюю маму. На допросах их обзывали японскими шпионами. Били, кстати, мало — оплеухи не в счет. В ход пошло другое наказание. Говорят, эту пытку изобрели в Китае: голодным узникам дают соленую рыбу. Возможно, селедку. Люди набрасываются на еду. А потом им не дают пить. Ни капли. Умывают руки с мылом, чтоб не пахли селедкой. Говорят, ломались самые стойкие.
Вкус рыбы, что швырнули в камеру, мама помнила всегда. Она вышептала о нем непослушными губами, когда лежала в больнице после инсульта. А до того — стеснялась. Потому что они спаслись тем, что по приказу отца пили собственную мочу… Они ничего не подписали, их не расстреляли, а как политически неблагонадежных сослали в Феодосию. А крымских татар оттуда выслали.
«О Феодосия, Феодосия!..» Все детство я слышал это загадочное слово из уст мамы, которая при этом вздыхала и на миг затихала в кухонной суете. Загадочная Феодосия так прочно вошла в домашний лексикон, что я думал, это такое ритуальное словечко, обозначающее пожелание чуда. Ну, типа «абракадабры». Потом я узнал, что Феодосия находится на Черном море, и решил, что мама в детстве отдыхала там в пионерском лагере. Оказалось, что мама никогда не отдыхала. Ни в детстве, ни после детства. Зато благодаря ухищрениям мамы были подняты все связи, все подруги и их мужья — и я побывал в пионерском лагере «Орленок». В Черном море мы купались, подражая человеку-амфибии из только что вышедшего фильма с тем же названием. Приехав домой, загорелый, я рассказывал, как нас возили на экскурсии в Туапсе и Новороссийск. И я знал, что спросит мама. Она в который раз спрашивала:
— Эй, человек-амфибия, а в Феодосию вас не возили?
— Нет, мама, это далеко.
— Да, это далеко…
Эх, кабы я знал всю мамину историю, то подражал бы в Черном море не человеку-амфибии, а вожаку сельдевой стаи. Это куда круче!..
Такая вот, япона вошь, селедка под шубой. Казалось, мама должна была, едва заслышав рецепт рыбного блюда, бежать к унитазу, чтоб выблевать жуткие воспоминания. Но не из того теста была слеплена мама и ее печенье. Она училась в консерватории! Это как «иппон» — выигрыш вчистую слабого над сильным, чисто женская победа над усатым мужчиной, что надменно улыбался ей с портретов. Даже выше «иппона» — единоличная победа по сумме и по очкам. И на время.
Сквозь толщу океана времени на дне Атлантиды я вижу ее, вечную хлопотунью, в фартуке поверх платья, пошитого на «зингере». И мне хочется крикнуть маме: не надо переживать, не отменят Новый год из-за пригоревшего печенья… и все-все пройдет. Все, кроме чуда.