Приводя дела в порядок (сборник)

Башкуев Геннадий

Узун Сергей

Каракурчи Юрий

Туманский Алекс

Сероклинов Виталий

Чумовицкий Александр

Касавченко Святослав

Ладога Андрей

Шахназаров Михаил

Карташов Алексей

Абгарян Наринэ Юриковна

Юрий Каракурчи

 

 

Секрет

Мы с Мишей прячемся в простынях. Я приставляю палец к губам и прошу Мишу молчать. Нам нужно переждать моего отца, музыкальную литературу и сольфеджио. Накрахмаленное убежище раскачивается на ветру, показывает всему двору две пары детских ног. Но соседка кричит: «Слав! Слааава!» – Слава ей отвечает с балкона, отец говорит с кем-то, проезжает машина, и никто не замечает наши шорты, коленки, сандалии. Мы поднимаем головы и видим прямо над нами трусы и лифчики бабы Дуси. За простынями и пододеяльниками на бельевых веревках баба Дуся развешивает свои секреты, крупные, белые, с тугими резинками. А мы их нашли и не можем отвести взгляд. Мы знаем, что у каждого человека под трусами – свой секрет. И нечего там рассматривать и трогать. Но сейчас под трусами – только мы с Мишей. Мы сами – секрет. Мы прячемся еще, пока отец не уходит, а потом Миша берет палку и снимает трусы бабы Дуси. Мы бежим с ними, как с флагом, через весь двор, топим их в канаве, в темной дождевой воде.

Мне семь лет. Брату Сереже – восемь. Мы в бабушкиной квартире; за окном – июль, звон троллейбусов, теплый ветер, но нам нет до этого дела. Мы закрываемся в комнате с Любиной куклой. Я держу – Сережа раздевает. Куклу привез дипломатическими путями бабушкин брат из Канады. Кукла одета лучше всех в нашей семье. Блузка с бусиной, коротенькая юбка – долой, долой. Наши сердца быстро бьются, бюст Маяковского отвернут лицом к книгам. Но все зря. Розовый пластик гладок и равнодушен. Мы кидаем куклу и от ожесточения принимаемся за ее друга в костюме теннисиста. Сережа держит – я раздеваю. И снова напрасно: у них нет того, что мы хотим. Тревожно звенят троллейбусы, раскачивает открытую форточку порывистый ветер. В нас что-то хмурится, и мы с Сережей снимаем штаны, смотрим друг на друга в зеркало. Сереже послезавтра уезжать домой в Кронштадт; там, в глубине согласных, он разденется и будет бежать с друзьями по стоячей воде залива.

Мы замечаем икону под зеркалом. Икона смотрит недобро, обиженно сверкает бисером. Мы с Сережей – греховодники. Нам делается стыдно, страшно. Теперь нас накажут, проучат, и родители поругаются, и бабушка будет вспоминать дядю Юру и плакать. Мы надеваем штаны, но уже поздно, ничего не забыть, ничего не вернуть. Родители, конечно, ругаются, отец кричит матом, у бабушки аритмия, аритмия. Я лежу в темноте, обещаю иконе никогда больше не грешить и молю отче во веки веков, ныне и присно помиловать меня. И Сережу, и маму, и папу, и бабушку.

Баба Дуся с первого этажа умерла и унесла с собой белые простыни, трусы с прочными резинками. На месте целомудренного одиночества поселилась племянница Леночка. Леночка завесила окна бардовым, включала радио и принимала гостей, которые приезжали к ней на «ауди». На бельевой веревке развязно болтались простыни с красными цветами и атласные черные комбинации. «Дуська-зараза воду горячую сливала из батареи, а эта – вообще проститутка», – говорила Лидиякольна. Мы с Мишей решаем следить за проституткой Леной.

Мы рисуем Микки-Маусов на стенах подъезда и по очереди высовываемся из окна. Наконец из роскошного зеленого «ауди» с желтыми заплатками на капоте выходит Лена. Миша говорит, что юбка у нее точно проститутская. Мы спускаемся по лестнице. Нам легко и интересно, у нас летние каникулы впереди. Мы подслушиваем у двери, ждем стонов, криков, ругательств. Может быть, даже выстрелов. Но слышится только «ааай вил олвейз лав йуууу». Так устроено специально: Лена в атласной комбинации берет деньги вперед, включает музыку погромче, валится обнаженной на розовые пуфики и отдается. Баба Дуся крутится юлой в атласном гробу.

Мишин брат учится в церковной школе в Москве и рассказывает, что под его окнами всегда валяются презервативы. Грешники мусорят. Мы идем за дом, в тень, к подвальным окошкам, из которых тайна выдыхает старой картошкой. Мы ищем презервативы и не находим. Миша предлагает подсмотреть за Леной в окно. «Представляешь, какие у нее…» – говорит он. Какие у нее, какие у нее? И мы складываем кирпичи в стопку, подтягиваемся за карниз. Но ошибаемся окнами и вместо Лены видим худое морщинистое лицо Лидиякольны, приставленное к ситцевому халату. Мы свиньи, мы твари, и Лидиякольна показала бы нам кузькину мать. Мы бежим к лесу, пока она не выскочила на улицу и не показала.

Игорь идет впереди меня. Паутина с орешника попадает ему в рот, он плюется.

– Что, и твой отец это пробовал? – спрашивает Игорь.

Накануне я прочитал в газете, что у всех мужчин бывают голубые мысли, а иногда даже опыт.

– Конечно, – говорю я и поспешно добавляю: – И твой тоже.

Игорь – мой летний приятель, нас объединяет городское лето. Он ниже меня ростом и на два года младше, но его замужняя сестра многое ему рассказывает.

Игорь поворачивается ко мне.

– А ты хоть знаешь, как они это делают? – спрашивает он с упреком.

Я, конечно, не знаю, но понимаю, что такого и врагу не пожелаешь. Мы идем дальше – в чащу, в чащу. У оврага мы беремся за канат, прыгаем и с криком проносимся над ручьем. Игорь обхватывает меня ногами, а я снова и снова отталкиваюсь от земли. Мы долго раскачиваемся туда-сюда над папоротником и гнилой листвой.

Артем ест волчьи ягоды, кидает камни, размахивает разбитыми бутылками. Говорят, он вскрывает почтовый ящик у магазина и ворует письма. Сестра Лидиякольны из Таганрога так и не получила фотографии. Пару раз в году Артем пропадает на месяц, а потом возвращается, бледный и притихший. Мне запрещено ходить с ним в лес, ведь кто его знает. Но я смотрю те же сериалы, я его знаю. Артем плыл в бассейне на даче и столкнулся с крокодилом, которого подбросила его сестра. Слава Богу, дедушка тогда прибежал с ружьем. Но ведь, говорю я, можно и змею найти в собственной кровати, с ядовитым зубом, со звенящим хвостом, и никто, никто ему не поможет. Артем не сомневается: действительно никто не поможет. На разбитой бутылке останутся отпечатки пальцев, а если он будет врать, его заставят выпить сыворотку правды. И тогда он, в классическом английском костюме, черно-белый и элегантный мститель, расскажет все как миленький. Так мы и дружим.

На лесной поляне мы с Артемом устраиваем особняк Исабель Салинос. Дальше – еловый лес и темнота. В березовом лесу – резвиться, а в еловом – удавиться, говорит бабушка. «Комо ночас, комо сьеньос», – поет Артем, а я монотонным голосом читаю имена. Мария Роса Галла, Сильвия Кутика, Габриэль Коррадо и другие, другие. Студии Сонотекс и Рета-Италия все это представляют. Титры заканчиваются, и мы оказываемся в центре аргентинской страсти. Эмилио любит Исабель, а Исабель коварна.

– Давай я буду Исабель, – говорит Артем, – а ты – Эмилио.

Давай-давай. И Артем кладет руки мне на плечи, трясет белыми локонами. Он тонул в Рио-де-ла-Плата после крушения яхты, жил у знахарки в лесу, его изуродованное лицо залечено грязными тряпками и редкими травами.

– Я жива, Эмилио! Давай ты как будто удивлен.

Давай-давай. И я удивлен. Боже, Дева Мария.

Я глажу ее по спине. От Исабель немного пахнет мочой, но я клянусь, что люблю ее.

– О Эмилио, ми амор! Давай ты как будто раздеваешь меня.

Давай-давай. И я снимаю с Исабель бейсболку, спортивную курточку. Она обнимает меня, смыкает руки замком.

– Эмилио! Закрой глаза, моя любовь! Давай ты как будто ничего не подозреваешь.

Давай-давай. И я не подозреваю. А у Исабель – гадюки в душе. Она пьет яд, пускает кровь, у дьявола выпрашивает жизнь. Эмилио – не тот, кто ей нужен. Ей нужен миллионер Фернандо Салинас.

– Прощай навсегда, Эмилио! Давай я тебя сейчас как будто убью, а ты упадешь.

Давай-давай. И Исабель достает шпажку из волос, протыкает мне шею. Я падаю к ее ногам.

Я мертв и доступен. Это возбуждает Исабель. Она смеется, хватает меня за футболку и тянется к моим губам. Но я убит, я не хочу ее ласк. Больше нет любви – только нестерпимый теплый запах мочи. Я отталкиваю ее, бью ладонью по лицу, а Исабель царапает мне руку поперек вен. Я обзываю Исабель дебилом и убегаю.

Я вытираю кровь с руки. Мне страшно в еловой темноте: здесь удавиться, здесь лечь на иголки, под сухие ветки, и лежать холодной ночью, смотреть на луну с синей бороздой на шее. Я бегу, бегут субтитры, комо ночес, комо сьеньос. Студии Сонотекс и Рета-Италия этого даже не представляют.

Бабушка везет Лену в бассейн ко Дворцу бракосочетания, мимо Ленина и Пушкина, «Руслана» и «Людмилы», «Туриста» и «Чародейки», и Лена мечтает о второй половинке: кто ждет ее на другой стороне Октябрьского проспекта? Хромой любовник, граф де Пейрак, Жоффрей. Он назовет ее по имени дублированным баритоном, по-французски закружит на руках, унесет за шелковую занавеску. Лена в купальнике и резиновой шапочке входит в бассейн навстречу приключениям любви. Но бабушка, хромая ключница в войлочных сапожках, садится на кафельном берегу и просит Лену не нырять, не глотать хлорку, держать голову над водой, а то уши, уши. И прощай, молодость! Лена в плену. Лена едет домой в платке поверх шапки. Уши, уши!

В декабре бабушка ложится в больницу, и Лена на две недели получает амбулаторную свободу. Она надевает платье для огонька, находит в лекарствах губную помаду. Бабушкина жизнь прошла, и ничего уже не выкрутить из этого тюбика, но Лена берет спичку, тянется к сухому дну, и вот – Ленины губы розовеют старой помадой. По морозной улице, по темной лестнице – к нему, к нему, в тайное убежище над овощным магазином. Лена звонит в дверь и слышит его шаги. Ей страшно, она уже жалеет, что бежала, что нарядилась. Щелкает замок, дверь открывается, а там – всего лишь я.

У меня нет щетины, шрамов, повязки на глазу. Я растираю ледяные пальцы, будто в больнице перед забором крови. А за забором моя мучительница в маске на лице точит шпагу. Подготовил палец? Нет, не подготовил. Мы с Леной играем в шашки: я – в кресле, она – на диване, я – у двери, она – у окна, я – в углу, она – в дамках. Лена берет меня за руку и целует в сжатые губы. Миша учил, как расстегнуть и что снять. Мише легко говорить, у него на пенале – «Формула‑1». А что мне дано? Что требуется доказать? Я не Жоффрей, я даже не могу прыгнуть через козла. От Лены пахнет «Красной Москвой», ее бабушкой, моей бабушкой, шарфом в горох, холодным мехом воротника на вокзале. И я обнимаю Лену. Шея-там-где-ключица и чуть выше, вены на руках, изгибы и окончания – все это нам незнакомо. Мы просто лежим, обнявшись. Жоффрей, Жоффрей, думаем мы.

Миша засовывает руку во внутренний карман пальто и вынимает даму треф. Он нашел ее в снегу под окнами школьного спортзала. На карте голая улыбающаяся женщина, раздвинув ноги, держит за руку голого мужчину. Они не плотно прижимаются друг к другу, и в месте их соприкосновения – красная розочка. У рта женщины, словно в комиксе, надпись: «Wow!» «Вов…» – почти шепотом читает Миша. Я тайно разглядываю. Миша пальцем подрезает мой взгляд и впервые дотрагивается до женской груди. «Как он ее, а!» Вот, оказывается, как.

Но как, как? Миша унес карту с собой. Лицо, грудь – все в тумане, все забыто. Встречу – не узнаю. Я иду к спортзалу и ищу в темноте. Где черви, где крести, где пики? Где юный валет? Где двойки и тройки на кривых ногах? Где вы, где вы? На желтых окнах спортзала – защитная сетка. Не вылетит мяч, не разобьется стекло. Старшеклассники, отлитые из железа, затянутые в трико, играют в баскетбол. У них сданы нормативы бега и отжиманий, а в раздевалке все карты разложены бесстыдным жарким веером. Ваня Смирнов раскачивается на турнике, как маятник, как большой зверь, как волна. Он накидывает петли, завязывает узлы: подъем с переворотом, снова подъем и снова переворот. Его ноги ударяют меня в грудь, желтые окна возмущенно следят за мной.

Я долго плутаю в гаражах и оказываюсь на детской площадке. Все отыграли, уснули, кто-то даже умер. Только трех красавцев-богатырей вырезали из дерева и бросили здесь с бранью на спинах. Так и живут, так и стоят, так и я падаю между ними черной тенью. Где-то в пене морской двадцать девять братьев и дядька Черномор играют в водное поло. Я, деревянный, лежу на снегу и скрываю за спиной мой секрет.

 

Или туда и обратно

1

Что у Миши была за деревня, я знать не знал. Но ненавидел ее ужасно. А день рождения ты будешь праздновать? – Да я в деревню. А пойдем на майские праздники в поход? – Да я в деревню. А летом поплывем на лодке под мостом? – Да я в деревню. А побежим темными лесными тропами, пока железная дорога не разрежет лес пополам, и помашем машинистам? – Да я в деревню. Да провались! Миша с родителями закидывали бесконечные сумки, пледы, корзины, ведра в прекрасную оранжевую «копейку» и с ветерком уезжали. Я оставался рвать волчьи ягоды во дворе и брызгать ими в глаза Артему. А Артем хватался за кирпич и грозился убить меня.

Но однажды плотная завеса приоткрылась, и меня позвали к Мише в деревню. Было, кажется, начало апреля, мы надели шапки, резиновые сапоги и поехали рано утром, чтобы к ночи вернуться. В оранжевой, отличной, быстрой машине я тут же попытался открыть окно и сломал ручку. У нашего мотоцикла «Урал» не было окон, поэтому я стал крутить не в ту сторону. По дороге в райскую деревню мы заехали на сельское кладбище. Была там брошенная церквушка, которая немного стеснялась своей облупившейся кирпичной наготы, и покрашенные яркой зеленой краской оградки. Тетя Тоня долго пристраивала искусственные герани на могиле, и руки ее трепетали над землей, гладили нежно памятник.

Митенька, старший сын, умер от рака крови, когда мы ходили в детский сад, и Мише с тех пор особенно туго вязали шарф и особенно громко звали из окна домой, домой, ведь уже поздно, и, не дай бог, продует, не дай бог, ночь украдет Мишу. Это, конечно, такое горе для Тони, говорила бабушка. Но прошло лет пять, и Тонино горе стало уставшим, раздражительно-тревожным. Миша, носки теплые надень, я сказала!

Наконец мы приехали в деревню. Деревня была одной улицей. С одного конца – колодец, с другого – дуб. За домами – огороды, за огородами – лесок, за леском – лес, а там и вовсе край мира, все срывается и падает в пустоту.

Дом пока не понял, что апрель, что приехали хозяева, носатый с «Урала», и потому дышал февралем. Миша убежал куда-то, а я ходил шпионом в носках, скрипел половицами и порядочно застудил ноги. Из одной маленькой комнатки выскочили Мишины родители, почему-то в черных рабочих халатах, и оказались совсем чужими, темными людьми. Васька! Васька! – тетя Тоня звала кота обратно из елок, из зимы, из заледеневшей земли, но он все не шел. Мне страшно было слушать ее, страшно было смотреть в сенях на что-то большое, завернутое в брезент, замерзшее. И как в этих холодных комнатах помещается лето? Васька! Васька!

Миша повел меня с экскурсией. Здесь, значит, колодец, здесь, значит, дуб, на котором хорошо делать шалаш, здесь, значит, алкаши живут, а здесь – Лиза. О, Лиза! Эта та, которая?.. Та, та. О! Лиза приезжает в начале июня и целуется со всеми у костра. Грудь у нее вооот такая, очень большая, джинсы у нее и волосы в хвосте. И со всем этим, со всеми поцелуями, она в конце августа уезжает обратно в Москву. Нам хватает разговоров до мая. Потому что грудь у нее – вооот такая. Впрочем, плевал я, лучше бы показал мне Миша, где они играют в карты, где собака с длинными такими ушами, где тут, в конце концов, трансформируются. Но, вообще, апрель, и пока тут нигде не трансформируются.

Мы приходим к обеду. И – о, чудо! – Васька вернулся! Тетя Тоня кричит ему ласково, пока он вертится в ногах. Васенька, Васенька! Мы едим ливерную колбасу, вареные яйца и черный хлеб. Тетя Тоня почему-то жует Ваське хлеб с колбасой и плюет с нежностью. Мы пьем сладкую воду с вареньем, которой каждому – ровно по стакану. Дядя Валера смеется над котом, улыбается золотыми зубами. И вообще апрель!

– Миша! Идите погуляйте!

– Недолго!

– И ноги смотри мне!

Мы сворачиваем за дом, перелезаем через забор. Снега уже нет, но есть много коричневой воды, целое море, дно из дубовых листьев. Миша идет впереди, а я ловлю волну, раздвигаю бездну морскую, рассматриваю траву под ногами. У дома Сальниковых садимся на поваленную березу. Мне хочется пить, потому что вода с вареньем была слишком уж сладкой.

– Тебе нравится твое имя? – спрашивает Миша.

Мне, конечно, не нравится. Я бы хотел, чтобы меня звали Федей, уютно, со щеками, с песочными печеньями под полотенцем, с видеомагнитофоном, с собакой – вот такое имя мне бы хотелось.

– А ты какое имя хочешь? – спрашиваю я.

– Митенька.

Я смотрю на Мишу. Жаль ли мне его? Сейчас я бы взял Мишу на руки. Мой бедный мальчик, с неровным почерком, с двумя ошибками в одном слове, с незащищенной макушкой. Давай я куплю тебе конструктор, давай шоколадное яйцо? Или в зоопарк? Или на карусели? Но тогда мне десять лет, и я не знаю, как отношусь к Мише. Он может больно пнуть в копчик, а мне нестерпимо хочется пить. Вокруг нас столько воды, что мы могли бы утонуть в овраге, но пить нельзя. И промочить ноги нельзя.

– Миша! Миша! Давайте обратно! – кричит тетя Тоня.

Мы возвращаемся к дому. Есть ливерная колбаса, а пить ничего нет. В колодце вода холодная, можно простудиться. То, что можно умереть от жажды, никого не волнует.

Мы загружаемся в машину и бросаем кота Ваську. Никто не пожует ему до следующей недели, но не скучай, Васька, сходи к алкашам. Может быть, они дадут тебе хотя бы косточку, а потом и май, а потом и лето, и костер, и бабушка из Перми, и вооот такая Лиза.

Всю дорогу домой я еду, чтобы выпить стаканов пять. И попрощаться с Мишей до поздней осени, до черного Васькиного октября. Теперь Миша – в деревню, а я – к Артему. И Артем действительно может убить меня кирпичом.

2

Мы с Настей и Игорем сидим на балконе, выставили ноги над бездной. Так жарко, что трещат провода. Мы слышим музыку из редких машин и раз в час – последние известия, больше не будет. Передает Москва. Во дворе Женя гуляет с братом Александром Петровичем. Горячие голоса шепчут Жене на ухо, а она отругивается. Женя сошла с ума давно, мы все привыкли, иногда плюемся в нее черемуховыми косточками. Бабушка в кресле обмахивается веером, поет.

Господи, вдруг кричит Тамара на улице, погиб Митенька. Ничто не предвещало. Июльский день встрепенулся и отчаянно забил крыльями.

И все мы тут же отмерли, побежали на стройку новой школы. Женя, Александр Петрович, бабушка, мы с Игорем и Настей, Артем, Роза Гавриловна, не помню имен. Тамара синеет впереди ситцевыми васильками. Я протыкаю подошву сандалий осколком бутылки, оставляю черные кровяные пятна на пыльной дороге, но все равно бегу с азартом.

– А как фамилия? – спрашивает Роза Гавриловна, задыхается.

– Агафоновы.

– Да ты что! Солдатова Люда! Солдатова, – говорит Тамара.

Всем делается страшно за Агафоновых.

Белого Митеньку достают со дна котлована. Песок струился вокруг, и он не смог ему сопротивляться, вздохнул, закрутился в воронках. Паша кричал, напрасно откапывал Митеньку, загнал песок под ногти, под веки.

Мы подслушиваем, особенно Настя, и заглядываем в котлован. Мы не жалеем мать Митеньки, брата Пашу, не читаем молитв. Каникулы нас утомили, ведь уже июль, и нам интересно. Мы даже не знали, что так, в песке, можно умереть.

Приезжает скорая помощь, громко хлопает дверьми, забирает Митеньку.

– В морг, – Настя знает лучше всех.

Женя раскачивается на берегу. Она бы хотела лечь на дно, укрыться сухими волнами, но Александр Петрович ее не пускает.

– Сколько ему было лет?

– Господи, господи…

– Это такая блондиночка невысокая? Люда Солдатова? – припоминает Роза Гавриловна.

А как в прошлом году утонул в Спасском Сашкин сын! Тоже жара стояла, и ударило в голову. Ведь ни о чем не думают, везде лезут, везде. И хоть бы какой-то поставили забор, чтобы спасти нас всех. Но забора нет, бабушка устало садится на лавку. А совсем недавно пела, расцветали яблони и груши, туманы проплывали над рекой.

В чьем-то окне работает телевизор, и оттуда – музыка из сериала, белые райские арки складываются в буквы.

Мы идем домой. Старухи толкают перед собой детские смерти. Бабушкина сестра Верочка, черно-белая, с круглыми коленочками, умерла от тифа еще до войны. И племянник Игорек, в шестьдесят лет, от инфаркта. У учительницы Татьяны Алексеевны, вспоминает Тамара, задохнулась в машине дочка. Кто там у Розы, мы не слышим, она отстает. Господи, господи…

Небо над нами ничего не выражает, только самолет летит. День расправляется равнодушной простыней. Кто уцелел – тот уцелел. И Роза, кажется, начинает говорить про малосольные огурцы.

– И не жалейте чеснока!

Лето после Митеньки закрутило гайки. Стало совсем сухо и жарко, песок летает по улицам, попадает в глаза. Мы с бабушкой, Игорем и Настей идем в Спасское купаться. На поле с огородами – поплавки из косынок. Давят колорадских жуков.

Настя замечает Пашу в озере. Солнце отливает его из бронзы, он чернеет и блестит в лучах, с силой толкает воду. Господи, господи… Мы плаваем, как можем, и ложимся на берегу. Бабушка накрывается с головой простынкой, чтобы не обгореть, а мы зажмуриваемся и остаемся в жаркой темноте.

Линии электрических проводов перечеркивают нас своими тенями. Над нами на холме раскачивается Женя. Не слышно мелодии приемника с огородов, крика стрижей – только стрекотание проводов в жару.

3

Мы идем кормить кота. Конец августа. Хозяйка уехала в поздний отпуск. Вечная история. В лифте мы говорим, что тут, через дорогу от МИДа, Лена жила с Митенькой, он заболел раком мозга, быстро умер, Лена осталась в квартире, хоть квартира и родителей, но они не выгоняют, а Лена так и называет его всегда Митенькой, вот уже семь лет. Всего пять этажей, но мы успеваем пролистать книжицу. Мы, собственно, идем кормить кота, так что все это – для справки.

Кота едва не замучила старуха в Медведково. Его спасли, нашли ему новый дом. Но он пугливый, постоянно прячется и ест украдкой. Я бы тоже ел украдкой, живи я напротив МИДа.

Лена оставила открытое окно, белье на веревке, хлеб на кухонном столе. Мы заглядываем всюду, будто бы в поисках кота. Кис-кис-кис – фальшиво шипим мы на два голоса. Кот не выходит. Старуха из Медведково мерещится ему. Мы высыпаем корм на газетку и садимся на кровать ждать.

Мы не зажигаем ламп и, кажется, не отражаемся в зеркалах. Кто мы, собственно, такие? Нас не видели родители, с нами едва знакома Лена, кот нас ненавидит. Наши тонкие руки бледнеют в сумерках, сгибаются в странных местах, наши футболки слишком яркие и даже глупые, если именно на этой кровати умирал Митенька.

(Посмотри, какой потолок, желтый, с лепестками отслоившейся краски. Как у моей бабушки на Октябрьском проспекте, где за окном – Дом культуры «Родина», вовсе не МИД. А на стенах были отпечатки наших ног, Любкины – самые большие. Мы с дивана старались как можно выше наступить, и письма Диккенса вечно падали с полки, двадцать девятый том. А если долго висеть головой вниз, забросив ноги на спинку дивана, то казалось, что мы ходим по стене, а книги, Диккенс и Голсуорси о любви, держатся на честном слове, чудом. Потом темнота подступала к глазам, и нам приходилось делать кувырок. Как шею не сломали только.)

Август устал, особенно в центре, около МИДа, и шумит за окном утомленно, на выдохе. Смеркается, заканчивается день, лето, что-то еще. Вечная история. Все обреченно сложено в темноте, в пыльном подоле московского лета. Пачки журналов, диски, отчего-то лыжные палки, которыми Митенька отталкивался, ехал быстрее Паши, смеялся под соснами. Надувной матрас свернут без воздуха, без цэ на конце. Большой радиоприемник «Шауб-Лоренц», как ларец с драгоценностями, манит гладкими клавишами, но провода, наверное, обрезаны, и он не ищет волну, не находит Вильнюс, Варшаву, Киев. В спальню – тяжелая белая дверь. Если захлопнуть с силой, потом не откроешь – придется кричать и плакать. Митенькин смех, Митенькины песни и стихи, Митенькины метастазы в коробке из-под шляпы. И даже сама шляпа на шкафу, с широкими траурными лентами. Но это нам, может, только кажется, ведь темно, до фонарей далеко, да и писал ли Митенька стихи?

Кот не выходит. Кис-кис-кис. Не выходит. Может быть, думаем мы, кот тоже умер? Давно, еще до Митеньки, а Лена сошла с ума, ведь мы знаем ее поверхностно, шапочно, не расплетая лент. Она ласкает кости, гладит пустой череп, шепчет горячечно в тени серой башни. Может быть, и сама Лена мертва, и пауки в ее волосах. И мы на самом деле сели на кровать умирать в рифму Митеньке. Никогда не знаешь, кто следующий, а кот – только предлог, перестановка букв, опечатка.

(Ну поцелуй меня здесь, в скобках, прошу я не своим голосом, но другого у меня нет. Пусть МИД смотрит. Видишь, в каком удивительном месте сгибается моя рука. Под кроватью – капельницы и шприцы, а мои вены узлами скручиваются, пропадают, плутают, в них не попасть. В твоей шее прохлада, и так выступают ключицы, что я боюсь, не мало ли у тебя крови, хватит ли нам, ведь я залез бы на эти иностранные дела и плакал бы, и кричал бы о тебе, ты же знаешь, как я тебя. И мое сердце так сильно бьется, что сейчас, кажется, выпрыгнет из. Или это клише? На нас смотрит атташе.)

Мы выходим на балкон. Гул дороги отражается эхом, и тревожно шелестят деревья. Балкон узкий, будто сталкивают, а двор колодцем, шахтой, ямой. Мы замерли на пороге, держимся за дверь. Нам страшно обернуться и посмотреть вперед.

Кот так и не вылез. Но и мы не можем больше, нам пора, пора, мы насмотрелись. В замочной скважине всегда сквозняки, и холодеет глаз. Собственно, мы просто покормить кота. В лифте мы молчим. Вечная какая-то история.

4

Бабушка моя Галочка решила поехать летом на родину. В Новоазовск. В родительский дом из глины. Там ей все дышало детством, мамой, морем, старые ветры там продували ее, и она немного молодела. В этом самом доме они с Мусей, с Илюшей, с Игорьком, платиновые и в ситце, резали отцову шубу на волосы для кукол. Куклы были страшные, конечно. И так часто под скупыми яблонями нашей скучной средней полосы бабушка вспоминала мягкое Азовское море, что отважилась. Несмотря на артрит. Дохромает как-нибудь. Написала Илюше телеграмму: «Выезжаю! Буду 15‑го! Встречай! Чайки!» Взяла с собой Дениску, моего брата. Поехали, молодые и счастливые, на плацкартных местах.

После смерти Агнессочки и Сафона Ильича дом достался Илье. Завещания не было, а упорства не хватило, и сестры сдались. Прокляли Илью, но быстро отошли. Бабушка последний раз приезжала пятнадцать лет назад и надеялась на радушие. На большую родительскую спальню надеялась. Чтобы лежать в кровати и слушать скрип, стон, стук старого дома. Ведь это так важно всегда – где засыпать. Там темнота ляжет на глаза, там день остановится, там сердце успокоится. И вот бабушка хотела на прощание заснуть именно в этой спальне.

Илья встретил бабушку с Дениской на «москвиче». Обнимал, хохотал, сверкал зубами. Но поселить пообещал не в старом доме, а в новом флигельке. Недавно отстроил – ну прямо для дорогих гостей. А кто же в родительской спальне? А там знакомые заехали пару дней назад. Неловко выгонять. А в другой комнате кто? А там знакомых дочка. А в третьей маленькой комнатке? Там студент из Киева, товарищ Владьки, ну как не пустить. Ведь лето, все купаться едут. А сам Илья где? А он с Зиной ютится на веранде, лишь бы схоронить флигелек для сестры.

Бабушка вошла за калитку и ахнула: над грядками в огороде сушился десяток купальников, незнакомый мужчина с усами жарил колбасу под вишнями, тучная тетка в горох деловито чистила картошку на крыльце. У забора появилась летняя беседка, в ней играло радио и торчали ноги с красными ногтями. А в окнах кухни смеялись молодые голоса. Кто эти люди? Откуда они? Что это за девочка пяти лет в трусах? Илюша! Илья! Ну что ты, Галочка, давай поедим соленого арбуза! Давай же как раньше, Галка! Отдыхающие, поняла бабушка и села за стол на веранде есть соленый арбуз. Чьими слезами его засолили?

Хоть глазком посмотреть на родительскую спальню нельзя. Там спят люди, вот и храп слышен на весь дом. Потом, потом. Илья отвел бабушку с Дениской в летний флигель, который на деле оказался сараем с окном без стекла. Бабушка должна была спать на старой железной кровати с Дениской, ведь он малыш еще, восемь лет, так что своего места иметь не может. Бабушка провалилась в пружины с Дениской под боком. Не было слышно ни гула, ни шорохов, ни стонов старого дома.

Так продолжалось три ночи. А на четвертую бабушка проснулась от странного покачивания и обнаружила, что из-под ее кровати торчит зад. И этот зад, вероятно, пытается вытащить чемодан. Бабушка хлопнула по заду ладонью и закричала басом: «Сволочь!» Вор извернулся и дал деру, скинул купальники в огороде. Бабушка больше не сомкнула глаз, а утром пошла к Илье и сказала, чтобы он сейчас же поселил их с Дениской в дом. Совесть имей! Да если бы отец! В родительском доме в сарае спать! Она что, сраная курица?

Студента отправили к соседям, и бабушка доживала две недели в маленькой комнатке. Старого дома в суетливой гостинице Ильи она так и не узнала. Ведь там Агнессочка пела тонкие свои песни, а теперь дурацкий изгиб дурацкой гитары. И толстая тетка в горох. В последний день бабушка собрала изабеллу с крыльца и увезла в ящике, принюхивалась всю дорогу. Больше в родительский дом не возвращалась. А я там вообще не был никогда.