В сентябре 1907 года из петербургской военно-одиночной тюрьмы меня перевезли в село Медведь, а Прыткова отправили отбывать наказание в Воронежский дисциплинарный батальон. Унтер-офицера Андреева сослали в Сибирь. Я тоже мог угодить туда же, если бы не выручили друзья. А было это так. После событий в нашем батальоне оставшийся за Мансурова подпоручик Есаулов вечером опечатал ротную канцелярию, в которой я до ареста жил, как писарь. Зная, что там мною спрятана запрещенная литература, старший унтер-офицер Александр Николаевич Гаранович и кашевар Антон Юрьевич Нищук ночью пробрались к задней стенке строения, оторвали несколько досок и, проникнув в бывшую мою «резиденцию», забрали запрещенные издания. Есаулов, явившийся туда утром с обыском, конечно, ничего не нашел.

В Медведе после более чем годовой разлуки я встретился со своими товарищами. Почти половина их была досрочно освобождена, другая, хотя и числилась на жестком режиме, находилась не за решетками, а в 3-й роте, командиром которой был капитан Миткевич-Желтко. Он относился к опальным преображенцам довольно либерально. Бывшие гвардейцы вели себя безукоризненно, не в пример другим заключенным, попавшим сюда за нарушения дисциплины и моральную неустойчивость.

Первые три недели я отбывал наказание в 3-й роте, потом меня перевели в 4-ю, а через месяц — в 5-ю, где режим был уже тюремный.

У всех, кто прибывал в батальон, снимали погоны и зачисляли в разряд «испытуемых». За ограду их выпускали только под конвоем.

После того как «испытуемые» проходили половину срока, не нарушая принятого здесь порядка, их переводили в число «исправляющихся», возвращали наплечные знаки различия и выпускали на прогулки без конвоиров.

Дисциплина в подразделениях была очень строгая. Если кто в чем-либо провинится — сажали в карцер, наказывали розгами. Командир роты имел право назначать тридцать, а начальник батальона — сто ударов.

В 5-й роте меня назначили писарем. Это давало мне некоторую свободу: бывать в окрестных селениях, встречаться с крестьянами. В деревне Щелино я познакомился с Ефимом Ивановичем Братышенко. У него был фруктовый сад. Радушный хозяин угощал яблоками. Часто мы беседовали с Ефимом Братышенко на политические темы. Он разделял мои убеждения, жил надеждами на будущее. Оба мы понимали, что революции не хватило сил, чтобы свергнуть самодержавие. Она только расшатала устои империи.

— Придет время, и все это повторится, только уже с большим размахом, — говорил Ефим Иванович. — Рано или поздно народ победит!

В маленькой, но опрятной избе за откровенными разговорами с гостеприимным Братышенко я на время забывал о мрачной действительности, которая всех нас окружала.

Возвращаясь от него, чувствовал какой-то подъем, хотелось что-то делать уже сейчас.

Как я упоминал, в батальоне наряду с людьми хорошими много было и нравственно опустившихся. «Надо как-то воздействовать на них», — мелькала мысль. Из наиболее развитых и надежных товарищей образовал в своей роте нечто вроде актива. Он был невелик — всего восемь человек. Но влияние на остальных мы стали оказывать существенное.

Командир роты капитан Крюков это заметил и нашей деятельности не препятствовал. Он был человеком либерального толка и к крутым мерам почти не прибегал. Но такие офицеры были, конечно, редкостью. Большинство обращалось с отбывающими сроки жестоко.

Впоследствии, когда Крюкова сменил штабс-капитан Козлянинов — личность болезненно нервная и желчная, житье наше резко ухудшилось. Участились случаи применения телесных расправ.

Однажды Козлянинов нашел повод поистязать солдата-еврея. Роль палачей он заставил исполнять заключенных — одного опять-таки еврея, другого русского. Наблюдая, как они порют товарища, Козлянинов придрался к еврею-исполнителю, что он недостаточно сильно бьет наказанного, и скомандовал:

— Ложись сам!

Тот молча распластался на лавке и без единого звука перенес двадцать ударов розгами.

Еще более тяжелой была обстановка в других подразделениях. В июне 1908 года восемь заключенных 4-й роты сговорились и выступили против несения воинских обязанностей.

— Пусть нас хоть в арестантские роты отправляют, — говорили они, — лишь бы не служить в царской армии.

Все восемь были приведены на территорию дровяного двора. Под барабанный бой, заглушавший крики и стоны, каждому из них всыпали по сто ударов. Экзекуция была зверской. Несчастных намеревались пороть до тех пор, пока они не откажутся от своего заявления, и те вынуждены были сдаться.

Среди офицеров дисциплинарного батальона были и откровенные садисты. Они с удовольствием мордовали и уродовали людей, цинично заявляя при этом, что «серой скотинке» даже полезно время от времени «полировать кровь».

Эти дикие сцены на всю жизнь врезались в мою память. И в первые дни после отбытия наказания и сейчас нет-нет да и зазвучат в ушах нечеловеческие вопли жертв самодержавия.

Для меня и моих сослуживцев пребывание в дисциплинарном батальоне явилось как бы очередной ступенькой политического прозрения. Мы поняли, что наше положение в Российской империи было даже более бесправным, чем положение крестьян и рабочих. Император хотел, чтобы мы оставались лишь бессловесной и послушной силой в руках правящих классов для держания в покорности всех угнетенных. Однако эти времена проходили. Армия становилась все более ненадежной. В стране медленно, но верно зрела новая революция. И в октябре 1917 года она свершилась. Народ под руководством созданной В. И. Лениным большевистской партии взял власть в свои руки. И мне особенно отрадно, что Преображенский полк одним из первых в те исторические дни перешел на сторону взявшихся за оружие рабочих и крестьян.