Новый, 1818 год начался для Пушкина несчастливо. В феврале он заболел. Горячка надолго уложила его в постель.
В те времена «горячкой» называли всякую длительную болезнь с высокой температурой. Лекаря различали горячку нервную, желчную и гнилую. У Пушкина определили чуть ли не самую опасную — гнилую.
В доме царила тревожная тишина. Все ходили на цыпочках с озабоченными лицами. Шутка сказать — сам известный Лейтон ни за что не ручался.
Но больной был молод, крепок. Даже ванны со льдом, которыми Лейтон его пользовал, не причинили вреда. Прохворав шесть недель, Пушкин выздоровел.
«Сия болезнь, — вспоминал позднее Пушкин, — оставила во мне впечатление приятное. Друзья навещали меня довольно часто: их разговоры сокращали скучные вечера. Чувство выздоровления — одно из самых сладостных. Помню нетерпение, с которым ожидал я весны, хоть это время года обыкновенно наводит на меня тоску и даже вредит моему здоровью. Но душный воздух и закрытые окна так мне надоели во время болезни моей, что весна являлась моему воображению со всей поэтическою своею прелестию. Это было в феврале 1818 года».
Болезнь скрашивало и чтение. Лёжа в постели, Пушкин один за другим прочитал восемь томов «Истории государства Российского» Карамзина. Прочитал со вниманием и жадностью. Книга только что вышла, и её тотчас же раскупили. Появление «Истории» было большим событием. «Все, даже светские женщины, — рассказывал Пушкин, — бросились читать историю своего отечества, дотоле им не известную… Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Колумбом».
Говорили, что в эти дни Невский проспект опустел, — все сидели дома и читали Карамзина.
Восемь томов «Истории» Карамзин писал тринадцать лет и дошёл лишь до времён Ивана Грозного. Зато Древняя Русь ожила под его пером.
Таково было первое впечатление от «Истории».
Карамзин… Пушкин с детства привык, что имя знаменитого автора «Бедной Лизы» произносилось в их доме восторженно-почтительно. А когда Карамзин появлялся, ему внимали как оракулу.
Карамзин запомнился, как он описан у Жуковского:
Настоящее знакомство состоялось в Царском Селе, и теперь в Петербурге оно продолжалось. Пушкин часто и запросто приходил к Карамзиным, назначал у них свидания Жуковскому:
Карамзины жили сначала на Захарьевской улице в доме Баженовой, а в 1818 году перебрались на Фонтанку. «Ищите нас мыслями в Петербурге не в Захарьевской улице, а на Фонтанке, в доме Екатерины Фёдоровны Муравьёвой, где мы с вами жили. Там могу иметь уже большой кабинет», — писал Карамзин Вяземскому.
С Екатериной Фёдоровной Муравьёвой — матерью «беспокойного Никиты» — Карамзиных связывало давнишнее знакомство по Москве, и когда в её доме на Фонтанке освободился верхний этаж, Карамзины там и поселились. Николай Михайлович так писал свой новый адрес: «Дом Катерины Фёдоровны Муравьёвой у Аничкова мосту, на Фонтанке».
Теперь жители Петербурга постоянно видели на набережных Фонтанки и Невы высокую прямую фигуру историографа. Он в одиночестве каждодневно совершал свою утреннюю прогулку.
Карамзины жили замкнуто. Коренные москвичи, они чувствовали себя одиноко в чуждом им Петербурге, да и сами не старались сблизиться с людьми. «Мы в Петербурге как на станции, — сетовал Карамзин, — кланяемся многим, а сидим дома одни, пока появится добрый Тургенев или Жуковский. Однако ж мы не вправе жаловаться: сами не льнём к людям».
Вечером, когда историограф заканчивал свои труды, в его квартире собирались немногочисленные друзья. Приглашая к себе, Карамзин говорил:
— В десять часов вечера я пью чай в кругу моего семейства. Это время моего отдыха. Милости просим…
Пушкин любил бывать у Карамзиных. Когда он входил в большую уютную комнату, где, сидя у самовара за круглым столом, Екатерина Андреевна разливала чай, его охватывало ощущение покоя и домовитости, которого он никогда не испытывал в родном доме.
Екатерина Андреевна была очень красива. В молодости она напоминала Мадонну. Вторая жена Карамзина, она была много моложе мужа. Увидев её впервые в Царском Селе, Пушкин влюбился и со свойственной ему непосредственностью написал ей письмо с объяснением в любви. Екатерина Андреевна показала письмо мужу, и они оба смеялись, а потом вместе отчитывали незадачливого влюблённого.
Полудетское увлечение прошло, а уважение, привязанность остались. И всякий раз, когда он приходил к Карамзиным, ему было необыкновенно приятно видеть Екатерину Андреевну, следить, как она неторопливо, плавными движениями разливала чай детям, как улыбалась ему.
Дети сидели тут же вокруг стола и с лукавым любопытством поглядывали на молодого гостя, ожидая проказ и шуток. Они подружились с Пушкиным ещё в Царском Селе.
Николай Михайлович слегка кивал. Он сидел поодаль, окружённый друзьями.
Ещё совсем недавно он радовался Пушкину, но с некоторых пор — он сам это чувствовал — в его отношении к юноше появился холодок. «Талант действительно прекрасный, жаль, что нет устройства и мира в душе, а в голове — ни малейшего благоразумия».
Пушкин раздражал его. Всё в нём было через край: ум, талант, весёлость, безрассудство. И при этом вольномыслие. Самое площадное. Ничего «площадного» Карамзин не одобрял.
Они часто спорили.
— Не требую ни конституции, ни представителей, но по чувствам останусь республиканцем и верным подданным царя русского,— Карамзин любил изрекать подобные парадоксы.
Пушкин как-то не выдержал.
— Итак, вы рабство предпочитаете свободе?
Карамзин вспыхнул. Сухое лицо его с глубокими складками у губ покрылось красными пятнами.
— Никто, даже злейшие враги мои, — сказал он тихо, — не говорили подобного. Вы мой клеветник хуже Голенищева-Кутузова.
А тут ещё «История»…
Молодые вольнодумцы негодовали. Не того они ждали от труда Карамзина.
«Карамзин хорош, когда он описывает. Но когда примется рассуждать и философствовать, то несёт вздор», — таков был приговор Николая Ивановича Тургенева.
Никита Муравьёв, сам талантливый историк, решил дать бой Карамзину.
И вот в третьем этаже дома на Фонтанке, склонившись над летописями и документами, продолжал свой труд маститый историограф, а этажом ниже, весь кипя от негодования, обличал его заблуждения молодой вольнодумец.
Карамзин, посвящая свой труд Александру I, писал: «История народа принадлежит царю».
«История принадлежит народам», — парировал Никита Муравьёв.
Карамзин философствовал: «Но и простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей как с обыкновенными явлениями во всех веках: утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали ещё и ужаснейшие и государство не разрушалось».
Это место особенно возмутило Муравьёва. Что же получается? Если в древности были Нерон и Калигула, значит, терпим и Аракчеев? И выходит, что зверства времён Ивана Грозного должны примирить с ужасами военных поселений! И Карамзин ещё объявляет себя «беспристрастным» историком! Хороша беспристрастность, когда на каждой странице говорится о полезности для России самодержавия, о любви к притеснителям и «заклепам».
Вскоре по Петербургу пошла эпиграмма:
На кого эпиграмма — не спрашивали. И так было ясно, что на Карамзина. Спрашивали другое: кто автор? Пушкин помалкивал, но мнение было единым. Льва узнали по когтям.
Эпиграмма ли послужила причиной разрыва, или прорвалось наружу то, что пытался сдерживать Карамзин, но он дал почувствовать Пушкину, что их дружба кончилась. «Карамзин меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и моё честолюбие и сердечную к нему привязанность».
Пушкин всегда вспоминал об этом с горечью и считал, что не заслужил такого отношения со стороны Карамзина.