Та часть Коломны, что граничила с центром, была самым театральным районом столицы. Здесь, кроме Большого театра, находилась и Театральная школа, жили многие актёры.

Театральная школа занимала целый дом на Екатерининском канале — дом, так хорошо знакомый Пушкину.

В любую погоду под окнами Театральной школы выхаживали, как на часах, молодые гвардейские офицеры и светские денди. Они с надеждой поглядывали на окна третьего этажа, ожидая, не приоткроется ли форточка и не вылетит ли оттуда, кружась на ветру, долгожданная записка, торопливо набросанная милой рукой.

Старшие воспитанницы школы, которые уже давно выступали на сцене, были взрослыми девушками и притом прехорошенькими. Так что в поклонниках не было недостатка. Но воспитанниц держали строго. Дортуары их помещались в верхнем, третьем этаже, окна которого почти доверху покрывала белая краска. Суровая надзирательница госпожа Казасси неукоснительно следила, чтобы девушек одних никуда не выпускали.

Казалось, затворниц невозможно увидеть. Но влюблённые изобретательны. Настойчивые поклонники ухитрялись проникать даже в самую школу. То под видом портновских подмастерьев, то как полотёры, то как трубочисты. А офицер Якубович однажды явился на репетицию переодетый сбитенщиком. И, к изумлению воспитанников, не узнавших его, угощал всех бесплатно горячим шоколадом, бриошами, конфетами.

Единственным местом, куда беспрепятственно пускали посторонних, была школьная церковь. Сюда по праздникам ходили и родители Пушкина. Сюда ходил и он сам в надежде поближе увидеть «очаровательных актрис». Время от времени его сердце задевала какая-нибудь из них, и тогда он тоже прогуливался по Екатерининскому каналу, принимая картинные позы и живописно закидывая на плечо свой широкий плащ.

В двух шагах от Театральной школы на Екатерининском канале стоял дом, который театральная дирекция снимала у англичанина купца Голидея. В первом этаже этого дома помещалась типография, где печатали пьесы и театральные афиши, во втором и третьем жили актёры и театральные чиновники. Пушкин приходил сюда к своим знакомым актёрам. Чаще всего — к Колосовым.

Обе Колосовы, и мать и дочь, были актрисами. Мать — балетной, дочь — юная Сашенька, только что окончившая Театральную школу, — драматической. Пушкин знал Колосовых и раньше. Они встречались на «чердаке» Шаховского и у общих знакомых.

Однажды у приятельницы своей матери, графини Ивелич, Пушкин увидел забытый Сашенькой Колосовой альбом. Альбом был презабавный — исписанный и изрисованный хозяйкой и её подругами, украшенный росчерками — «пробами пера», стихами, карикатурами, рожицами. Пушкин листал, смеялся и упросил графиню Ивелич дать ему на время альбом, чтобы он мог вписать туда стихи.

Он всячески старался привлечь внимание хорошенькой девушки и как-то на пасху в церкви Театральной школы, заметив, что Сашенька Колосова молится со слезами на глазах, сказал сестре:

— Передай, пожалуйста, мадемуазель Колосовой, что мне больно видеть её слёзы. Ведь Христос воскрес. К чему же плакать?

Прошло немного времени, и Пушкин стал частым гостем в маленькой актёрской квартирке. «Мы с матушкой, — рассказывала младшая Колосова, — от души полюбили его. Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе, „Саша Пушкин“, бывая у нас, смешил своею резвостью и ребяческою шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте: вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гаруса в моём вышиванье, разбросает карты в гранпасьянсе, раскладываемом матушкою.

— Да уймёшься ли ты, стрекоза!— крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна. — Перестань, наконец!

Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: „остричь ему когти“ — так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти.

— Держи его за руку, — сказала она мне, взяв ножницы, — а я остригу!

Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слёз рассмешил нас».

Он не раз веселил и мать и дочь своими забавными выходками. После горячки, чтобы скрыть бритую голову, а больше из озорства, Пушкин завёл парик, который часто употреблял не по назначению. Как-то он с Колосовыми был в ложе Большого театра. Давали чувствительную пьесу. Некоторое время Пушкин сидел спокойно, но вдруг в самом патетическом месте он, жалуясь на жару, снял с себя парик и принялся им обмахиваться, как веером. В соседних ложах засмеялись. В партере тоже. Колосовы, видя, что на их ложу обращено всеобщее внимание, стали утихомиривать шалуна. Тогда Пушкин сполз со стула на пол, уселся там, нахлобучил парик, как шапку, и до конца спектакля просидел на полу, отпуская шутки насчёт пьесы и игры актёров.

В середине декабря 1818 года на сцене Большого театра состоялся дебют Сашеньки Колосовой. Она дебютировала в роли Антигоны, в той самой роли, в которой с таким блеском выступала Семёнова. Пушкин был на спектакле и описал игру Колосовой: «В скромной одежде Антигоны, при плесках полного театра, молодая, милая, робкая Колосова явилась недавно на поприще Мельпомены. Семнадцать лет, прекрасные глаза, прекрасные зубы (следовательно, частая приятная улыбка), нежный недостаток в выговоре обворожили судей трагических талантов. Приговор почти единогласный назвал Сашеньку Колосову надёжной наследницей Семёновой. Во всё продолжение игры её рукоплескания не прерывались. По окончании трагедии она была вызвана криками исступления, и когда г-жа Колосова большая Filiae pulchrae mater pulchrior в русской одежде, блистая материнскою гордостью, вышла в последующем балете, всё загремело, всё закричало. Счастливая мать плакала и молча благодарила упоенную толпу. Пример единственный в истории нашего театра».

Дебют прошёл блестяще, и Пушкин радовался этому.

Но недаром он был приятелем Катенина. Заметив вскоре недостатки в игре Колосовой, он не смолчал. «Милый шалун» умел быть строгим критиком. «Если Колосова… исправит свой однообразный напев, резкие вскрикивания и парижский выговор буквы р, очень приятный в комнате, но неприличный на трагической сцене, если жесты её будут естественнее и не столь жеманными, если будет подражать не только одному выражению лица Семёновой, но постарается себе присвоить и глубокое её понятие о своих ролях, то мы можем надеяться иметь со временем истинно хорошую актрису — не только прелестную собой, но и прекрасную умом, искусством и неоспоримым дарованием. Красота проходит, таланты долго не увядают».

Театральный мир был сложным миром, где хитро переплетались любовь к искусству и зависть, уважение к талантам и интриги. И вот кому-то понадобилось поссорить поэта и актрису. Пушкину передали, что будто бы младшая Колосова смеялась над его внешностью и называла его мартышкой. Это была неправда, но Пушкин поверил. Он знал, что некрасив, и нелестные отзывы о его внешности больно задевали его. Сгоряча он написал на Колосову эпиграмму:

Всё пленяет нас в Эсфири: Упоительная речь, Поступь важная в порфире, Кудри чёрные до плеч, Голос нежный, взор Любови, Набелённая рука, Размалёванные брови И огромная нога!

Это не пренебрежение барчука к «актёрке». Это месть поэта хорошенькой девушке.

Пушкин не считал актёров людьми низшего сорта, как это было принято в светском обществе. Актёров там презирали, ставя на одну доску с лакеями и горничными. Кто такие актёры, даже те, что состоят в императорской труппе? Живые вещи императора. Привилегированные скоморохи, которые за деньги развлекают публику. Их нельзя ругать в театральных рецензиях, они — императорские. Но на этом их привилегии и кончаются. Их можно оскорблять, запугивать, наказывать и даже за непослушание сажать в Петропавловскую крепость.

Да, вне сцены актёры ничто. Но на сцене… Разве не по их воле смеётся и плачет каждый вечер собравшаяся в огромном зале толпа? Разве не благодаря им уравниваются на несколько часов генералы и лакеи, министры и писцы и, независимо от звания, превращаются в одно — публику? И разве все не молчат и не забывают своё имя, когда звучит голос актёра и существует его имя, которое с восторгом выкрикивает толпа?

Пушкин сам избрал поприще художника и видел в актёрах собратьев по искусству. Сцена для них была тем, чем для него должна была стать поэзия — не развлечением на досуге, не занятием от нечего делать, а всей жизнью. И высоким творчеством, и куском хлеба. И не личные симпатии руководили им, когда он судил об актёрах, а забота о русском искусстве. Размышляя о нём, он написал «Мои замечания об русском театре» — суждение о петербургских актёрах и петербургской публике.

Ведь именно публика формирует сценические таланты. Что же публика Большого театра? Малое число её, лишь те, кто теснится в партере — стоячих местах за креслами, судит здраво и с пониманием. А остальные… «Трагический актёр заревёт громче, сильнее обыкновенного; оглушённый раёк приходит в исступление, театр трещит от рукоплесканий».

Раёк снисходителен и невежествен.

А кресла? Те, кто в половине седьмого приезжает в театр из казарм, из Государственного совета, чтобы занять первые ряды абонированных кресел? «Сии великие люди нашего времени, носящие на лице своём однообразную печать скуки, спеси, забот и глупости… сии всегдашние передовые зрители, нахмуренные в комедиях, зевающие в трагедиях, дремлющие в операх, внимательные, может быть, в одних только балетах, не должны ль необходимо охлаждать игру самых ревностных наших артистов и наводить лень и томность на их души, если природа одарила их душою?»

Спесивые зрители первых рядов кресел невежественны и равнодушны к искусству. Особенно русскому.

И напрашивался вывод: для процветания сценического искусства нужна другая публика. А чтобы публика стала другой… Но такие вопросы уже далеко уводили за пределы театра и обсуждались не в театральных статьях.