Едва только дрожки остановились на Фонтанке у дома Муравьёвой, как Чаадаев соскочил и, придерживая саблю, устремился в подъезд. Первый этаж, второй, третий… Он знал, что Карамзин не принимает в дневные часы,, но дело было безотлагательное, а тут уж не до приличий.

Карамзин поднял брови: в Петербурге переворот? Чаадаев, который славился своей невозмутимостью, взволнован не на шутку.

— Я пришёл к вам за помощью, — заговорил Чаадаев. — Мне стало известно от верных людей, что Пушкину грозит Сибирь. Это чудовищно! Карамзин не может дать погибнуть Пушкину. Вы должны вмешаться. Вдовствующая императрица вас жалует. Ежели зло свершится, потомство не простит…

— Я не отказываюсь, друг мой, хоть, между нами говоря, он пожинает, что посеял. Но почему вы заступником? А где же сам герой?

— Он к вам будет. Непременно.

И Пушкин пришёл. Разговор был долгим, мучительным. Вернее, не разговор, а встреча. Говорил лишь Карамзин.

— Вы и вам подобные, — Карамзин не скрывал своей иронии,— хотите уронить троны, а на их место навалять кучу журналов. Вы воображаете, что миром могут править журналисты. Заблуждение нелепое для ума не детского.

Он должен был выговориться. Он как бы брал реванш.

Потом сказал:

— Я не отказываюсь, я поеду. Но что я там скажу? Мне требуются доказательства вашего раскаяния. Вы можете обещать хотя бы два года не писать против правительства?

Выбирать не приходилось. Пушкин не стал упрямиться. Два года не вечность. А по нынешним временам… Кто знает, что будет завтра?

— Хорошо, я согласен.

Отложив свои занятия, Карамзин поехал во дворец.

В разных концах Петербурга разные люди говорили о Пушкине. И все об одном.

Чаадаев помчался к князю Васильчикову. Гнедич бросился к Оленину. Жуковский, как и Карамзин, просил о заступничестве вдовствующую императрицу. Александр Иванович Тургенев делал всё, что мог.

Карамзин и Жуковский побывали и у Каподистрии. На него особенно надеялись. Он принадлежал к тем немногим, кого царь уважал и к чьему мнению прислушивался.

Чтобы добиться от Александра смягчения участи Пушкина, было два пути. Карамзин, Жуковский, директор Лицея Энгельгардт избрали первый — они взывали к милосердию.

— Воля вашего величества, — говорил Энгельгардт, — но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника. В нём развивается необыкновенный талант, который требует пощады. Пушкин теперь уже — краса современной нашей литературы, а впереди ещё большие на него надежды. Ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его.

Энгельгардт ожидал от Александра великодушия. Ведь льстивые стихотворцы с давних пор нарекли царя «Титом», то есть императором великодушным и милосердным. Таким, по преданию, был римский цезарь Тит. На бюсте Александра, поставленном в Московском благородном собрании, где скульптор изобразил царя в римской тоге, красовалась надпись, сочинённая Каразиным:

«Кого из кесарей дворянство в древней тоге Ты образ вознесло своих забав в чертоге?» — Се Август счастием, победами Троян, А сердцем Тит, — ответ раздался россиян.

Некто Андреев витийствовал:

То Александр, владыка строев, В боях Геркул, на троне — Тит.

Каподистрия, который, как никто другой, изучил своего государя, знал, что собою в действительности представляет «великодушный Тит», и считал, что надеяться на милосердие Александра столь же неразумно, как выжимать из камня воду. Каподистрия избрал другой путь. Из многолетних наблюдений ему было известно, что российский император терпеть не может шума. Никаких происшествий. Никаких политических историй. Что бы там ни было, а Европа должна видеть: в России всё спокойно. Россия — как гранитный утёс среди бушующего моря европейских революций. Царь всячески оберегал свой престиж. Этим и решил воспользоваться Каподистрия.

— Если государь позволит мне высказать своё мнение о деле Пушкина, — сказал статс-секретарь царю, — то оно таково. Дело и так получило излишнюю огласку. О нём толкуют повсюду. Сослать двадцатилетнего юношу, на редкость талантливого поэта, в Сибирь — значит сотворить из него мученика, возбудить умы и сыграть на руку либералистам и крикунам-газетчикам… Они приукрасят, приумножат. У России столько врагов… Чтобы охладить горячую голову, не обязательны морозы Сибири. Можно без всякого шума удалить молодого человека подальше от Петербурга, в какую-нибудь глушь. Ну, скажем, в малороссийские степи. Мне как раз нужен курьер к генералу Инзову. От Петербурга до Екатеринослава езды две недели. А малороссийские степи, как известно, своей пустынностью и однообразием располагают к размышлениям…

Александр слушал и молчал. На его красивом, но уже сильно обрюзгшем лице ничего нельзя было прочесть. Каподистрия почтительно ждал. Ждал долго. Молчание затягивалось. Наконец царь вымолвил:

— Пусть едет к Инзову.

Уединившись в своём кабинете в Иностранной коллегии, Каподистрия писал сопроводительное письмо об отправляемом к попечителю колонистов Южного края генералу Инзову коллежском секретаре Пушкине. Писал не как начальник о провинившемся подчинённом, а как доброжелатель, как тонкий психолог, привыкший разбираться в поведении людей.

Сведения о детстве Пушкина, о его домашней жизни и воспитании Каподистрия почерпнул из рассказов Карамзина и Жуковского, суждения о дарованиях юноши вывел сам.

«Исполненный горестей в продолжении всего своего детства, молодой Пушкин оставил родительский дом, не испытывая сожаления. Лишённый сыновней привязанности, он мог иметь лишь одно чувство — страстное желание независимости. Этот ученик уже рано проявил гениальность необыкновенную… Его ум вызывал удивление, но характер его, кажется, ускользнул от взора наставников. Он вступил в свет, сильный пламенным воображением, но слабый полным отсутствием тех внутренних чувств, которые служат заменою принципов, пока опыт не успеет дать нам истинного воспитания. Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек, — как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований… Несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность обратили на Пушкина внимание правительства. При величайших красотах замысла и стиля его стихотворение свидетельствует об опасных принципах… Гг. Карамзин и Жуковский, осведомившись об опасностях, которым подвергся молодой поэт, поспешили предложить ему свои советы, привели его к признанию своих заблуждений и к тому, что он дал торжественное обещание отречься от них навсегда. Удалив Пушкина на некоторое время из Петербурга, доставив ему занятия и окружив его добрыми примерами, можно сделать из него прекрасного слугу государства или, по крайней мере, первоклассного писателя… Судьба его будет зависеть от ваших добрых советов».

Письмо предстояло подписать царю и первому статс-секретарю — графу Нессельроде. Для них и предназначалось «торжественное обещание» отречься навсегда от своих «заблуждений». А остальное — для Инзова, старого приятеля Каподистрии, чтобы расположить его в пользу молодого изгнанника.

Четвёртого мая на письме Каподистрии царь начертал: «Быть по сему». Пятого — поставил свою подпись Нессельроде.

Прошёл только месяц с того дня, когда Каразин отправил графу Кочубею донос на вольнодумцев, а Александр Иванович Тургенев уже писал в Варшаву Вяземскому: «Участь Пушкина решена. Он завтра отправляется курьером к Инзову и останется при нём».