Прошло уже три месяца с того дня, как Пушкин покинул Петербург. Генерал Инзов разрешил ему путешествовать вместе с Раевскими. Они пересекли украинские степи, переправились через Дон, посетили Кавказ, Крым.
Пушкин стоял на палубе корабля, который уносил его из Феодосии в Гурзуф.
Была безлунная ночь. В вышине сияли звёзды. В тумане вдоль берега смутно угадывались очертания гор.
— Вот Чатырдаг, — сказал капитан.
Пушкин не различал Чатырдага, да и не любопытствовал. Мысли его были далеко. Вокруг простиралось тёплое южное море, в вышине сияли крупные южные звёзды, а он думал о севере, думал о Петербурге.
Он не спал до утра. В ту ночь написал он одно из самых удивительных своих стихотворений, в гармонии которого как бы слились воедино плеск волн, шум ветра и жалобы страдающего человеческого сердца. Он написал элегию «Погасло дневное светило» — первое стихотворение, сочинённое им вдали от Петербурга. В нём излил всё, что томило его.
«Но только не к брегам печальным туманной родины моей…» Он не хотел возвращаться туда, где так много выстрадал. Он хотел забыть Петербург. Но воспоминания услужливо воскрешали картины пережитого: клевету, гонение, измену друзей.
Лишь немногие из «минутных друзей» ему остались верны. Почти все испугались, отшатнулись, предали. Иные даже злорадствовали и пытались унизить.
И это писал приятель, член «Зелёной лампы» Родзянко…
Но, к счастью, кроме «минутных друзей», были и настоящие, истинные, те, кто помог ему выстоять, спас его от Сибири. И воспоминание о них скрашивало горечь обид, бодрило, радовало, рождало терпение и мужество.
Так писал он в эпилоге «Руслана и Людмилы».
Письмами его не баловали, и каждое доказательство того, что он не забыт, что его помнят там, на брегах Невы, было великой радостью. И день, когда прочёл он в журнале «Сын отечества» стихи Фёдора Глинки, обращённые к нему, стал для него праздником.
Благородный Глинка не побоялся публично приветствовать молодого изгнанника, назвать его имя в печати. Он писал:
Стихи кончались ободрением, в котором так нуждался Пушкин:
Посылая в Петербург ответные стихи, Пушкин просил брата: «…Покажи их Глинке, обними его за меня и скажи ему, что он всё-таки почтеннейший человек здешнего мира».
Стихи были такие:
Более всего в его изгнании ему недоставало дружбы. Особенно — Чаадаева. Его разговоров, их долгих бесед.
Теперь он в полной мере оценил, как много значил для него Чаадаев.
Если бы Чаадаев был рядом, жизнь, даже в изгнании, не утратила бы своей полноты.
Когда до Кишинёва дошла весть, что Чаадаев, пренебрегая карьерой, вышел в отставку и собирается в чужие края, Пушкин написал Вяземскому: «Говорят, что Чаадаев едет за границу — давно бы так; но мне его жаль из эгоизма — любимая моя надежда была с ним путешествовать — теперь бог знает, когда свидимся». Уезжая из Петербурга, Пушкин не сомневался, что его высылают на полгода, не больше. Но ссылка затягивалась. И он всё острее ощущал одиночество. «… Кюхельбекерно мне на чужой стороне. А где Кюхельбекер?» — писал он брату. «Обнимаю с братским лобзанием Дельвига и Кюхельбекера. Об них нет ни слуха, ни духа», — жаловался Гнедичу.
Ему мучительно не хватало лицейских друзей: Дельвига, Кюхельбекера, Пущина. За шесть лицейских лет, за три года в Петербурге он сроднился с ними, и теперь при мысли об огромном расстоянии, разделяющем их, его охватывала тоска. «Друзья мои! надеюсь увидеть вас перед своей смертию».
Лицейские друзья писали редко. Кюхельбекера и Пущина судьба тоже не баловала. Их раскидало из Петербурга. Кюхельбекеру не простили его вольномыслия, не простили стихотворения «Поэты», где говорил он о гонениях, приветствовал опального Пушкина. Беспокойного педагога уволили со службы в Благородном пансионе, и он, не дожидаясь худшего, уехал за границу с богачом Нарышкиным, нанявшись к нему секретарём.
Когда высылали Пушкина, Пущина не было в Петербурге. Он ездил в Бессарабию к больной сестре. Потом вместе с гвардией ушёл чуть не на год в поход. А вернувшись в столицу, не поладил с великим князем Михаилом Павловичем, подал в отставку и уехал в Москву.
Один только Дельвиг вёл оседлую жизнь, и с ним можно было переписываться. «Жалею, Дельвиг, что до меня дошло только одно из твоих писем»… «Мой Дельвиг, я получил все твои письма и отвечал почти на все. Вчера повеяло мне жизнию лицейскою, слава и благодарение за то тебе и моему Пущину!»
Чаще всего он писал брату, юному Льву.
Когда Пушкина отправили на юг, Льву шёл пятнадцатый год. Это был неглупый, живой юноша, одарённый необыкновенной памятью и, несмотря на избалованность, способный на смелые поступки. Узнав, что из Благородного пансиона увольняют Кюхельбекера, воспитанники подняли бунт. По донесению директора, «класс два раза погасил свечи, производил шум и другие непристойности, причём зачинщиком был Лев Пушкин». Зачинщика исключили. Пушкина заботила судьба Льва. Он хотел знать о нём всё.
«Скажи мне — вырос ли ты? Я оставил тебя ребёнком, найду молодым человеком; скажи, с кем из моих приятелей ты знаком более? что ты делаешь?..»
Он думал о брате с любовью и нежностью, как бы вновь переживая свою собственную весну…
Сам он уже не чувствовал себя больше беспечным юношей и наставлял Льва, как человек, умудрённый жизнью. Он хотел дружбы брата и боялся, что родители, оберегая младшего сына от «пагубного» влияния старшего, посеют рознь между ними. Встревоженный этим, он обращался за помощью к Дельвигу: «Друг мой, есть у меня до тебя просьба — узнай, напиши мне, что делается с братом — ты его любишь, потому что меня любишь, он человек умный во всём смысле слова — и в нём прекрасная душа. Боюсь за его молодость, боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим… Люби его, я знаю, что будут стараться изгладить меня из его сердца, — в этом найдут выгоду. — Но я чувствую, что мы будем друзьями и братьями не только по африканской нашей крови».
Брат был единственным в семье, у кого Пушкин искал сочувствия, кому поверял свои обиды. А обиды множились. Сергея Львовича мало заботило, что старший сын на чужбине почти без средств к существованию. И Пушкин просит брата пристыдить и усовестить отца. «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила — но служу и не по своей воле — и в отставку идти невозможно. — Всё и все меня обманывают — на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных… Мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны. Это напоминает мне Петербург — когда, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы, я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 коп. (которых верно б ни ты, ни я не пожалели для слуги)».
Хотя на Невском проспекте в лавке Слёнина уже продавалась его первая поэма, Пушкин нуждался. «Что мой Руслан? — спрашивал он брата, — не продаётся? не запретила ли его цензура? дай знать… Если же Слёнин купил его, то где же деньги? а мне в них нужда».
Поэма вышла в Петербурге вскоре после отъезда Пушкина. Он не сразу узнал об этом. И когда маленькая книжечка очутилась в его руках, не мог на неё наглядеться. «Платье, сшитое, по заказу вашему, на Руслана и Людмилу, прекрасно, — писал он Гнедичу,— и вот уже четыре дни как печатные стихи, виньета и переплёт детски утешают меня».
Ему всё нравилось, и он просил Гнедича поблагодарить Алексея Николаевича Оленина, нарисовавшего эскиз «виньеты» — картинки к «Руслану и Людмиле».
Пушкину было приятно знать, что его помнят в гостеприимном доме на Фонтанке. Ведь и «оленинец» Крылов вступился за него в эпиграмме. Крылов напечатал четверостишие:
Пушкин рассчитывал, что вслед за «Русланом и Людмилой» выйдут и его «Стихотворения». Но Никита Всеволожский зашевелился лишь через два с половиной года и передоверил издание Якову Толстому, председателю «Зелёной лампы». На письмо Толстого Пушкин отвечал: «Милый Яков Николаевич, приступаю тотчас к делу… Я хотел сперва печатать мелкие свои сочинения по подписке, и было роздано уже около 30 билетов — обстоятельства принудили меня продать свою рукопись Никите Всеволожскому, а самому отступиться от издания — разумеется, что за розданные билеты должен я заплатить, и это первое условие. Во-вторых, признаюсь тебе, что в числе моих стихотворений иные должны быть выключены, многие переправлены, для всех должен быть сделан новый порядок, и потому мне необходимо нужно пересмотреть свою рукопись; третье: в последние три года я написал много нового… Итак, милый друг, подождём ещё два, три месяца — как знать, — может быть, к новому году мы свидимся, и тогда дело пойдёт на лад».
В этом же письме Пушкин вспомнил «Зелёную лампу»:
Пушкин спрашивает Якова Толстого: «… что Сосницкие? что Хмельницкий? что Катенин? что Шаховской?… что Семёновы?.. что весь Театр?»
Петербургский театр… Пушкин жадно ловил каждое известие о нём, о знакомых актёрах, о новых спектаклях. И когда узнал, что Семёнова оставила сцену, не хотел верить этому.
Пушкина огорчала его ссора с Сашенькой Колосовой. Поразмыслив, он решил, что зря поверил наговорам и обидел юную актрису. В письме Катенину он послал стихи, надеясь, что они дойдут до Колосовой:
В петербургском Большом театре тоже помнили его. Когда вышел «Кавказский пленник», неутомимый Дидло поставил по поэме Пушкина большой «национально-пантомимный балет» — «Кавказский пленник, или Тень невесты». Музыку написал капельмейстер Большого театра Кавос, Черкешенку танцевала прославленная Истомина. «Пиши мне о Дидло, об Черкешенке Истоминой», — просил Пушкин брата.
Он скучал по театру и мечтал о нём. Говорил об этом прозой и стихами. «Мне брюхом хочется театра», — писал он Гнедичу. А в первой главе «Онегина» восклицал:
Он всё сильней и сильней тосковал по Петербургу. «Мочи нет, почтенный Александр Иванович, — писал Пушкин старшему Тургеневу, — как мне хочется недели две побывать в этом пакостном Петербурге: без Карамзиных, без вас двух, да ещё без некоторых избранных, соскучишься и не в Кишинёве».
Третий год он сидел в Кишинёве, этой сонной дыре, страстно мечтая вырваться. Он писал друзьям, но они молчали. Время было неподходящее, чтобы просить за него. Тогда он сам решил «карабкаться» — и писать Нессельроде.
«Граф,13 января 1823. Кишинёв».
Будучи причислен по повелению его величества к его превосходительству бессарабскому генерал-губернатору, я не могу без особого разрешения приехать в Петербург, куда меня призывают дела моего семейства, с коим я не виделся уже три года. Осмеливаюсь обратиться к вашему превосходительству с ходатайством о предоставлении мне отпуска на два или три месяца.
Имею честь быть с глубочайшим почтением и величайшим уважением, граф, вашего сиятельства всенижайший и всепокорнейший слуга Александр Пушкин.
Он рвался из Кишинёва, но его не отпускали. «Ты знаешь, — рассказывал он в письме к брату, — что я дважды просил… о своём отпуске… и два раза воспоследовал всемилостивейший отказ. Осталось одно — писать прямо на его имя — такому-то, в Зимнем дворце, что против Петропавловской крепости». Но и на «такого-то» в Зимнем дворце, то есть на царя, не приходилось рассчитывать. Пушкин остался прежним и гордился этим.
Он не только не льстил Октавию — царю, но по-прежнему писал на него эпиграммы:
Пушкин не собирался купить себе свободу ценою унижения и лести. И всё же он верил, что наступит день, когда он вернётся к друзьям на брега Невы. Вернётся непобеждённым.