1

Алик немного манерный, мягкий, можно даже сказать, кроткий, и в то же время он частенько бывает наглым. Кажется, он и сам дивится этой своей наглости: «Но ведь могу же!» – всем своим видом как будто говорит он себе и другим. Правда, с оглядкой: не переборщить бы, не получить бы леща за эту наглость.

Я познакомился с ним у Коли Сергеева, который собрал нас у себя дома. Когда я пришел, в комнате было уже человек шесть. Никто никого не знал; в тесном, плохо освещенном пространстве царила общая растерянность, а тут еще открылась дверь и вошла женщина, по всей видимости, мать Сергеева. Уперев руки в бока, она заявила: «Ну-ка, господа, быстренько предъявили паспорта!»

Всех собравшихся за столом охватило еще большее замешательство. Такого никто не ожидал. В самом деле, что за шутки, какие еще, к черту, паспорта? Сергеев поднялся со стула и попытался выпроводить мать за дверь, но та уперлась. Она не хотела уходить просто так, не заглянув в наши документы. Пока они, стоя у двери, толкались, а народ втягивал головы в плечи, я под весь этот сыр-бор пробрался в коридор и выскочил на лестничную площадку перекурить. Здесь и столкнулся с выходящим из лифта Аликом.

Он был худой и немного нервный. Его глаза горели мутным огнем, словно он только что выпил пару чашек крепкого кофе. В уголках его губ бледной пенкой запеклась слюна. Я потом заметил, что она у него всегда там запекалась, но он не обращал на это внимания, не придавая значения такой мелочи. Так и ходил с белым налетом на губах.

С ним была совсем юная девчонка, на вид – лет шестнадцати, но держалась она независимо, как будто пришла сама по себе. Мне она сразу понравилась, так же как и Алик. В них было то, что я искал в людях, – они совершенно не заморачивались тем, как выглядели и что говорили. И еще они постоянно смеялись. Смеялись и смотрели на меня, словно приглашая присоединиться к их смеху. Я рассказал им про мать Сергеева и про паспорта – здесь, на гулкой лестничной площадке, смех звучал особенно раскатисто.

Когда, покурив, мы вернулись в комнату, никакой матери уже не было. Все сидели вокруг стола, настороженно глядя друг на друга.

– Сначала чай или стихи? – спросил хозяин. Вот те раз, чай! А я-то уж подумал, что мы будем пить мужские напитки.

Алик был удивлен не меньше моего. «Сначала паспорта, затем чай, что за детский сад?» – говорил его озадаченный вид. Впрочем, он тут же махнул рукой: почему бы и правда не сделать передышку? Конечно, отсутствие алкоголя – штука пренеприятная, но ведь это всего лишь эпизод, к тому же по опыту кратковременный.

– Так что, чай или стихи?

– Да без разницы, Сергеев, как тебе будет угодно. Все облегченно закивали, заерзав на стульях.

Тут было пятеро парней и четыре девушки. Или наоборот, мне было все равно. Остановив свое внимание на Алике, я уже не замечал других. В комнате горел торшер, косо падали тени. Меня охватило какое-то странное чувство соучастия, сговора.

– Ну так что?

– Николай, давай уже чай, – улыбнулся Алик. – Если действительно нет ничего покрепче.

– Покрепче нет, – проговорил Сергеев по слогам, отсекая все возможные возражения.

Когда он ушел готовить напиток, в комнату снова просочилась его мамаша.

– Так будем паспорта показывать или нет? – завела она ту же пластинку, вопросительно оглядывая наши лица.

– Будем, – сказал Алик и, встав, начал расстегивать ширинку.

Мать Сергеева, растерявшись, вытаращила глаза. Она хотела что-то сказать, но подходящих слов не было. Так и не найдясь, женщина погрозила пальцем и вышла, хлопнув дверью.

Потом мы пили в тишине горячий чай, слышен был только хруст сушек и шаги по коридору. За окном выла вьюга, а нам было тепло и уютно, как будто мы давно искали и вот наконец нашли друг друга.

Дело дошло и до стихов. Все читали по кругу, по два-три стихотворения, а когда наступил черед Алика, он прочитал рассказ.

Рассказ был большим, он не умещался в пределах этой комнаты, как будто привычный ее объем вдруг начал расширяться каким-то совершенно неимоверным образом. Текст не был ярким или взрывным, он просто развивался по своим законам. Он рос с каждым предложением и постепенно набирал мощь, становясь огромным и разрушая к чертовой матери эти стены! И тогда я понял, что Алик самый значительный из всех, кого я до сих пор встречал. Когда он закончил читать, Сергеев только крякнул, как утенок, попавший под гусеницу танка. Наступила тишина, а потом настала моя очередь, и я выдал пять своих лучших стихотворений.

2

В то время я обитал в общаге в Автово, а мой новый приятель Алик – в однокомнатной квартире на Гражданке. Потом я узнал, что она принадлежала отчиму, который жил с его матерью в их «двушке». Как я уже сказал, Алик был худой, повыше среднего, с впалой грудью и тонким большим носом – его любили все женщины, которые его знали, и даже те, с которыми он был едва знаком. Парни, кстати, тоже его обожали. Бывают такие люди – они нравятся всем. Даже завистники не могли скрыть свою симпатию. Он всех покорял своим обаянием.

Я долго не мог понять, в чем причина такого однозначного отношения к нему. Чем он подкупал, чем заслуживал любовь? Может быть, дело в том, что его невозможно было представить хамом, или подлецом, или тем же завистником. Этот человек был настолько обаятелен и честен во всех своих проявлениях, что располагал к себе сразу же, с первых минут. Ему невозможно было отказать, а он ничего и не просил, в то время как вам хотелось обязательно что-нибудь для него сделать и вы ждали, что он обратится с просьбой, например одолжить денег или помочь советом, но он только улыбался и говорил, говорил не переставая, однако в его словах не было ничего такого, что вы могли бы тут же исполнить.

Он жил один, время от времени приводя девушек. Иногда в его квартире оказывались сразу две, но одной все равно приходилось ретироваться, так как он был консервативен в плане секса: никаких девушка-парень-девушка или, не дай бог, парень-девушка-парень. Он занимался сексом на отчимовском канапе, после чего курил в постели, а затем мог и почитать – пока его партнерша спала, он уходил на кухню и там сидел на табурете, поджав колени, надолго забывшись в толстенном томе Стерна или Рабле.

Ко времени нашего знакомства Алик нигде не работал и не учился – просто жил, питаясь своей молодостью. Его старый чумазый холодильник, бывший когда-то белоснежным, временами каким-то волшебным образом рожал продукты. Алкоголь приносили друзья и девицы, с этим тоже не было никаких проблем. Если ему и нужны были деньги, то только на сигареты. Он курил тогда «Пять звезд», которые считал эстетскими, потому что при чрезвычайной дешевизне у них был вполне приличный вкус.

Мы очень быстро с ним сошлись, буквально стремительно, как, наверное, сходятся в космической ракете, когда вокруг безвоздушное пространство, а жизнь только здесь, рядом друг с другом.

Алик сразу же закатил вечеринку в честь нашего знакомства, назвав его общим днем рождения. Я ехал к нему на другой конец города по первой линии метро, на которой впоследствии произойдет размыв, и тогда, чтобы добраться до Алика, нужно будет выходить на «Лесной» и пересаживаться в автобус, а затем, проехав несколько остановок, снова нырять под землю на «Площади Мужества». Но пока линия была непрерывна, вагоны покачивались и, разогнавшись, с веселым грохотом несли меня к нему. Только-только закончилась зима, и весна, робкая, как девочка, входила в накуренную комнату, полную пьяных парней.

Алик встретил меня так, словно мы были друзьями детства. Меня сразу же поразило его ненапускное радушие. Едва войдя в квартиру, я тут же ощутил себя желанным гостем.

Кроме Алика, здесь был еще один парень – рыжий, с гусарскими усами и такими же озорными огоньками в глазах. Он говорил со смаком, немного грассируя, и поглядывал в зеркало, висящее на стене, словно мимолетом любуясь собой. Его звали Шульц, и он был ментом.

«Вот это номер», – сказал я себе, когда узнал о месте его работы. Шульц совсем не был похож на мента, хотя я бы, наверное, не удивился, увидев его в машине ППС, – это выглядело как парадоксально, так и вполне логично. Отныне все было возможным, и я уже не удивлялся ничему.

Впрочем, Шульц был не простым ментом, а тоже, как и Алик, писал рассказы. Сидя на стуле, он все время цитировал какие-то забавные фразы из собственного творчества, с которым я пока не был знаком, но уже предвкушал нечто необычайное. Теперь все, что было связано с Аликом, таило в себе если не вселенскую глубину, то уж точно небольшую бездну.

Гостей было немного, пришли еще две девушки, одна из которых оказалась той самой, бывшей с Аликом у Сергеева. Помнится, мы вышли тогда на улицу и, окунувшись в вихрящийся снег, поплыли по нему к далекому метро, как крохотные суденышки – к Большой земле.

Ее звали Тася, у нее был ахматовский профиль и низкий грудной голос. Она встретила меня как старого знакомого, обняв и расцеловав в щеки.

Другая была Аня, высокая, с отличной фигурой. Она немного стеснялась или делала вид, что смущена. По ее словам, ей было неловко, что она единственная из всех собравшихся никак не проявлялась творчески. Аня не писала, не пела и даже не танцевала, зато, как выяснилось скоро, очень любила кино и со временем хотела бы попробовать его снимать. Этого было достаточно: мы все любили кино не меньше, чем литературу, но больше всего – красивых девушек.

В тот день мы напились так, как напивались только герои Генри Миллера и Чарльза Буковски. Эти имена звучали весь вечер, эти и другие, они наполнили маленькую кухню, и пусть в окне маячили кирпичные девятиэтажки Гражданского проспекта – у нас шумел Париж и гудел Лос-Анджелес. Тут были два пьяных писателя, самый прикольный на свете коп и две смешливые подруги. Мой чертов локоть касался нежной груди одной из них, и в штанах было твердо и мокро, и все время хотелось счастливо смеяться и плакать от нежности, и целовать того, кто был рядом.

Я не помнил, как оказался с Тасей в комнате, как я вообще оказался с ней, на ней и даже в ней.

Потом она гладила мою голову, что-то приговаривая, будто бы утешая. Она просила меня успокоиться, тихо убеждая, что хватит и одного раза, что больше нет презерватива, а без него она не даст. Без него она не даст никому, даже самому Генри Миллеру. Все остальные сидели на кухне, и только Шульц, как выяснилось потом, ушел за пивом, да так и пропал.

Понемногу придя в себя, я почувствовал, что, возможно, перегнул палку. Возможно, никто из собравшихся в этот вечер не предполагал такого развития событий, что оно было нежелательно и, более того, недопустимо. Меня охватил стыд, хотелось тут же собраться и уйти, однако, встретившись глазами с Аликом, я понял, что все в порядке. Аня сидела у него на коленях, они радостно замахали мне, словно мы не виделись целую вечность. Где ты пропадал, парень? О, можешь не говорить, мы все знаем! Мы все про вас знаем!

Как выяснилось, Тася была тут не впервые и чувствовала себя едва ли не хозяйкой. Она набрала полную ванну горячей воды и, раздевшись, погрузилась в нее. «Тут хватит места для меня?» – спросил я. «Конечно, залезай!» – ответила она. И я последовал за ней.

Неожиданно на краю ванны появилась бутылка пива, словно ее откуда-то издалека телепортировал нам Шульц. Мы сидели в горячей воде, друг против друга, и отхлебывали из холодной бутылки, передавая ее из рук в руки. На кафельной стене было выведено черным маркером: «Я поеду с тобой на край света, лишь бы там была ванна». И еще: «Помни, ты на восемьдесят процентов состоишь из того, в чем сейчас находишься».

Не знаю, как насчет воды, но алкоголя в нас было предостаточно. Когда вода остывала, мы подливали горячей, она переливалась через край на пол, и я никак не мог нащупать пробку под Тасей, все время натыкаясь на ее промежность.

Шульц так и не вернулся. Алик постелил нам на полу, в углу комнаты. Аня легла вместе с ним, и минут через пять после того, как выключили свет, до нас донеслись характерные звуки соития. «Ладно, – прошептала мне Тася, когда они включились на полную мощность, – давай без презерватива». Я мысленно поблагодарил Алика и притянул ее к себе.

Потом мы курили, сидя на полу рядом с нашим матрацем, в тесном кружке, почти касаясь друг друга. Все подробности поглощал полумрак, лишь четыре огонька, как светлячки, танцевали в ночи.

Кажется, Алик с Аней пошли на следующий заход, а я обнял Тасю и, прижавшись животом к ее спине, погрузился в глубокий сон.

3

Порой Алик бывал невыносим. Кажется, он серьезно верил в свой талант и считал, что это его кое к чему обязывает. Например, к тому, чтобы быть отъявленным эгоистом. Иногда я просто недоумевал, насколько глубоко он в этом завяз, а иногда завидовал его умению замкнуться и сосредоточиться на главной цели своей жизни. В том, что он писатель, не сомневался никто, но вот какой Алик писатель – тут мнения начинали разниться.

Одни говорили, что он едва ли не гений, – настолько их гипнотизировали его рассказы. Другие утверждали, что путь, по которому он пошел в своем творчестве, рано или поздно заведет его в тупик. Были и такие, которые просто молчали, не зная, что сказать. Что касается меня, то, будучи его другом, я был убежден в том, что он когда-нибудь станет отличным писателем.

Обычно он начинал готовиться к писанине загодя. Ему нужна была, по крайней мере, пара дней, проведенных в уединении, в тиши своей квартиры, чтобы настроиться на нужный лад. Что он делал в это время, чем занимался, никто не знал. Он становился другим человеком, от всегдашнего его радушия не оставалось и следа. Как-то раз мы просидели перед его дверью три часа, умоляя открыть, но он просто забил на нас и на наши сумки, полные вина. Он готовился стать великим писателем, там, за дверью своей квартиры, в то время как мы ему в этом активно мешали. Вот этого я понять не мог, вернее, мог, но не хотел, потому что сам, в отличие от своего друга, был катастрофически нечестолюбив. У него же была мечта, была цель, и он, конечно, напился бы с нами, но не в этот день. Не в эти четыре дня.

Потом он читал мне свой новоиспеченный рассказ, и я испытывал такую гамму чувств, что если бы разбирался в нотах, мог бы, наверное, запросто сложить из них симфонию. Тут было все: и восторг, и разочарование, и радость узнавания, и скука. Иногда, слушая, я ловил себя на том, что выпал из контекста и вообще уже давно не слежу за тем, что там происходит, и текст развивается где-то вдалеке от меня, не задевая моего восприятия. Его рассказы были долгими и тягучими, как эти четыре дня заточения, словно он уложил их длину на бумагу, обратив минуты в строки, а часы в абзацы. Читая, он бросал на меня взгляд, и приходилось быть начеку, чтобы не вывалиться из образа внимательного слушателя, – мне было лестно, что я был первым, чьему слуху он вверял свои творения, и только ради этого я готов был терпеть эту пытку.

В своей писанине он ориентировался на Марселя Пруста, Джеймса Джойса, Владимира Набокова. Из современников ценил Сашу Соколова, Андрея Левкина и Валерию Нарбикову. Еще он обожал Генри Миллера, хотя того же Хемингуэя считал слишком простым и мужиковатым. Любил Жана Жене, Раймона Кено, Джерома Д. Сэлинджера, Габриэля Маркеса и Хулио Кортасара. Можно перечислить еще с полсотни имен, чьи книги он читал или собирался прочесть. Впоследствии он увлекся литературоведением и философией языка, стал изучать Барта и Бодрийяра, штудировать Лотмана и Бахтина. Затем наступил черед лингвистики – он все дальше и дальше уходил от того, что его окружало на данный момент, – что он вообще хотел понять? Или от чего бежал? От собственного неумения строить диалоги? От искусственных фабул и картонных персонажей, от неспособности заглянуть правде в глаза? Нет, он был самым талантливым из нас, я и сейчас так считаю. Просто ему не хватало характера. Да, не хватало стержня, чтобы писать так, как он мог бы это делать.

Мы тогда целыми днями просиживали в кафешках и кинотеатрах, спорили об увиденном и прочитанном, знакомились с людьми, клеили девушек. В городе было несколько мест, где собирались такие же молодые бездельники, как мы, более или менее приобщенные к искусству. Алика много кто знал, его везде окликали, хлопали по плечу, кричали через улицу: «Привет, чувак!» Он со всеми был любезен, всем рад и охотно делился сигаретами, даже если у него оставалось меньше половины пачки. Я не мог этого понять. «Что ты будешь делать, когда она закончится в одиннадцать вечера, а сон – тем дальше, чем сильнее хочется затянуться?» – хотелось спросить у него. Что бы он ответил на это? Просто пожал бы плечами. Он никогда бы не пошел в парадное собирать окурки, чтобы, выпотрошив и смешав табак, скрутить полновесную цигарку, как и не выскочил бы на ночной проспект стрельнуть курева у позднего прохожего. Алик мог спокойно оставаться один на один с собственной неудовлетворенностью, с которой давно сжился. Он ко всему относился как к алкоголю: пил, когда он был, и не пытался во что бы то ни стало найти и продолжить, когда алкоголь заканчивался.

У него была библиотека, но книг из нее он не давал никому. «Это все равно что одолжить на ночь свою любимую женщину», – говорил он, отказывая в просьбе дать почитать. В то же время сам он постоянно что-нибудь читал или просто ходил с книгой под мышкой – Алик любил держать понравившуюся книжку при себе и перебирать длинными пальцами страницы – так нежно, так осторожно, словно усыплял бдительность красотки в намерении незаметно пробраться к ней под юбку. Тут было недалеко до оргазма, ей-богу, это надо было видеть, как он охмурял очередную книжку, прежде чем сполна насладиться ею.

Иногда, засидевшись, я оставался у него ночевать. Вино кончалось раньше сигарет, и мы курили на балконе, глядя на серое марево июньской ночи. Небо светлело, постепенно наливаясь синевой, прохладный воздух тревожно пах грядущими переменами, будущими войнами, рождениями детей, смертью близких, встречами и расставаниями, ссорами и перемирием, потерями и хеппи-эндами. А потом всходило солнце, золотое, как наша молодость, и по проспекту гудели первые троллейбусы и пели птицы, но мы уже не видели и не слышали этого, потому что спали в тихой прокуренной комнате.

4

У Алика было много друзей, но так получилось, что я стал самым близким. По крайней мере, мне так казалось, а вот что на этот счет думал он сам, я не знал. Скорее всего, спроси у него, кого он считает своим лучшим другом, он бы назвал того, с кем почти никогда не виделся. Например, Шульца.

В то время мы везде появлялись вместе. Я пытался подражать ему и быть таким же дружелюбным и легким в общении, однако у меня мало что получалось. Алик, в свою очередь, также не перенял от меня ничего хорошего – каждый оставался при своем. Мы были разными, и было непонятно, что нас объединяло, но кто об этом задумывается в двадцать лет?

Итак, мы таскались по кино, кафешкам и разным литературным объединениям. Когда просили что-нибудь почитать, Алик доставал из рюкзака картонную папку, распускал тесемки, завязанные бантиком, и выуживал стопку листов формата А4. Восемнадцать, двадцать, двадцать пять отпечатанных страниц, с пятнадцатисантиметровыми абзацами, не разбавленными диалогами, – продукт последнего пятидневного затворничества. Он начинал чтение, и все вокруг тут же впадали в транс, слушая его ровный голос, который звучал в одной тональности, поглощавшей знаки препинания. В этом было что-то сродни магии, он вполне мог бы заклинать змей или еще каких-нибудь смертельно опасных тварей, если б захотел. Когда он минут через сорок заканчивал, слушатели открывали глаза и глубоко вдыхали, словно выныривающие на поверхность воды глубинные ныряльщики. По идее в руке каждого из них должно было быть по жемчужине.

Еще мы ходили по его друзьям – музыкантам, художникам и актерам. Любой такой поход приурочивался к какому-нибудь событию: празднику либо памятной дате. Просто так мы не заявлялись. Впрочем, дата могла быть любой: будь то день американской независимости или просто первый день лета. Бывало, узнав о предстоящем солнечном затмении, мы пробирались в сквот, где вместе с бомжами, уголовниками и скинхедами жили его знакомые барабанщики-перкуссионисты, чтобы просидеть с ними до ночи со стаканами в руках, ни разу при этом не взглянув на небо.

Он не выпускал из рук блокнота, записывая в него какие-то мелочи, но, насколько я понимал, это была лишь игра на публику, та же самая, что и всегда: я писатель, посмотрите, я не трачу время на ерунду. Или вернее: для меня нет понятия ерунды – я все пускаю в дело, все идет в топку, горит жарким пламенем. «Предупреждаю, – говорил он мне в то время, – лучше молчи! Я использую все, что ты скажешь или сделаешь. Для меня нет ничего святого, никаких тайн, никаких секретов!

Ты будешь рыдать, как барышня, умоляя, чтобы я вычеркнул ту или иную сцену, но бесполезно. Ты не проймешь меня слезами. Все на продажу, мой друг! Все на продажу!»

Вот это анджевайдовское «все на продажу!» стало его девизом, его кредо.

Мы больше ни разу не были у Сергеева, зато регулярно виделись с ним на различных литературных посиделках. Сергеев плавно переходил с поэзии на прозу и теперь вместо угрюмых коротких стишков писал такие же короткие угрюмые рассказы.

«Поймите, – почему-то на “вы” обращался к нему Алик, – нужно писать не “что”, а “как”. Не бытие формирует сознание, а, наоборот, сознание – бытие. И если вы думаете, что “как” – это и есть бытие, то вы глубоко заблуждаетесь».

Сергеев морщил лоб, подозрительно поглядывая на Алика, а не парит ли тот ему мозг, но Алик если кому что и парил, то в первую очередь самому себе.

Что-что, а с содержанием или с сознанием у него было туго. Он не мог выдумать ни одного законченного сюжета, в котором бы герои рождались, любили и умирали без заламывания рук, как в фильмах на заре кинематографа.

Однажды я поспорил с ним, что за неделю напишу сорок рассказов, у которых будет начало и конец, пусть каждый из них и уместится лишь в три предложения. Для меня это было просто, главное – расписать фабулу. Когда через неделю я представил ему все сорок, он вытаращил глаза.

– Ты гений, – сказал он мне.

– Да нет же, с этим любой справится, – ответил я.

Зря я такое сказал. Возможно, с этого момента он начал кое-что понимать о себе – и обо мне тоже.

Но первый раскол произошел у нас из-за женщины. Мы и раньше конкурировали в этом вопросе, но именно эта женщина вбила первый маленький клин в нашу дружбу.

Несмотря на молодость, у нее уже была пятилетняя дочь и сваливший в Израиль муж. Будучи практикующим врачом, он исправно посылал ей нехилые алименты, и на них она преспокойно снимала квартиру и, обеспечивая себя и ребенка, жила в полное свое удовольствие. В число этих удовольствий, кроме всех прочих, входили нечастые вылазки с Аликом в кино. Там-то он меня с ней и познакомил.

Ее звали Людмилой, но она представлялась Милой, словно, оставшись без мужа, срезала косу и теперь щеголяла с мальчишеской прической. Короткие волосы ей бы и правда пошли, они бы еще больше подчеркнули выразительность ее глаз. Но ее волосы были длинными, она собирала их на макушке в пучок и выглядела такой чопорной Одри Хепберн, мимо которой Алик, конечно же, с его-то любовью ко всему изысканному пройти не мог.

– Я видела этот фильм, – приблизив лицо к моему, вдруг тихо произнесла она, когда на экране пошли первые титры.

– Я тоже, – сказал я.

– Тогда пойдем?

Пойдем? Это было неожиданное предложение.

Когда мы уходили, я прочитал на лице Алика такое смятение, будто он потерял дар речи. Я лишь пожал плечами на его немой вопрос, сам мало что понимая. Меня вели как на веревочке, и я ничего не мог поделать.

Выйдя из кинотеатра, мы немного прошлись по улице, затем заглянули в маленькое бистро, где она заказала нам по чашке кофе и по пятьдесят коньяка. Разговор не клеился, мы оба были смущены, и в большей степени я. Все случилось так неожиданно, я чувствовал исходящие от нее флюиды, мне было лестно и в то же время неловко.

– Это из-за Алика? – спросила Мила, когда мы ехали в метро.

– Мне кажется, он влюблен в вас.

– Влюблен? Бросьте! Алик не умеет любить. Может быть, он научится когда-нибудь потом, если повзрослеет.

Она, конечно, верила, что Алик может испытывать к ней теплые чувства. Почему нет? Мила знала, что может нравиться, после отъезда супруга у нее было много мужчин – она рассказала мне, как снимает их в джаз-клубе на одну ночь, а потом бросает. Или это они ее бросали? Не суть. В общем, она искала богатого еврея, потому что ее бывший был евреем, и теперь мужчин других национальностей для серьезных отношений она не рассматривала.

– Вы еврей? – спросила она у меня, никак не желая переходить на «ты».

– Похож? – усмехнулся я.

– Вы похожи на кого угодно, только не на еврея, – улыбнулась она. – Вы ведь не влюблены в меня?

Несмотря на молодость, Мила была опытной соблазнительницей. Мы дошли до ее дома. «Подниметесь?» – «А дочь?» – «Она у свекрови». Мы поднялись на второй этаж, вошли в темную прихожую. Она будто испытывала меня, делая все медленно, словно ждала, что я накинусь на нее, прежде чем она включит свет, а потом прежде чем снимет сапоги, пальто, подаст мне тапочки. У нее был отличный профиль и точеная фигура, единственно, что с ней было не так, – это плохие зубы. «Ненавижу зубные кабинеты», – поморщилась она. «Как много у нас общего», – сказал я.

– У меня есть одна странность, – снова заговорила она. – Я люблю по-жесткому.

– Это как?

– Это значит, вы должны меня немного побить. Я смотрел на ее красивое лицо и не понимал, о чем она говорит.

– Побить?

– Да, побить, побить, – немного раздраженно повторила она. – В постели, перед тем как.

– Ты хочешь, чтобы я тебя избил?

– Вы видите разницу между словами побил и избил? – Кажется, она уже была порядочно раздражена.

– Нет, – сказал я и начал одеваться.

Она смотрела, как я зашнуровывал ботинки.

– А вы похожи с Аликом, – произнесла она, когда я выходил в парадное. – Вы такой же слабый, как и он.

– Попроси ты его, уже сейчас бы ходила в синяках, – ответил я и закрыл за собой дверь.

– И ты ушел? – спросил Алик с пола, по которому он катался во время моего рассказа. Но не от смеха, а от сильного потрясения.

– Я не мог так с тобой поступить, брат, – ответил я.

– Да ладно! Неужели ты не трахнул ее только из-за меня?

– Признаюсь честно, не только. Мне совсем не хотелось ее бить. А ты бы как поступил на моем месте?

– Я? – Алик поднялся на ноги и сел на стул. – Сделал бы я ей больно? Конечно! Если это ее возбуждает! Черт, я бы исполнил все, что она попросила!

– Ты гонишь.

– Нет, нет! Ты меня не знаешь! Ты не знаешь, на что я способен! Я бы сломал ей руку, если бы понадобилось, чтобы с ней переспать! Черт, чувак, на твоем месте должен быть я! Как так случилось, что она выбрала тебя! Какой же я дурень, что познакомил ее с тобой!

– Но ты не виноват! – тут же спохватился он. – Ты ушел, поступив как настоящий друг.

– Ты влюблен в нее? – спросил я.

На секунду он задумался:

– Да, конечно. Она мне очень нравилась. Но теперь… теперь я даже не знаю, что тебе сказать.

Конечно, он врал себе и мне – Алик был еще большим пацифистом, чем я, и она это за версту чуяла. С этой женщиной ему не светило с самого начала.

После того случая я стал замечать некоторую холодность в его глазах. Внешне мы оставались все теми же неразлучными друзьями, но я уже чувствовал, что он не доверяет мне, как прежде.

5

Спустя полгода он познакомился с француженкой, преподававшей на факультете иностранных языков в университете. Ее звали Ариэль, и в ней было немало арабской крови. Она с трудом говорила по-русски и очень мило картавила, что придавало ей дополнительное очарование. К Алику ее привел их общий знакомый, с ней был еще один парень, которого звали Седрик, с ударением на последний слог. Когда они, выпив вина, ушли, Алик решил написать ей любовное письмо. Он взял с полки «Войну и мир» Толстого и понадергал оттуда некоторые цитаты на французском, где герои объясняются в чувствах. Потом Ариэль говорила, что ни одна фраза не была написана правильно, но Алик перевел стрелки на великого русского писателя. В любом случае такое послание она получала впервые, ход оказался верным, и Ариэль ответила на его внимание.

У них завязался русско-французский роман. Ариэль была нежна, скромна и загадочна. Я считал ее лучшей из всех женщин, бывших когда-либо с Аликом. По сравнению с ним она была богата и в силу плохого знания русского языка немногословна, что опять же являлось плюсом. Ко всему прочему, она жила в Париже, в том самом городе, где творили его кумиры и куда он с ее помощью мог бы попасть, чтобы повторить их путь. Он стал проникаться ко всему французскому: смотреть Годара и Шаброля, слушать Патрисию Каас и Азнавура, читать Сартра и Камю. Конечно, все это он читал, смотрел и слушал раньше, но теперь Алик воспринимал их гораздо ближе, они не казались ему недостижимыми.

Кокто, Габен, Паради, Готье, Монтан, Аджани, Денев, Брессон, Бессон, Влади, Марсо, Матье, Платини, Портман, Мориа, Бомарше, Кубертен, Ферма, Карден, Ришар, Декарт, Бернар, Ардан, Пиаф, Золя, Селин и многие другие соотечественники Ариэль стали занимать Алика едва ли не больше нее самой. Можно сказать, он загорелся Францией, а та, которая зажгла этот огонь, осталась в стороне.

Она ему нравилась, но не более того. За спиной этой девушки маячила такая культура, которая полностью поглощала ее образ, растворяя без остатка. Глядя на Ариэль, он видел только величественную историю архитектуры, литературы, музыки и кино. Он не мог любить это как свое, он мог только восхищаться замечательной перспективой. Думаю, Алик так и не смог выделить из всего этого блеска простую, в общем-то, девушку, искренне влюбившуюся в него. Возможно, она тоже увидела в нем нечто большее, чем он являлся, но все-таки ее взгляд был трезвее.

Она свозила его во Францию. Тогда, в девяностые, в нашем кругу такая поездка приравнивалась к полету на Луну. Ариэль познакомила Алика с родителями, водила его по залам Лувра, они сидели в кафешках Монмартра, прогуливались по площади Пигаль, она показывала ему знаменитые набережные и мосты. Он вернулся полный впечатлений, но и вместе с тем опустошенный до предела – так бывает, когда волна, обрушиваясь на каменный берег, взрывается снопом брызг, а потом спадает. Он приехал другим, как будто потерял больше, чем приобрел, утратив по дороге часть своего обаяния. Некоторым людям нельзя никуда выезжать – оторвавшись от корней, они начинают увядать. Я, например, тоже не мог представить Алика в другом месте и в другом формате общения. У него была квартира, где он был полноправным хозяином, – это многое для него значило. Если бы он мог, как улитка, передвигаться со своей жилплощадью на спине, тогда другое дело. Без нее он чувствовал себя неуверенно. Но вряд ли и это было главным. Скорее всего, Алик выжал из этой девушки все и теперь не знал, что с ней делать дальше. Он мог на ней жениться и уехать из страны, но, побывав в Париже, Алик не нашел там того, что искал. Или Париж оказался пустышкой, или пустышкой был он сам.

Как бы там ни было, но после этой поездки отношения Алика и Ариэль постепенно сошли на нет. Он стал отдаляться от нее, все чаще уединяясь в своей квартире под предлогом письма, страсть к которому открылась в нем с новой силой. Теперь он запирался на неделю и больше, набивая на печатной машинке безумно длинные тексты, в которых не было ни одного героя и начисто отсутствовал сюжет. Он читал их на литературных объединениях, куда многие участники, заранее узнав о его чтении, не приходили вовсе, а мнения оставшихся делились наполовину. Там были и горячие его поклонники. Ничего не понимая в том, что он делает, они увлекались его страстью, его любовью к письму, к самому процессу. В этом процессе и был смысл, хотя сами тексты не представляли никакой ценности.

После Ариэль его закрутила череда мимолетных интрижек. Все они были такими же бессюжетными и невнятными, как и его рассказы, будто он таким образом упражнялся, чтобы приступить к главному роману своей жизни. Ему нужна была такая героиня, с помощью которой он взобрался бы на неведомую пока высоту. И здесь он не хотел обмануться, это была его последняя попытка сотворить нечто грандиозное.

6

Славно было вернуться к тому, с чего начинал. Перемены касались других, но не Алика. Приходя к нему, я находил его все тем же клевым парнем, с которым можно было выпить вина и поговорить о чем угодно, легко и непринужденно, как в первые дни знакомства. Он снова был таким же милым и обаятельным, все так же по-мальчишески светились его глаза, все было впереди! И я верил, глядя на него, что ничего не потеряно, что жизнь продолжается, большая великая жизнь! И ведь так оно и было!

Долгое время он работал дворником, потом устроился сторожем в театр, а потом, спустя еще пару лет, его взяли продавцом в ларек. Теперь он довольно сносно зарабатывал, продавая часы и батарейки к ним, и даже заслужил особое расположение хозяина. Все это ему нравилось, он был не прочь примерить на себя роль доверенного лица. У хозяина было несколько ларьков, и он ежедневно снимал выручку, и когда по каким-то причинам не мог, за него это делал Алик. Каждый вечер он пускался в другой конец города на метро по ветке, на которой уже был размыв, и определенный отрезок нужно было проезжать на автобусе. Это было крайне неудобно, но именно в этом автобусе он встретил свою любовь.

Увидев ее впервые, он не осмелился пойти за ней и заговорить, просто стоял и смотрел, как она, выйдя на остановке, переходит улицу и скрывается в арке дома. Он не был уверен, что встретит ее снова, но судьба свела их почти сразу, на следующий же день. И тогда Алик, не искушая фортуну, пошел за ней.

Путь оказался недолгим – подойдя к одному из парадных девятиэтажного дома, она остановилась и вдруг повернулась к нему. То есть она не обернулась, а повернулась вся, словно отдаваясь ему сразу и навсегда.

– Вы меня преследуете, – скорее констатировала, нежели спросила она.

– Преследую, – подтвердил он.

– Хорошо, – сказала она. – Это очень хорошо.

С этого момента все начало развиваться стремительно. Если я напишу, что она въехала к нему в тот же вечер, это не будет выглядеть преувеличением, поскольку так оно и было.

Ее звали Юлей, и она была танцовщицей: миниатюрной, почти хрупкой, с длинными пышными волосами. Не знаю, что Алик любил в ней больше всего: ее точеную, будто вырезанную из жесткого дерева, фигуру, или ее большие, с некоторой безуминкой, глаза, или стройные крепкие ноги, а может быть, волосы, которые она каждый раз укладывала по-новому? Она была всегда веселой и такой жизнерадостной, что, глядя на нее, казалось, в жизни нет ничего, кроме этой радости.

Они сделали косметический ремонт, переклеив обои и постелив новый линолеум. Знаменитое канапе, помнившее тела многих женщин, Алик снес на помойку, туда же отправился диван из кухни, а их место заняли широченная кровать и кухонный уголок. Алик, поднатужившись, даже купил компьютер в довесок к видеодвойке и музыкальному центру. Теперь он мог набирать свои тексты на клавиатуре, но это не упростило процесс писанины: ему недоставало звука щелкающих клавиш, сопровождающих каждую букву, – сухих щелчков, сливающихся в треск цикад, в клекот крылышек саранчи, надвигающейся ровными рядами на белое поле бумажного листа.

Юля, в отличие от всех своих предшественниц, сразу же почувствовала себя хозяйкой. Переставив мебель на свой лад, она установила некоторые правила, которые Алик теперь должен был соблюдать. Во-первых, было запрещено курение в комнате – теперь курить можно было либо на кухне, либо на балконе. Во-вторых, прекращалось систематическое употребление алкоголя – оно становилось упорядоченным. В-третьих, Алик должен был регулярно мыться и стричься, ухаживать за ногтями, ежедневно менять носки и нижнее белье. Ко всему прочему, ему пришлось привести в порядок зубы, чтобы устранить запах изо рта, а также проверить щитовидку, так как Юле показалось, что у него растет зоб. Алик всегда был субтильным, но теперь его худоба воспринималась как ненормальность. Я ждал, когда же в его небольшой квартире появится велосипедный тренажер и беговая дорожка, а еще двухпудовые гири и трехсоткилограммовая штанга.

– Еще немного, и я тебя перестану узнавать, – сказал я, когда, выходя на балкон перекурить, мы втихаря глотали коньяк из тайно принесенной бутылки.

– Не могу ее ослушаться. Иначе буду лишен доступа к телу, – ответил он с каким-то несвойственным ему кривым канцеляризмом.

Но все же, несмотря на все эти ограничения, Алик был счастлив – по крайней мере, первое время, растянувшееся примерно на пять долгих лет. Он почти перестал писать. О чем ему было писать? Жизнь вошла в тихое русло и понесла свои воды вдоль ничем не примечательных берегов. Да и потом произошедшие в его жизни перемены так явно выявили отсутствие перемен в его писанине, что ему стало тошно продолжать этот бесконечный, ставший уже утомительным путь. Он больше не чиркал в свои блокноты, не цитировал себя и других и, кажется, даже перестал читать, хотя у него на кухонном столе всегда была раскрыта какая-нибудь книжка. Как антураж, как предмет натюрморта, как пикантная добавка к кастрюле с куриным супом.

Алик был счастлив, потому что рядом с ним была счастлива его женщина. Их отношения и правда походили на идиллию – приходя к ним, я видел как светятся их глаза, горят одним и тем же огнем. Не знаю, что было бы, сядь Алик в то время за клавиатуру, чтобы попробовать описать свое счастье. Возможно, из-под его пальцев вышла бы замечательная история взросления, прошедшая все испытания, но Алик даже не думал о такой ерунде.

Юля учила детей танцам в одной из городских школ, но и не упускала случая показать несколько запоминающихся па своим гостям, плохо стоящим на ногах после застолья. Мы не забывали своего друга, время от времени навещая его в знаменательные даты, когда ему было разрешено официальное употребление спиртных напитков. Юля показывала нам махи ногами, и мы повторяли их с веселым усердием, так, что, порой падая, разбивали лбы.

Алик все реже показывался на лито, и теперь его появление не вызывало былых эмоций. Находя глазами друзей, он кивал каждому и с потерянной улыбкой садился на свободный стул. По большей части он молчал, а когда высказывался, делал это негромко и коротко.

Конечно, Петербург ничем не хуже Парижа, только ведь и он бывает разным. Однажды выбрав его, по прошествии времени ты вдруг понимаешь, что выбирал не город, не улицы и не маршруты, которыми теперь вынужден ходить. Ты выбирал свободу, в которой твоя творческая активность должна была набрать ход, и поначалу все шло как надо, пока ты где-то не сделал неверный шаг. Отматывая время назад, можно было вычислить, где ты лопухнулся, но что ж теперь, когда самая первая твоя пурга уже давно замела все следы? Да за нами сугробы, брат, снежные завалы, хотелось сказать ему, когда он начинал жаловаться, что всегда делал что-то не так.

– Мне кажется, я больше ее не люблю. Это нелегко говорить, но я хочу, чтобы она ушла. Я устал. Хотя, с другой стороны, ей некуда идти. Что мне делать? – говорил он за кружкой пива в маленьком шалмане.

– Почему некуда? – удивлялся я. – До тебя ведь она где-то жила?

– Она жила с родителями, но теперь там живет ее сестра с дочерьми. И потом что мне делать со своей совестью?

– Господи, это всегдашняя история с чувством ответственности за тех, кого мы приручаем! Мне, может быть, тоже будет ее не хватать, но я же не строю из этого трагедию? – пошутил я.

– Ты другое дело, – принял он всерьез мои слова. – Ты всегда был жесткосерден.

А вот это было неправдой. Можно было вспомнить немало случаев, когда в роли плохого парня выступал именно я только для того, чтобы прикрыть его задницу. Алик, например, почти всегда давал очередной пассии ключи от своей квартиры, а, решая расстаться, забрать их обратно не мог из-за элементарной трусости. Приходилось разыгрывать такой спектакль: я звонил этой подруге и объявлял, что мне необходимо пожить в его квартире пару дней и что мне нужны ключи. Она перезванивала Алику, и тот, извиняясь, заверял, что это всего-то на пару дней. В результате я забирал ключи, а он на какое-то время отключал телефон. Все было просто, но почему-то в этих случаях угрызения совести испытывал именно я, а не он.

Но с Юлей действительно было сложнее. Честно говоря, я бы вообще не справился, будучи на его месте, так бы и жил скрепя сердце, пока не умер бы кто-нибудь из нас.

7

Я хорошо помню тот вечер, когда он решил объявить ей о расставании. Мы сидели в кафе и снова пили пиво, и он все порывался заказать водки, но каждый раз я его останавливал. «Тормози. Тебе сегодня предстоит серьезный разговор. Ты, кстати, не забыл о нем?» – «Конечно, не забыл. Я ничего никогда не забываю, у меня все записано вот здесь, – стучал он по своей груди кулаком. – Я скажу ей все, сегодня же! И буду свободен. Может, я и люблю ее, но свобода мне дороже!»

Свобода. Что он подразумевал под этим словом? С чем ассоциировал? Может быть, со свободой в своей писанине, в которой он себя ни в чем не ограничивал, тем самым переворачивая само это понятие, поскольку его просто не существует, когда нет противоположного значения.

Но он действительно устал. Ему было уже далеко за тридцать, и все вроде бы шло хорошо, но чего-то явно не хватало. А может, это просто уходила молодость, и он не мог смириться с ее уходом – таким будничным, незначительным… Ему хотелось, как когда-то, пуститься во все тяжкие, в какой-нибудь жесткий загул, и чтобы там было все, вплоть до безжалостного похмелья, а в какое-нибудь из утр – веселый поход за замерзшим пивом, состоящим наполовину из льдинок.

А тут еще объявился Шульц с какой-то девицей – они заявились без звонка, чем вызвали у Юли шок, но Алик был искренне рад старому другу. Шульц остался все тем же чудаковатым парнем. В этот раз он появился в какой-то солдатской шинели, накинутой на гавайскую рубашку. Его дама была в рваных колготках, с синяком под глазом. Они принесли бутылку вина и, как в старые добрые времена, собирались ее распить вместе с хозяином. Как в старые добрые времена. Здесь не было ничего, чтобы указывать им на дверь.

– Она просто их выставила, – сказал Алик, отхлебывая из бокала. – Она выгнала Шульца, которого я так давно не видел.

– А что же ты? – спросил я, хотя и знал ответ. Наверняка он виновато улыбался и разводил руками, провожая их до лифта. Может, даже помахал им вслед и сказал: «Я позвоню».

– Он больше мне не позвонит, – потерянно проговорил он, и тут я заметил в уголках его губ запекшуюся слюну, которую не видел с тех сам пор, как он начал встречаться с Юлей. Это был знак.

На следующий день я набрал его номер, и он ответил, что не смог порвать с ней. Еще он попросил, чтобы я некоторое время его не беспокоил, что он будет очень занят. «Я тебе сам дам знать», – добавил он на прощание и прервал связь.

Как же я был зол! Мое время, советы, участие – все это ничего для него не значило! Я вовсе не хотел, чтобы он кого-то выгонял, но если ты твердишь мне об этом в течение трех последних месяцев, раз за разом – одно и то же, то я вправе если не требовать, то хотя бы ждать от тебя, что ты ответишь за свои слова.

Впрочем, когда он рассказал, в чем было дело, я сразу его простил. В тот вечер, придя домой, он узнал, что Юля серьезно больна.

Она сгорела быстро, за какие-то полгода ее не стало. Насколько я знаю, он был с ней до самого конца, но подробности мне неизвестны. Все, что творилось в его душе, в его квартире, осталось с ним. Он не был мастером душевного стриптиза, он только мог описывать ничего не значащие абстрактные явления – так подробно и нудно, как, например, течет время или приходит старость. Он не мог описать уход Юли, но стал его свидетелем.

Когда я вновь появился на пороге его квартиры, она была тиха, как чистый лист. В ней были только Алик и кошка, вот и все, кто остался тут в живых. На полке в голубой рамке стояла Юлина фотография – за шесть месяцев смерть выгнала ее из жизни, но так и не смогла выгнать из его квартиры.

Время шло, и постепенно Алик приходил в себя. В силу своей жизнелюбивой натуры он не мог долго убиваться из-за потери. Тем более, если вспомнить, он и сам хотел ее бросить. Судьба распорядилась таким образом, что ему не пришлось выглядеть подлецом, наоборот, теперь Алик был жертвой, хотя, если бы у него был выбор, он, безусловно, предпочел бы другой вариант.

Алик приходил в себя, заново обретая язык и нащупывая почву под ногами, как человек, вернувшийся из долгого плавания. Он наладил старые связи, на время забытые, но, как оказалось, неутраченные. Ему были рады. Вот он, наш Алик. Он заматерел и, кажется, повзрослел. Горе красит мужчин, добавляет им шарма. Тише, тише.

А что такое? А вы разве не слышали о его трагедии? Они так и говорили между собой, склоняя на все падежи это слово. Трагедия. Еще говорили драма. И травма. И добавляли: душевная. Алик только грустно улыбался, пока никого не оставляя у себя на ночь, хотя претенденток утешить его хватало. Он чувствовал себя бесполым, одинаково тянущимся как к мужчинам, так и к женщинам, но не за лаской, не за сочувствием, а просто как к живым существам, от которых исходит хоть какое-то тепло.

В это самое время у него случился затяжной роман с замужней поэтессой, которая примерно раз в месяц сбегала к нему из семьи и жила в его квартире до тех пор, пока им обоим не становилось тяжко в обществе друг друга. Это повторялось раз за разом. Первые дни они кайфовали: он готовил ей завтраки, они смотрели фильмы и говорили о чем угодно. Обо всем, только не о ее стихах. Алик их терпеть не мог. Единственное, что он запрещал ей в его присутствии, – читать стихи собственного сочинения. Это очень сильно ее обижало, но если вначале она как-то сдерживалась, то потом под воздействием спиртного начинала ему мстить. Дело доходило до пьяных истерик с битьем бокалов и крушением мебели, до вызовов скорой помощи и объяснений с участковым инспектором. Она клялась, что больше ноги ее не будет в этой квартире, но проходил месяц, она возвращалась, и они мирились. Такие качели повторялись раз за разом, пока он не поймал ее на измене. Собственно говоря, это слово для нее не имело смысла, так как она изначально уже изменяла с ним мужу. Одна измена накладывалась на другую, только и всего, почему он так бесится? Да, она любит его, но он никогда не понимал ее души!

Кое-как он покончил с этим безумным романом, и теперь, казалось бы, наступила пора тишины и спокойствия, но тут неожиданно грянула новая беда: у отчима пошли трещины в отношениях с его матерью. Это могло стать катастрофой. Отчим возвращался в свое жилье, а Алику нужно было переезжать к матери. После двадцати лет проживания теперь из этой квартиры выгоняли его. У него было такое чувство, как будто его выгоняли из собственной жизни, – как это вообще могло произойти!

– Погоди, может, все еще рассосется, – успокаивал я приятеля.

– Знаю я, как это рассасывается, – отвечал он, качая головой. – Я даже знаю, чем это заканчивается.

Я не мог понять, что он имел в виду, произнося эти слова, но, если говорить откровенно, кое в чем опыта у него было действительно поболее моего. Все заканчивается смертью, рано или поздно мы все умираем, но даже там, за скобками этой жизни, скорее всего, мы остаемся теми же, кем являемся в ее пределах, а именно маленькими и бессильными, полностью зависимыми от внешних обстоятельств существами. Выбора нет, вот что он понял к своим тридцати пяти годам. Выбор – это иллюзия для дураков, это самый большой самообман, который только можно придумать!

8

И все-таки Алик был везунчиком, по крайней мере он мог считать себя таковым: смертельная ссора, казалось бы, грозившая полным разрывом отношений между его матерью и отчимом, внезапно разрешилась бурными женскими рыданиями и скупой мужской слезой. Эдаким очищением, названным древними греками катарсисом. Они помирились, и это была лучшая новость за последний год. Солнце вышло из-за туч, жизнь продолжалась. Удивительная и парадоксальная, она катилась себе по прямой, непонятно чем движимая, все дальше и дальше.

Алик больше не писал. Все, чего он добивался, на что потратил бо́льшую часть сознательной жизни, превратилось в неясное воспоминание о каком-то неестественном желании, детской неосуществимой мечте. Все тленно, вот что вынес он из собственного взрослого опыта. Даже бессмертные, казалось бы, тексты давно почивших в бозе классиков когда-нибудь умрут, растворятся в надвигающейся пустоте, которая обязательно придет за каждым из нас, за всеми. Зачем человеку все это, если оно исчезнет вместе с ним, как только он перестанет дышать? Если ничего не сохранить, не спасти от забвения?

А может быть, все было гораздо проще, и он понял, что больше не хочет обманывать себя и других. Что больше не может играть в эту игру, потому что игры закончились. Он не писатель и никогда им не был – вот что он наконец-то смог себе сказать, и после этого ему стало так легко, как никогда не было прежде. Он сбросил со своих плеч груз, который носил очень долго, и почти сжился с ним, но теперь с этим было покончено.

Он был уже не молод, когда его охватила новая жажда жизни. Теперь он многое знал о ней, потому что видел оборотную сторону медали и мог судить трезво. Ему нужна была женщина не для письма, а для любви, для быта, для гуляний под руку по вечерним бульварам, для походов на концерты и в кино, для всего того, что называется счастьем.

И он нашел такую. Ей было двадцать семь, они познакомились в торговом центре, в котором оба работали продавцами. Она торговала бижутерией на том же этаже, что и он, в трех отделах, возле запасного выхода, ведущего на эстакаду, куда он частенько выходил покурить.

Он постоянно рассказывал мне, как обстоят его дела на этом фронте. Судя по всему, они были не очень. Да что там говорить, по моему мнению, у него не было ни единого шанса. Она совсем ему не подходила. Я не понимал, что он в ней нашел, да он и сам не мог ответить на этот вопрос.

«Да, это совсем не то, что у меня было раньше, – говорил он мне, – но знаешь, как меня тянет к ней? Словно она – это я, мое продолжение или начало, не знаю, как сказать, чтобы ты правильно меня понял».

«Это твой конец», – предрекал я ему, а он тут же соглашался: «Да, возможно, она мой конец. Но мне все равно. Я просто хочу, чтобы эта женщина была моей в любой ипостаси».

Алик женился на ней спустя полтора года фанатичного ухаживания, после унижений, слез и истерик, после сотен подаренных букетов, после горы разбитой посуды, взаимных оскорблений и упреков, после тысячи слов и десятков расставаний, после объятий и пощечин, щипков и плевков, после прощальных поцелуев и сухих кивков, ненавистных взглядов и нежных прикосновений, после томительных часов ожидания и трогательных писем – после всего этого пиршества, называемого реальной жизнью, она стала его законной супругой. Свадьба была пышной, ничуть не хуже чем у других. На ней были все его друзья – все, кроме меня. Ровно через девять месяцев они купили таксу и назвали ее… а впрочем, это уже никому неинтересно.