Когда немцы и полицейские бежали из местечка, Двося осталась. Ее сразу арестовали, как немецкую пособницу, присудили пять лет лагерей, а Диму передали в детский дом, постановив сменить имя и фамилию. По Краснополью ходили о ней разные истории одна страшнее другой: в одной она сама застрелила Хаима, в другой расстреливала всех евреев, и еще до войны работала на немецкую разведку и в детском саду травила детей, но ни одну эту историю никто не мог подтвердить. А вернувшийся после войны в местечко Прокоп всем говорил, что всю оккупацию Двося прожила в своем доме, никуда не выходя, и не работала она у немцев, и он, приходя в местечко, боялся заходить в свою развалюху, так как там убитыми евреями пахло. И он всегда ночевал у Двоси, и поэтому знает всю правду. Но никто ему не верил, считая, как и до войны, сумасшедшим.
Отсидела Двося в лагере от звонка до звонка, и, на удивление всем, вернулась в Краснополье, в свой дом с крыльцом. В нем почему-то никто не поселился все пять лет, пока Двося не было, хотя все остальные дома бежавших полицаев обрели новых хозяев. Однажды, правда, хотели его отдать под детский сад, но заведующая решительно отказалась. И начальство не настаивало. Вернулась Двося не одна, а с Дусяй, сибирской девчонкой, которая сидела вместе с ней в лагере, за то, что заснула во время работы за станком на каком-то военном заводе. Из лагеря Двося вернулась совсем развалюхой: и сердце болело, и ноги не ходили, и цинга съела все зубы, и если бы не Дуся, она, наверное, долго бы не протянула. После того, как она вернулась из лагеря, никто в местечке о ней ничего не говорил, никто к ней никогда не заходил, и только Прокоп, проходя мимо ее дома, всегда заглядывал к ней, и, как дети, получал большую корзину печенья. Он всегда спрашивал ее, почему она вернулась в местечко. И она всегда отвечала, что здесь похоронен Хаим. И Димочка может когда-нибудь сюда вернется.
— Да он же малый был, когда его в детский дом отдали. Ничего не помнит, — доводил Прокоп.
Двося не соглашалась, и говорила, что помнит маму, хотя потеряла ее, когда ей было всего полгода.
— Что с нее возьмешь — а мишугинэ, сумасшедшая, — сам себе говорил Прокоп и тяжело вздыхал.