Все предки Айзика были балаголами. Айзику эта профессия не досталась, так как балаголы исчезли из быта местечка, но при лошадях он остался. Каждая уважаемая контора в Краснополье имела лошадей, и Айзик работал конюхом в самой уважаемой конторе — в банке. Лошадь нужна была банку для перевозки денег, и посему, Айзик был не только конюхом, но и инкассатором, собирая деньги с маленьких магазинчиков по всему району. Кроме этого он весной и осенью распахивал огороды всем банковским работникам, получая за это пару бутылок дешевого вина. Банковскую лошадь звали Лизавета. Конюшни у банка не было, и Лизавета стояла у Айзика в сарае, в котором еще от деда остался загон для лошади. Никто Айзику за это не доплачивал, и считалось, что так положено. И Айзик не спорил. Ему даже было приятно, что у него во дворе стоит лошадь, как это было у его отца. Жена Айзика Двося не особенно радовалась этому, но молчала: лошади выписывали сено и комбикорм, и от этого кое-что перепадало и корове Айзика. Перепадало не в смысле того, что забирали часть корма от Лизаветы, а в смысле того, что приобретая для лошади корм, Айзик заодно покупал его и для коровы, и эти дефициты доставались ему без хлопот, как всем остальным. Вечером, возвратившись, домой, Айзик распрягал лошадь и оставлял ее на дворе, отдохнуть после рабочего дня: приносил из колодца ведро свежей воды, накладывал в телегу большой ворох сена и на краю телеги клал буханку хлеба, купленную по дороге. Хлеб лошадь брала после воды, и только потом принималась за сено. Сам он садился на крыльцо, скручивал из газеты самокрутку и тоже отдыхал. Табак у него был самый дешевый, и поэтому это был не отдых, а сплошной кашель. Но такое времяпровождение Айзик любил и, пока Двося готовила ужин, он так сидел, смотрел на лошадь, медленно жующую сено, и вспоминал. Вспоминалось разное: и плохое, и хорошее, но всегда эти воспоминания были связаны с лошадьми. То вспоминался отец, садящий его маленького верхом на лошадь, то вспоминалась война, переход через Сиваш и усталая лошадь, тянущая их пушку-сорокапятку, а то вспоминалась свадьба и их свадебная бричка, запряженная тройкой лошадей, которых отец одолжил, у прикочевавшего в ту осень в Краснополье цыганского табора… Многое вспоминалось в эти часы Айзику. Двося, у которой ужин был готов еще с утра, не спешила звать Айзика к столу, зная, что эти минуты для него дороже всякой еды. Она ждала, когда он докурит самокрутку, встанет с крыльца, и, потянувшись, как после сна, спросит:

— Двося, ты, наконец, приготовила еду? Или мне пойти на ужин к Хаше? У нее сегодня а бульбэ мит селедке. Я, когда мимо проезжал, она приглашала.

— Обойдемся без Хаши, у нас тоже бульба с селедкою. У нее селедка за пятьдесят копеек, а у нас за рубль! — спокойно отвечала Двося, не обижаясь на мужа, ибо эти слова повторялись ежедневно, и были своеобразным преддверием к ужину.

Хаша когда-то была ее соперницей за сердце Айзика, но это было давно, до войны, и сейчас все разговоры о Хаше были шутками Айзика.

Повторялась это каждый день, и Двося приблизительно знала, когда Айзик подымется с крыльца и окликнет ее. К этому времени она вынимала из печки картошку, чистила селедку и ставила миску со сметаной: обычный ужин Айзика… Но однажды все положенное время прошло, а Айзик продолжал сидеть на крыльце. Докурив одну самокрутку, он делал следующую, докурив и ее, не останавливался, а начинал скручивать новую… Двося, наблюдавшая за ним из окна, не выдержала и сама вышла во двор.

— И что это ты сегодня кушать не идешь? — спросила она. — Может, Хаша тебе блинчики с мукой сделала на ужин?

Айзик молча посмотрел на Двосю и ничего не сказал, продолжая жевать зубами край самокрутки.

— Болит что? — забеспокоилась Двося.

— Болит, — сказал Айзик, не вынимая изо рта самокрутку.

— Что? — спросила Двося.

— Душа, — сказал Айзик.

— И из-за чего она у тебя болит? — спросила Двося.

— Машину дали банку, — сказал Айзик и опять замолчал, отрешено глядя на Лизавету.

— Ну и что? — спросила Двося и добавила: — Говори уже, что случилось! С тебя слово вытянуть, все равно, что от козла молока надоить! Говори!

— Райкомовского «козла» нашему банку дали, а им «Волгу» прислали, — сказал Айзик.

— Я это уже второй раз слышу, про машину, — сказала Двося.

— И ничего не понимаешь?! — удивился Айзик.

— Нет, — сказала Двося.

— А бабэсэ коп! — сказал Айзик. — Бабья голова!

— Хорошо, — сказала Двося. — Я — а мишугинэ! Так объясни умный дураку!

— Лизавету от нас забирают! — сказал Айзик. — Завтра ее в Могилев на мясокомбинат надо отвезти. Райпотребсоюз туда машину за колбасой посылает, и на ней надо мне завести Лизавету.

— А глог цу мир! — ойкнула Двося и растеряно посмотрела на Айзика.

Лизавета, услышав свое имя, оторвала голову от сена и вопрошающе посмотрела на Айзика. И Айзик посмотрел на лошадь.

— Два раза она меня от смерти спасала: от волков мы с ней ушли из-под Пильни, километров двадцать за нами гнались и дальше б пошли, да Федька-тракторист на тракторе их испугал, возле Ясенки. Бок ей разодрали, а ушла. А потом от бандитов спасла. Еле живого домой привезла. Думал тогда, что умру: не надеялся выжить. А подняли врачи. Пузенков говорил, полчаса опоздал бы, и кровь вся ушла бы! Я не помню, как ехал, без сознания был, а она привезла! — Айзик мокрыми глазами посмотрел на Двосю и сказал: — А ты про ужин говоришь?

— А может, купим Лизавету, — сказала Двося.

— Думал я про это, — сказал Айзик и вздохнул. — А деньги где возьмем? Двух сотен, что в подушке лежат, не хватит!

— Тебе же управляющий обещал дать кредит на ремонт крыши, — сказала Двося, — так возьми! А мы со старою крышею проживем! Не привыкать тазы ставить.

— А я и не подумал! — обрадовался Айзик. — А бабэсэ коп, а клутэ коп! Бабья голова — умная голова! — он ожил, засуетился и сразу стал собираться к управляющему.

— Ночь на дворе, — растерялась Двося. — Может, завтра с утра поговоришь с ним!

— Пока завтра ждать, можно штаны потерять! — сказал повеселевший Айзик и побежал к Моисею Семеновичу, который жил на другом конце Краснополья.

В тот вечер вопрос сразу не решился, Моисей Семенович сказал, что подумает, и ночь Айзик провел в тревоге, но утром Лизавету не отправили в Могилев. Потом Айзик еще целый месяц ходил по всяким начальникам, так как Моисей Семенович сам ни на что не решался, и неизвестно чем бы это дело кончилось, если бы, в конце концов, приехавший из области заместитель управляющего областным банком не сказал, что Айзик заслуженный работник и нечего городить огород на пустом месте, и велел вручить ему подарок за его труд на пользу банковского дела — лошадь Лизавету!

— А гой, бат а гутэр мэн! — говорил о нем Айзик. — Не еврей, а хороший человек.

А вспоминая управляющего, махал рукой и говорил:

— Чтоб он на что-то решился, волк в лесу должен издохнуть!

— Не кричи, — заступалась за управляющего Двося. — Слава Богу, что хоть не отправил сразу Лизавету! А за Ивана Даниловича молиться буду!

— И детям накажу, — добавлял Айзик.

Успокоенный после борьбы за Лизавету, Айзик думал, что все его заботы кончились, и он сможет дожить с Двосей свой век в спокойствии. Но жизнь, как мешок в дырках, одну залатаешь, из другой сыпется. Открылась Америка и там одним из первых оказался Айзика брат Бенема, который туда уехал из Гомеля. И ниточка потянула за веревочку. Айзика дочка Соня прикатила из Костюковичей с криком:

— Папа, надо собираться! Все едут!

И опять возник вопрос с лошадью.

— А куда Лизавету мы денем? — сказал Айзик. — Без нее никуда не поеду!

— Хорошо, мы закажем ей пароход! — фыркнула Соня и сказала: — Что ты говоришь, папа? Куда ты поедешь с лошадью?!

— Не делайте из меня сумасшедшего, киндерлах, — сказал Айзик. — Пока жива Лизавета, я буду здесь! И больше на эту тему не будем говорить!

Лизавета к этому времени постарела. Айзик уже не запрягал ее в телегу, и она, как и он, вела тихую пенсионную жизнь. Утром Айзик вел ее на край местечка, на ничейный лужок за Филипповым домом, вечером забирал, и это стало для него незаменимым ежедневным ритуалом. И ничего в своей жизни он не хотел менять.

Но наступление не прекращалось: все требовали сдать куда-нибудь Лизавету и ехать. С Костюковичей стал приезжать каждую неделю зять Додик, который раньше приезжал в Краснополье только на большие праздники, и разговоры в доме шли только об Америке. Даже Двося перешла на сторону детей и говорила, что Лизавету оставит знакомым, которые будут за ней смотреть, как за родной.

— И только мы скроемся с глаз, отдадут ее на мясокомбинат! — не соглашался с ее доводами Айзик. — Кому это надо — старая лошадь?!

— Ее по старости не возьмут на мясо, — замечал зять.

Время шло, все потихоньку уезжали, а Айзик оставался на месте.

— Внуков хотя бы пожалел, — бурчала Двося. — Извелись все!

— Не станет Лизаветы, тогда и поедем, — говорил Айзик. — Не убежит ваша Америка!

— Что-то надо делать с твоим папашей, — говорил каждый раз Додик, возвращаясь от тестя.

— А что сделаешь? — разводила руками Соня. — Надо ждать. Лизавета не вечная.

— Нас переживет! — бурчал Додик. — И вообще, Америку могут закрыть! Все поговаривают уже про это. Или ваш дядя умрет, и тогда вообще не к кому будет ехать! В каждом письме пишет, что болеет!

— Папу не переубедишь, — безнадежно говорила Соня. — Он на этой лошади помешался.

Эта проблема не давала им покоя, и они делились ею со всеми, прося совета, и получили его неожиданно от железнодорожника, любителя-охотника, живущего в их доме. Они не то, чтобы дружили, но знались: если куда надо было подъехать, он доставал им билеты, время от времени подбрасывал их на своем «Москвиче» на рынок, изредка продавал им зайчатину и часто перехватывал деньги до зарплаты.

— Додик, — сказал он, — не строй проблему на пустом месте. Застрели эту клячу — и все!

— Какой из меня стрелок?! — сказал Додик. — Я в армии ни разу не стрелял: в стройбате служил. Это ты охотник! Может, поможешь?

Железнодорожник подумал и сказал:

— Подари мне «Зауэр»! Всего за двести рублей отдают, и я уберу твою проблему.

— А что это «Зауэр»? — спросил Додик.

— Ружье немецкое, — сказал он. — Вадик Перлин из комунхоза уезжает в Израиль и продает. Считай, бесплатно. В хорошее время семьсот стоит. И не достанешь.

И Додик купил…

Лизавету застрелили днем, в будний день, когда она спокойно паслась на лугу за Филипповым домам… Вокруг никого не было. Филипповым домом называли развалины бывшей помещичьей усадьбы. По вечерам и в выходные там играли дети, но в средине дня, в будни, их там не было. Ближайшие дома были сравнительно далеко от этого места, и если кто в них был, то глухие старики. И выстрела никто не слышал.

Выстрел был меткий, охотничий, в ухо. Но в милиции решили, что баловались с ружьем дети. И никто никого не искал.

После гибели лошади Айзик как-то сразу сдал, постарел на глазах: поседел, сгорбился, стал заговариваться и забываться, а потом вообще перестал говорить, издавая вместо слов непонятное бормотание.

Боясь за здоровье Айзика, Додик ежедневно звонил в Нью-Йорк дяде Бенеме и метался между Краснопольем и Москвой, пытаясь ускорить отъезд. Что-то куда-то писал, что-то кому-то объяснял, и через несколько месяцев они улетели в Америку.

Айзик на все хлопоты с отъездом не обращал никакого внимания, но послушно делал все, что его просили. Во время перелета он ни на минуту не вздремнул, сидел, о чем-то сосредоточенно думая, потом пытался что-то спросить у Двоси, но она ничего не поняла в его бормотании, и он, безнадежно махнув рукой, замолчал. Он молча вышел из самолета и так же молча сидел во время оформления документов, и только выйдя в зал ожидания и увидев в толпе брата, вдруг, неожиданно для всех, побежал ему навстречу и закричал громко и отчетливо, пугая зал:

— Бенема, а лошади в Америке есть?

— Есть, — закричал в ответ ему Бенема и… заплакал.