Молоточки танцуют на моей макушке, отстукивают ритмические звуки, и они сыплются на пол и застревают в тапках, катятся под шкаф и под диван. Теперь их уже не соберёшь, так и будут греметь. Кто придумал ставить такие рассыпчатые мелодии на будильник? У мамы на телефоне эта – только одна. Мне кажется, если сменить музыку, нам будет не так тяжело вставать. У меня можно записать на телефон любую мелодию. Я предложила маме несколько на выбор. Но она сказала:

– Эту дурацкую музыку я всё равно уже ненавижу. А если я начну ненавидеть что-то хорошее, то это будет жалко.

Поэтому по утрам нас будят настырные разухабистые звуки. Мама, не открывая глаз, нащупывает свой телефон и нажимает кнопочку – не ту, где «стоп», а где «отложить». Корявая музыка стихает ровно на девять минут, и ещё девять минут мы будем спа-а-ать! Мама не любит круглые цифры. Ей кажется, что если поставить будильник не на шесть тридцать, а на шесть тридцать две, то будет легче вставать. А если и в шесть тридцать две мы не встанем, тогда повторный звонок должен раздаться никак не через десять и не через пять минут, а через восемь или через девять.

Но толку-то нам от такой передышки! Как только стихают бравурные звуки, сверху что-то тяжело плюхается мне на ноги, я поджимаю их к животу, и тут раздаётся мамино:

– А-а!

И сразу:

– Вон! Пошёл вон!

Мама садится, стягивая на себя всё одеяло. Одной рукой она держит за шкирку нашего кота Копа. Видать, куснул её под одеялом – и тут же попался. В воздухе он весь обвис и только беспомощно шевелит лапками. Такому ему уже не сгруппироваться.

Помню, когда Коп ещё был котёнком, мой брат Миша поднимал его за кожу на загривке, и эта кожа растягивалась не так сильно, как теперь, и вырваться он не пытался. У Копа делалось отрешённо-сосредоточенное лицо. А кто мне скажет, что у котов не лицо, а морда, – тот просто нашего Копа не видел.

Миша тыкал нам всем затихшего Копа:

– Глядите, как он поджимает лапки! Это его мама так носит, он знает, что надо сгруппироваться, чтоб маме было удобнее. Это – безусловный рефлекс!

Но теперь Коп не группируется – куда ему? И моя мама так, не сгруппированного, кидает его на пол – пшёл!

Ей же ещё минут семь можно спать…

Куда там, Коп снова прыгает к нам на кровать, теперь уже меня кусает за палец на ноге, за самый маленький – мизинчик – хватает зубками.

Не зря же его так назвали – Коп. Вообще-то мы не знали, что это американский полицейский. Просто, когда он был котёнком, он так быстро бегал, что его заносило на поворотах. И тогда, чтобы не улететь кубарем, он прыгал, прыгал – надо было сделать несколько таких прыжков, боком, чтоб удержаться на ногах… На лапах… И, прыгая так, он громко фыркал. Получалось:

– Коп! Коп! Коп!

Сейчас он уже не прыгает – отяжелел. Он теперь иначе оправдывает своё имя. Например, он следит за всеми нами – во сколько мы встаём. Будильник прозвенел – нечего валяться в кровати!

Всё правильно, пора вставать. Он умный. Было время, он прыгал под одеяло к нам в любое время ночи, возился там, начинал покусывать нас за что ни попадя. Может, хотел есть или просил, чтоб с ним немножко поиграли. Но мама говорила:

– К вам по ночам вставала, а теперь что, к коту вставать? Я не пойму, кот для нас или мы для кота?

Мама всегда хочет спать. Люди бывают жаворонками и совами – кто-то любит рано ложиться и рано вставать, а кто-то наоборот. Мама говорит: «А я бурый мишка. Мне бы и ложиться пораньше, и вставать, когда сама проснусь».

Мама и у плиты стоит ещё не проснувшись. Откроет один глаз, перевернёт на сковороде омлет – и тут звонок в дверь раздаётся. И мама говорит спросонок каждый раз одно и то же:

– А вот и Сашка!

Сашка заходит за моим братом Толиком, и они вместе бегут в школу. У Толика с ним взаимовыручка. Толик объясняет Сашке задачи или почему где-то нужна запятая, а где-то нет, а чаще просто даёт ему списывать, потому что Сашке лень слушать про запятые и в задачи вникать. А Сашка помогает Толику вовремя успевать в школу. Сашка организованный. Мама говорит, что он умеет ценить своё время и никогда не станет заниматься какой-нибудь ерундой. И верно, уж сколько раз я слышала – Толик предлагает Сашке объяснить, почему здесь такой ответ, а Сашка отмахивается:

– Ты ведь уже эти задачи решил? Они уже сделанные… Я, что ли, глупый совсем – двойную работу делать?

При этом никто не скажет, что Сашка ленивый. Считается, что он помогает Толику гораздо больше, чем Толик – ему. Сашка делает, чтобы над Толиком в классе не смеялись. Потому что таких ребят, которые не умеют решать задачки и не в ладах с запятыми, в каждом классе сколько угодно, и это никого не удивляет.

А вот когда ты вваливаешься в середине урока, то будь ты хоть сто раз отличник, учитель молча поводит рукой в твою сторону, в классе повисает тишина – и вот она уже лопается от общего смеха. Когда ещё учителя разрешают смеяться сколько угодно? А все и рады паузе…

Сколько надо мной так смеялись. Ладно ещё, я поступила в гимназию, у нас уроки начинаются с девяти. А у Толика появился друг Сашка, он над ним шефство взял.

Пока мы завтракаем, Коп лезет на стол – вдруг ему что перепадёт. Для Копа покупается самая дешёвая колбаса, её называют «собачья радость», а он хочет докторской. Верно говорят: что у тебя есть – не ценишь. Наши бездомные, дворовые коты радовались бы дешёвой колбасе больше любой собаки! Они же и чёрствый хлеб едят. Мама выносит в подъезд пару кусочков хлеба, если не действует на автопилоте. Но чаще она как раз на автопилоте и действует. А это значит – не думая, ещё во сне, поднялась, надела свою робу… Роба – это джинсы, свитер, курточка… Наверно, робой это всё называется потому, что мы с утра и сами себя роботами чувствуем. Моя роба – это гимназическая форма.

И вот я застёгиваю жакет, и только раздаётся звонок в дверь, как Коп уже у двери. А только дверь откроется, как он у Сашки под ногами – шмыг в подъезд! Хотя и сам не знает, что станет делать на свободе. В подъезде Коп сразу теряется. У лифта он замирает – ложится на площадке, поджимает лапки. Вот он, мол, я, берите! И я его беру поперёк спинки и тащу в дом.

Сколько котов пытались к нам проникнуть из подъезда. Только дверь приоткроешь, а они сразу – шмыг! Да только всех-то не заберёшь, их же вон сколько. Они прячутся где-то, если идёт дождь. Зато чуть солнышко пригреет – и начинается… Коты у подъезда то рыдают взахлёб, то разрываются пожарной сиреной. Как же, весна у них, радость! Хотя ещё и зима толком не начиналась.

Я выпроваживаю в утреннюю темь Толика и Сашку, потом закрываю дверь за мамой – ей к восьми тридцати. И странно – мне больше не хочется спать. Я даже не понимаю, как можно просыпаться так тяжело. Я снова ставлю чайник: одно дело ты наспех глотаешь кипяток со вчерашней заваркой, а другое – завариваешь свежий, дымящийся чай. Наливаешь – и нос твой сам по себе опускается к самой чашке, а потом следует за поднимающимся к потолку ароматом. Ммм… Кажется, он готов улететь вместе с невесомым душистым облачком. Да я и сама сейчас улечу кверху носом!

Пусть только капельку остынет… А пока можно потанцевать. Я беру наушники. Обычно мы танцуем вместе с Копом. Я насвистываю ту мелодию, которая у меня в наушниках, чтоб Коп её тоже слышал. Но сегодня он не выходит танцевать. Может, забрался в диван и уже спит, хитрюга!

– Коп! – кричу я на весь дом. – Коп!

Нет, притаился. А что ему выходить? Нас разбудил – дело сделано. Спасибо, Коп! И что я сердилась на тебя? Всё правильно! Вот так, вот так надо подниматься по утрам!

Пожалуй, я закачаю эту мелодию на будильник. Мама обрадуется, когда с утра раздастся вот такая музыка! Прямо сейчас возьму и закачаю! Где телефон? Я хватаю ранец. Ни в одном кармане телефона нет. В конце концов я вытряхиваю все учебники, тетрадки – нет телефона! Неужто потеряла? Ах да, можно позвонить на него. Я с третьей попытки набираю номер на домашнем телефоне, цифру за цифрой – ну же! Нет – «Абонент выключен или находится вне зоны доступа»! А я разве включала его с утра? Я его как положила вчера на тумбочку… Ну конечно! Я кидаюсь в комнату и нахожу телефон на полу. Коп, должно быть, смахнул его.

Я включаю свой телефон – сейчас надо закачать мелодию. Но нет, часы на телефоне показывают уже восемь двадцать. Я уже пять минут как должна быть на остановке. Тьфу ты – и чай уже без спешки не выпьешь, а в спешке-то он зачем? Я бухаю по лестнице вниз – лифта ждать некогда, у подъезда поворачиваю напра-а-а-аво! – и мчусь параллельно дому, вдоль кустов.

И за кустами слышу:

– Мняу-ау-у-у-у!

Ноги мои сами бегут назад. Нельзя не поглядеть, кто там орёт.

Я всех котов во дворе наперечёт знаю. А этот оказался какой-то незнакомый. С виду – точь-в-точь наш Коп. Сидит на ступеньках – беленький, чистый, пушистый. А голос не кошачий, а скорей как сирена воет. Сразу понятно – подраться хочет. Нет, это не Коп, наш-то трусливый. Но я всё-таки подошла, на всякий случай.

– Коп, – говорю, – Коп!

А странный кот не реагирует. Смотрит на кусты и воет. Ну, думаю, где-то здесь и второй должен быть. Может, в кустах. И точно. Его-то я знаю – старый бродяга, любимец дворника, Прошак. А правильнее – Попрошайка. Когда он был маленьким котёнком, он всюду за нами бегал. Увидит, что ты что-нибудь жуёшь, – и бегом к тебе. Всё выклянчивал – и сухари ел, и конфеты, и жвачки. Их он целиком глотал. Наш Мишка боялся, что он от этого умрёт. Но ему всё было нипочём. И теперь он стал огромный, толстый. Шерсть у него длинная, густая – до земли. И лап не видно.

И вот гляжу – Прошак не реагирует на призывы крикуна. Сидит не двинется, и длинная шерсть разлетелась вокруг, как мантия. Ну, думаю, всё равно подерутся. Должны же они выяснить, кто сильнее? Оба красавцы, один серый, другой белый. И тот и другой могли бы стать королями во дворе. А двух королей сразу не бывает. Значит, не выдержит Прошак, сцепится с новичком. И тогда – это ведь какой кадр можно сделать! А у меня ни камеры, ни фотоаппарата. Достала я из ранца мобильник и держу наготове, чтобы хоть так заснять. Деритесь, что ли, скорее…

Тут и дворник наш подошёл – и тоже стал ждать. Сам радуется, что сейчас можно будет посмеяться. Лицо уже заранее расплылось. А оно и так у него круглое. Кудри со всех сторон торчат – и сверху, надо лбом, и борода кудрявая. Когда дворник улыбается, он становится похож на сильно загоревшее солнышко.

И Николаша, гляжу, вышел. Николаша в подвале живёт. Лицо у него отёкшее, с синевой. Сколько ему лет, никто не скажет: может, двадцать пять, а может, пятьдесят или ещё больше. Но он обожает смотреть, как играют дети или как коты выясняют отношения. Чем ещё ему целыми днями заниматься? Николаша всегда наблюдает издали, близко не подходит. От него запах идёт, и он стесняется.

Итак, стоим мы, наблюдаем. Белый орёт, Попрошайка смотрит, а мы ждём. Дворник первый не выдержал, схватил Попрошайку и толкает к тому, белому:

– Ну, что ты! Иди же, поддай ему!

Белый как увидел, что дворник против него, так ещё громче взревел – и в кусты! А Прошак интеллигентно отряхнулся и сел у ног дворника – ты что, мол, подстрекатель? Мы с тобой друзья, забыл?

А у меня съёмка сорвалась. И получилось, что зря я опоздала в гимназию.

Вбегаю, конечно, после звонка. Вежливо говорю:

– Здравствуйте. Можно?

Марина Ивановна замолкает на полуслове и медленно, всем напоказ, поводит рукой в мою сторону. И так застывает, ждёт, когда наш класс просто разорвёт от смеха. И класс не заставляет себя ждать – он разрывается! Что тут смешного, я не понимаю. Ну, пришёл человек после звонка – пусть бы сел тихонько, чтобы других не отвлекать. Не получилось, значит, прийти пораньше. Клоун, что ли, пришёл?

Наши все надрываются, одна Марина Ивановна не смеётся.

– Вот она! – говорит сквозь общий смех. – Смотрите все на неё!

Как будто до сих пор не смотрели.

А после ей никак не удаётся утихомирить класс. Она запустила смех и не может его остановить. И она стучит ручкой о стол:

– Тишина! Тишина!

Я знаю, что она дальше скажет. Что я и к девяти на уроки не успеваю. И что если кто живёт далеко, тому нечего было поступать в гимназию. Учились бы в простых школах. Тем более что и успехи у меня не ахти. Можно хоть завтра приходить с мамой забирать документы.

Поговорить наша физичка любит.

– Всё, замолчали! – бросает она моим одноклассникам.

Понятно, её очередь. Они и затихают, только Мухин никак не остановится. Видно, что ему не смешно, но он делает горлом такие усилия, что получается надсадный, искусственный смех. Тоже мне артист!

– Ой, не могу! – выдавливает из себя Мухин. – Пудякина вошла в класс после звонка… Это же так смешно, так смешно…

Не то что мне – и Марине Ивановне слушать противно. Она говорит, что, если кто любит посмеяться на уроках, тот мог бы и дальше учиться в простой школе. Нечего было поступать в гимназию. И это она так – на лучшего ученика в классе, которому хоть прямо сейчас езжай и сдавай экзамены в МГУ! Она требует у Мухина дневник и выставляет его из класса, а мне устало выдыхает:

– Сядь на своё место, Пудякина…

Я запоздало думаю: «Он что, выручал так меня?» Да или нет? Ведь его не спросишь! Ни с кем в своём новом классе я не могу так запросто поговорить…

В три я поднимаюсь по лестнице. Над головой кто-то с кем-то ссорится. Скоро я поступлю в университет в каком-нибудь большом городе. Лучше всего в Москве. Не зря же я так мучаюсь в гимназии! А потом и маму с Толиком отсюда заберу.

Утром не смотришь, какой грязный у нас подъезд, – не до того. А когда возвращаешься, видишь целые россыпи битых стёкол. Кто-то пивную бутылку хлопнул о стену. Да, вот и пятно на побелке. Ступеньки залиты пивом. Кто-то был явно высокого роста. Побелка – только в самом верху, а снизу стены покрашены в ярко-синий цвет.

По синему сплошь идут надписи:

«Ольховка – сила!» (это посёлок, где мы живём, – Ольховка); «Валера урод» (это с девятого этажа Валера) и вот – «Наташа – любовь моя».

Это старая надпись, а рядом новая. В синей краске выковыряно чем-то острым кривое сердце, под ним накорябано чёрным маркером: «Наташа, я люблю вас безумно».

А вот и сама Наташа, на площадке. Скукоженная, сутулая, в чёрной курточке. Глазки у неё узкие, нос широкий. И этим носом она вечно хлюпает.

Рядом с Наташей, вижу, наш дворник-гном. Он не выше меня, но для Наташи он должен казаться великаном. Наташка почти на год меня старше. Но ростом она даже меньше Толика.

– Кто это делала так нехорошо? – спрашивает у Наташи дворник. Вообще, по-русски он говорит нормально. Но если его рассердить, он начинает путать и род существительных, и формы глаголов. Да мало того, мне кажется, он забывает и свой родной язык. Стоит сейчас перед Наташей и ищет, что ещё сказать.

Наташа пожимает плечами.

– Я же говорю, я не знаю. Он мне не говорит…

– Кто не говорит? – не понимает дворник.

Наташка, глядя в пол, отвечает:

– Я не видела, кто это сделал. Он не признавался в любви. Я не знаю, кто это меня любит.

– Я знай, – отвечает дворник. – Тебя любит плохой человек. Хороший человек не пачкать стены. Хороший человек знает: хороший люди свой труд тратить, стену делать. Шпатлёвка, покраска – всё трудно…

Наташе и самой теперь тратить свой труд. Когда появляется свежее объяснение в любви, она волей-неволей выходит с ведром и тряпкой. А из квартиры несётся голос её отца, дяди Гены:

– Приваживаешь ухажёров, дрянь? – конечно, если он дома, а не на заработках.

Наташа налегает на тряпку всем своим воробьиным весом, как пахарь налегает на плуг. Да только силёнок у неё не как у пахаря.

Я оцениваю размер новой надписи – с ней же до ночи не справишься.

– Хочешь, – говорю, – помогу тебе?

Наташа сверкнула на меня исподлобья недобрым глазом.

– Нет уж, – ревниво говорит. – Это мне написали, я и стирать должна.

Мне-то что, пусть стирает.

Вхожу в квартиру – и что-то не встречает меня Коп. Он же только услышит скрежет ключа – и уже здесь, у порога. Он что, удрал от нас? Утром проскочил в дверь, когда кто-то выходил впопыхах? И это его, Копа, я видела? Но он меня на улице и знать не захотел.

Спрашиваю у Толика:

– Где Коп?

А Толика будто не касается, что Копа нет. Толик тетрадку мне суёт:

– Смотри, правильно здесь? Нам в школе сказали, кто эти задачи все решит, того отправят на городскую олимпиаду. А кто победит в олимпиаде, тому уже можно будет поступить в гимназию…

– Дурень ты, – говорю. – В гимназии трудно учиться.

– И что? – как взрослый, отвечает Толик. – Ты учишься, и Мишка учился. Если хочешь что-то сделать, сначала всегда бывает трудно. А после простой школы разве можно без денег куда-то поступить?

Оказывается, Толик на меня смотрит. Я для него пример, как Мишка. А я-то иногда готова всё бросить, назад в простую школу попроситься. И пусть надо мной смеются сколько хотят – «не потянула»…

И что-то мне так стыдно стало этих мыслей.

– Ладно, – говорю Толику. – Потом посмотрим твои задачки. А сейчас одевайся, Копа пойдём искать.

Дворник подметает у мусорных контейнеров.

– Так это ты, – говорит, – своего, что ли, утром не признала?

Копа с утра он не видел. Как тот сиганул через кусты, так и с концами. Пошли мы вместе за угол, там Косачиха бродячих котов кормит дважды в день. Стелет на асфальте чистые листы бумаги – как тарелки, и на каждый из большой кастрюли выкладывает комкастую кашу. Она её варит специально. Наш Коп бы оскорбился, если бы его попытались такой кашей накормить. Коп избалованный. Здесь его нет.

Бездомные коты уже заранее собрались у глухой стены. Выставка: Прошак, Бандит, Черныш и вся прочая компания. По Косачихе часы проверять можно.

Косачиха смотрит, чтобы каждый ел из своей «тарелки» и чтоб они не дрались. Дворник хотел ей помочь, взял одного проныру за загривок, ткнул мордой в свободный лист:

– Здесь твоя порция, кушай!

И тут Косачиха давай на дворника кричать, что котов бес-че-ло-вечно хватать за шкирку, им же больно.

Толик говорит:

– Ну почему? Мой братик говорит, что это мама их так переносит. Вот посмотрите, он может сгруппироваться… – и тянется к здоровому облезлому коту, чтоб показать. Хватает за загривок его, тянет. Кот огрызается.

А Косачиха смотрит на Толика, думает о чём-то своём. Губами шевелит.

– А что, – спрашивает ласково, – у вас ещё один братик появился?

Глазки у самой так и блестят.

Дворнику на нас кивает:

– Папки-то у них нет. Папка давно пропал.

Толик говорит:

– У меня давно братик появился.

Косачиха вся напряглась.

– Сколько ж ему сейчас? – спрашивает.

Толик отвечает:

– Ему семнадцать лет. Он в Москве учится…

– А, Мишка, – сразу как-то сдувается Косачиха. Мишку-то она знает.

И тут же начинается:

– Это, выходит, Мишка у вас кота за шкирку таскает? Ладно бы маленький мальчик, а то – семнадцать лет. Тебе-то, школьнику, стыдно уже, а тоже, видать, мучил котёнка, глядя на старшего-то брата. Я думала, у нас в подъезде только Валерка нелюдь; оказывается, и вы не лучше будете. Не зря же, не зря ваш котик убежал. А теперь, верно, Николаша уже съел его.

– Как это – съел? – спрашиваю.

– Скушал, – объясняет Косачиха. – Или ещё скушает. Ваш котик домашний, доверчивый. Вот Николаша подманит его… Что кушает он, как ты думаешь?

Она сделала зверское лицо, рукой махнула:

– Во-о-он там через дорогу, в лесопарке, разведёт костёр и сготовит себе вашего котика…

Толик набычился, а дворник и говорит Косачихе:

– Ты бы людей так любила, как любишь котов.

Косачиха и рот открывает.

– Каких людей?

– Николаша иной день и корки чёрствой не видит. Ему бы твоей каши. Или щец ещё… – точно поддразнивает дворник Косачиху.

А та и ведётся. Становится в угрожающую позу.

– Щец, значит?

– Ну да, – не моргнув глазом отвечает дворник. – А ты всё котам да котам…

– А надо – тому Николаше? – выдыхает Косачиха, а больше ничего выдохнуть не может.

Мы уходим, а в спины нам несётся:

– Кто работает, у того есть своя чёрствая корка!

Вечером раздаётся звонок.

Мама говорит:

– А вот и тётя Анжела с Наташей к нам.

И верно, это Наташка с тётей Анжелой. Наташа прижимает к себе подушку, у тёти Анжелы целый ворох тряпок – ночные рубашки, одеяло. Дядя Гена приехал из Москвы. Он туда ездит строить что-то, месяцами его не бывает дома. А когда он возвращается – начинает наводить дома порядок, и тогда тётя Анжела и Наташа ночуют у нас. Дяде Гене кажется, что без него здесь порядка не было. Он, дядя Гена, вообще непредсказуемый. Сегодня он может подарить Наташе супердорогой мобильник – мне такого с маминых заработков не видать, – а назавтра швырнёт этот мобильник в окно, и он разлетится вдребезги, дворнику и подметать ничего с асфальта не придётся. Но Наташка не сильно огорчается – знает, что в скором времени папа купит ей новый мобильник, ещё лучше прежнего.

А то как-то у них на кухне в сердцах дядя Гена въехал в окно кулаком. Стёкла брызнули – и всё семейство потянулось в травмпункт накладывать швы. Тётя Анжела попросила меня сходить вместе с Наташей – им же с дядей Геной нужен взрослый травмпункт.

Наташка там, в травмпункте, даже не пикнула. А на все вопросы, как ей удалось раскроить руку, она отвечала как обычно – не поднимая глаз, чуть слышно:

– Ну, стёклышки были. Красивые. Я играла со стёклышками…

Сейчас те порезы уже зажили, и шрамы от них стали почти незаметными. А сегодня из нового у неё только синяки – на плече от пальцев и на щеке большой – видать, дядя Гена ей залепил пощёчину за ту надпись в подъезде. Она что, виновата, что ей пишут?

Мы трое – Толик и я с Наташей – укладываемся на диване. Взрослые ещё сидят на кухне. Обычно, когда соседи ночуют с нами, тётя Анжела плачет, а мама утешает её. Но сегодня всё наоборот. Наташка и Толик спят, а мне не уснуть, потому что за стеной я слышу совершенно непонятные, невозможные глухие всплачи. Не всхлипы – всплачи. Это совсем другое. И сквозь эти всплачи, захлёбываясь, мама говорит тёте Анжеле:

– Куда он пошёл, такой дурень? Пропадёт…

Я знаю, это про Копа. Тётя Анжела отвечает что-то вроде того, что погуляет и вернётся, мама рыдает:

– А вдруг нет? Я не могу представить, что он умрёт…

И тут же сквозь слёзы начинает оправдываться:

– Веришь ли, первый раз так плачу… Даже когда Коля пропал – не так плакала…

– А что тебе плакать-то по нему было? – отвечает тётя Анжела. – Он же у тебя не враз пропал, он постепенно. Ты и привыкла…

Папа в самом деле пропадал постепенно. Есть фотография, сделанная ещё на плёнку: мы провожаем его в Москву. Мне там четыре года, Мишка – второклассник, а Толик – гусеничка у мамы на руках. Мама не похожа на себя – лицо другое, детское. Чёлочка до глаз. И папа рядом с мамой – ну, человек и человек. Оказывается, вот как он выглядел, я же его не помню. Да и потом, снимок-то сделан был давно. И мы там уже не мы, и он, значит, уже не он. Все мы какие-то другие люди. Не знающие, как всё обернётся.

Папин завод закрыли, и дядя Гена по-соседски предложил вместе подработать. Но в Москве что-то не заладилось, работа была, но им за неё не заплатили. Дядя Гена объяснял папе, что так бывает, на стройке всегда есть вероятность, что уйдёшь ни с чем, но папа хотел непременно вернуться домой с чем-то, и он поехал с какими-то парнями, которые набирали бригаду строить что-то на юге, дядя Гена не помешал ему уехать. Так дядя Гена рассказывал нам потом.

Папа вроде звонил домой, пока они там строили что-то в Москве, мама могла говорить ему: «Я по тебе скучаю. Мне трудно. Дети забывают тебя», и получалось, что папа исчезал из нашей жизни постепенно. Сначала-то звонки были, а потом не стало их. Мама заявляла в милицию и писала по вечерам в какие-то журналы и на телевидение. Я уже в школу ходила, а мама всё ещё рассылала эти письма…

Мне кажется, что это время сейчас вернулось, и утром мне снова в первый класс, а свет в кухне горит потому, что это мама с тётей Анжелой сидят гадают: где папка сейчас, что с ним.

Потом Наташа начинает плакать во сне, я обнимаю её:

– Тихо, тихо…

Взрослые, оказывается, уже спят, теснятся на кушетке. Второй раз я просыпаюсь оттого, что лежу на мокром. У Наташки мокрая рубашка, и от всей постели идёт парной запах, а она спит сном младенца и ничего не чует. И Толику моему хоть бы что. Это что-то новое, Наташка раньше не писалась. Я вытягиваю из-под них простынь – сейчас же весь диван пропитается, – стягиваю с сонной Наташи рубашку… Надо бы найти что-то чистое, но я просто с ног валюсь.

Наутро мы все дружно просыпаем. Видать, на будильнике кто-то нажал спросонок на «стоп». А Копа нет. Некому кусать нас под одеялом.

Сквозь сон я слышу, как кто-то жмёт и жмёт на звонок и мама в полусне говорит:

– Наверно, Гена пришёл.

Тётя Анжела шлёпает в маминых тапках к двери – там на лестнице и впрямь дядя Гена стоит, качается.

– Простите меня, – говорит, – мои девочки. В жизни такого больше не повторится.

Тётя Анжела хмыкает. Наташка смотрит на отца исподлобья, хлюпает толстым носом.

– Спроси хоть у Валюшки, Наташа, – дядя Гена кивает на меня, – хорошо без папки-то жить?

Теперь уже я хмыкаю. А он и не глядит на меня.

– Это же ради вас я в Москве убиваюсь, – говорит он своим, – чтобы вы ни в чём нужды не знали.

Я закрываю дверь за тётей Анжелой и Наташей, и тут снова раздаётся звонок. Мама, натягивая джинсы, говорит:

– А вот и Сашка.

В гимназию я снова опаздываю. Первый урок – «Общество». Обществознание.

Я вежливо говорю:

– Здравствуйте. Можно войти?

Пончик замолкает на полуслове, поводит в мою сторону рукой… Но он не собирается дирижировать общим смехом, я нужна ему для другого сценария.

– Вот к нашему разговору! – объявляет Пончик, он же Порфирий Олегович. – Пудякину личностью считать можно?

– А почему бы нет? – раздаётся в классе.

– Пудякина поступила в крутую гимназию, прошла конкурс…

– Без денег, заметьте, – откуда у них деньги…

– А ты за деньги поступал? – спрашивает у кого-то кто-то. – Ну-ка, скажи…

– Это за взятку, что ли?

– Пудякина! – перекрикивая класс, обращается ко мне Порфирий Олегович. – На прошлом уроке мы говорили о том, что значит «личность». Ну-ка расскажи нам, как надо понимать, что это – «личность»…

Такого я не ожидала. Дал бы мне хотя бы сесть, отдышаться…

– Личность – это… э… – говорю.

– Ну, что это за зверь такой? – издевается Пончик. – А может, личность – это дерево? Или картошка?

– Личность – это… система… – выдавливаю из себя я.

– Так, уже хорошо. А точнее?

Но я никак не могу вспомнить, что там написано в учебнике.

– Система этих… полезных…

– Социально значимых черт, – поправляет Пончик. – Таких черт, которые – что делают?

– Что? – наконец сдаюсь я.

– Характеризуют! – подсказывает с места Мухин.

– Характеризуют, – соглашается и Пончик. – Которые характеризуют нас как членов общества.

Он глубоко вздыхает.

– И вот если человек не уважает окружающих и позволяет себе опаздывать в гимназию, его мы можем назвать личностью?

Мои одноклассники рассматривают меня так, точно никогда не видели.

– А что такого? – оценивает меня Юрка Уфимцев. – Ну, опоздала. Всё равно ведь человек…

– Мы говорили о том, что не всякий человек – личность, – напоминает Порфирий Олегович. – Личность – это тот, кто приносит пользу обществу.

– И считается с его нормами, – вставляет Зина Шульдяшова. – А Пудякина с нормами не считается.

Кто-то с задней парты ей возражает:

– А может, она в другом месте пользу приносит?

И всем от этих слов делается смешно.

– Пудякина! – кричат мне. – Где ты приносишь пользу?

– Принеси мне пользу, Пудякина!

– Гимназия для вас – главное место, – говорит Порфирий Олегович. – Вы поступили в элитарную гимназию, вас выбрали из многих желающих. И тот, кто не может соответствовать нормам гимназии, тот должен подумать, не занимает ли он чужое место.

Следующим уроком – английский.

Кира Ильинична с ходу говорит, что у неё для нас очень хорошая новость. Весной наш класс едет стажироваться в Англию! Конечно, к поездке нужно заранее подготовиться. Скажите родителям, говорит Кира Ильинична, в прошлом году поездка стоила… Она называет сумму – на эти деньги мы дома живём полгода, и дальше уже я пропускаю её слова мимо ушей. Эта поездка очень важна, втолковывает нам Кира Ильинична. Мы будем не только слышать язык, но и видеть его вокруг, на уличных вывесках, мы погрузимся в него целиком…

Я машинально рисую в тетради кота Копа, когда он был маленьким и прыгал. Он прыгает у меня на фоне Биг-Бена. Красавец, всей Англии на зависть. Cat Cop. Cat cop-cop-cop-cop.

Уфимцев заглядывает в мою тетрадь.

– Дурочка! – шепчет. – Копы – они в Америке. В Англии как-то по-другому…

Я отвечаю:

– А всё равно!

Кира Ильинична тут же велит мне встать. Хотя ведь это не я начала, это Уфимцев.

– Пудякина, – спрашивает Кира Ильинична, – тебе неинтересно?

Сколько угодно людей учили язык и без поездок в Англию. Настанет время – и я уеду отсюда насовсем. Может, в Англию – ещё подумаю. В любом случае я постараюсь в совершенстве выучить английский. Я что, против?

Но Кира Ильинична говорит:

– В нашей гимназии давно стали традицией совместные поездки в страну носителей языка. Об этом мы говорили вашим родителям заранее. Стоило подумать, прежде чем поступать в гимназию. Поднимите руки, кто ещё, кроме Пудякиной, не сможет поехать в Англию?

Уфимцев зачем-то поднимает руку. Он широко, обезоруживающе улыбается. Кира Ильинична тоже улыбается ему.

– Юра, я сказала – кто не сможет.

Она оглядывает класс. Я тоже. Мухин поднимает руку. А вслед за ним ещё три-четыре человека. Я не верю, что все остальные едут. Но это их дело – сколько ещё времени они смогут пускать пыль в глаза.

На большой перемене нас ведут в столовую. Мы, здоровые лбы, выстраиваемся парами. Завуч нам говорила, что в старые времена гимназисты – и особенно гимназистки! – не бегали на переменах, а чинно, попарно прогуливались по вестибюлю. Это было очень красиво.

Кира Ильинична пошикивает на нас, и мы чинно проходим через первый этаж. Там перед входом, в вестибюле, художники ещё заканчивают панно. Оно будет символизировать связь нашего поколения со старыми традициями, с православием и с нашей русской природой.

Один парень на приставной лестнице работает под самым потолком. Длинный хвост, перетянутый шнурком, болтается по спине, по чёрному свитеру. Чуткая кисточка – продолжение чутких пальцев, и ею он лучи у солнышка дорисовывает так, чтобы казалось, что они вьются на сквозняке, пульсируют. Я гляжу, как они под руками у него делаются живыми. И у меня сердце сжимается. Хорошая моя. Как ты со спины на мальчика похожа, хотя и с хвостом этим. Мамочка, отчего у меня слёзы на глазах выступают?

Зина Шульдяшова сзади налетает на меня:

– Спишь на ходу?

Мухин видит у меня слёзы и думает, что это Шульдяшова меня так больно толкнула.

– Смотри, – говорит ей, – куда прёшь!

А Шульдяшова ему в ответ:

– Гимназист! Элита общества. Прямо как Пудякина…

В вестибюле холодно. Мама, у тебя не мёрзнут пальцы? Я не могу окликнуть тебя – ты можешь резко обернуться и не удержаться там наверху.

Мама, я увидела тебя, и ты принесла мне радость. Следующим уроком у нас предмет с красивым названием «словесность». Это примерно то, что в простой школе русский и литература, но только не совсем. В простой школе учитель не обращается к вам, как наша Ольга Петровна:

– Итак, други мои…

Ольга Петровна меня любит. Она не думает, что мне надо забирать документы из гимназии. Наверно, потому, что по её предмету не надо ехать ни в какую Англию. Русскую словесность можно изучать и дома. К тому же её нам никогда не ставят первым уроком, и Ольга Петровна не знает, что я всегда опаздываю. Я смотрю на тени под её глазами, и мне кажется, что ей, как и моей маме, трудно по утрам вставать.

Ольга Петровна протягивает слова нам на ладошке. Она говорит какое-нибудь слово, подставив ко рту ладонь, и мы видим, как на ладони у неё дышит, поворачивается слово, и так легко понять, из чего оно состоит и как все эти части соединялись вместе, как медленно рождалось слово в его сегодняшнем значении.

– Сокровище, – произносит Ольга Петровна, и все замирают, точно на ладони у неё и впрямь лежит сокровище. – По современным нормам в этом слове мы выделяем только корень и окончание. Какой здесь корень?

– Сокровищ! – бойко отвечает Шульдяшова.

– Да, верно, – говорит Ольга Петровна. – А давайте посмотрим на это слово повнимательнее. Сокровище – это то, что сокрыто, скрыто. Так ведь?

– Так, – откликаемся вразнобой мы.

– Где скрыто? – спрашивает Ольга Петровна. – Смотрите, слово само подсказывает нам. Какое слово мы можем увидеть внутри «сокровища»?

– Кров, – отвечает она сама, потому что мы все молчим. Сокровище, оно с вами, под вашим кровом. И заметьте, что слово «кров» очень похоже на «кровь». Кто может предположить почему?

Никто ничего не предполагает, и Ольга Петровна рассуждает сама:

– Кровь неотделима от нас. Пока человек жив, в нём течёт его кровь. Так и кров неотделим. Нельзя порывать со своими родными местами, со своим кровом. Наши предки были мудры. Они понимали: сокровище там, где ваш дом.

Наши предки были мудры, Ольга Петровна! И всё-таки я уеду отсюда. И маму с Толиком заберу.

Мишка уже в Москве. И ведь как всё вышло? Случайно. Московский институт проводил выездную олимпиаду. Кто победит, того берут учиться, без всяких там экзаменов. Ещё в феврале была эта олимпиада, и получалось, что в марте, когда проверят результаты, ты можешь стать студентом. Все в твоём классе ещё пашут, готовятся – и весна им не весна. Чем больше солнышко пригревает, тем выпускнику горячей. А ты, получалось, уже поступил, причём в хороший институт в Москве.

И вышло так, что поступил наш Мишка. А ведь он просто так пошёл, за компанию с ребятами – узнать, какие там в Москве требования. Мишка учился тогда в гимназии, где теперь я учусь, и все говорят, что он – это гордость нашей гимназии.

И его слава немножко и меня здесь защищает, а то ведь мне бы ещё тяжелее было. Мишке, небось, тоже намекали, чтобы забирал документы, раз в Англию не может поехать. Он таким с нами не делился. Он вообще никогда не жалуется.

Мишка думал, что он не то что в Англию – он и в Москву не поедет. Поэтому и поступлению не очень радовался. Его поздравляют – а он тушуется. Откуда у мамы деньги, чтобы посылать ему в Москву? Мама тоже ходила хмурая, озадаченная. Ведь это надо, на наши головы – он поступил! Тётя Анжела зашла нас поздравить с таким событием. Она горячо говорила маме в кухне:

– Ты сейчас должна королевой ходить – с таким-то сыном. Мечта! Вы всем показали, какие вы умные! Так что не огорчайся даже, что учиться он не сможет!

Мама перепугалась:

– А почему не сможет?

Тётя Анжела успокаивает её:

– Понятно почему – по деньгам. Как говорится, по одёжке протягивают ножки.

И тогда мама решилась. Тётя Анжела ушла, а мама сказала Мишке:

– Тебе надо ехать. Если поступил – то, значит, это судьба. С деньгами как-нибудь выкрутимся.

И верно, Мишка и сам то контрольную за кого-то напишет, то сделает каким-нибудь людям сайт в интернете. Сайты он ещё в школе делал – сам научился. Он всё сидел за компьютером, и мама ругалась, что он играет в ущерб урокам, пока не разобралась, что это не игры у него – это программы.

По вечерам он звонит маме с общежитской кухни, и оба они включают громкую связь. Нам слышно, как гремит у Мишки там посуда и как изумляются чему-то ребята рядом с ним. Мишка говорит, что они вместе варят рис. И риса стало неожиданно много, он так и лезет из кастрюльки. Мама втолковывает ему, что рис разбухает в воде, его надо сыпать меньше, чем ты собираешься съесть. Мне становится смешно: ага, попал! На кухне у нас Мишка был редкий гость, он говорил, что это всё женские дела. Я хмыкаю в мамино плечо, и Мишка слышит меня. Он спрашивает тревожно:

– Это Валя кашляет? Она не заболела? Мам, как вы там?

И мне становится стыдно. Мишка, потерпи. Ты нам проложил дорожку, скоро я приеду вслед за тобой. И маму с Толиком отсюда вытащу. А когда мы закончим учиться, мы уедем в какую-нибудь тёплую страну. И там никто не станет определять, какая у нас должна быть одёжка и как нам по ней ножки протягивать. А наш город и даже наш посёлок Ольховку я забуду как страшный сон. Пусть они все здесь остаются. А мы уедем. Ещё только немножко потерпеть… И Копа бы отыскать. Ведь его можно будет забрать с собой?

Мы с дворником идём в подвал – искать Копа. Мама придёт – и вот радость! – Коп дома. Толику страшно, он цепко держит за руки меня и дворника. Хотя дворника он тоже побаивается. Дворник лохматый, себе на уме. Никто во дворе даже не знает, как его зовут.

– Дворник, дворник, а как тебя зовут? – нетвёрдым голоском спрашивает Толик.

– Вам трудно запомнить. Зовите Аликом, – отрывисто отвечает дворник.

– Дворник Алик, а у тебя детки есть?

Дворник не успевает ответить. Внизу у всех спирает дыхание. Тепло, сыро. Под какими-то трубами мы пролезаем с фонариком. Свет не доходит до всех закоулков, и мы не можем их рассмотреть.

– Коп! Коп!

Он что, дурень – сидеть здесь?

На груде тряпок сидит Николаша и со сна улыбается.

– Ходить отсюда, – говорит Николаше дворник, вдруг снова позабыв русский. – Комиссия приходить, всё смотреть. На меня ругать, кричать будут. С работы погнать, скажут, плохо работал – человека у тебя в подвале живёт. Мне работа нет – буду как ты подвала жить.

Дворник суетится, волнуется, точно он виноват перед Николашей. А Николаша благостно смотрит на нас и улыбается.

По словесности мы проходим памятники. Они бывают не только на городской площади. Слово тоже может быть памятником – но только не какому-нибудь одному человеку. А памятником тому, как люди жили много веков назад и что было важно для них. Об этом может рассказать какая-нибудь древняя история.

Мы проходим историю про Алексея, человека Божьего.

Этот Алексей жил то ли в четвёртом, то ли в пятом веке. Его родители были богатые люди. Но он отказался от их богатства и стал служить Богу. Алексей странствовал и молился, он никому не делал зла, и Бог стал слышать его. Так Алексей научился делать всякие чудеса, например лечить людей. Через семнадцать лет он вернулся в родной дом. Но родители не узнали его – так он изменился. А он не сказал им, что он их сын. Из жалости его взяли в дом, но он жил как последний человек, и слуги обижали его.

Только когда он умер, родители узнали, кто он был, – и горько, горько заплакали. Я тоже чуть не заплакала, когда Ольга Петровна читала:

И тут Ефимьян-князь прослезился:

Пошто ты мне в животе не сказался?

Построил бы я келью золотую.

Проведала его матушка,

Бежит она скоро со слезами,

Святые мощи слезами обливает:

Пошто ты мне в животе не сказался?

Я бы тебя поила-кормила.

У меня слёзы выступили на глазах, я вдохнула воздуха и не выдыхала – будто с воздухом и слёзы вытечь могли наружу и тогда в классе станут меня дразнить. Я представила, как его родители вечерами за ужином гадают, жив ли он сейчас. И его мама, как моя, говорит:

– Может, мается где-то, как тот Николаша – без денег, без документов…

А он совсем рядом, за стенкой был. И тоже грязный, оборванный – как Николаша.

– «В животе не сказался»! – передразнивают Ольгу Петровну девчонки.

Точно не помнят, что «живот» раньше означало «жизнь». Может, оттого, что в старые времена люди много воевали, а медицина тогда какая была? Если кого ранило в живот, тому уже спасения не было. Пока цел живот – ты живёшь.

Но я не могу сказать девчонкам, чтобы они замолчали. Мне надо воздух в себе удерживать…

На следующем уроке – на биологии – я всё же сдаюсь. Перестаю удерживать в себе воздух. Надежда Ивановна говорит:

– Я проверила ваши работы об условных и безусловных рефлексах. Больше всего мне понравилась работа Вали Пудякиной. Валя рассказывает о своём котёнке Копе, который помогает ей не опаздывать на уроки. Коп знает: если раздался звук будильника, хозяева должны встать и покормить его… И знаете что, – добавляет Надежда Ивановна. – Не по всякому тексту видишь отношение автора. А Валя написала о своём Копе так, что, читая, я поняла, что она очень любит его…

А я ведь писала это ещё до того, как наш Коп исчез. Выходит, я любила его. Но сама про это не знала.

Я вылетаю из класса и там, в вестибюле, реву.

В три, как всегда, подхожу к подъезду – а там на крыльце наш Толик маячит. У него-то уроки раньше кончаются.

– Что здесь стоишь? – спрашиваю. – Ключи забыл?

– Нет, – отвечает. – В подъезде – там Николаша. Я боюсь заходить.

Дворник Алик на подвал повесил замок, и Николаша теперь в подъезде расположился. Чёрный матрас перетащил на площадку к мусоропроводу. Сам стоит у стены, читает, что на ней написано. Читать там не перечитать…

Николаша поворачивается к нам и виновато улыбается: вот он, мол, я, некуда мне себя деть. Простите меня, что я живу. И если мне придётся вашего Копа в лесопарке съесть – тоже простите. И не хочу я убивать его – а само всё к тому идёт.

И кто меня за язык дёрнул?

– Николаша, – говорю, – давай я тебе щец вынесу.

С тех пор он, что ни день, ждёт, когда я приду из гимназии. Торопясь, не снимая гимназической клетчатой жилетки, я тащу в подъезд миску щей. Щи дымящиеся, мясные, жирные. Мама говорит – как удобно, сваришь большую кастрюлю и на балкон, на холод её. Всю неделю потом о еде не беспокоишься.

Мы, конечно, с Толиком хотели бы, чтобы у нас на обед были котлетки с картошкой, и лучше всего с жареной. Но мама говорит, щи – это самая здоровая еда. Это наша, исконно русская еда – что может быть лучше?

Мама всегда огорчалась, что щи убывают медленно. Мы с Толиком после школы так, разогреем себе, похлебаем… Зато теперь они стали убывать очень быстро. Мама говорит: дело к холодам, у детей аппетит повысился. И мне страшно, что она узнает. Небось, обидится, что её вкусные щи – и Николаше.

Николаша улететь готов кверху носом. От щей поднимается ароматный дымок, летит к потолку вдоль трубы мусоропровода. У Николаши на лице написано такое счастье, точно ему больше ничего в жизни не нужно. Точно он уже стал святым, как тот Алексей, человек Божий.

– Николаша, – спрашиваю я у него на всякий случай, – а ты умеешь лечить людей?

Он туманно смотрит на меня. Потом говорит:

– Нет, я на врача не учился. Я мастером работал, на заводе.

Сашка заходит за Толиком и ждёт, когда Толик завяжет шнурки. А они всё развязываются. Сашка говорит:

– Я скоро за тобой не буду заходить. Если захочешь, буду тебе за списывание деньгами отдавать. Мне, – хвастается, – теперь вся ваша математика – только чтоб деньги считать и ещё чтобы учительница не донимала почём зря.

Сашка хвастается: он взрослый человек! Уже работает. Какому-то Сергею на базаре по мелочи подносит, когда что ему нужно, а бывает, ящики выгружает из машины…

Мама ахает. Но потом, верно, думает, что Сашка сочиняет. Как может такой малыш ящики грузить?

– И этот ваш работает, – рассказывает Сашка. – В подъезде у вас живёт… Ну, дядя Коля…

И мы не сразу понимаем, что речь – о Николаше.

Вскоре Николаша исчезает куда-то из подъезда. Может, на базаре, в каком-то закутке, ему нашлось убежище. Мы с мамой поднимаемся по лестнице, дворник нам попадается навстречу – тащит из подъезда чёрный матрас.

– Не нужен стал, – виновато говорит он нам. Как будто мы станем ругать его за то, что Николаша, надумай он вернуться, не найдёт на прежнем месте своего лежбища.

А после как-то утром Сашка сообщает, что Николаша на рынке больше не работает. И мама, сонная, кивает ему:

– Ну да, ну да… Когда человек уже отвык работать, ему трудно начать опять…

А маме трудно утром начать что-то говорить. У неё редко получаются такие длинные фразы. Я даже удивляюсь. Мама же по утрам на автопилоте – странно, что Сашка этого не замечает.

– А то не трудно! – как равный, кивает моей маме он. – Позавчера-то дядя Коля поднял мешок дынь – и надорвался. Лежит теперь животом мается… Хозяин говорит: ну, дурень, кто так берётся за мешок?

И тут я вижу, как с мамы на глазах слетает сон. И она глядит на маленького Сашку, рассуждающего про то, что тяжесть надо равномерно распределять сзади, по спине. Тебе на спину кладут мешок, и ты не бежишь с ним; ты как бы падаешь вперёд, но падаешь не сразу, а медленно – за это время ты таки успеваешь добежать, куда бежал, и сваливаешь мешок в нужное место…

– Так это правда, что ли, Сашка, ты работаешь? – запоздало спрашивает мама.

– Я не таскаю мешки, – успокаивает нашу маму Сашка, – вы что, тёть-Света…

– Саша, послушай… – мама не знает, что сказать. Она поднимает руки, чтобы обнять Сашку, но тот подныривает под её руками и оказывается нос к носу перед Толиком – на четвереньках, точно какая-то зверушка. А Толик, сидя на пуфике, завязывает ещё шнурки.

– Ну ты, копуша! – бросает ему Сашка.

И с этого дня он за моим братом больше не заходит.

Толик сразу же начинает отчаянно опаздывать. И маму вызывает его учительница. Толик записку от неё приносит. Мама кипятится:

– Хотела бы я знать, она подумала, как я с работы выскочу? Мы, между прочим, делаем заказ… панно в городской администрации. Это же далеко – туда-сюда за час не обернёшься!

Толику теперь – стой и отдувайся, что учительница об этом не подумала.

– И что я стану говорить? – спрашивает мама, как будто он знать должен. – Что – ах! – больше такого не повторится, для верности я дома тебя выпорю? Да я, между прочим, и сама опаздываю, – сообщает она нам, точно мы не знаем.

– Я утром, – говорит, – всегда спать хочу. Да и вообще, с тех пор как папка ваш пропал, мне, кажется, всегда охота спать. Никак я отоспаться не могу…

Я спрашиваю:

– А когда папка был, ты легко вставала?

Мама говорит:

– Да тогда всё другое было. И я тогда вставала только к вам. Только агукнете – и я сразу к кроватке. Мишка, ты, Толик – вы же все рождались друг за дружкой, и один только подрастёт – а другой уже тут как тут.

Мама улыбается чему-то.

– Нет, это не сравнишь с тем, как на работу вставать. Мне кажется, я счастливая тогда была…

И у меня сжимается сердечко. Мамочка моя, с тех пор как папка пропал, выходит, ты и не была счастливой! Ты продираешь по утрам глаза, натягиваешь свою робу. А после ты целые дни проводишь с тонкой кисточкой на тонкой лестнице на верхотуре. Был бы папа – разве пришлось бы тебе рисовать на сквозняке?

Но папа с нами был – точно в каком-то другом мире. Не то что мы – и мама, верно, стала забывать его. И фотография не помогает надолго память сохранить. На тех рисунках, набросках карандашом, что мама делала по памяти, наш папа каждый раз другой. То он мальчишка вроде Мишки, то пожилой мужчина, старше дворника. У него длинные вертикальные морщины на щеках. Только выражение глаз одно и то же – уж до того грустное, что не могу я долго в эти глаза смотреть.

В гимназии нам говорили: художник, когда портрет рисует, всегда рисует как бы самого себя. Что-то от себя он обязательно портрету добавляет. Вот и ты, мамочка, рисуешь свои грустные глаза, свою усталость. Я слышала, как ты говорила тёте Анжеле: если бы ты не умела рисовать лучше всех там у вас, хозяин мастерской давно бы тебя выгнал. Ведь ты опаздываешь на свою работу.

А тут ещё кто хочет может выговорить тебе, что ты что-то делаешь не так. Например, Толикова учительница может за здорово живёшь тебя позвать и накричать на тебя за то, что наш Толик опаздывает.

И я решаю пойти к ней вместе с мамой. Мало ли что? Постою за дверью. А если учительница и впрямь начнёт кричать на маму, доводить до слёз – тогда уж я вмешаюсь. Распахну дверь – сразу же скажу: пусть на себя посмотрит. Только и умеет, что твердить о какой-то дисциплине. Нет чтоб учить получше! Ну почему, ну почему во всех школах не учат одинаково? И детям приходится переходить в гимназию и мучиться, как я сейчас? Кстати, и Толик собирается уйти…

Мы идём, а все летят навстречу, к раздевалке. Мне пару раз бросают мимолётом:

– Предательница!

Это ещё я с мамой иду, а то досталось бы мне от бывших одноклассников!

Завуч с англичанкой тормозят нас в коридоре, и завуч начинает маму упрекать, что они здесь меня учили, пестовали. А я – фрр! – и улетела из гнезда. Гимназия по городу сливки собирает – детей, которых подготовили другие. А после занимает в олимпиадах первые места. А простой школе и выставить-то некого.

Она укоризненно смотрит на нас. Как будто мы должны ей что-то отвечать. Но мы не представляем, что ответить.

– А потом, – сердито продолжает завуч, – эти дети поступают учиться в Москве. И всё! Сюда они уже больше не вернутся.

Она кивает мне:

– Ведь, небось, тоже в Москву хочешь? Ясно, хочешь. Москва со всей провинции сливки собирает. Ваш Миша уже там?

Все знают, что он там. Про него писали в городской газете, когда он победил в олимпиаде.

Ольга Петровна, словесница в гимназии, нам объясняла, что такое риторический вопрос. Это вопрос, который не требует ответа. Но завуч без ответа никак не успокоится.

– Вам даже сказать нечего! – бросает она маме.

И мама начинает оправдываться, как ученица:

– Мы просто не думали так… в государственных масштабах…

– А надо думать! – говорит нам завуч. – Никто не хочет думать в государственных масштабах! – И наконец-то оставляет нас, уходит наводить порядок в раздевалке. А то там в дверях образовалась пробка. Здесь, в школе, ей не дают думать в государственных масштабах.

И англичанка, наклонившись к маме, говорит свистящим шепотом:

– Я, между нами, скажу: вы поступили правильно. Что вам престиж школы – вы думаете о будущем своих детей. В гимназии они получат образование совсем другого уровня. У них же такой сильный английский! Там есть даже возможность поехать в Англию.

Далась им эта Англия!

Интересно, в Англии учителя на родителей кричат? Нам-то сейчас достанется! Скажут – можете забирать документы, если Толик не успевает к первому уроку. Понятно, мы их не заберём, да и в канцелярии так за здорово живёшь не отдадут. Справка нужна, что тебя берут в другую школу. Я уходила в гимназию, я знаю. Да и кто захочет с отличником расстаться! Толик – отличник. Но маме всё равно всё это скажут – так только, чтоб она начала оправдываться.

Но нет. Толикова учительница совсем молодая. Она теряется, когда видит маму. Говорит:

– Ой! Здравствуйте!

Хватает маму за руки. Замечает в дверях меня и говорит снова:

– Ой! Как хорошо, что вы вдвоём! Спасибо, что пришли… А то я больше не знаю, кого позвать…

И начинает уговаривать нас простить её.

Оказывается, она позвала нас не из-за Толика, а из-за Сашки. Она видела, что Сашка с Толиком друзья.

Сашка перестал в школу приходить. Жил он всегда у бабушки, учительница уже ходила к ней. Бабушка сказала ей, что этот разбойник, наверное, у мамы. А дальше стала жаловаться на своё здоровье. Сашкина бабушка всем жалуется в нашем дворе: «Ах, там болит, здесь ноет, там стреляет». С ней рядом вообще останавливаться нельзя. С ней – «здравствуйте!» и мимо. Иначе загрузит тебя своими болячками по самую макушку. Но учительнице-то было откуда это знать? И она чувствовала себя совсем разбитой и больной, когда отыскала на другом конце города Сашкину маму. А вышло, что совершенно зря. Мама сказала, что не видела Сашку уже четыре месяца, с самой своей свадьбы.

Сашкина мама недавно вышла замуж, и у неё родились двойнята. Учительница их не видела, Сашкина мама держала её в дверях. В комнате дуэтом пищали малыши. Сашкина мама разводила руками и говорила:

– Вы видите, я вам фи-зи-чес-ки ничем помочь не могу. Я фи-зи-чес-ки не успеваю.

Ещё у Сашки есть отец, но он…

– Пропал, – подсказывает мама.

– Я разыскала его, – успокаивает её учительница. – Разве бесследно люди пропадают? Есть адрес…

Она читает по бумажке: город, а дальше какие-то буквы, номера. Всё это вместе означает – исправительно-трудовая колония номер два, отряд восьмой. Моряков Игорь Андреевич – Сашкин отец. Статья 158, кража. Сидеть осталось полтора года.

– В общем, считай, что нет его, – сочувственно говорит мама.

– Ну почему же? – возражает учительница. – А письма? Он мог бы влиять на Сашку… в письмах! Наставлять его, как-то контролировать. Но этого нет…

– Понятно, – кивает мама. – Начнёт учить, Сашка скажет: а сам-то? На себя погляди!

– Что вы, не скажет, – говорит учительница. – Они же ещё маленькие!

Учительница волнуется, что её не понимают. Одёргивает на себе пиджак. Мне кажется, её стесняют строгий пиджак и юбка. Она ждёт не дождётся, когда сбросит их, как я – гимназическую форму. А я-то думала, что она станет кричать на нас. Мне делается стыдно за свои предположения.

– «А сам-то?» – так дети могут говорить… – учительница смотрит на меня, – ну, может, с седьмого класса. А маленьким всегда нужен папа, они рады любому… И ведь Сашка тоже мог бы поддерживать его – своими письмами. Я бы заботилась, чтоб Сашка отвечал… Я столько раз писала об этом и Игорю Андреевичу, и в администрацию колонии…

– Но вам не отвечают, – догадывается мама.

– Отвечают, – машет рукой учительница. – Но только так, чтоб что-нибудь ответить. Как будто им всё равно…

Мы обещаем ей, что, как только встретим Сашку, мы обязательно уговорим его вернуться в школу. По пути домой я думаю, как это она сказала: детям нужен папа, какой бы он ни был. Я спрашиваю:

– Мама, а наш папа какой был?

Мама отвечает:

– Хороший был, я же говорила.

– Нет, а работал он кем? – спрашиваю.

Мама говорит:

– Пока завод не закрыли – мастером работал на заводе.

Вечером тётя Анжела заходит к нам. Сразу понятно – у неё всё в порядке. Она как будто в белой шапочке. Блондинистые волосы уложены крупными кудрями, как будто тёте Анжеле наклеили на голову парик Деда Мороза. Тётя Анжела не ходит на работу, она может хоть каждый день с утра пораньше отправляться в парикмахерскую. А мама каждое утро хвост завяжет – и вперёд. И нет ничего красивее длинного хвоста, болтающегося по маминой спине.

Тётя Анжела смотрит снисходительно, как всегда, когда побывает в парикмахерской.

– Мы с Косачихой решили, – говорит, – надо поставить в подъезде домофон.

Мама спать хочет.

– Зачем? – спрашивает, зевая. Рот прикрывает ладошкой, на ладошке голубая краска. Не отмывается.

Тётя Анжела пожимает плечами:

– Зачем ставят домофон? Чтобы подъезд, конечно, был закрыт. А то повадился к нам ночевать этот… Николаша.

– Но его вроде сейчас нет… – возражает мама, а тётя Анжела, не слыша её, продолжает:

– И Косачиха говорит – в своём хозяйстве уже троих котов недосчиталась. Или четырёх. Ругается всё.

Мама спрашивает:

– Так что, подъезд закроем, чтобы её коты не разбежались?

Тётя Анжела понимает, что сказала глупость. За Косачихой вообще глупо повторять. Но отступать не хочется.

– И дочери моей на стенке пишут всякую ерунду, – неохотно говорит тётя Анжела. – Ведь кто-то ходит сюда, а?

И она глядит на маму так, точно мама скажет сейчас, кто сюда ходит.

Мама молчит, тётя Анжела жалуется на свою Наташу:

– Совсем неуправляемая стала. Как же – появился неизвестный воздыхатель! Спрашиваешь, почему полы не вымыты, – дерзит…

Она машет рукой.

– В общем, с тебя… Вот, здесь написано… – она протягивает маме листочек в клетку. – Мы с Косачихой подсчитали. Уже во всех квартирах были, собираем деньги…

Мама отодвигает листок:

– Я не смогу…

– Не сразу! – убеждает её тётя Анжела. – А пока денег нет, я за тебя внесу. Расплатишься с получки. Мой не против, чтобы за тебя внести.

«Мой» – это она про дядю Гену.

Мама говорит:

– Анжела, нет, ты не поняла. Я не смогу с получки расплатиться. У меня денег всегда в обрез. Получила – значит, за квартиру, за гимназию надо заплатить…

– Светка, я правда не понимаю тебя, – говорит тётя Анжела. – Вы нищие, и всё же у тебя дети учатся в гимназии. Среди богатеньких сынков, которые по заграницам разъезжают. У меня только одна Наташка, и мужик мой зарабатывает нормально, а я ведь её туда не поведу. Сколько ты в месяц платишь, а?

Мама говорит:

– А это уже, Анжела, тебя не касается.

В гимназии Кира Ильинична, наша англичанка, теперь только об Англии и говорит. Мы с Мухиным и ещё тройка-четвёрка одноклассников не понимаем, что мы-то здесь делаем. Всем остальным втолковывают, что в Англии надо ходить по струнке. Как гимназисты в старые времена.

– А то ведь прошлая группа ездила, – негодует Кира Ильинична, – так они всю Трафальгарскую площадь семечками заплевали! Тоже ещё – элита…

Волей-неволей, а посочувствуешь одноклассникам. Ну что она кричит? Они, что ли, плевались семечками?

– Не слушай её, – говорит мне Мухин на перемене, – на самом деле элита – это не они, а мы.

– Как это – мы? – спрашиваю.

Мухин объясняет:

– Меня взяли сюда, потому что я умный.

Он так спокойно, просто говорит: «Я умный». Никакого хвастовства. Летом трава зелёная. Но скоро уже зима. Сейчас под ногами хлябь. Небо вверху, а не внизу. А он – умный. Всё это – факты.

– И ты умная, – говорит Мухин. – А ещё брат у тебя… Это… Составил славу гимназии. Я стенд видел.

– Миша? – киваю я.

– Ну, да. Значит, у вас это семейное. У тебя гены. Я-то про свои гены не знаю. Мамка у меня продавщица, на хозяина работает. А про отца она молчит. Но сам я умный, видно же. Не были бы мы умные, разве нас приняли бы сюда?

Тоже ещё спросил!

– Конечно, нет, – говорю.

– Так что это не они, это мы – элита, – объявляет Мухин. – Не думай, мы ещё будем с тобой в Англии.

Он так и говорит: «Мы с тобой».

А я про Англию и не думаю. Я на уроке английского думаю про словесность. Про то, как мы читали про Алексея, человека Божьего.

Семнадцать лет он прожил в родном доме, а никто и не узнал его. Как было его узнать, когда он был вроде Николаши. Может, Николаша уже умер? Сашка ведь говорил – он мается животом.

Я мотаю головой, но мысли не отгоняются. Им хоть бы что. Зато Кира Ильинична окликает меня:

– Пудякина!

И потом снова:

– Пудякина, к тебе же обращаюсь!

Я Пудякина Валентина Николаевна. Мой папа, пока не пропал, работал на заводе. Он был мастером. «Не может, не может быть», – уговариваю я себя. Но уже поздно себя уговаривать. Николаша может быть моим отцом – всё совпадает.

В классе горит яркий свет, он делается всё ярче. Головы моих соучеников отбрасывают тёмные тени. От Киры Ильиничны тоже падает чёрная тень, она взмахивает руками, и тени начинают кружиться – быстрей, быстрей, быстрей. И сквозь эту пляску пытается прорваться металлический голос Киры Ильиничны:

– Проверим, как дела у наших аутсайдеров. Они не едут – им тем более важно заниматься дома! Пудякина совсем завяла…

И сразу же я слышу, как она говорит:

– Совсем, совсем завяла. Это голодный обморок…

– Они что, впроголодь живут? – спрашивает наш гимназический врач, а ещё кто-то в расстановку ей отвечает:

– Не наш, конечно, контингент, но почему так сразу – впроголодь?

А дальше всё сливается в один клубок, и я не различаю, где чей голос.

– Вы что – про контингент? Это сестра Миши Пудякина! Он же на стенде у нас висит, на первом этаже.

– Висит-то он висит, а здесь у меня тоже ходил прозрачный…

– От напряжения! Им же тянуться надо! Им же не как остальным, им не на «пять» – на «шесть», на «десять» учиться надо… Вот вам и обмороки…

– Сейчас ведь все хотят пробиться в люди… Как же, здесь ведь элитная гимназия!

– А что там за семья?

– Мама одна. Художница.

– Ну, как художница… Не то чтобы известная художница… Вот помните, у нас на входе делали панно? Там тоже одна Пудякина была…

– Да, женщина была – на мальчика похожа…

– На мальчика с длинным хвостом…

– Ну да… Ещё наверху всё время, под потолком… Там вроде она одна только рисовала – на лестнице, туда мужики не лезли…

– А кто бы удержался из них? Я говорю, она такая худенькая…

– Что, тоже худенькая, как дочь? Небось, работает на одну плату за гимназию.

– А в доме есть нечего…

– Подумать только, голодный обморок случился. И прямо на моём уроке.

– Тоже мне элитная гимназия…

– Нет, что вы! Я дома у них была. Они не голодают… Миша учился в моём классе…

– А что вы пошли к нему?

– Я всех решила посетить… Знакомилась. Так легче с ними потом… Мне, кстати, у Пудякиных больше всех понравилось…

Кто-то хихикает.

– Нет, дело не в том, что в однокомнатной живут. Как-то у них спокойно себя чувствуешь…

Я соображаю: это говорит Мишкина классная, Галина Васильевна. Больше к нам никто из гимназии не приходил.

– Чистенько у них, и дома, по крайней мере, всегда есть щи…

«Щи!» – спохватываюсь я. И сразу вспоминаю дымящиеся щи в нашем подъезде. «М-м-м», – мычит от счастья Николаша. Это мой отец. Капуста с луком оседают в бороде, он не замечает. Гимназический врач хлопает меня по щекам – не увернёшься. Слёзы выбивает из глаз. И я реву от души, беззвучно – точно краник открыла. Два краника в глазах. «Ой, мамочка!»

Мама гладит меня по щеке. За мамой сбегали. Гимназия совсем рядом с городской администрацией. Мы с мамой едем домой, она укладывает меня в кровать. Толик уже дома. Я слышу, как мама им командует. Вместе они что-то разогревают и жарят котлетки. Толик приносит тарелку в комнату – надо кормить меня. Он серьёзен – мама дала задание, надо его выполнить. Он не понимает, как это я не хочу котлетку. Мама убежала обратно в администрацию. Они там сдают панно. Толик говорит:

– Мама просила глядеть, чтоб ты не вставала.

Когда ещё можно спа-а-ать? Мне спится сладко, я сладко плачу во сне. Мне очень тепло. Я точно освобождаюсь от тяжёлой болезни… Потом, потом подумаю, что с этим со всем делать…

«С чем?» – спохватываюсь я и сажусь на кровати. И уже не понять, как я могла спать спокойно, если Николаша – мой отец. И Толику он тоже отец, и Мише. Что будет, когда они узнают? Что будет, когда узнает мама?

А может, ещё нет? Мне хочется срочно узнать наверняка. В кухне позвякивает посуда – Толик хозяйничает. Он умеет варить макароны. Мама придёт – а стол накрыт. Мне не лежится. С тумбочки я беру фотографию: мама, папа, Мишка, я и Толик-гусеничка. Надо найти Николашу и поглядеть: похож, не похож?

Одеваюсь, беру с вешалки куртку… Тихо-тихо-тихо проскальзываю в коридор, открываю дверь…

Наташа отшатывается от стены. В руках у неё чёрный маркер, на стене свежая надпись: «Наташа моя короле».

– Это ты сама? – изумляюсь я. И, видя Наташкин испуг, понимаю: – Ты всё – сама?

Все объяснения в любви, обезобразившие наш подъезд, написаны ею собственноручно.

Ей в это время никто не мешает. Я в гимназии, Толик один не выходит. Взрослые, кто работает, – те на работе. Тётя Анжела учится готовить по телевизору, сидит перед экраном. Дядя Гена, если он дома, лежит на диване, отдыхает. Они оба думают, что Наташа выходит гулять во двор.

Наташины глаза делаются больше, шире. Она не может ни слова сказать, ни с места сдвинуться от испуга.

– Наташа, зачем ты? Ну, скажи!

Наташа хочет на месте исчезнуть. Она сутулится ещё больше, хлюпает толстым носом и вытирает его рукой, в которой зажат чёрный маркер. На щеке остаётся след. Как раньше никто не догадывался, что она пишет сама?

Я обнимаю её, она плачет, как я сегодня в гимназии. Какой сегодня… день плача. Я обещаю Наташке, что никому ни слова не скажу. Тащу её к нам – как её отпустишь?

Вечером мама возвращается с работы и приносит ту самую фотографию: она, папа, Миша, я, Толик-гусеничка. Видать, я выронила в подъезде и от неожиданности не вспомнила про неё.

– Я нашла это у нашей двери, – говорит мама. – У нас только одна такая фотография, где мы все пятеро вместе.

Но выяснять, кто бросил фотографию на пол в подъезде, мама не берётся. Она устала, ей хочется спать.

Назавтра в гимназию я иду с опаской. Нам говорят: «Кто собирается болеть, тот может отправляться в простую школу. Вас предупреждали, какие у нас здесь нагрузки».

Хотя бы на уроки успею вовремя. Мы с Толиком выходим заранее. Он в школу побежит, а я на остановку.

Воздух холодный, под ногами ледок. Дворник долбит этот ледок ломом.

– Здравствуй, дворник Алик! – говорит ему Толик. – Дай мне, пожалуйста, немножко поработать.

Толику трудно удержать лом. Он корябает лёд и так и эдак. Дворник рад случаю передохнуть.

– Нет деток, – говорит он, точно мы только что его об этом спросили. – Один Алик остался.

Он забирает у Толика лом, но, перед тем как начать долбить, смотрит ещё на чистое, ясное небо.

– Скоро зима, – говорит нам дворник. – Русская зима – тяжело. Я никак не привыкну. Сильно холодно. Нельзя – чтобы так холодно. Но и домой ехать нельзя.

– Почему – нельзя? – спрашиваю.

– Дома больно жить, – говорит дворник. – Жена была, детки были. Дом был хороший. Бомба упала – всё, ничего нет…

– У вас была война? А где ты жил? В Чечне? – тормошит его Толик.

А я от неожиданности вспоминаю Мухина, как он вот так же спокойно сказал мне: «Я умный». Это само собой. Небо над головой, а под ногами лёд. Мухин умный. А у дворника всех убили.

Мне трудно сосредоточиться на английском. Дворник Алик выучил русский, и теперь он говорит на двух языках. И я выучу английский. Но сейчас у меня каша в голове. Николаша – мой отец. Наташа сама себе признаётся в любви – расписывает весь подъезд чёрным маркером. У дворника Алика, оказывается, бомбой убило семью. А я вчера потеряла сознание прямо на уроке. Кира Ильинична решила, что это был голодный обморок. И она думает теперь, что мы живём впроголодь и мне не место в элитной гимназии.

Кира Ильинична загадочно смотрит на меня. И в глазах что-то мелькает… доброе. Наверно, мне кажется. Она так на меня ни разу не смотрела. Она просит зайти к ней после уроков.

– Девочка, – она сдержанно улыбается и вдруг неловко обнимает меня. – Девочка, спонсор нашёлся. Ты едешь в Англию.

– Какой спонсор? – не понимаю я.

Она машет рукой.

– Тебе не надо знать. Люди, которые занимаются благотворительностью, часто хотят остаться неизвестными. И нам с тобой не важно, откуда эти деньги, как они были заработаны. Главное, что есть люди, готовые помогать одарённым детям.

Мне не верится, что это наша чопорная англичанка. Она тормошит меня:

– Зря ты страдала! Ведь надо же, какие у нас были переживания, до обморока!

Она, оказывается, думает теперь, что я упала в обморок, потому что очень хочу поехать в Англию. Вот стыдно-то! Поддразнивала она меня этой своей Англией и думает, что я повелась. И как повелась!

И Мухин тоже думал, что я переживаю… Как он сказал – «Мы ещё будем с тобой в Англии».

– А Мухин едет? – спрашиваю.

– Нет, может поехать кто-нибудь один. По уровню вы идёте где-то наравне. И я решила: если уж ты так переживала…

– Я? Я не переживала, – говорю. – Я вовсе не из-за Англии упала в обморок.

И она спрашивает:

– А из-за чего?

И что-то становится другим. Меня охватывает паника. Попробуй только узнай Кира Ильинична, что Николаша – мой отец. Тут не обойдётся одними восклицаниями: «Ах, в нашей элитной гимназии!» – как вчера, когда она думала, что я голодаю. Тут будет что-то такое страшное, что я себе и представить не могу. Я с опаской гляжу на Киру Ильиничну. Она пытается дознаться:

– Ты ведь не голодаешь дома? Значит, у тебя слабое здоровье? У тебя часто бывают обмороки? Да? Не знаю, можно ли тебе поехать с нами в Англию…

Сидеть и отвечать на её вопросы становится невыносимо.

– Нельзя мне в Англию, – говорю. – Пусть Мухин едет.

После уроков, уже в Ольховке, я не иду домой, а от остановки сворачиваю к базару. Он занимает чуть ли не половину посёлка. Я не люблю базар – у меня здесь сразу начинает болеть голова. На базаре всегда толпы народа. Сюда приезжают на машинах затариваться на всю неделю, а то и на месяц. По левую руку продуктовые ряды, по правую – промтоварные. Они проходят как улицы, и на каждой тебя сто раз окликнут:

– Колготки, колготки, девочка, берём!

– А вот помаду покупаем!

– Спрашивайте, девочка, что вам интересно!

Я спрашиваю:

– Мне бы Сергея…

Торговка кривит губы.

– Там, в конце прохода павильон…

Мама нам говорила, чтобы мы никогда не ели в этом павильоне. Того и гляди отравишься. Не исключено, что мясные блюда готовят из кошек и собак. Но в павильоне полно народа. Сердитая женщина ходит с ведром воды от стола к столу, вытирает тряпкой поверхность – раз, раз! Народ только успевает тарелки поднимать.

Сергей вельможный, как сказала бы наша словесница Ольга Петровна. Проще сказать, его распирает от сознания своей важности. С такими, как он, не говорят – с такими лепечут:

– Здравствуйте, я бы хотела…

– Молодая ещё, – говорит Сергей. – Сколько лет тебе?

– Тринадцать. Я хотела… У вас мальчик работает.

– Не знаю мальчика. Сказал – молодая. Года через два-три приходи, возьму официанткой.

Приду, жди!

Назавтра я выпроваживаю Толика и маму, а сама бегу не на остановку, чтобы ехать в гимназию, а снова на базар. С утра пораньше он ещё пустой. Ряды просматриваются насквозь. Несколько человек в ярко-зелёных жилетках подметают там и здесь. Кто-то копается в мусорных контейнерах. Может быть, здесь я увижу Николашу и Сашку?

Но нет, они сидят на пустом прилавке под навесом, пьют чай из пластиковых стаканчиков. Нитки от заварочных пакетиков торчат. Чай дымится, на лицах у Николаши с Сашкой написано удовольствие. М-м-м…

Сашкиных круглых щёк как не было. Можно было бы сказать, что его стало не узнать. Хотя, конечно, я сразу узнаю его, и только по нему я узнаю и Николашу. Живой! Ведь он же это – подстриженный, без бороды, лицо только в короткой щетине. Одет он теперь иначе. Тоже бедно, плохо. И всё же людей в такой поношенной, ветхой одежде не так уж редко встретишь на улице. С ними разговаривают, и они ходят в магазин и ездят в троллейбусе – никто не шарахается от них, как прежде шарахались от Николаши. Размытые Николашины черты проявились и стали чётче. Пятна сошли. Лицо приобрело осмысленное печальное выражение.

Я подхожу, думая, что стану им говорить, но Сашка опережает меня – издалека ещё он спрашивает:

– Чего пришла сюда, гимназистка?

И я теряюсь: он никогда со мной так не разговаривал. Как маленькая перед взрослым, я начинаю объяснять:

– Учительница меня просила, чтобы ты снова в школу приходил…

– А ты что, – перебивает Сашка, – на побегушках у неё?

Тут Николаша осаждает его:

– Полегче, сынок. Ты барышню эту не обижай. Барышня мне щей наливала. М-м-м – щи!

Лицо Николаши принимает мечтательное выражение.

– Наши щи, – говорит, – и покойника к жизни вернут. Кто варил-то?

– Мама, – отвечаю. – Пудякина Светлана Ивановна.

А Николаша и бровью не ведёт.

– Я ведь, – говорит, – и был покойник. А твои щи меня подняли. Нутро согрели, да и не одно только нутро, а самую душу согрели. Видишь, живу.

И я вижу: он больше не извиняется за то, что живёт. Просто рассказывает.

– На той неделе едва не помер, да вышло – рано ещё мне на отдых. Мне дальше трудиться-маяться… – Он огляделся, кивнул на Сашку: – И не один я теперь. Парнишка ко мне прибился.

И Сашке на меня пальцем тычет:

– Вот, чистая душа меня щами кормила, как в сказке. Если принцесса полюбит чудище да пожалеет – оно станет принцем…

И тут же по голове себя хлопает:

– А это мысль! Если меня поцелует хорошая девочка, то я, может, и вовсе человеком стану.

И тянется ко мне, щёку подставляет:

– Не поцелуешь, барышня?

Щека вся заросла грязным волосом.

– Что, противно? – спрашивает Николаша.

Тогда я говорю:

– Дурень ты, Николаша. Ведь ты мой отец.

И чувствую – обмерла вся. Сколько я думала, как я ему это скажу. А тут само вылетело.

Он глядит, не понимает:

– Это – в отцы я тебе гожусь?

– Это, – говорю, – ты мой отец! Он пропал восемь лет назад. Он мастером на заводе работал.

И достаю фотографию, тычу ему в лицо. Он тупо спрашивает:

– Кто это?

– Вот мама, – говорю. – А вот я. А вот это ты…

– Я? – спрашивает Николаша. – Я, – говорит, – сюда из Пензы приехал. У меня жену Катей звали. А у тебя мамка – Светлана… Как там? Ивановна?

И Сашка говорит мне, как маленькой:

– Вот выдумала. Мало ли кто мастером на заводе работал.

Я зачем-то оправдываюсь:

– Его Николаем звали… – хотя уже знаю, что делать мне здесь больше нечего.

В гимназию я прихожу только ко второму уроку. Классной, конечно, доложат. А что сказать – где я была?

Кира Ильинична ловит меня в коридоре. Первый у нас был английский. Я не успеваю ничего придумать – она мне говорит:

– Серёжа Мухин сразу сказал, что поедет с нами в Англию. У него даже мысли не было спросить: а едет ли Пудякина?

Кира Ильинична вздыхает отчего-то:

– Дурочки же мы, женщины…

Не знает она, что придёт время – и я смогу сколько угодно ездить в Англию. Да хоть совсем оттуда не вылезать.

Мои одноклассники учат на уроках, как будут обращаться к экскурсоводу и как станут благодарить его:

– This was a great excursion! I dreamed of watching the Tower…

Мухин тянет руку. Кира Ильинична спрашивает его, он оттарабанивает:

– I can tell about myself! I’m a regular boy. My mama’s a sales associate, she works in a shop. I’m a student. I am studying in the best school in my town. I have many friends in my class…

Всем сразу видно, что он едет в Англию. Счастье играет в нём, заставляет подпрыгивать на стуле, так что Кире Ильиничне приходится осаживать его:

– Keep according to your status of gymnist!

Я буду keep according, Кира Ильинична. По мне сразу будет видно, что я училась не в какой-нибудь, а в лучшей в городе гимназии. Вам, Кира Ильинична, не будет за меня стыдно. Из Англии я вам напишу письмо.

Я открываю тетрадь с конца и начинаю набрасывать черновик письма.

«Dear my teacher Кира Ильинична! How are you? I’m fine. I live with my mama, brothers & Cop here in England. I like England very much».

Придёт время, и я напишу ещё: «My mama became a great artist. Her paints are on big exhibitions».

Но это будет потом, со временем. Мама сама говорит, что ей надо ещё многому учиться. «My mama is studying in a very good art school, – тороплюсь я сообщить Кире Ильиничне. – We live altogether in a wonderful house just near the sea. I have many pets except of Cop…»

Мне представляется почему-то, что и Прошак живёт где-то в нашем английском дворе. Я любуюсь им всякий раз, когда иду через наш двор в Ольховке. Шерсть длинная, на животе – бахромой. Таких, как Прошак, моют специальным шампунем, а потом ополаскивают и в воду добавляют синьку, чтобы шерсть приняла благородный стальной оттенок.

Об этом нам рассказывали на кошачьей выставке. Мы туда ходили с мамой и Толиком.

Мама сразу забилась в угол между клетками и стала в блокноте рисовать. Там на стене висело «Съёмка запрещена». Мама спросила:

– А рисовать можно?

Служащий, парень с бейджиком, удивился и ответил:

– Рисуйте, пожалуйста.

И тут раздался Толиков рёв. Оказывается, он отстал и ему было не пробиться к нам. И тут оказалось, что на этой выставке кто-то глядел за нами. Народ-то на котов собрался посмотреть, вся толпа. Но нас таки выделили в этой толпе. Там надо было двигаться по часовой стрелке мимо клеток, чтобы не допустить давки. Я продвигалась против стрелки, наступая на чьи-то ноги. Толик ревел, а в ухо мне шипели:

– Мать-то пристроилась рисовать. За детьми надо глядеть, если нарожала. А если рисовать хочешь – не рожай.

Тоже ещё советчицы.

Я выговаривала Толику:

– Сашка-то всюду ходит один и не боится!

Хотя на выставке и Сашка, может, испугался бы. Кругом куда ни глянь – коты, собратья Прошака, дичились, вид у всех был затравленный. Страх так и висел в зале облаками. Хотя могло бы ведь и что-нибудь другое висеть. Гордость, например, хозяев – за то, что у них есть редкие породы. Или уж наше любопытство – на выставку, наверно, полгорода пришло. Но нет, кошачий животный страх тогда всё пересилил.

А в Прошаке нет никакого страха. Царственно идёт он по двору. Он вырос здесь. А мог бы и не вырасти. Маленьким котёнком он у нас клянчил всё подряд. Он не умел добывать себе еду, прятаться от дождя и холода. Но теперь всё позади, и вольный Прошак здесь хозяин. Кажется, и другие коты, и люди признают это.

И только однажды, когда я выхожу в гимназию, наперерез мне из-за мусорных баков вылетает камень. Я не успеваю ничего сообразить, а камень метко попадает в Прошака, сбивает с лап. Прошак, король двора, испускает униженный, позорный писк. Он хочет ретироваться, спрятаться, но лапы не держат его. Он неловко ползёт по газону, а я со всех ног бегу к мусорным бакам. И Валера с девятого этажа попадает прямо ко мне в руки. Он этого не ждал. Он меня не видел. Я хватаю его за воротник, он вырывается:

– Ну, чо? Пусти…

Валера на два года младше меня, он щуплый и со мной ему не сладить. Он храбрый только с теми, кто слабей его.

Что делать с ним?

Я оглядываю его, не выпуская. Валера дрожит – знает: нашкодил, теперь попадёт ему. Как – попадёт? Что-то я должна сделать сейчас. Конечно, наподдать ему. Но делать это надо было сразу, пока не ощутила в своих ладонях эту крупную чужую дрожь, пока не разглядела покрасневший затылок – сквозь мягкий белый ёжик видно розовую кожу. И нежные пульсирующие уши…

«За ухо надо!» – подсказываю я себе. Осторожно беру его за неожиданно мягкое тёплое ухо, тяну, тяну… Валера вырывается и убегает, и я вместе с досадой чувствую вдруг облегчение. Хотя и стыдно перед Прошаком.

Прошак жмётся к стене. Я хватаю его и бегу с ним назад, домой. Миленький, куда мне ещё спрятать тебя, чтобы ты был в безопасности?

Видно, Прошак линяет. Вся гимназическая юбка у меня в пуху. Казалось бы, кому какое дело? Но Зинке Шульдяшовой дело есть.

– Пудякина, – спрашивает она, – откуда пух? Ты что, в курятнике живёшь?

Мухин улыбается Зинкиным словам. Он больше не говорит ей, что она дурочка. Он смотрит мимо меня, точно меня и нет.

За день Прошак успевает и кучку сделать, и лужу напрудить. Но я готова убирать за ним сколько угодно. А потом он освоится – он же умный. Но осваиваться Прошак не хочет. Он не отходит от входной двери, сидит на коврике и хрипло орёт. Мама приходит и выпускает его в подъезд.

Мама говорит:

– Мы не можем его держать, у него вся улица дом.

Я бурчу:

– Но в Англию-то, надеюсь, мы его возьмём?

И мама спрашивает:

– Доча, ты что? В какую Англию?

Тут раздаётся звонок, и мама спрашивает неясно у кого:

– Кто это может быть? Анжела с Наташей, что ли?

Но это Сашка.

– Дядя Коля сказал мне идти к вам, – с порога объявляет он.

– Зачем? – пугаюсь я.

Сашка объясняет:

– А он сказал: иди, там не дадут пропасть. Там барышня щей мне наливала.

Мама вопросительно смотрит на меня. Я делаю Сашке пугающие знаки, морщу лицо и так и эдак. А он продолжает как ни в чём не бывало:

– Дядя Коля сказал, что Валька его вернула к жизни. Что у него две дочки есть. Он к ним сейчас поехал. В Пензу, что ли…

– Так что ж он раньше-то… – начинает мама.

– Раньше он был не человек, – серьёзно объясняет Сашка. – А после ему совестно стало. Он сказал: может, его дочки тоже папу ищут, как Валька?

Мама снова в недоумении смотрит на меня. Сашка, не теряя времени, ей сообщает:

– Дядя Коля сказал – вы обязательно что-нибудь для меня придумаете.

– Что? – спрашивает мама.

И беспомощно кивает на телефон:

– Ты хоть бабушке, что ли, позвони…

Сашка сразу набычивается и говорит:

– Не буду.

Мама звонит сама. Сашка пока отмывается в ванне, а после я наливаю ему щей. Мы-то с Толиком не едим щи по вечерам. Мы любим на ужин макароны с луком и чай. А Сашка первую тарелку съедает сразу, как не заметив, что ел. Зато потом он нюхает каждую ложку и повторяет, как Николаша:

– М-м-м… щи…

Я жду, чтобы помыть тарелку, а мама всё ещё сидит и периодически кивает в трубку:

– Да, да, я понимаю вас… Да, да…

Видать, Сашкина бабушка снова жалуется на здоровье.

– Нет, мне не трудно, – говорит ей мама. – Что вы… Да, да…

Тут снова раздаётся звонок в дверь, и у мамы наконец-то хватает духу сказать:

– Простите, там кто-то пришёл…

И я тогда говорю:

– А вот и тётя Анжела с Наташей!

Но это дворник Алик.

В руках он держит охапку свалявшейся грязно-белой шерсти. Секунду я не понимаю, что это. Дворник Алик точно оправдывается:

– Не похож на того, что с Прошаком спорил, когда ещё листья на деревьях были. Да только я подумал: вдруг это ваш так поизносился…

Наш, наш! Когда он был чистенький, только что из дома, я его не узнала. А теперь сразу узнаю! Он прыгает на пол и виновато трётся о мои ноги:

– Мрмяв!

– Ждёте ещё? Слышу – пищать подвала, – снова начинает путаться в русском Алик. – Думал, мне кажется. Третьего дня кажется, вчера кажется… Сегодня – дай, думаю, посмотрю…

Оказывается, Алик запер подвал и успокоился. Окошки-то там узкие – только руку просунешь в них. А в подвал вела ещё одна дверь – под балконом первого этажа. Её почти доверху заложили кирпичом, осталось довольно узкое отверстие. Но Валерка мог в него пролезть, и пойманных котов проталкивал туда. В каких-то коробках, чтоб они не разбежались по подвалу. Они так и сидели у него в коробках, ждали своего часа. И час наступал. Из одного конца подвала шла вонь, Валерка туда мёртвых выбрасывал. А как он их убивал, про то Алик не стал рассказывать.

Алик выпустил из подвала котов на улицу, они и кинулись врассыпную. А наш Коп стал к его ногам жаться. Было уже довольно темно, но Алик почему-то подумал: «А вдруг – Коп?»

– Валерку бы как поймать? – горячится Алик. – Бегает быстро, не могу поймать!

И мне снова делается стыдно: Валерка – никчёмный, злой. Бегающее по двору маленькое абсолютное зло. Сколько народу хотело бы его поймать. И это зло было сегодня у меня в руках. У зла оказались мягкие живые уши. И у меня не хватило духу сегодня эти уши надрать.

Тётя Анжела с Наташей приходят совсем поздно. Наташа прижимает к себе подушку, у тёти Анжелы в руках целый ворох тряпок. Ночные сорочки, одеяло. Дядя Гена завтра уезжает в Москву. А перед отъездом он всегда учит своих, что дома должен быть порядок.

Я расстилаю постель, и скоро Толик, Наташа и Сашка уже крепко спят. Я уложила их поперёк дивана. Они маленькие, и им почти не приходится поджимать ноги. Взрослые будут спать на Мишкиной кушетке. А сама я улеглась на Толиковой кровати и почему-то не могу уснуть. В кухне мама устало говорит тёте Анжеле:

– Где его носило? Где этот Валерка-нелюдь поймал его? Мы-то везде искали, а нелюдям везёт… Чуть не пропал Коп…

– Но ведь вам тоже повезло, – отвечает ей тётя Анжела.

– Ну да, – тут же соглашается мама. – Алик прямо домой принёс.

– Какой Алик? – не понимает тётя Анжела.

– Да я же говорила тебе – дворник.

– Он Алик?

Копа мама всё ещё держит на руках. Она искупала его и завернула в свою тёплую юбку. Мама совсем не носит юбок. С утра надела джинсы – и вперёд. Я представляю, как она прижимает к себе Копа. И слышу – за стеной тётя Анжела говорит ей, точно упрекая:

– Светка, да тебе вообще везёт.

– Мне? – спрашивает мама.

– Рисуешь ты, – объясняет ей тётя Анжела. – А мне, если мой Генка бросит меня, только на рынок и дорога…

– Зачем на рынок? – не сразу понимает мама.

Наверно, ей уже охота спать. А тёте Анжеле что – ей спозаранку вставать не надо. Она бойко откликается:

– На рынке стоять придётся. А куда меня возьмут ещё?

Тут в ней просыпается надежда. Она спрашивает:

– Послушай, а может, это когда ты одна осталась, в тебе дар проснулся?

Мама переспрашивает:

– А какой дар?

– Рисуешь ты…

– А… это, – слышно, как мама зевает. – Это уже давно. Я ведь в художественную школу ходила…

И тётя Анжела победно говорит ей:

– Вот видишь, тебе везёт!

И дальше расписывает ей её счастье:

– Дети у тебя умные. И трое. Весело вам. А мой-то, – жалуется она на дядю Гену, – мой больше детей не хочет. С одной Наташкой, говорит, плохо справляешься, растёт никчемная…

Как мы живём, вот это называется – везёт?

Что скажет тётя Анжела, когда мы наконец уедем отсюда – с Копом и Прошаком? А мы уедем, пусть не сомневается. Зря я, что ли, в гимназии учусь? Про меня рассказывали по гимназическому радио. У меня оказались лучшие работы по словесности и по зоологии. И может, завтра Пончик не станет намекать, чтобы я забирала документы из гимназии. Потому что завтра я как пить дать опоздаю на обществознание. С утра мне надо будет сначала в школу с Толиком и Сашкой. Сашка боится появляться там без взрослых – ведь сколько пропустил. А наша мама с ним пойти не сможет.

Когда-нибудь мама станет известной художницей и не должна будет ходить на службу. Но завтра она как миленькая должна к восьми явиться в горадминистрацию. Её бригада никак не сдаст панно. Мне проще вырваться… А Сашку сейчас не оставишь одного. Наташку, впрочем, тоже. Её не надо сопровождать в школу. С ней надо просто вместе пить чай по вечерам и слушать, где продаётся дешёвая помада и как она закрылась в ванной, когда дядя Гена пытался отхлестать её ремнём. И вот она сидела там. А ванна с туалетом у них вместе, и дяде Гене в конце концов понадобилось. И уж как он просил её, и на колени вставал за дверью.

– Что же он дверь-то не сломал? – не верю Наташке я.

Она не моргнув глазом отвечает:

– А он трезвый был. Он трезвый ничего дома не ломает. «Доча, – говорит, – я тут на колени встал». Она его спрашивает: «А ты мне золотые серьги купишь? А сапоги на шпильках?» А он знай: «Куплю! Куплю!»

Вышла она тогда, он пулей – и дверь на крючок! А она от греха подальше – поскорей на улицу.

Вечером возвращается, думает: «Может, уже забыл?»

Куда там – ждёт, чтобы отстегать.

Наташке весело рассказывать об этом.

– Вот! – приспускает она джинсы.

По-моему, ей было бы весело рассказывать о чём угодно – только бы слушали её. У неё нет подруг, кроме меня. Дома ей только и твердят, что она никчёмная, а она знает: у никчёмных подруг не бывает. А я дружу с ней – потому что я такая странная.

Пусть думает, что хочет. Главное, что сейчас она не одна. Правда, я уеду. Но это будет ещё не скоро. Это – только через несколько лет. А пока я здесь…

Молоточки танцуют на моей макушке, отстукивают ритмические звуки.