Роскошь изгнания

Басс Луи

Часть вторая

 

 

11

Спустилась ночь. Поднимая глаза от работы, я вижу огни, зажегшиеся на лодках, которые застыли на дремлющей черной глади залива. Огромный ночной мотылек каким-то образом проник сквозь москитную сетку, закрывающую балкон, и теперь оказался со мной за кисейной тюремной стеной. В бессильной ярости он бросается на лампу, возле которой я пишу на машинке, время от времени отвлекая меня шелестом своих неистово трепещущих крылышек или частым стуком тельца о ламповое стекло. Вся другая живность спит. Я прихлебываю каппуччино, сваренный часа четыре назад, и неприятно поражаюсь, какой он холодный, вот так неприятен холод мрамора или мертвой плоти. Это неестественно, что что-то может быть столь холодным в такую душную ночь. Горячий воздух – это еще одна кисейная завеса, сквозь которую неясно мерцают огни внизу; все объято сном. Тень мотылька, трепещущая и огромная, словно видящаяся в лихорадочном бреду, наверно, единственное проявление жизни во всем городе. Это настоящее: высокий балкон, пишущая машинка и стук ее клавиш в недвижном воздухе, переполненная пепельница, пузырек с таблетками. Прошлое еще не вполне умерло, но его конец недалек. История догоняет рассказчика. Скоро она окончательно догонит меня и сольется со мною здесь, и это повествование превратится в дневниковые записи. Этого момента осталось ждать недолго. Подобно будущему, прошлое имеет конец.

Элен, Вернон и остальные перестали существовать для меня. Магазины, дом возле парка, все, чем я владел, теперь в чужих руках. Жизнь не столь неизменна, как кажется. Все, что я считал таким прочным, рухнуло. Книжный магазин, сам Лондон остались в памяти не более чем смутными декорациями сна. Я, что теперь кажется неизбежным, поселился в том самом доме на вершине холма, который увидел в свое первое посещение Неаполя. Образы моей семьи и друзей, конечно, еще преследуют меня – бесплотные образы, столь, однако, явственные, что они оживляют пустые комнаты. Они кажутся увеличенными против реальных, хотя и бесплотны, как тени громадных ночных бабочек.

Обладая такими деньгами, что это удивляет меня самого, и ограниченным количеством времени, я не отказываю себе в желании осуществить свои давние байронические мечты во всей их убогой величественности. Начать с того, что дом оказался больше, чем казался мне в моих воспоминаниях в последние несколько недель пребывания в Англии, когда он стал для меня символом бегства. Говоря по правде, это не вилла и даже не особняк, но небольшое палаццо. Строение это столь древнее и царственное, что можно было поверить агенту по недвижимости, много лет пытавшемуся избавиться от него и знавшему всю его подноготную, что когда-то оно принадлежало неаполитанскому князю. Как многие другие строения на холме, оно стояло в большом саду, обнесенном высокой оградой, выставляя напоказ свое превосходство над нагромождением города внизу. Тут были пышно украшенные фонтаны перед и позади палаццо, дабы охлаждать воздух перед тем, как он поднимется к балкону, на котором я, с тех пор как приехал сюда, сидел каждый день и отстукивал на машинке воспоминания о прошлом. Весь фасад был украшен потрескавшимися барочными барельефами, источенными соленым бризом херувимами и виноградными гроздьями. Дом и в самом деле неповторимый в своем роде (как сказала бы Элен!), в своем разваливающемся, помпезном, итальянском роде.

Изгнания развивают пристрастие к роскоши; «морган плюс 8», который не только составляет контраст, но и служит превосходным дополнением к древним камням, заменил мне мой «рейндж-ровер». Зрелище этого автомобиля, сибаритски длинного и белого, стоящего в тени пальм у старинного палаццо, – одно из самых больших моих утешений.

Внутренность моих руин являет не менее впечатляющее зрелище: мраморные полы, нелепая лепнина на потолках, огромные залы, которым я вряд ли когда найду применение. Главная зала имеет три застекленные двери, выходящие на высокий балкон, где я сейчас сижу. В доме, когда я въехал в него, не было никакой мебели, но я купил кое-что, включая кровать с белым пологом о четырех столбиках, в которой намерен спать в одиночестве.

Палаццо, несмотря на свое великолепие, обладает недостатками всех итальянских домов, которые спланированы таким образом, чтобы защитить их обитателей от жары. Ни ковра или чего-то мягкого, ни намека на комфорт. Одни жесткие поверхности. Все скрежещет, скрипит и визжит. Нельзя сделать движения, чтобы не раздался визг металла по мрамору или дребезг стекла в деревянной окантовке. Вкупе с огромными размерами и пустотой комнат это создает атмосферу, как нельзя лучше отвечающую моему душевному состоянию.

В первое время одиночество было мне в тягость. Особенно невыносимо было по вечерам. Часто мне казалось, что, отгородившись такой далью от других, я лишь способствовал тому, что они стали ближе. Временами я почти физически ощущал их незримое присутствие в доме. В отчаянии я пускался бродить по Неаполю, заходя в бары и заводя разговоры с незнакомцами. Однажды ночью я спустился на дорогу на южной стороне залива, где у колеблющегося пламени костров, словно призраки, стояли, покачиваясь, бледные проститутки, и заплатил одной только за то, что она проговорила со мной несколько часов.

После недели страданий я поступил по примеру Байрона и отправился на поиски зоомагазина.

Я нашел один на жалкой боковой улочке неподалеку от порта, хотя и не сразу понял, что это такое. Ничто не намекало на то, что там торговали всякой живностью, кроме аквариума с тропическими рыбками, едва различимыми сквозь грязное стекло витрины.

Первое, что сразило меня, когда я переступил порог, это острая вонь животных и их пищи. Когда глаза привыкли к полумраку помещения, я увидел, что его стены до самого потолка сплошь завешаны старинными железными клетками. Многие из них были пусты. В других находились кошки, собаки, всяческие тушканчики и прочая живность.

Хозяин был старик в грязной рубахе. Что-то в нем и его темнице напомнило мне Вернона в те времена, когда он сидел в своей лавке среди груд беспорядочно сваленных книг, пока я не перекупил ее у него. Будучи итальянцем, этот тип отнюдь не мог похвастать особой учтивостью, в отличие от моего прежнего служащего, но манерой преподносить свой товар покупателю он походил на Вернона. Когда я поинтересовался, может ли он предложить что-нибудь более экзотическое, чем то, что у него выставлено, старик ухмыльнулся.

– Могу предложить все, что угодно, синьор, если у вас есть наличные.

Воодушевленный его заявлением, я сказал, кого бы мне хотелось иметь.

– С ними хлопот не оберешься, – проворчал он в ответ. – Почему бы просто не завести кошку?

– Спасибо за совет. Можете достать мне то, что я прошу?

– Конечно, но это обойдется недешево.

– Вот потому-то, полагаю, вам бы следовало постараться заинтересовать меня.

Мое замечание, похоже, не понравилось ему, поэтому я решил, чтобы смягчить его, что-нибудь купить прямо сейчас. Секунду подумав, я остановился на большом английском бульдоге. Еще не выведя его из магазина, я придумал ему кличку – Трелони.

Неделю спустя этот угрюмый тип позвонил мне и сообщил, что Перси, мой попугай, прибыл.

Перси был крупной птицей с ярким оперением, неописуемый красавец. Когда я получил его, крылья у него были подрезаны, чтобы он не улетел, так что не пришлось сажать его в клетку. Где скоком, где помогая себе крыльями, он сновал по бесконечным мраморным полам, иногда замирая на месте, чтобы прислушаться к отражающемуся от высоких потолков эху его хриплого крика. Любуясь им, сидящим на перилах балкона на фоне искрящихся вод залива и голубоватого силуэта Капри вдалеке, я почти забывал о прошлом. Я пробовал научить его повторять разные фразы, по большей части непристойные, но безуспешно. Хотя он, видимо, привязался ко мне, насколько способны привязаться птицы. Я решил дать его крыльям отрасти, чтобы посмотреть, улетит ли он.

Всего через два дня после прибытия Перси мой поставщик снова позвонил и сказал, что только что пароходом прибыла партия товара, где находится и Каслриг. Каслриг был взрослый шимпанзе.

Мы быстро стали с ним большими друзьями. Куда бы я ни шел, он следовал за мной, ковыляя сбоку и предпочитая держать меня за руку. Когда я устраивался на балконе с пишущей машинкой, он сидел рядом и часами преданно смотрел на меня. Он пил из чашки, ел с тарелки, хотя и пальцами. Когда я шел спать, он вскарабкивался на мою кровать и закутывался в полог.

Мой зверинец доставлял мне некоторые хлопоты. Трелони, имевший обыкновение пускать слюни, оставлял за собой след на мраморном полу. Перси, прыгая повсюду, гадил в невероятных количествах. Хотя бы Каслрига оказалось легко приучить к порядку. В первый день, как я привез его домой, он бесцеремонно присел прямо в величественной парадной зале.

– Каслриг, мерзкое животное! Вон отсюда, справляй свои дела в саду!

Он застыл и мгновение смотрел на меня своими умными маленькими глазками, явно обиженный. Потом кубарем помчался на балкон, где я сидел в это время, вскочил на перила и, даже не глядя, прыгнул вниз в пустоту. Я думал, что он разбился, но он чудесным образом свалился на пальму у фонтана, соскочил на землю и уже скорчился у ствола, настороженно поглядывая по сторонам. Закончив, он взлетел обратно на пальму и принялся подпрыгивать, раскачивая ветви, чтобы обратить на себя внимание. Это был первый за несколько дней случай, заставивший меня улыбнуться.

Всего через две недели, как они поселились в доме, я почувствовал, что мои питомцы знают. Однажды вечером я вернулся домой особенно печальным и попытался утопить свои горести в джине, что всегда делало меня окончательно несчастным. Один за другим мои любимцы явились из своих углов, чтобы утешить меня. Ночь была жаркая, но не душная. Неаполь лежал под нами мерцающим полумесяцем. Только колеблющиеся огоньки напоминали о холмах на той стороне залива.

Мои подопечные пришли и сели рядом, и я не мог избавиться от ощущения, что они знают. По тому, как Перси повернул ко мне голову, какими печальными глазами смотрел на меня Трелони, как Каслриг забрался мне на колени и нежно прислонился головой к моей груди, ясно было, что они точно знали, что мне пришлось пережить и что еще предстоит перенести.

Потрясение от изгнания – это потрясение от перемены всего. Весь мир гибнет, а с ним и личность. Это поразительно, понимаете, что испытываешь такую тяжесть от одиночества и перемен.

Музыка – поразительная вещь.

Не считая людей, с которыми я заговаривал в барах, и той проститутки, я первые несколько недель жизни в Неаполе по-настоящему ни с кем не соприкасался. Укрывшись высоко на холме, одинокий в своем разрушающемся палаццо, я начал чувствовать себя великаном-людоедом из сказки, чего-то ждущим без всякой надежды. Поздно ночью, когда все закрывалось, я возвращался домой и поднимался под эхо своих шагов по мраморной лестнице, мысленно представляя себе жену. Как ей понравился бы этот дом! И Фрэн тоже… но бессмысленно думать об этом. Они никогда не увидят этот дворец.

Уже тогда я знал это. Тем не менее, поднимаясь по ступеням, я ловил себя на том, что воображаю то одну, то другую лежащими на кушетке в огромной парадной зале, чудесным образом ждущих меня и задремавших в ожидании или устремивших невидящий взор на расписной потолок. Но вместо них меня встречали лишь мои подопечные: Трелони радостными прыжками, Каслриг воплями, Перси, неуклюже подскакивая и хлопая подрезанными крыльями. Почему-то сама их привязанность ко мне, казалось, только усугубляла пустоту дома. Я часто не спал всю ночь. И думал, что одиночество погонит меня обратно в Англию. Потом я встретил Паоло.

Паоло работал в довольно снобистском баре у самого подножия моего холма. Ему было только тринадцать, поэтому я сообразил, что в конце лета он пойдет в школу и не будет работать в баре. Может, потому, что он выглядел младше своего возраста, он, казалось, старался изображать взрослого. Видя, как он несет сразу пять тарелок со спагетти или крутится за стойкой, словно приготовление каппуччино требует навыков восточного единоборства, можно было подумать, что он не один год работает официантом.

Когда я в первый раз попытался заговорить с ним, он был очень сдержан, почти груб. Узнав, что я из Лондона, сказал, что да, Лондон хороший город, но никогда не сравнится с Неаполем. И с этими словами гордо удалился, настоящий маленький мужчина. В моем-то возрасте и со всеми моими достижениями меня осадил ребенок. Он, конечно, не должен был знать. Одиноких людей, чья обитель – молчание, слова легко оскорбляют.

Несколько дней спустя я поговорил с хозяином. Чем мне таскаться сюда, нельзя ли сделать так, чтобы Паоло приносил мне домой что-нибудь из бара? (В Неаполе многие бары предоставляли подобную услугу.) Хозяин не имел ничего против, так что я дал Паоло свой адрес.

Его первый приход был очень важен для меня. Я находился в Неаполе уже почти три недели, однако он был первый, кто должен был посетить мой дом. Перед его приходом я постарался подготовиться, чтобы восхитить его тем, как я живу. Дом представлял собой западню, тщательно устроенную одиноким человеком: ворота и парадные двери распахнуты, спортивный автомобиль сияет, тут же экзотические животные, которых можно потрогать. Все это должно было убедить меня, что мальчик будет очарован, однако после недель полной изоляции я чувствовал себя чуть ли не чудовищем и уродом. Я беспокоился, что он воспримет меня как опасного чудака или нелепого сладострастника или просто будет смущен печатью, наложенной на меня возрастом и одиночеством. Когда я увидел его тоненькую смуглую фигурку, шагающую по дороге к моим воротам, торжественно, как алтарный служка, с покрытым салфеткой подносом в руках, у меня вспотели ладони.

Я тут же сел за машинку и сделал вид, что работаю. Сквозь стук машинки и мантру цикад я услышал скрип открывающихся ворот и шаги Паоло, приближающегося к дому.

– Синьор!

– А? – Я, не вставая, нагнулся и посмотрел на него сквозь узор шелушащейся железной решетки. Он стоял возле «моргана» и смотрел вверх, щурясь от слепящего солнца. – Ах, это ты! Неси сюда, можешь? Дверь открыта. Поднимись по лестнице, а там направо.

– Конечно.

Через мгновение громко стукнула закрывающаяся дверь, затем донеслось эхо шагов по мраморной лестнице. Поставив поднос на мой стол, Паоло не спешил уходить. Я по-прежнему сидел, не сводя глаз с машинки. Он негромко кашлянул.

– Хорошая машина там у вас внизу.

– Спасибо.

– Знаете, я хочу стать гонщиком, когда вырасту. Все лучшие гонщики родились в Неаполе.

Казалось, темы для разговора исчерпаны. Оглушительный пульсирующий звон цикад только подчеркивал молчание. Паоло отогнал муху, досаждавшую ему. Я обратил внимание на большое родимое пятно у него на подбородке, которое портило его лицо. Он застенчиво переминался с ноги на ногу и уже готов был идти обратно. В этот критический момент из глубины дома прибежал познакомиться Трелони и обслюнявил Паоло его начищенные форменные туфли.

– Собачка, – заметил мальчуган. Посмотрев на Трелони, он увидел Перси, который прятался под столом. – Ой, – негромко воскликнул он, – у вас и попугай!

Выражение, с каким он это сказал, заставило меня улыбнуться. Я решил выложить свой козырь, откинулся на спинку стула и поднял голову.

– Каслриг!

Раздался визг, и сверху слетел шимпанзе – он был на крыше, – попал прямо на стол и стоял, пялясь на моего гостя и подпрыгивая от возбуждения.

– Чтоб тебя! – вскрикнул Паоло, вздрогнув от неожиданности. Лед наконец был сломан. – Господи Иисусе!

– Знакомься, это Каслриг.

– Ух ты, это ж обезьяна! Даже не верится! У вас обезьяна! Фантастика!

Теперь, когда плотина была прорвана, ничто уже не сдерживало его возбуждения и бурного восторга, превративших его в шестилетнего ребенка. Что ест обезьяна? Откуда она? Какую скорость может развивать моя машина? Говорящий ли попугай? Какой все-таки породы эта большая уродская собака? Вопросы сыпались бесконечно, так что я в конце концов отослал его обратно, боясь, как бы он не лишился работы.

Когда он ушел, я взял Каслрига на руки и немного покружился с ним по огромному залу, окрыленный успехом.

Примерно через неделю я позвонил в бар, чтобы мне прислали чего-нибудь к ужину. Я работал, печатая двумя пальцами на машинке, и стук ее клавиш звучал в горячем предвечернем воздухе, как упражнения новичка на маракасе. Появился Паоло, но как будто не был расположен разговаривать, возможно не желая мне мешать. Но и возвращаться в бар не торопился, а с балкона пошел в зал и принялся играть с моими любимцами. Его смех и создаваемый ими шум отдавались эхом по всему пустынному дому. Хотя я был доволен, что он осваивается у меня, но сосредоточиться все же не мог. Немного погодя я крикнул через плечо:

– Ты на сегодня уже кончил работать?

– Да, Клауд, – так он произносил мое имя. – Я собираюсь домой. Мне надо скоро идти, чтобы успеть на автобус.

Я заглянул в темную комнату. Паоло нашел маленький мячик, который я купил для Трелони, и они играли в свинку-в-серединке: Трелони выступал в неблагодарной роли свиньи, а Паоло и Каслриг перебрасывались через него мячиком. Зрелище было невообразимое, особенно потому еще, что на Паоло была его форма официанта с крохотной бабочкой на шее. Я, улыбаясь, пошел к ним.

– Играй, играй, не торопись, – сказал я. – Я подброшу тебя домой.

Его лицо вспыхнуло от восторга. Прокатиться в моем «моргане» явно было его заветной мечтой.

– А-а, – небрежно бросил он. – Хорошо тогда.

– Трелони тоже может поехать, но ты, Каслриг, останешься и будешь вести себя как хорошая обезьяна. Не хочу, чтобы ты причинил неприятности местным жителям.

Я настолько привык разговаривать со своими любимцами, что не видел в этом ничего странного или неловкого. Хотя я говорил, как обычно, по-английски, Паоло понял суть.

– Мы возьмем с собой Кассири, да?

– Нет, Паоло, не возьмем. Если я позволю ему поехать, он научится водить машину, глядя на меня, и тогда кто знает, что он натворит?

На самом деле машина сама по себе вызывала у него большой интерес, и я чувствовал, что брать с собой Каслрига будет чересчур.

– Ну пожалуйста! – забывшись, стал просить Паоло. – Пожалуйста, возьмем его с собой, ну пожалуйста!

Я посмотрел на шимпанзе, который тоже безмолвно просил разрешить ему поехать с нами, делая круглые глаза и протягивая ко мне руку. Тут я понял, что для Паоло, ребенка по сути, одно дело приехать домой на большой белой спортивной машине и совсем другое – в ней же, да еще и с Каслригом.

– Так и быть, – сказал я.

Паоло расплылся в улыбке, Каслриг поднял руки над головой и начал бегать по комнате, а я пошел переодеться.

Пять минут спустя я вышел из спальни, обряженный в кремовый пиджак, красный в горошек галстук, панаму и дорогие темные очки. В Англии такой наряд выглядел бы нелепым и вызывающим. Здесь в таком виде вы не выделяетесь в толпе. Паоло едва взглянул на меня, ничуть не удивившись.

– Отлично! – сказал он, подпрыгивая от возбуждения. – Едем!

С опущенным верхом мы помчались в Неаполь. Каслриг был в восторге. Поначалу он не мог усидеть на месте, но когда мы выехали на главное шоссе, шедшее по берегу залива, и я вдавил педаль газа, он замолчал, будто потрясенный скоростью. Я оглянулся и увидел, что он стоит на заднем сиденье и, подавшись вперед, крепко держится за плечи Паоло. Трелони сидел рядом с ним, стараясь сохранять благородное достоинство. Сам Паоло довольно улыбался во все стороны в надежде, что его заметит кто-то из знакомых.

Как я говорил, моя машина всегда привлекала к себе внимание – итальянцы никогда не стеснялись откровенно пялиться на нее и часто даже прерывали разговор, чтобы, раскрыв рот, проводить ее глазами, – но с шимпанзе на заднем сиденье мы буквально остановили уличное движение. Байрон со всем своим окружением вряд ли производил больший ажиотаж. Под бесчисленными перекрестными взглядами итальянцев ко мне вернулось старое чувство близости поэту и безотчетное предубеждение против записной книжки, которую я оставил Вернону.

Как оказалось, Паоло жил в самой древней и беднейшей части Неаполя, в одном из тех узких мощенных булыжником переулков, где повсюду красуется белье на веревках и кишит жизнь. Мы проехали две площадки, где мальчишки гоняли мяч, пяток ремонтирующихся скутеров и бесчисленные группки болтающих соседей, всякий раз замолкавших, когда мы громыхали мимо по булыжнику. Когда мы подъезжали к его дому, Паоло радостно заулыбался и замахал людям на тротуаре. Наконец мы остановились, и он завопил:

– Мама! Мама! Иди посмотри!

Худая, болезненного вида женщина лет тридцати пяти появилась на балконе и секунду стояла, глядя на нас. Потом повернулась позвать мужа:

– Бруно! Ты просто не поверишь!

На балкон вышел коренастый мужчина в жилете, глянул на нас и захохотал.

– Buona sera![Добрый вечер! (ит.)] – крикнул я, чувствуя себя не в своей тарелке, потому что к этому времени на нас глазела уже вся улица. – Я друг Паоло. Я только подвез его до дому.

– Поднимемся выпьем кофе, – сказал Паоло.

– Нет, нет, не могу.

– Да, да, – крикнул сверху отец Паоло, справившись с приступом веселья. – Поднимайтесь, выпейте кофе, синьор!

Ничего не поделаешь, пришлось подниматься. Когда мы вышли из машины, вокруг нас успела собраться толпа маленьких оборвышей.

– Трелони, ты должен остаться в машине, потому что я не хочу, чтобы ты закапал слюной мебель людям. Никого не кусай, пока они не скажут какой-нибудь гадости о Китсе.

Трелони грустно посмотрел на меня.

– Inglese[Англичанин! (ит.)]! – закричали пораженные дети. – Inglese!

– Тебе, Каслриг, лучше пойти со мной. Идем.

Каслриг выпрыгнул из машины, взял меня за руку, и Паоло повел нас наверх по грязной лестнице.

Квартира была очень тесная и бедно обставленная, но сияла чистотой. В кухне над столом висело выцветшее изображение Девы Марии, почти неизменное в этом средоточии неаполитанской нищеты. У Паоло было бесчисленное количество младших братьев и сестер, которые, визжа от восторга, потащили Каслрига играть в свою спальню. Сам Паоло, как можно было предположить, остался со взрослыми. Войдя, я снял шляпу и темные очки, поскольку начал чувствовать себя претенциозным идиотом.

А мать Паоло, которую звали Анна, принялась извиняться за все – дом, жару, мух, печенье, – я, мол, наверно привык к более благородной обстановке. Я уже чувствовал себя мошенником. Меня подмывало сказать ей, что их бедность меня ничуть не шокирует. А также все время хотелось достать из кармана чековую книжку и выписать ей приличную сумму, но мне удалось удержаться от этого жеста. В этом мне помог Бруно, который добродушно посмеивался надо мной и всем своим независимым видом словно показывал, что не нуждается ни в чьей помощи.

Мы болтали о том о сем. После недель, проведенных в одиночестве, нежданный избыток общения казался почти сюрреальным. Выяснилось, что Бруно по профессии механик. Он задал мне массу технических вопросов о моей замечательной машине, но моих знаний итальянского не хватало, чтобы ответить ему. Единственное, что я мог сказать ему по существу, это что «морганы» собирают почти исключительно вручную.

– Да! – сказал он, уважительно кивнув. – Ручная сборка лучше всего.

Когда он спросил, чем я занимаюсь, то, не успел я ответить, вмешался Паоло.

– Он английский писатель. Пишет целый день. Это обязательно будет великая книга.

Естественно, его сообщение удвоило раболепное почтение его матери, которое и без того смущало меня. Я не стал опровергать Паоло, чувствуя, что атмосфера насквозь пронизана фальшью, так что даже не стоит беспокоиться по этому поводу. С этой минуты Бруно называл меня не иначе как Scrittore [Писатель (ит.).] – с оттенком легкой иронии, словно мы с ним были давние знакомцы.

Как только приличия позволили, я распрощался с хозяевами, ужасно устав от всего этого. Общение с людьми, как часто случается, заставило меня лишь острее ощутить свое одиночество. Я испытывал потребность вернуться домой, в мое уединение, где можно было спокойно собраться с мыслями.

Паоло спустился проводить меня. Солнце покидало улицу, освещая уже только самые верхние окна. «Морган», казалось, светился в глухой тени. Вокруг него собралась большая толпа детей, которые заглядывали внутрь, на приборную доску, однако старались ничего не трогать. Они все держались на некотором расстоянии от машины, словно перед ними был космический корабль.

Предпочтения детей разделились, одни не сводили глаз с меня, другие – с моей обезьяны. Когда я сквозь гул мотора стал прощаться с Паоло, они все так грустно посмотрели на меня, что я смог сказать только одно:

– Так и быть. Влезайте.

Через две секунды мы побили мировой рекорд по количеству детей, какое мог вместить «морган». Они – кроме Паоло, который считал ниже своего достоинства ехать с плебсом по причине личного знакомства со мной, – набились в машину; кто теснился сзади, кто стоял на переднем сиденье и держался за переднее стекло, кто уселся на капоте или повис на подножках. Каслрига мне пришлось посадить себе на колени. Бруно смотрел с балкона и оглушительно хохотал.

Когда мы тронулись, очень медленно, восторгу детей не было предела. По всей улице из каждого окна торчало по две-три головы. Дети смеялись, кричали, махали друзьям. В конце улицы, убедившись, что они держатся крепко, я поддал газу, и раздавшийся визг можно было бы услышать и на Уайтхолле[Улица в Лондоне, на которой расположены правительственные учреждения Великобритании.].

Там, где булыжник кончался, все вылезли из машины, хором благодаря меня, спрашивая, приеду ли я еще, и крича, как это было замечательно.

– Нет, это вы замечательные, – отвечал я, глядя на сияющие детские лица. Они не поняли меня, потому что я сказал это по-английски, а темные очки скрывали слезы у меня на глазах. – Я люблю вас. Очень люблю всех вас.

Я уехал, ругая себя за то, что так расчувствовался. Но спустя несколько минут пришлось остановить машину, потому что я плакал, как старуха на свадьбе. Просто непонятно было, что на меня нашло.

Но мои любимцы понимали. Когда я вернулся в свой огромный пустой дом, стоящий высоко на холме, далеко от бурления жизни в городе, и сел на балконе с бутылкой джина, они собрались вокруг меня. Перси вспрыгнул сперва на стул, оттуда на стол и, печально повернув голову, смотрел на меня. Трелони следовал за мной по пустым комнатам и наконец уселся у ног, скорбно глядя мне в глаза. Каслриг взобрался мне на колени, обнял меня и прижался уродливой головенкой к моей груди. Он прижимался ко мне нежно и осторожно, потому что понимал, как все они, что я умираю.

 

12

Я мгновенно сделался знаменитостью.

Сначала я стал относительно хорошо известен в квартале, где жил Паоло, потому что взял за привычку каждый вечер подвозить его до дому. Едва мы появлялись, все местные дети бросали свои игры и облепляли машину, чтобы прокатиться до дома Паоло. Похоже, им это ничуть не надоедало. Сбегаясь к машине, чумазая стая вопила: «Scrittore! Scrittore!» – ибо прозвище, которым наградил меня Бруно, не только прилипло ко мне, но и стало известно всей улице. За засиженными мухами окнами появлялось несколько взрослых лиц, чтобы посмотреть на веселье детей. Родители Паоло часто выходили на балкон, чтобы позвать меня на чашку кофе, но я всегда отказывался, ссылаясь на необходимость работать.

Это принесло мне известность. Но потом, вскоре после того как я в первый раз подвез Паоло домой, позвонила молодая женщина, Симонетта, которая видела, как я ехал по городу с Каслригом (с того первого выезда он требовал, чтобы я всюду брал его с собой), и изъявила желание посетить меня. Оказалось, что она работала в местной газете.

Сначала я довольно резко отказал ей, сам не зная почему. Только положив трубку, я, продолжая стоять у телефона, понял, что мною руководила болезненная застенчивость одинокого человека. Теперь, когда у меня был мой зверинец и друг в лице тринадцатилетнего мальчишки, остальной мир мне стал не нужен. Поняв это, я тут же подумал, как был бы счастлив Паоло, если бы обо мне написали в газете. Десять минут спустя я перезвонил Симонетте и согласился на интервью при условии, что газета опубликует мое фото вместе с Паоло.

Мы с ним ждали на балконе, когда назавтра она приехала на неизменном здесь «фиате». Даже издалека мы увидели, что, когда она вышла из машины и направилась к воротам, ее слегка поразило то, что предстало ее глазам. Что было вполне объяснимо, поскольку к этому времени я вовсе перестал заниматься домом.

Во-первых, прошли две бурные грозы, и потоки воды совместно с последовавшей невероятной жарой изменили мой сад до неузнаваемости. Пышно разрослись всевозможные экзотические растения, некоторые – очень красиво. Новая поросль была такой высоты, что моим грациозным пальмам, казалось, приходится прилагать немалые усилия, чтобы держать свои вершины над вздымающимися зелеными волнами, а приземистый «морган» стал совершенно не виден с дороги. Сам дом теперь как будто не только рассыпался, но и тонул, подобно фантастическому каменному кораблю, в море зелени. Я не мог пересилить лень и безразличие и выйти на изнуряющую жару, чтобы расчистить эти джунгли, к тому же это никого не волновало, кроме меня, так что я просто оставил все как есть.

Потом я обнаружил, что оба моих барочных фонтана, такие роскошные, требуют небольшого ремонта и ухода, чтобы нормально работать, поэтому я махнул на них рукой и выключил. Очень скоро вода в них стала темно-зеленой, и, словно по волшебству, их чаши заполнились дохлыми жуками-рогачами, водомерками, лягушками и изумительнейшими крупными лилиями. У поднимающихся из этого мутного горохового супа стеблей фонтана вид был довольно траурный и заброшенный, но каким-то образом и более благородный. От стоячей воды шел сильный, успокаивающий запах гниения, который вовсе не казался мне неприятным. Он напоминал мне запах, который, бывало, частенько шел от Темзы в черте Гринвича. Во всяком случае, он привлекал в мой сад стрекоз. Они были крупней английских и даже более яркие, и я мог часами любоваться с балкона тем, как они стрелой бросаются вперед, зависают в воздухе и снова бросаются, пока не начинало казаться, что они выписывают в воздухе экзотические знаки какого-то послания, предназначенного мне.

Картину завершала пара молодых павлинов, за несколько дней до этого доставленная моим поставщиком, которым я позволил свободно расхаживать по саду; их сине-зеленое оперение маняще мерцало, подчеркивая его заброшенность, их скорбный крик – пустоту в доме.

Добавьте ко всему этому постепенное разрушение самого дома, которое длилось не один век до моего появления в нем, проявлявшееся в трещинах на штукатурке, ржавчине кованых балюстрад, осыпающейся лепнине и отслаивающейся зеленой краске на ставнях, и получите некоторое представление о величественном, внушающем благоговение распаде, среди которого я нашел уединение. Не удивительно, что Симонетта несколько растерялась.

Ей вряд ли было больше двадцати, и, несмотря на невысокий рост и смуглую кожу, она чем-то напомнила мне Фрэн. Возможно, в любой девушке ее возраста я увидел бы сходство со своей дочерью. Что поразило меня, когда я распахнул перед ней ворота, это что я, впервые со времен своих двадцати, вновь почувствовал себя холостым и свободным.

Я медленно, походкой гуляющих павлинов, направился обратно к дому, держа за руку Каслрига. Моя необщительность частично объяснялась желанием произвести впечатление, но главным образом тем, что я стеснялся и нервничал. Паоло и Симонетта следовали чуть сзади. Присутствие девушки как будто усилило жару и пульсирующий электрический звон цикад. Ящерицы на раскаленном от солнца капоте «моргана» смотрели, словно в ступоре.

Войдя в дом, Симонетта потребовала, чтобы ее провели по всем комнатам, отвечая по пути на ее вопросы. В ее голосе слышалась нотка, какой мне давненько не приходилось слышать, особенно у такой юной девушки. Может, подумал я, ей просто дом понравился.

В спальне она с восхищением посмотрела на мое ложе с балдахином и с бесцеремонностью своей нации спросила, неужели я сплю на нем один.

– Разумеется, – ответил я.

С высокомерным видом я вышел из спальни, предоставив им следовать за мной, но дыхание у меня перехватило, а сердце трепыхалось, как муха, попавшая в варенье.

После экскурсии по дому Симонетта и Паоло собрали моих любимцев на балконе для группового снимка. Я изобразил перед объективом любезную улыбку.

– Нет, нет, – сказала Симонетта. – Не улыбайтесь. Так вы не произведете впечатления. Постарайтесь изобразить настоящего англичанина.

Я припомнил знаменитое байроновское «выражение лица», которое он напускал всякий раз, когда позировал художнику. Поднял подбородок, опустил уголки губ и устремил надменный взгляд на Неаполь.

– Прекрасно! – крикнула Симонетта и принялась щелкать затвором фотоаппарата.

Когда она сфотографировала нас в разных частях дома, Паоло объявил, что непременно должен вернуться на работу, и, не успел я сообразить, что происходит, мы с Симонеттой остались на балконе одни. Мгновение она смотрела на меня со странным сочувствием.

– Надеюсь, вы не будете возражать, – мягко сказала она,– если я вас спрошу, что с вами, синьор?

– Что вы имеете в виду?

– Все те таблетки в спальне… – Я промолчал, стыдясь этих свидетельств смерти и возраста. – Простите. Мне не следовало спрашивать.

– Не беспокойтесь. Пустяки. Ничего серьезного.

– А, понимаю. – В ее взгляде по-прежнему читалось участие – я ее явно не убедил.

Чтобы скрыть смущение, я сходил за минеральной водой, мы не спеша пили и покуривали. Симонетта курила изящно и, пуская дым, поднимала острый подбородок.

– Значит, вы тут живете совершенно один?

– Да. Недавно разошелся с женой.

– Поэтому вы покинули Англию?

Я пожал плечами, стараясь подражать ее спокойствию.

– Отчасти.

Мгновение я стоял, любуясь ее профилем; она смотрела на город. Казалось, кровь кипит у меня в жилах, но лицо Симонетты, когда она повернулась ко мне, было безмятежно.

– Вы выбрали красивое место, синьор. – Она посмотрела мне прямо в глаза. – Оно прекрасно вам подходит.

Когда я наклонился к ней, чтобы поцеловать, легкий ветер с залива поднял прядку ее волос. Поцелуй длился мгновение. Прохладный кончик ее языка пробежал по моему быстрей язычка ящерицы, и я тут же оторвался от нее.

– Простите, – я уставился в пол, чтобы откашляться, но потом понял, что не могу поднять глаз. – Думаю, вам лучше уйти.

– О'кей. – Она вновь была беззаботна и невозмутима. – Как скажете.

Я в отчаянии следил за тем, как она собирает свои вещи. Потом проводил ее, смущенный, молчаливый, до машины. Присутствие Элен ощущалось сильней, чем обычно. Это абсурдно, но я чувствовал вину за тот мимолетный поцелуй на балконе, словно еще был женатым человеком, над которым довлеет не столько страх, сколько долг.

Прежде чем тронуться, Симонетта опустила боковое стекло и улыбнулась мне.

– Не беспокойтесь. Думаю, я напишу очень благожелательную статью о вас, Scrittore.

Вновь оставшись один, я вернулся на балкон. День был совершенно безветренный. Солнце ползло по тихому морю. Зной, казалось, звенел у меня в ушах. В первый раз я понял, до какой степени дом с его заросшим, запущенным садом, его жалким великолепием, его помпезной атмосферой пустоты и отчаяния – символ моей души.

Статья вышла в должное время и создала мне репутацию местного героя, эксцентричного англичанина, живущего на холме. Я неожиданно обнаружил, что чуть ли не все знают меня. Я не ожидал, что статья возымеет такие последствия, но думаю, тысячи неаполитанцев и без того обращали внимание на меня, разъезжавшего в своей английской машине с шимпанзе, сидящим рядом со мной, и бульдогом на заднем сиденье. Мой дом скоро стал популярным у туристов. Люди парами или небольшими группами приезжали на холм и выстраивались вдоль ограды, словно перед разрушающимся Букингемским дворцом на материке. Постоянно кто-нибудь торчал у ограды, прижавшись к ржавым прутьям, глазея на виллу и сад. Взрослые, держа детей на плечах, становились на цыпочки, все тянулись, пытаясь разглядеть через заросли моих гуляющих павлинов, шимпанзе или самое невероятное из них существо – миллионера-затворника. Несомненно, все они использовали таинственного чужестранца, чтобы сочинять собственные небылицы в соответствии с тем, что подсказывало им воображение, изображая его или великаном-людоедом, или заколдованным принцем. По сути, молчаливая фигура, беспрерывно курящая на балконе или скользящая в темноте за высокими окнами, как призрак из более славного прошлого палаццо, не вызывала в них неприязни. Откуда им было знать, как они усугубляют во мне чувство одиночества и безысходного отчаяния.

В следующий раз, когда я увидел родителей Паоло, я решился пригласить их к себе на ужин. Они, похоже, с удовольствием приняли предложение и крикнули с балкона, что с радостью придут. Я убедился, что дети, которые, пока мы разговаривали, набились в машину, крепко держатся, и медленно тронулся с места.

Пригласив родителей Паоло, я тут же пожалел об этом. Мысль, что придется принимать кого-то у себя, лишила меня покоя, к тому же не было желания заниматься готовкой. Хотя в прежние времена, в Англии, мне обычно нравилось готовить, с тех пор как я приехал в Италию, я столовался исключительно где-нибудь вне дома. И причиной тому была не лень и даже не депрессия. По правде говоря, я боялся готовить, потому что знал: это напомнит о том, как дома я после работы стоял на кухне и резал овощи и прочее и болтал с Элен в ожидании Росса.

На другой день мои гости появились точно в назначенное время на довольно прилично выглядевшем «альфа-ромео», который, подозреваю, принадлежал одному из клиентов Бруно. Самому ему судьбой было предназначено скорей лежать под машиной, чем ездить в ней. Мы с Каслригом спустились открыть им ворота. Я надеялся, что шимпанзе поможет преодолеть обоюдную скованность хозяина и гостей, чего я делать и не умел, и боялся. С этой целью я нацепил на Каслрига манжеты и бабочку.

Замысел удался, и все мои гости смеялись, пока я вел его по заросшей дорожке к воротам. Прежде чем мы сели за стол, я предложил Анне показать дом, который поразил ее, хотя она сказала, что можно было бы уделять ему немного больше внимания. Паоло, желая показать, что уже видел весь дом, сказал, что к нему, такому, как он есть, быстро привыкаешь и мне в нем очень удобно жить. Бруно заявил, что для одинокого человека дом прекрасно содержится.

Мы ужинали в парадном зале, распахнув затянутые москитной сеткой высокие окна, чтобы впустить пьянящий вечерний воздух. Анна и Паоло казались немного напряженными, но Бруно почувствовал себя совершенно свободно после первых нескольких стаканов вина. Я спросил его, как идут дела.

– Не так чтобы плохо, – ответил он в своей медлительной манере. – Надоело, конечно, но… – тут он пожал плечами со смиренным видом, типичным для южной Италии, чьи жители полны крестьянского стоицизма, – но что поделаешь? Человек должен работать. Даже вам, Scrittore, приходится работать, на свой лад.

Строго говоря, то, чем я занимался, нельзя было назвать работой, но я не стал возражать.

– Паоло, сиди прямо! – сделала Анна замечание сыну, который наклонился над тарелкой и повернул голову набок, слушая наш разговор.

– Ну, мама, пожалуйста!

– Не трогайте его, синьора! – вмешался я, возможно, зря. – В этом доме не обращают внимания на манеры. Ведут себя свободно. Вон, посмотрите на Каслрига! Он даже не пользуется ножом и вилкой!

Каслриг, услышав свое имя, загукал и принялся подскакивать на стуле.

– Кассири – обезьяна, – довольно резко, по моему мнению, ответила Анна. – Паоло нужно научиться быть человеком. Бруно, можешь ты что-нибудь сделать со своим сыном?

Бруно принял серьезный вид и на мгновение задумался.

– Раз это свободный дом, он и должен чувствовать себя свободно. Везде свои обычаи. Ему надо научиться приспосабливаться. Горбись, Паоло! Только дома не делай этого на глазах у матери, вот и все.

– Соломоново решение! – быстро сказал я, увидев, что Анна снова готова наброситься на Паоло. Бруно важно кивнул, принимая комплимент, а я поспешил наклониться к Анне. – Еще салата, Анна?

Некоторое время Паоло продолжал дуться. Я жалел его. Несколько недель он старательно изображал передо мной, какой он уже большой, и вот все уничтожено одним вероломным ударом. Матери могут быть ужасны.

К концу вечера я стал испытывать неприязнь к Анне. Хотя она прислушивалась к Бруно, я чувствовал, что это лишь для вида, потому что сейчас они не одни. Он был слишком мягок, чтобы в собственном доме справляться с такой волевой женой.

Слегка сюрреальную атмосферу ужину придавал Перси, который делал круги над столом. К этому времени крылья у него достаточно отросли, хотя он, видимо, еще быстро уставал и потому мог продержаться в воздухе не больше минуты. Но он не только сообщал нашему застолью сюрреальность, но еще и держал меня в постоянном страхе: мне рисовалась кошмарная картина, как он гадит на голову Анне, протягивающей тарелку с просьбой положить ей того или другого.

После десерта она сказала, что Паоло пора спать, и для бедного парня это было последней каплей. Бруно и я запротестовали, но она была непреклонна. В конце концов я уговорил ее позволить Бруно остаться допить со мной еще несколько припасенных бутылок вина. Она может ехать с Паоло, а для ее мужа я потом вызову такси.

Когда они уехали, мы с Бруно, сбросив пиджаки, устроились на балконе, попивая вино и болтая. По ту сторону сетки в теплом воздухе садов кишели москиты, летучие мыши и ночные мотыльки. С неравными перерывами от одного из фонтанов доносился лягушачий хор. Дальше, внизу, вдоль берега залива мягко мерцала и переливалась дуга огней, гудящая, как огромный генератор.

Я чувствовал легкость на душе, какую, уж думал, не смогу никогда испытать, почти роскошную легкость. Бруно был откровенен и доброжелателен. Он никогда не изменял жене, торжественно признался Бруно, – из любви к ней, но еще больше из любви к детям. Он жил для них.

– Они бросят тебя в беде! – сказал я, ощущая, как во мне поднимается пьяный гнев. – Как пить дать. С детьми всегда так.

– Только не мой Паоло! – ответил Бруно с обидой. – Он скорей умрет, чем опозорит меня.

– Неужели? Как это все по-итальянски.

– У тебя есть семья, Scrittore?

– Была, но больше ее нет. Моя жена сбежала с моим лучшим другом.

– Ты убил его? – спросил Бруно, будто это само собой разумелось.

– Конечно. Картофелечисткой. Послушай, почему бы не пойти искупаться?

– Потому что уже давно ночь, это во-первых. Да и в любом случае в бухте нельзя купаться. Грязно.

– Тогда покажи, где можно. Мы поедем на моей машине. Можешь сесть за руль, если хочешь.

Бруно не смог устоять. Мы оставили моих любимцев по своим углам, бросили в багажник «моргана» пару полотенец и несколько минут спустя уже мчались на север по прибрежному шоссе. Бруно доехал до северной оконечности знаменитого залива, резко свернул на боковую дорогу и остановился у моря.

– Ты действительно хочешь купаться?

– Конечно, – сказал я и начал расстегивать рубаху.

– Я всегда знал, что англичане ненормальные.

Мы разделись, осторожно доковыляли до последних камней и нырнули. Как только вода сомкнулась надо мной, я совершенно протрезвел.

Какое-то время мы развлекались тем, чем обычно развлекаются в таких случаях: бегали наперегонки по берегу, несколько раз нырнули, поспорили, кто ныряет лучше, и, чтобы разрешить спор, опять, поднимая брызги, прыгали в воду, покуда я не сдался.

– Давай спокойно поплаваем, – задыхаясь, предложил я, – чтобы отдохнуть.

Мы легли на спину и медленно поплыли по дрожащей лунной дорожке, чуть шевеля руками, словно отгоняя воображаемую рыбу. Море было тихим. Справа от нас сиял огнями Неаполь, дальше темнел громадный силуэт объятого сном вулкана.

– Все-таки это была не такая уж сумасшедшая идея, – немного погодя сказал Бруно. Плывя на спине, он с ленивой грацией настоящего атлета сделал несколько гребков, как мельница крыльями. – Хорошо поплавать ночью.

– Да, это было весело. Спасибо, что согласился.

– Я получил удовольствие… Эй, а ты когда-нибудь плавал под водой?

– Нет, никогда.

– Хочешь попробовать? Могу научить. У меня есть пара аквалангов.

– Это было бы замечательно. А лодка у тебя есть?

– Нет. Была когда-то, маленький ялик, но когда пошли дети, я не мог позволить себе держать ее. Просто ныряю с берега.

– Подойдет. Я не привередлив.

Бруно рассмеялся:

– Я заметил! Для богача у тебя очень легкий характер. – Он нырнул, как дельфин, и не появлялся, казалось, вечность. Я уже начал думать, что он утонул, как он вынырнул рядом со мной в туче брызг, блестя торсом в лунном свете. – Тогда в субботу и отправимся.

Поразительно, насколько может меняться настроение. (Музыка – поразительная вещь!) Впервые после того, как я покинул Англию, я испытал чувство беззаботной легкости, однако стоило мне расстаться с Бруно, как оно сменилось глубочайшим отчаянием.

В ту ночь я так и не ложился. Сидел на балконе и смотрел на спящий город, куря и прихлебывая джин. Дружбы с Бруно никогда не будет достаточно. Пустота, которая все поглотила, когда я жил дома, с легкостью пожрет и подобные банальные отношения.

Минут через двадцать после того, как встало солнце, я, словно пробуждаясь от транса, заметил окружающий мир. Воздух был еще прохладен, но в нем уже ощущалось напряженное ожидание надвигающейся жары. Я встал, расправляя одеревеневшее тело, еще слегка пьяный, и поднял москитную сетку, затягивавшую балкон. Облокотившись о перила, окинул взглядом неспокойное море, торжественные, подернутые дымкой холмы.

Неожиданно я услышал какой-то шум так близко у себя над головой, что поспешил пригнуться. Темная тень промелькнула над плечом. Выпрямившись, я понял, что это Перси. Он пролетел мимо меня и полетел дальше, над городом. Он явно отвык летать, потому что вскоре сел отдохнуть на телевизионную антенну на крыше.

Когда я понял, что произошло, меня пронзила невыносимая боль. Я принялся прыгать, выкрикивая его имя, махать руками, как ненормальный, надеясь, что он просто пробует летать и вернется, но он не обращал на меня внимания. Он снова поднялся в воздух и полетел сначала неровно, но потом набрал высоту и обрел уверенность, полетел прочь – над хаосом Неаполя на юг, в Африку.

Я смотрел ему вслед, пока он не превратился в точку на фоне голубой дымки холмов. Когда он исчез из глаз, я подумал, что потерял его навсегда, но тут снова увидел его. Он возвращался дважды или трижды, пока не исчез окончательно, растворился в слоистой дымке. На этот раз было ясно, что это все, но я еще долго стоял, всматриваясь туда, где он мелькнул напоследок. Очередной знак, который было легко понять.

 

13

Неаполь обезлюдел. Улицы и бары опустели, многие магазины закрылись. Стоял август, и большинство горожан уехали в отпуск. Отвозя Паоло домой и проезжая приморским бульваром, я видел, как отплывал один из последних битком набитых паромов – гудящий белый дворец, такой огромный, что он казался недвижным на воде. Но с причала доносились крики, и канаты толщиной в руку, извиваясь змеей, разбивали спокойную гладь моря – левиафан двигался. Словно затем, чтобы сделать еще ощутимей пустоту, остающуюся на берегу, корабль издал долгий мрачный рев, который смыл все остальные звуки, трижды прокатился эхом по заливу и смолк.

Только распоследние бедняки оставались на этот месяц в городе. Хотя дела в гараже шли вяло, Бруно не мог позволить себе уехать. По улицам бродили немногочисленные туристы, но их было слишком мало, чтобы атмосфера в гараже оживилась. В этот период туристы не жаловали Неаполь, ожесточенно соперничающий с Венецией, Флоренцией и Римом в их привлечении.

Здесь, в огромных руинах на вершине холма, даже мои любимцы вели себя необычно тихо. Может, на них подействовал вирус запустения, распространяемый городом, а может, что более вероятно, причиной тому была жара, ставшая вовсе невыносимой. Я приспособился работать в предрассветные часы и спать, когда наступало самое пекло. Трелони несколько недель почти не двигался, разве только с наступлением темноты. Он лежал, вытянувшись на прохладном мраморном полу, положив голову на лапы и часами глядя в никуда. Моя снисходительность к его обжорству привела к тому, что он так растолстел, что я боялся, как бы в такую жару его не хватил удар. Время от времени он вставал и брел к фонтанам, чтобы, не обращая внимания на мои предостережения, искупаться в грязной зеленой воде, которая теперь загнивала еще быстрей. Даже привычный к жаре Каслриг стал необычно вялым и с кислой физиономией бродил по дому или исчезал в разросшихся вокруг дома джунглях, чтобы проспать там до вечера.

Перси не появлялся. Каждый день, просыпаясь в конце дня, я выходил на балкон и вглядывался в синее палящее небо, вопреки всему надеясь увидеть его, летящего с юга ко мне над городскими антеннами. Что-то подсказывало мне, что однажды он вернется домой, прежде чем придет конец.

Теперь, по прошествии времени, меня настигло и не отпускало мучительное видение: моя семья каким-то образом узнала, где я скрываюсь. Даже сейчас они, возможно, еще искали меня, следуя указаниям, содержащимся в моей прежней жизни. В любой момент кто-то из них мог позвонить в ворота моего палаццо. Я держался за эту мысль, словно их появление могло как-то спасти меня, но знал, что это просто гипноз отчаяния.

Неаполь был безлюден. В нем властвовала та же горячая пустота, что поселяется в школе на период летних каникул. Невозможно было представить, что когда-нибудь в нем вновь забурлит жизнь. Как будто печать, которую наложило на меня мое изгнание, легла и на весь город. Источник этой странной атмосферы, царившей в городе, находился здесь, среди холмов, возвышавшихся над заливом, где, казалось, все днем было погружено в сон: спали Трелони, растянувшись на мраморном полу, Каслриг, калачиком свернувшись под пальмой, летучие мыши, вися вниз головой на потолочной лепнине разрушающейся столовой на нижнем этаже. Прячась в этих руинах, защищенных от внешнего мира разросшимся садом, я наконец начал понимать, что я такое; и я тоже спал, лежал целыми днями, погруженный в дрему, как великан-людоед, скованный чарами сна.

После нашего ночного купания Бруно доказал, что держит слово, и научил меня нырять. Мы погрузили принадлежности для подводного плавания в багажник «моргана», и он отвез меня в относительно уединенную бухточку к югу от города. По дороге он рассказал об опасностях, подстерегающих меня под водой, – неполадки с аквалангом, кессонная болезнь, паника, клаустрофобия, необъяснимое чувство эйфории, возникающее на определенных глубинах и могущее заставить тебя с радостью утонуть, – и научил языку знаков, при помощи которых объясняются под водой.

Первое же погружение наполнило меня странным восторгом. Едва оказавшись под водой, я сразу почувствовал себя как дома. Лениво плавая на мелководье, в ровных столбах света, идущих с поверхности, в безмолвии, нарушаемом лишь шумом моего дыхания и пузырьков стравливаемого воздуха, я начал забывать о том, что постоянно угнетало меня. Я видел перед собой только колышущиеся водоросли, неуклюжих лангуст, стайки рыбешек, одновременно бросающихся в сторону, словно под действием невидимого магнита. Скоро я забыл о необходимости быть осторожным и потерял ощущение времени, меня неодолимо повлекло на глубину. Я подал знак Бруно и стал погружаться.

Метрах на пятнадцати морская жизнь стала скудней, скала больше, и я почувствовал, что наконец-то окончательно освободился от всего. Плывя там, охваченный эйфорией смерти, я почувствовал прикосновение к плечу, медленно повернул голову и увидел Бруно, который следовал за мной и знаками показывал, что нужно выплывать на поверхность. Мы поднимались неспешно, на определенных глубинах делали остановки, держась за скалы, и Бруно отмерял время по своим часам.

Когда мы наконец вырвались на поверхность к шуму и свету, я вынул изо рта загубник и спросил, что случилось, почему он велел подниматься.

– Ты погрузился на пятьдесят метров, Scrittore! С ума, должно быть, сошел!

– Это почему же?

– Никто в первый раз не погружается на пятьдесят метров. В твоем возрасте вообще нельзя погружаться на такую-то глубину.

– Ну и что, мы же в порядке, все обошлось?

– Обошлось на этот раз. Но у меня не было с собой таблиц декомпрессии, так что пришлось действовать наугад. Мы можем заболеть кессонной болезнью. – Он покачал головой. – Я хотел, чтобы мы поныряли на мелком месте, ты, ненормальный англичанин.

– Извини.

Мы выбрались на берег и сели на песке, не снимая с себя снаряжения, ожидая предсказанного колотья в ушах. Бруно не злился на меня, хотя имел на это полное право. Он просто не стал говорить, чем все могло кончиться. Я не сразу осознал, что он рисковал жизнью, последовав за мной и вытащив на поверхность.

– Я не понимал по-настоящему, что делаю, Бруно. Прошу прощения.

– Ладно, пустяки. Подводное плавание всегда опасно. Тем не менее ни к чему подвергать себя ненужному риску.

Он должен был сказать хотя бы это, а ведь, в отличие от меня, у него было много причин, чтобы продолжать жить. Благодарение Богу, все обошлось, и мы поехали домой, став еще большими друзьями, радуясь, что избежали опасности.

Двумя днями позже я под вечер заехал за ним и, не выходя из «моргана», посигналил. Прибежали только двое детей в надежде прокатиться. Остальных увезли из города. Несколько секунд спустя на балконе, приглаживая рукой взъерошенные волосы, появился Бруно, одетый в жилетку и шорты. Он явно спал, пережидая жару.

– Scrittore! – крикнул он мне. – Что случилось?

– Хочу отвезти тебя к себе! У меня для тебя сюрприз!

– О Боже, – пробормотал он и крикнул мне вниз: – Надеюсь, это не какой-нибудь дорогой подарок.

– Есть лишь один способ узнать это!

Качая головой, Бруно пошел одеться.

Конечно же, это был именно дорогой подарок. Я велел людям, которые доставили катер, оставить его прямо на прицепе среди цветущей растительности. Увидев его, Бруно тут же спросил:

– Это ты приготовил для меня?

– Точно.

– Чепуха! Я, конечно, не могу принять такой подарок.

– Нет, можешь. Ты на днях спас мне жизнь, и я хочу отблагодарить тебя. Во всяком случае, не такой он и дорогой.

Мы разговаривали, стоя у катера, и Бруно, хмурясь, смотрел на его сияющую приборную доску, крутые белые обводы и подвесной мотор, самый большой из имевшихся в продаже.

– Тебе меня не обмануть, – сказал Бруно. – Я знаю, сколько стоят такие лодки. Обойдусь и без нее.

– Не обойдешься. Подумай, какая это будет радость для Паоло.

Последний довод заставил его на мгновение задуматься, прежде чем снова отказаться. Но лишь предложив, что катер останется в моей собственности, а он будет просто капитаном, чтобы возить меня, когда мне захочется выйти в море, я заставил его принять подарок.

Когда на другой день мы вывели его в залив, я был поражен. Катер был из тех, что с воем несутся на головокружительной скорости, взбрыкивая и взлетая на волнах. Все их видели, но невозможно и представить, каково это – мчаться на таком катере, пока сам не попробуешь. Приходится крепко держаться, чтобы тебя не выбросило назад, через мотор. Потом этот встречный ветер, рев, запах соли, прохладные брызги, постоянно обдающие вас. Когда он поворачивает, то поднимает завесу воды чуть ли не в двадцать футов высотой и заставляет душу уйти в пятки. Я окрестил его «Ариэль».

Катер изменил нашу жизнь. Паоло каждую свободную минуту проводил возле него, наводя глянец и проверяя управление. Мы с Бруно брали Паоло с собой всякий раз, когда удавалось отправиться понырять. За какой-то час мы с ревом долетали до Капри и становились объектом зависти отдыхающих на пляже. Даже Анна с радостью выходила спокойно покататься с нами в те редкие случаи, когда ей удавалось освободиться от домашних обязанностей. Она с напряженным видом сидела на пассажирском месте в своей широкополой соломенной шляпе, ни дать ни взять англичанка-гувернантка, которую катают на лодке по Серпентину[Озеро в лондонском Гайд-парке.]. Постепенно она стала чувствовать себя свободней в моем присутствии и, как результат, теперь не церемонилась с мужем, делая ему замечания, если наша скорость превышала черепашью, предупреждая его о малейшей возможной опасности, и вообще не оставляла сомнений, кто верховодит в их семье.

А еще я постоянно приглашал коллег Бруно по гаражу отправиться с нами понырять, когда им захочется. Это все был народ молодой, горячий, которому нравилось производить впечатление на девушек, катаясь на «Ариэле». Они очень мне нравились. Это были занятные ребята, и они отвлекали меня от черных мыслей. Но все же мне с ними было не радостно, потому что я знал, что в сущности у Бруно больше общего с ними, чем со мной.

Какое-то время все казались счастливыми. Я получал удовольствие от катера, пикников, ныряния. Хорошо было оказаться вне дома, где я постоянно прислушивался, не раздастся ли звонок в ворота. Бруно, хотя и пытался это отрицать, наслаждался катером, а Паоло почти только о нем и говорил.

Когда однажды вечером он принес мне последний на тот день каппуччино, я ожидал, что он заведет неизменный разговор о катере. Когда мы поплывем в следующий раз? Не нужно ли ему сперва пойти и навести блеск на хромированные детали? Нельзя ли будет его приятелю соседу поехать с нами? Вместо этого он подал мне кофе, облокотился о перила балкона и уставился на темнеющий залив.

Отодвинув пишущую машинку, как тарелку с недоеденной едой, я секунду смотрел на него. Хотя уже темнело, было еще жарко, и у меня рубашка прилипла к спине в том месте, где я опирался на спинку стула. Сетки я успел опустить – в саду уже хозяйничали москиты, лягушки и ночные мотыльки. Скоро должны были появиться и летучие мыши.

– Что случилось, Паоло?

– Ничего, – тихим голосом ответил он, не глядя на меня. Но тут же быстро повернулся и присел к столу. Даже Каслриг почувствовал что-то неладное и посмотрел на него с задумчивым вниманием, словно пародируя мое выражение лица. Трелони проснулся и вылез из-под стола, пуская слюни на мои туфли.

– Не хочешь рассказать, что стряслось?

– Я уже сказал, ничего не стряслось! – неожиданно вспылил Паоло. – И вообще, кто вы такой, чтобы спрашивать? Мы вам ничего не должны только из-за того, что вы богатый, знайте.

– Я это знаю.

Какое-то время он сидел и, нахохлившись, смотрел на меня. Потом отвернулся и уставился на темные силуэты холмов на другой стороне залива.

– У мамы рак.

– Чепуха, – мгновенно сказал я. – Что это ты выдумал? Она еще слишком молода.

Но я тут же вспомнил, какой больной у Анны вид, каким напряженным и бледным было ее лицо под соломенной шляпой, когда она указывала мужу, как управлять катером.

– Это правда. Она была у врача. Папа вчера вечером сказал мне. Рак груди. Он говорит, это может быть очень серьезно.

– Не обязательно, – неуверенно успокоил я. – Знаешь, большинство женщин выздоравливает. Это факт.

Паоло повернулся ко мне и мрачно улыбнулся, стараясь казаться взрослым. Каслриг, проявив больше чуткости, чем я, соскочил со стола и погладил мальчика по колену с неожиданной для шимпанзе добротой, глядя на него с комичным выражением сочувствия и печали. Паоло рассмеялся и потрепал его по голове. Потом расплакался.

Я сидел и ждал, когда он успокоится, чувствуя растерянность, как это всегда бывало, когда плакала Элен. Наконец Паоло шмыгнул носом и спросил:

– Ты ненавидишь свою мать, Клауд?

Я улыбнулся.

– Моя мать давно умерла, Паоло. Но, помнится, иногда бывало, что я ненавидел ее, да.

– Иногда я ненавижу свою мать, но я не хочу, чтобы она умирала.

– Она не умрет. Мы с Бруно что-нибудь придумаем, обещаю тебе. Незачем беспокоиться. – Он продолжал молча смотреть на меня. – Ты мне не веришь?

– Верю. – Паоло вытер нос и глаза. – Наверно, верю.

– Хорошо. Выше голову! – Я запустил руку в карман джемпера, висевшего на спинке стула, и достал носовой платок. Протянул его Паоло, и он шумно высморкался. Одновременно далеко внизу, словно передразнивая его, мрачно прогудел огромный паром.

– А теперь иди домой, – сказал я. – Скажи отцу, чтобы пришел ко мне.

Когда он ушел, я долго сидел неподвижно, думая не о трагедии Анны, а о собственном близящемся конце, который, в сущности, некому будет оплакать.

Бруно явился часа через два. Я представить не мог, что увижу на его лице столь явно выраженные смятение и усталость. Оно было темно и искажено; казалось, он не находит себя от волнения. Мы молча поднялись наверх, и он сел за стол, нервно постукивая по полу ногой. На столе уже лежала моя чековая книжка.

– Итак, Бруно, тебе наконец придется принять от меня кое-какую сумму. Это тот подарок, от которого ты не можешь отказаться.

Бруно пожал плечами и ничего не ответил. Я принялся выписывать чек.

– Я хочу, чтобы ты бросил работу и был с ней. Хочу, чтобы Анна отправилась в лучшую клинику, даже если придется ехать в Америку или Швейцарию. Договорились?

Я протянул ему чек.

– Это слишком много, – сказал Бруно. – Нам не нужно такой чертовски огромной суммы.

– Истрать сколько потребуется, а остальное вернешь, когда она поправится.

– Хорошо.– Несколько мгновений Бруно молчал, делая над собой усилие, чтобы сказать то, что ему явно трудно было сказать. – В таком случае спасибо.

Первым делом Анна побывала у специалиста здесь, в Неаполе. Когда я навестил ее, она, не в пример Бруно, бросилась слезливо благодарить меня, отчего мне стало довольно неприятно. Больше ради ее мужа и сына я надеялся, что она выздоровеет.

Они оба продолжали навещать меня, когда Анна легла в клинику, но в море мы уже не выходили. Они принесли в мой дом на холме тяжелую, заразительную печаль. У всех нас было ощущение, что она умирает. В каком-то смысле я завидовал ей. Ей повезло быть окруженной скорбью близких. Что до меня, то я начал примиряться с мыслью, что моя собственная семья уже привыкла жить без меня.

Болезнь Анны больше, чем что-либо, подчеркивала тот факт, что я, в отличие от всех остальных, одинок. У одинокого человека есть свои особые права. Даже если он причиняет страдания, осуществляя их, он должен что-то иметь в качестве возмещения, позволять себе маленькие роскошества.

Превыше нашей частной печали была скорбь самого города. Неаполь был пуст. Все покинули его. Мои любимцы изнемогали от зноя. Заросли в саду становились все гуще и все выше, фонтаны разрушались, стрекозы, трепеща крылышками, плясали в воздухе. Днем стояла нестерпимая жара, и я старался выходить из дому только по ночам. Днем в разрушающемся палаццо на вершине холма все было погружено в сон и насылало дрему, как чары – на город внизу. Каждый вечер я выходил на балкон и подолгу вглядывался в закатное небо, надеясь увидеть Перси, но каждый раз напрасно.

Солнце садилось, кипя на пустынных площадях. Проезжая по безлюдным улицам со своими собакой и шимпанзе, я замечал, что эта пустота задевает во мне чувствительную струну, влияет на меня сильней, чем, думаю, влияла бы на кого-то другого. Я, пожалуй, понял, что должен был ощущать Байрон. Иногда я просто часами кружил по улицам, и мне казалось, что глубочайший покой моей души усыпляюще действует на город. Его состояние было точным соответствием моего, и он попадал под воздействие моих усыпляющих чар, а я просто часами кружил по нему, думая о тех, кого оставил в прошлой жизни, и наслаждаясь роскошью изгнания.

 

14

К концу лета стало заметно, что природа, как и весь город, склонилась перед календарем: первый день сентября не только подвел черту под отпусками, но и принес ощутимые перемены в погоде. Жара пошла на убыль, синее небо как будто обмелело, вместе с темнотой с моря прилетал прохладный ветер. Толпы возвращавшихся отпускников вываливались из тускло мерцающих паромов, менее шумные, чем когда уезжали. Август был унылым временем для тех из нас, кто оставался в городе, но каким-то образом это массовое возвращение людей к работе оказалось даже хуже. С высоты своего балкона, на котором вдруг снова стало возможно находиться даже в разгар дня, я наблюдал за прибывающими в гавань паромами и чувствовал, что мир продолжает жить своей жизнью без меня.

Чары, которые околдовали Неаполь в августе, сохраняли свою силу только здесь. Пальмы в саду выглядели более вялыми и клонили вершины к позеленевшим фонтанам. Павлины с жалобными криками расхаживали среди зарослей, которые цвели последними и самыми опьянительными цветами. По ночам с залива несло холодом, так что приходилось натягивать свитер, когда я выходил на балкон выкурить последнюю сигарету. Сезоны сменяются так быстро.

С наступлением прохлады мои любимцы ожили. Каслриг прыгал и носился по дому с прежней энергией. К Трелони тоже вернулась активность, и он тяжелой рысцой бегал по саду. Оба были очень привязаны ко мне и следовали за мной, куда бы я ни шел, Каслриг – держась за мою руку, Трелони – труся сбоку и оставляя на мраморе полов предательский след слюны.

Теперь, когда они возродились к жизни, я обнаружил, что жалею их. Им было неведомо, что за этими стенами живет своей жизнью огромный мир. Они не разумели, что августовская пустота Неаполя изгнана из города и поселилась в моем доме, моем саду, моей душе. Для них холодный ветер с моря не нес с собой угрозы зимы. Недели две спустя после окончания отпускного времени пришли хорошие новости из клиники: похоже, болезнь была обнаружена вовремя. Лечение помогало Анне, и почти наверняка она должна была поправиться. Паоло считал, что я лично спас ей жизнь, и привязался ко мне, почти как мои домашние любимцы. К этому времени он уже не работал в баре, а ходил в школу, и мы виделись не так часто, как прежде. Хотя, могу сказать, болезнь матери сделала его старше. Наконец-то он начал мужать, чего всегда так жаждал.

Теперь, когда Анне стало лучше, мы снова стали выходить в море, но с окончанием лета наши прогулки уже не дарили того восторга. Мы знали, что в этом году их скоро придется прекратить.

Пару недель назад (как летит время!) я позвал Бруно и Паоло к себе на обед. После трапезы мы сидели, попивая виски, – по крайней мере Бруно и я, поскольку Паоло еще не настолько взрослый, как бы он при этом ни страдал, – разговаривали о выздоровлении Анны и шутили, как бывало до ее болезни.

– Ну, Scrittore, – сказал Бруно, поглаживая брови толстым пальцем, – привычка, которая мне у него очень нравилась, – когда снова отправимся нырять?

– Когда хочешь. Давай завтра?

– Давай, думаю, я смогу урвать несколько часиков после обеда, до того, как поеду в клинику.

Был почти час ночи, когда Паоло, который в конце концов был всего мальчишкой, свернулся калачиком в шезлонге в парадной зале и уснул. Мы с Бруно вышли на балкон и любовались видом, тихо разговаривая, чтобы не разбудить его. Внизу наших приглушенных голосов не было слышно за хором лягушек и цикад. Вдали, на черной воде, сонно покачивались огоньки редких лодок. Казалось, они шлют нам сигнал из бездны, устало, как люди, спасшиеся после кораблекрушения, которые состарились на своих необитаемых островах и давно потеряли надежду на возвращение домой.

Неожиданно я почувствовал, что мое время уже близко. Оставаться и дальше один на один с этим знанием было сверх сил. Закурив сигарету, я облокотился о перила рядом с Бруно так, что мы едва не касались друг друга, и смотрел на затихший город.

– Ты, наверно, догадался, что я болен, да, Бруно?

– Да. Я видел таблетки… И вижу, что иногда тебя мучает боль.

– Почему ты никогда не спрашивал, что со мной?

Бруно пожал плечами:

– Я знал, что ты сам скажешь, когда будешь готов.

– У меня ничего серьезного, просто язва желудка. Сначала врачи предположили рак. – Я помолчал, улыбаясь: даже мое тело не могло удержаться от обмана. – Как бы то ни было, я могу дожить до ста лет. Поэтому в последнее время я много думал о своем будущем.

– И, надеюсь, решил вернуться в Англию.

– Нет. Там мне нечего делать.

– В любом случае там твоя семья. Место мужчины – с его семьей.

Улыбаясь последней сентенции, такой типичной для Бруно, я повернулся к нему:

– Я не нужен им, Бруно.

– Чепуха, – неистово прошептал он. Если бы не Паоло, который спал рядом, он бы выкрикнул это. – Это просто отговорка, то, во что ты предпочитаешь верить, потому что не хочешь выполнять свой долг. Возвращайся и начни все сначала.

– Слишком поздно.

– В любом случае они нужны тебе так же, как ты им.

– Иными словами, совершенно не нужен.

Он с бешенством посмотрел на меня, потом отвернулся и уставился на залив. Помолчав секунду, вздохнул.

– Не мне учить тебя, Scrittore. Слишком мы разные. Мне трудно понять, что ты должен чувствовать.

– Хорошо. Надеюсь, ты не станешь мешать моему решению, каким бы оно ни было.

– Нет. Не буду. – Он вновь помолчал, и я спросил себя, понял ли он, что я имел в виду. – Если тебе когда-нибудь будет что-то нужно, говори не задумываясь.

– Спасибо тебе, Бруно. Я по-настоящему это ценю.

Когда он опять заговорил, я почувствовал, что он старается сдержать голос, и увидел, что он понял меня.

– Мне будет не хватать тебя.

Я улыбнулся.

– Праздник не может продолжаться вечно.

Он обнял меня и в истинно южной манере поцеловал в щеку. Потом, ничего больше не сказав, направился в залу, разбудил сына, и они ушли. Вскоре внизу взревел мотор, и сноп света от фар обежал сад. В конце заросшей дорожки они на минуту задержались – Паоло вылезал из машины и сонно возился, отпирая ворота, – и наконец уехали. Я смотрел вслед бегущим по склону холма огням машины, пока их не поглотил мерцающий ковер внизу.

Когда дом вновь погрузился в тишину, я долго стоял на балконе, облокотясь о перила и куря последние на сегодня сигареты. Как приятно было покурить, не думая о здоровье, и это было еще одно из моих маленьких роскошеств. С моря подул холодный ветер, пробиравший до костей. Даже огни внизу выглядели колючими и холодными. Летней дымки больше не было.

Вдруг, когда я стоял там, глядя на ночное небо, на звезды, выступающие над черным очертанием Везувия, я заметил темное пятнышко, скользящее над городскими антеннами. Оно ныряло вниз, потом с новыми силами опять взмывало, летя по направлению к дому. Я не смел поверить своим глазам, но, по мере того как пятнышко росло, мои сомнения исчезли. Он пролетел мимо меня в зал, сделал круг и сел на спинку шезлонга, насмешливо склонив набок голову.

Перси вернулся.

– Перси! Где тебя носило? – закричал я, бегом бросаясь в зал.

Попугай, перебирая лапками, бочком сделал несколько шагов по спинке шезлонга, глядя на меня круглым черным глазом.

– Отвали, – сказал он.

Я был в таком восторге, что даже не мог засмеяться.

– Ты можешь говорить! Сколько недель я учил тебя, и ты не сказал ни слова, а теперь возвращаешься и вот – пожалуйста! Невероятно!

– Отвали.

– Прекрасно, Перси, прекрасно, начало положено! Дальше пойдет само собой!

Перси еще переступил лапками и склонил голову в другую сторону.

– Отвали.

– Ладно, ладно, – сказал я, начиная сомневаться в том, что заиметь говорящего попугая было такой уж хорошей идеей. – Кажется, я тебя понял.

– Отвали.

Затем Перси сделал то, чего никогда прежде не делал. Он подлетел ко мне и сел мне на плечо, точно как должны делать попугаи, и следующие десять минут я скакал по залу, изображая Джона Сильвера, смеясь и одновременно чуть не плача, поскольку ничто не может так растрогать одинокого человека, как проявление преданности. Он вернулся ко мне спустя столько недель, отыскал дорогу домой из Африки, или где там он был, просто чтобы остаться со мной. Я знал, что теперь он никогда меня не покинет.

В то же время я почувствовал, что его появление символично, что это знак приближения конца. Я упал на диван и заплакал без удержу.

– О, Перси, недолго я смогу с тобой играть. Мое время на исходе. Больше нет никакого смысла ждать. Они все забыли меня, и это справедливо, понимаешь. Как я могу жить дальше, Перси, как? Слишком поздно начинать сначала.

Взволнованный моими рыданьями, Перси спрыгнул с плеча мне на колени.

– Я умираю, Перси, умираю точно так же, как отец. Ничего с этим не поделаешь. У меня та же болезнь, что была у него. Он передал ее мне. Я умираю, Перси. Отчаяние – наверняка наследственная болезнь.

Я почувствовал, что Бруно, будь он сейчас здесь, одобрил бы то, что на это сказала птица.

 

15

В последний раз, когда мы отправились нырять, я едва не задохнулся.

Мы погрузились глубоко, почти на пятьдесят метров, у берегов Капри. Я выдохнул, а потом, когда попытался вдохнуть, обнаружил, что воздух не поступает. Бруно в этот момент отплыл, ища пещеру, которая, как он слышал, была в этом месте, но найти которую ему раньше не удавалось. Мне потребовалось секунд десять, чтобы, отчаянно гребя, доплыть до него, а и в обычных условиях такие усилия заставляли меня задыхаться. Когда я тронул его за плечо, он повернулся ко мне – бескровные губы побелели, глаза странно равнодушные и далекие под маской. Я подал сигнал SOS, проведя рукой по горлу. Рука Бруно подплыла ко мне, предлагая его загубник. Практика в подобных случаях такова: оба ныряльщика возвращаются на поверхность, пользуясь одним аквалангом.

С полным спокойствием человека, находящегося на грани паники, я взял у него загубник и вставил в рот, но я был в таком состоянии, что забыл, что необходимо при этом сделать. Прежде чем вдохнуть воздух, нужно удалить воду из за-губника, нажатием кнопки впереди стравив немного воздуха. Не сделав этого, я вдохнул воду.

Бруно, ничего не заметив, взял у меня загубник, чтобы в свою очередь глотнуть пару раз воздуху, пока я задыхался в полной тишине. Во рту появился острый привкус подступившей тошноты. Я, хоть убей, не мог понять, что сделал неправильно. Я знал, что существует какой-то способ избавиться от воды в загубнике, но ничего не соображал, не помнил, и мне стало ясно, что сейчас я умру.

Меня охватил нежданный покой. Когда удушье прекратилось, я откинул голову назад. Поверхность была не видна, не было ничего, кроме голубой мглы и пронизывающего ее рассеянного света. Вскоре мое тело, медленно кренясь, начало погружаться на глубину, и я почувствовал, что меня мягко тянет вниз, в густую синь, что я становлюсь частью нее. Я был в полной эйфории – ни страха, ни единой мысли. Мое тело, вращаясь, продолжало погружаться, и кружилась голова от ощущения, что оно уходит от меня в глубину.

Внезапно меня заставили очнуться. Бруно обхватил меня своей огромной рукой за шею, поднимая мне лицо. Потом вставил мне в рот загубник и нажал кнопку. Воздух ворвался мне в легкие, и мы начали подниматься.

На поверхности была почти зима Кроме нас, в тот день не было других ныряльщиков. «Ариэль» покачивался совсем рядом. Тишину нарушали только шлепки волн о его борта. Неподалеку виднелся пустынный берег Капри, серые скалы и белое море, медленно стекающее с их боков.

Мы молча подплыли к катеру, помогли друг другу снять акваланги. Только когда мы окончательно забрались на борт, Бруно нарушил молчание.

– Ты был на краю, Scrittore, – сказал он, расстегивая тяжелый пояс, который с металлическим звуком лег на палубу.

– Да. – Сняв свой пояс и ласты, я вытянулся на одном из мягких сидений на носу и устремил взгляд в небо. Два призрачных зимних облака висели в вышине надо мной, плывя под куполообразной поверхностью неба, как два ныряльщика, вглядывающихся вниз сквозь голубую толщу воздуха. Вздохнув, я расстегнул костюм для подводного плавания, чтобы подставить тело под зимнее солнце. – Что, как ты думаешь, случилось?

– Не знаю, – ответил Бруно, присев у желтого акваланга и осматривая его. – Возможно, неисправен манометр. Когда вернемся, отнесу акваланг в центр подводного плавания, пусть проверят.

– Да, Бруно, на сей раз ты действительно спас мне жизнь.

Здоровяк сел напротив меня и стянул скрипнувшие резиной ласты. Потом проворчал:

– Ты б, наверно, был счастливей, если бы я не стал тебя спасать.

Я не сразу понял, о чем это он, поскольку с того нашего ночного разговора на балконе прошло несколько месяцев, а потом мы больше не касались моего будущего.

– Нет, ты сделал правильно. – Море качало катер, как колыбель, и я чувствовал умиротворение и сонливость. – Я просто забыл, как под водой вставлять загубник.

– Значит, я плохо тебя учил.

– Нет. Я запаниковал, понимаешь. – Я поднял голову и посмотрел на него. – Что бы ты подумал, если я отказался бы брать твой загубник?

Бруно пожал плечами, но ничего не ответил.

Как бы то ни было, этот случай сослужил мне хорошую службу. Теперь я знал, что делать. Когда придет время, я отплыву на катере в последний раз, один. Потом перевалюсь через борт и стану погружаться, пока под влиянием давления не произойдет изменение в крови и эйфория не овладеет мной. Тогда я сброшу акваланг.

Бруно долго глядел на меня, пока я лежал, не отрывая глаз от перистых зимних облаков, с таким ощущением, что и они тоже смотрят на меня. Они вовсе не висели неподвижно, но очень медленно скользили на юг вместе с течением. Наконец я услышал, как Бруно встал и поднял якорь.

– Ну ладно. Посмотрим-ка, на что способна эта лодка по-настоящему.

Он запустил мотор и рванул с места на такой скорости, что катер встал на дыбы, и я подумал: сейчас перевернемся. Мы, конечно, не перевернулись, потому что Бруно мастерски укротил катер. Мотор взвыл на высокой ноте, катер прыгнул вперед, развернулся, подняв стену брызг, и понесся к материку.

С тех пор как вернулся Перси, я знал, что отпущенное мне время стремительно сокращается, что нет причин оттягивать задуманное. Тем не менее я медлил, испытывая страх. Пока я тянул, в Неаполь пришла зима. Сейчас декабрь. В холода эти места теряют все свое очарование. Когда нет солнца, пребывание здесь просто теряет всякий смысл. Но Лондон, Лондон! Лондон зимой – это все, нужно признать. Как тогда хороши красные отражения автобусов в черных лужах, туманное свечение театров, пар дыхания. Ничто не сравнится с той атмосферой. Неаполь же просто умирает зимой. Дело даже не в холоде. Это безвременье, ждущее новой весны.

Иными словами, я ужасно затосковал по моему родному городу и все сильней начал чувствовать, что здесь мне не место. Разочарование, видимо, было обоюдным, поскольку неаполитанцы приветствовали меня теперь без прежнего энтузиазма и больше не стремились поглазеть на мой дом. Все, кому это было любопытно, уже, должно быть, побывали на холме и потеряли интерес ко мне. Моя недолгая слава закончилась, я оказался сенсацией на один летний сезон. И если я еще оставался там, то это воспринималось не более как странная прихоть.

После того погружения, когда решился вопрос, как на практике осуществить задуманное, я понял, что единственный способ довести дело до конца – это твердо определить дату. Соответственно, я решил дать себе последнюю неделю (которая, кстати, заканчивается послезавтра). Возможно, напряжение, с каким мне далось это решение о последнем дне, окончательно лишило меня душевного покоя.

Той ночью я не мог уснуть. День был назначен, и я часами лежал, с ужасом представляя себе это: совершенное одиночество, последняя роскошь, которую может себе позволить изгнанник. До рассвета было еще долго, когда я заметил странное свечение и поднял голову.

В углу комнаты стоял бледный молодой человек с темными глазами и каштановыми кудрями. Это был Байрон. На нем была свободная белая рубашка, как в Венеции. В одной руке он держал, несколько театральным жестом подняв над головой, громадный железный подсвечник, почти невидимый под причудливыми потеками воска. От неровного света свечи на стенах плясали огромные тени.

– Я пришел поблагодарить вас за то, что вы нашли мои мемуары, – проговорил он. – Если желаете доказательств, что они подлинные, откройте записную книжку в конце. Там, на внутренней стороне переплета, увидите знак, который, думаю, вы узнаете.

Комнату залил дневной свет.

По мере того как неделя приближалась к концу, рос мой страх, но с ним и моя решимость идти до конца, и я жаждал, чтобы призрак явился вновь. Однажды мне даже показалось, что я увидел его – в щеголеватой дорожной шляпе и с тростью-шпагой, – довольно долго смотревшего на меня со своей скучающей улыбкой, прежде чем раствориться в бледном зимнем солнце, заливавшем сад. На другой день разразилась электрическая буря с треском и сверканием разрядов, и мне вроде бы померещилось, что я вижу его – во весь опор скачущего на коне вниз по дороге к моему дому, за поясом пара пистолетов.

Конечно, на самом деле никакого призрака я не видел, это, как все другое, был лишь обман, в данном случае – зрения.

Двумя днями раньше Анна последний раз посетила клинику. Вчера вечером я устроил здесь у себя небольшую вечеринку по случаю ее выздоровления, не говоря им, что это, и прощальная наша встреча.

Все изменилось со времени нашей последней посиделки перед тем, как у нее обнаружили болезнь. Главное, зима уничтожила прежнюю атмосферу дома. С закрытыми окнами и опущенными шторами в нем темно, гулко и торжественно; даже смех Бруно не может заполнить эти залы. Анна сильно похудела, юный Паоло стал задумчивей, чем прежде.

Тем не менее вечеринка получилась веселой. Умница Каслриг сел за стол и ел с нами. Трелони ходил вокруг, пуская слюни и постукивая по мраморному полу когтями, которые пора было бы подрезать, просил подачки. Перси сидел в углу и упражнялся в сквернословии.

Все члены этой семьи – единственные оставшиеся у меня друзья – изменились. Анна по-прежнему жесткая и непреклонная, но, кажется, стала мягче с Паоло. Тот горбился за столом и даже не стеснялся в выражениях, но она не пыталась одергивать его.

Возможно, приняла как неизбежное, – чего мне не удалось в отношениях с Фрэн, – что он должен сам, без ее вмешательства, взрослеть и учиться жить.

Что до Бруно, то он спокойно, без нарочитости проявлял заботу о выздоравливающей жене, по видимости любя ее. Я был уверен, что его любовь фальшива, потому что в Анне и отдаленно нет ничего привлекательного. Это худая, изможденная женщина, обидчивая и любящая командовать. Но в конце концов, может быть, неискренность так же хороша, как подлинное чувство, если люди при этом счастливы. Я не мог не вспомнить, как я охладел к Элен, и сомневался, что все сложилось бы иначе, если бы я смог вернуться.

Когда ужин закончился, я сказал, что хочу поговорить с Бруно наедине. Я открыл застекленную дверь, и мы вышли на балкон. Снаружи было холодно, с моря дул по-зимнему суровый ветер, раскачивая фонари вдоль набережной.

Мы облокотились на перила и, дрожа от холода, смотрели на город.

– Через пару дней я собираюсь отправиться понырять, Бруно.

Он понимающе кивнул, но ничего не сказал.

– Передай мои извинения Паоло, но скажи ему, что я не был несчастлив в конце. Знаю, звучит странно, но это правда. Просто я должен уйти.

– Скажу, Scrittore. Должен признаться, я, в известном смысле, восхищаюсь тобой за то, что ты видишь все так… как оно есть.

Я отрицательно покачал головой:

– Ни к чему кривить душой.

Он повернулся ко мне в своей медлительной манере:

– Нет, я серьезно. Мне выпала честь знать тебя. Я никогда не встречал такого человека, как ты, настолько сумасбродного, настолько больше, чем жизнь.

– Отвали!

Мы оглянулись и увидели, что к нам присоединился Перси.

– Совершенно верно, Перси, скажи ему, я думаю, он совсем спятил. – Все это прозвучало по-английски, поскольку мои домашние любимцы слишком большие снобы, чтобы учить итальянский. – В любом случае, – я переключился опять на итальянский, – я оставил тебе немного денег и дом.

– Я этого не хочу.

– Послушай, я сейчас слишком устал, чтобы спорить, честно. Спорь с моим адвокатом, или отдай деньги на благотворительность, или еще что. Единственное, о чем я прошу, проследи, чтобы за моими любимцами кто-то ухаживал. Сделаешь?

– Конечно.

Минуту мы стояли молча. Я был невероятно благодарен ему за то, что он не пытался отговорить меня в последнюю минуту. Это очень все облегчало. Тут в гавань вошел огромный белый паром, почти пустой в это время года. Нам на балконе он виделся лишь небольшим пятном света, медленно ползущим в бесконечной черноте, теплой точкой в бездне. Паром дал гудок, и, словно это был сигнал, Бруно стиснул мое плечо.

– Бруно… – Я обернулся к нему, но не нашел, что сказать.

– Все в порядке, Scrittore. Я понимаю. – Он протянул руку, и я пожал ее. – Прощай, и удачи тебе.

– Прощай, Бруно.

Прощайте и вы, мои слушатели. Прощай, дорогая моя аудитория, если предположить, что таковая у меня когда-нибудь будет. Моя повесть догнала меня, и я изобразил все, насколько мог. Последняя сцена будет слишком безлюдна, чтобы кто-то стал ее свидетелем или рассказал подробности.

Даже сейчас я был в состоянии продолжать дневник, описывая ужас и отчаяние, испытываемые мною, но какой в этом толк? Уже написано слишком много слов. Последний персонаж с довольно унылым поклоном отступает в сумрак теней, и повествование, которое, в конце концов, не более чем затянувшаяся записка самоубийцы, завершается. Я изобразил все, насколько было в моих силах. Замечательно получилось или безвкусно, забавно или печально? Право, не знаю. Я слишком устал, чтобы беспокоиться об этом.

Элен, Росс, даже Байрон – все они ушли в прошлое, умерли для меня и забыты, и сейчас я чувствую, что сам начинаю растворяться, отступать в их сумрачное подобие мира. Как они, я тоже скоро останусь лишь героем повествования. Больше мне нечего сказать. Моя машинка отстукивает последние слова. Молчание летит к холодному балкону быстро, как летел однажды Перси, махая крылами, готовясь сесть на мое плечо. Молчание опустилось на меня. Я ошеломлен скоростью, с какой промелькнули мои последние дни и недели. Это подобно книге, которую читаешь запоем, – захлопнешь ее и видишь, что, пока ты читал, наступила ночь. Даже в худшие времена жизнь была для меня такой же захватывающей, и ее конец оказался так же неожидан.

Теперь, кто бы вы ни были, вы должны оставить меня. В заключительном эпизоде свидетель или рассказчик будут лишними.

Нужно еще попрощаться со своими любимцами.

 

16

Неожиданность, неожиданность!

Когда я писал последние слова прощания, я действительно думал, что это конец, Я вынул последнюю страницу из машинки в уверенности, что она замолчала навсегда. Жизнь, однако, распоряжается нами по-своему. Оказалось, я еще нужен повествованию. Оно затребовало меня, чтобы поведать о последнем событии. Мне была дарована отсрочка или, может, последний шанс на спасение.

Накануне ухода из жизни, чувствуя, что ложиться спать не только бессмысленно, но и расточительно, я сидел на балконе. Несмотря на холод и неудобную позу, я около пяти утра задремал. Спустя четыре часа я проснулся, окоченевший, и, с трудом разогнувшись, посмотрел на сверкающее море.

Словно чтобы доказать себе, что во мне нет страха, я побрился и съел легкий завтрак. Сознание, что я это делаю в последний раз, обострило мои ощущения и придало действиям оттенок легкой нереальности. Потом я переоделся во все чистое и попрощался со своими любимцами в огромном парадном зале, потрепав Трелони по голове, а Каслригу потряс руку. Я сделал это так, будто просто собирался пойти пройтись по магазинам, и им не пришло в голову, что что-то не так.

Я оглянулся, ища Перси, но в доме его нигде не было, и я предположил, что ему захотелось полетать. Он часто это делает, потому что любит свободу, а я теперь вполне ему доверяю, и одно из окон на кухне постоянно открыто для него. Втайне радуясь, что есть причина не торопиться, я сел и принялся ждать его.

Заняться было нечем, и я начал прокручивать в уме предстоявшее: как запущу мотор, медленно отойду от причала, как много раз Бруно делал это у меня на глазах, потом понесусь по заливу. Я решил остановиться на полпути между материком и Капри, где море было пустынным и глубоким. Там в качающемся на волнах катере, чувствуя легкое поташнивание от запаха соли, влезу в костюм ныряльщика, надену акваланг. Это будет долгая и неудобная процедура, поскольку прежде мне в этом всегда помогал Бруно. Я почти явственно ощущал холодный ветер и тишину вокруг. С загубником во рту мое дыхание станет неестественно громким и медленным, задумчивым, как дыхание больного под усыпляющим газом. Когда я спиной вперед опрокинусь в воду и начну погружаться, металлический цилиндр у меня на спине и нежные мехи моих легких будут с шипением выпускать и вбирать воздух в едином ритме с морем – две половины единого механизма. Как я найду в себе мужество разъединить их?

Через десять минут меня начала бить дрожь. Хотя в доме было холодно, пот побежал у меня по спине, закапал в подмышках. Живот сжался от спазма, что живо напомнило мне то, как я нервничал на экзаменах в школе.

Я резко вскочил и принялся быстро расхаживать по зале, почувствовав наконец в воздухе запах своей смерти. В тот же миг Трелони задрал голову и завыл. Никогда прежде я не видел, чтобы он это делал, и меня вдруг замутило от гулкого мрачного эха его воя. Горе Трелони передалось Каслригу, который завизжал и начал колотить ладошкой по мраморному полу. К ним присоединились павлины в саду, вознося к окнам свои безутешные нечеловеческие стенания. Эта какофония показалась бы мне комичной, если бы меня так сильно не трясло и не мутило. Она рвала мне душу. Пора было отправляться, вернулся Перси или нет.

Покидая дом, я был так переполнен ощущением окончательного и абсолютного одиночества, ожидавшего меня, что не заметил, что меня сопровождают. Только выйдя на широкую лестницу, я понял, что мой пес и обезьяна следуют за мной все с тем же ужасным воем и визгом. Когда я остановился и строгим голосом приказал возвращаться назад, они завыли так жалостно, что я сам едва удержался от желания вернуться. Секунду я смотрел на них, а потом, частью от невыносимой муки, частью чтобы не слышать их, закинул голову и завыл. В тот момент, когда разнесшееся по пустому дому эхо затихло, над входной дверью зазвонил колокольчик.

Но вот он затих, и в воздухе повисла абсолютная тишина. Только мое тяжелое дыхание раздавалось в холле. Мы все трое стояли на верхней площадке лестницы, и, наверно, у моих любимцев, как и у меня, появилась безумная надежда на отсрочку. Спустя несколько секунд колокольчик зазвенел снова, и его звук был удивительно спокойным, мирным, чужим в своей обыденности. Я спустился вниз, как убийца или извращенец, которому помешало вторжение нормального мира, тело было свинцовым, в голове бешено метались мысли.

Я отворил парадную дверь и выглянул, щурясь от бледного зимнего солнца. За воротами возле такси стояла высокая блондинка. На ней были элегантный синий жакет и такая же юбка. Завидев меня, она улыбнулась широкой ослепительной улыбкой.

– Папа! – крикнула она. – Наконец-то я тебя нашла!

Было бы не совсем правильно сказать, что я узнал мою дочь Фрэн. Узнавание – вещь спокойная, рассудочная по сравнению с тем потрясением, которое я испытал. Как если бы я увидел умершего родственника, явившегося с того света.

Я не мог произнести ни слова и просто захлопнул дверь. Колокольчик тут же зазвенел снова. Я повернулся, собираясь подняться наверх и спрятаться, но почувствовал внезапную слабость в ногах и, весь дрожа, тяжело привалился к двери. Столько месяцев скрываясь и мечтая о встрече, подобной этой, я был застигнут в момент наибольшей слабости. Конечно, мне не пришло в голову подозревать, что специально был выбран такой удачный момент. Я просто решил, что это судьба.

С минуту я стоял так, приходя в себя, а колокольчик все продолжал звенеть, обыденный и бесстрастный, бесцеремонно нарушая тишину дома. В конце концов я понял, что придется ее впустить.

Идя к воротам, я чувствовал нелепый стыд. Старые развалины никогда не выглядели хуже. Подъездная дорожка так заросла сорняками и травой, что была едва заметна, пальмы и фонтан поднимались среди по-зимнему пожухших зарослей. Неуловимо пахло экскрементами и гнилью. Завидев меня, Фрэн наклонилась к таксисту, чтобы расплатиться. Когда я подошел к воротам, она отпустила такси и направилась ко мне.

– Напрасно ты его отпустила, – сказал я сквозь прутья решетки. – Лучше было бы тебе уехать. Сегодня у меня плохой день.

– Ты приветлив, как всегда, пап, – оживленно сказала Фрэн. – Быстро открывай и впусти меня. Не для того я проделала такой путь, чтобы сейчас поворачивать обратно.

В любое другое время я бы вспылил, стал спорить, гнать ее прочь. Но сейчас я едва нашел в себе силы, чтобы повторить;

– Сегодня тяжелый день. Пожалуйста, приходи завтра.

– Вздор. – Фрэн, казалось, не замечала, что я едва стою. – Давай отпирай. Я хочу поговорить с тобой.

Секунду мы смотрели друг на друга сквозь прутья, и я увидел, что все мои воспоминания о ней оказались неверны. В ней совершенно ничего не осталось от ребенка. Вместо этого я чувствовал исходящую от нее спокойную силу и понял, что, хотя ей не было даже и двадцати, моя дочь уже привыкла к тому, чтобы мужчины повиновались ей. Это понимание вызвало во мне легкое подобие той ярости, в которую она, бывало, приводила меня.

– Ну же, – повторила она. – Отпирай.

– Ох, уходи. Почему бы тебе просто не уйти и не оставить меня одного?

– Знаешь, кого ты мне напоминаешь, пап? Большого обиженного ребенка, который отказывается выйти из своей комнаты, вот кого.

Это было почти как в старые времена. Прежде чем впустить ее, я даже бросил на нее сердитый взгляд сквозь прутья. Пока мы шли к дому, я попробовал увидеть все ее глазами: черный от грязи «морган», потрескавшиеся барельефы на фасаде, облупившиеся ставни. Когда я ввел ее внутрь, в парадный холл с его величественной лестницей, она застыла на месте, глядя во все глаза. Ее голос раскатился по холлу, отскакивая от крошащейся лепнины.

– Потрясающе!

– Нижним этажом я не пользуюсь.

– Надеюсь. Он разваливается на глазах. Да и за садом ты не слишком-то следишь, да?

Покачивая бедрами, она направилась к лестнице и скользящим шагом стала подниматься на второй этаж. В облике дочери, столь долго находившейся вне моей реальной жизни, мне виделась некая чрезмерная, подчеркнутая нормальность. Она была как гримерша, забредшая в декорации исторического фильма, не к месту ординарная, мгновенно разрушающая иллюзию. Я просто стоял и наблюдал за ней, не в силах разобраться в обуревавших меня чувствах. На середине лестницы Фрэн негромко вскрикнула, увидев Трелони и Каслрига, которые сидели там, где я их оставил.

– Боже мой! Вот это да!

В восторге она помчалась по лестнице, неожиданно неуклюжая, и я подумал, что, в конце концов, в ней, возможно, еще осталась хотя бы крупица от ребенка.

– Поздоровайтесь с хорошенькой девушкой, ребята.

Трелони стал на задние лапы, виляя хвостом и пуская слюну, а Каслриг несколько раз перекувырнулся. Я поднялся по лестнице очень медленно, потому что едва не падал от усталости, и повел Фрэн в парадную залу. Она взяла Каслрига за руку и последовала за мной.

– Какие они у тебя милые! Как их зовут?

– Пса – Трелони. Шимпанзе – Каслриг. Попугай, летящий к дому, которого ты увидишь, если выглянешь в окно, – это Перси.

Повернувшись к окну, Фрэн смотрела, как Перси влетел внутрь, замедлил скорость и спланировал мне на плечо.

– Потрясающе! Невероятно! Просто фантастика!

– Поздоровайся с ней, Перси.

– Отвали.

– Прямо как сказочный замок! – воскликнула Фрэн. – О, пап, это замечательно!

Мне вдруг стало еще грустней.

– Теперь это для меня обычная вещь. Единственное сказочное существо здесь – это ты. Не могу поверить, что увидел тебя. Не сегодня, а вообще.

С широкой улыбкой Фрэн присела на корточки, обняла одной рукой Каслрига, а другой потрепала Трелони по голове. Это действительно была она. Моя дочь.

Когда она снова заговорила, голос ее прерывался.

– Знаешь, что это мне напоминает? Сказки, которые ты мне читал, когда я была маленькая, когда ты заходил ко мне в спальню поправить одеяло. Это прямо как одна из тех волшебных историй.

Как только она сказала это, я понял, о чем она думает. Она видела себя ребенком, который пришел поиграть в таинственный сад, принеся с собой дыхание невинности и обыденного внешнего мира, и великан-людоед проснулся в своем одиноком замке и почувствовал раскаяние. Но эта искушенная юная женщина давно уже не ребенок, а моя жизнь в Италии, несмотря на все сходство, отнюдь не сказочна.

– Нет, Фрэн. К сожалению, это не одна из тех волшебных историй.

Мне снова вспомнилось, как она непохожа была ребенком на Кристофера, обожала истории о принцессах и волшебстве, требуя, чтобы я постоянно перечитывал какие-то из них. Как я любил ее тогда. Каждый вечер перед сном она обнимала меня с эгоистичной страстью, которая присуща детям, не представляющим, какое счастье они сами дарят родителям. Даже сейчас я помнил это, но лишь как сцены из чьей-то чужой жизни. Женщина рядом со мной ничем не походила на того ребенка. А я больше не был тем молодым отцом. На каком-то этапе жизни я распрощался с ним.

Вот почему ее вид заставил меня почувствовать себя столь одиноким. Осталось лишь воспоминание, глухое и стершееся, о том, как я любил ее.

Подружившись с моими любимцами, Фрэн настояла на том, чтобы мы сели на балконе. Я сказал, что там слишком холодно, но она возразила: нет, это как весенний день. Я уже забыл, что такое настоящий холод. Открыв ей балконную застекленную дверь, я пошел в спальню, чтобы одеться потеплей.

Возвращаясь к ней, я ощутил, какая оглушающая пустота царит в доме, оглушительней, чем в первую мою ночь в нем. Когда я вышел на балкон, мне показалось, что эта пустота поселилась во всем вокруг: знаменитый залив, город, это нагромождение домов, расползающихся за его пределы, сам древний Везувий – все было необычно громадным и мрачным. Как при смене декораций между действиями, все потеряло свое очарование.

Поначалу разговор не клеился, мы избегали того, что было у каждого на душе. Ее школьный приятель, который, путешествуя по Европе, проезжал Неаполь, заметил меня в моем «моргане» и сообщил об этом Фрэн. Когда она прибыла сюда, найти меня не составляло труда. Кажется, все знали обо мне.

– Как это они тебя называют?

– Scrittore.

– Что это значит?

– Писатель. Это из-за той безделицы, над которой я работаю. Что-то вроде мемуаров.

Мой голос был незнакомым и фальшивым, слишком моим, словно на дешевом магнитофоне звучала старая запись. Голос Фрэн тоже звучал неестественно. Мы продолжали в том же духе, неловко обходя главное, пока Фрэн, чтобы как-то заполнить затянувшуюся паузу, не полезла в сумку за пачкой английских сигарет. Замедленным движением поднесла зажигалку и закурила, затем села и выжидательно посмотрела на меня. Я не сразу сообразил: она ждет, что я ее отругаю. Ей было не понять, что давний гнев тут не может вспыхнуть, как не может спичка вспыхнуть в вакууме.

– Так ты не возражаешь, что я курю? – наконец спросила она.

– Нет, а почему я должен возражать? Ты уже взрослая.

– Вот как! – Фрэн выглядела слегка обиженной. – Знаешь, я до сих пор и травку покуриваю.

Я озадаченно посмотрел на нее: почему она сочла, что нужно объявить мне это? Она получила свободу, которой всегда так жаждала, и вот теперь, когда я ушел из ее жизни, пытается заставить меня, как встарь, сыграть роль тирана.

– Ну и прекрасно, – сказал я беспечно. – Кури что хочешь.

Опять воцарилось молчание, еще более неловкое, чем прежде. В конце концов я понял, что дальше откладывать нельзя. Живот снова свело судорогой. Сердце бешено билось. Словно вид морской дали мог меня успокоить, я отвернулся от Фрэн и устремил взгляд на залив. Казалось, пустота волн набросилась на меня.

– Как Элен? – спокойно спросил я.

– Она больше не живет с Россом, если ты это имеешь в виду.

Это был странный момент. Фрэн наклонилась ко мне через стол и, не скрываясь, вглядывалась в мое лицо. Мои любимцы, бывшие тут же на балконе, тоже, как оказалось, внимательно смотрели на меня, словно понимали важность сказанного. Я отвернулся и смотрел на море, позабыв обо всех них. Я был ошеломлен, как никогда в жизни, тем, что во мне ничто не шевельнулось.

Любой нормальный муж почувствовал бы что-то, ну там внезапное волнение, пусть и слабое, при таком известии. Я не почувствовал ничего. Шли мгновения, и это ощущение становилось ужасным. Я был как слепой, который проснулся и, шаря вокруг себя, обнаружил, что из спальни вынесли всю мебель. Я ждал, охваченный отчаянием. Потом до меня постепенно дошло, что не только мебель вынесли, но и сами стены снесли. Все здание жизни исчезло бесследно. Наконец я понял, до какой степени превратил себя в изгнанника.

Фрэн продолжала изучающе смотреть на меня.

– Почему? – не оборачиваясь, спросил я.

– Они ужасно не ладили. Думаю, Росс слишком привык жить по своему распорядку. Мама мешала ему работать. Он постоянно был страшно раздражен, похлеще тебя, и она в конце концов просто этого не вынесла.

– Понимаю. А как наш юный Кристофер?

Последовала пауза.

– У него все прекрасно. – В ее голосе слышалось разочарование оттого, что я так быстро сменил тему. – Вернулся в университет, в аспирантуру, пишет что-то по философии. И обручился с Кэролайн. Ну, ты знаешь ее, она еще работала в книжном магазине.

– Хорошо, – сказал я равнодушно. – Они подходят друг другу.

Какое-то время я заставлял ее продолжать болтать в том же духе: рассказывать новости, провести короткую экскурсию по моему прошлому. Я спросил о старых знакомых и знакомых местах. Все ее ответы не вызывали во мне никакого отклика, но я продолжал спрашивать, прощупывая, насколько простерлась пустота. Все это время я чувствовал, что Фрэн хочется вернуться к разговору об Элен и мне. Наконец я решил, что хватит, пора кончать с этим.

– Так почему, – спросил я, поворачиваясь к ней, – ты проделала такой неблизкий путь, приехала сюда?

Фрэн глубоко вдохнула и сказала:

– Чтобы попросить тебя вернуться в Англию. – Я молчал. Подождав секунду, она продолжила: – Послушай, то, как мама и Росс поступили с тобой, было жестоко, но я совершенно точно знаю, что сейчас они оба сожалеют об этом. Вот настоящая причина, почему они не смогли жить вместе. Думаю, они просто чувствуют себя слишком виноватыми.

Фрэн все представляла себе неправильно. Она видела во мне жертву, человека, которого предали собственная жена и лучший друг, вынужденного покинуть свою страну и дом. Она никоим образом не могла узнать, как моя собственная душевная опустошенность еще много лет назад иссушила и дружбу, и супружескую жизнь.

– Не нужно им чувствовать себя виноватыми, – устало сказал я. – Им не в чем упрекать себя.

– Если ты действительно так считаешь, – настаивала Фрэн, и я никогда не видел, чтобы она смотрела так прямо и по-взрослому, – возвращайся и попытайся начать все сначала. Конечно, мама именно так не сказала, но я знаю, что она очень бы обрадовалась, если бы ты вернулся. Видел бы ты ее лицо, когда она услышала, что мне сообщили, где ты находишься. Как если бы…

– Я не собираюсь возвращаться в Англию. Ни при каких обстоятельствах.

Мой. категорический тон заставил ее замолчать на секунду. Потом она заговорила снова, более спокойно.

– Если не хочешь делать этого ради мамы, сделай ради меня.

– Что ты имеешь в виду?

– Мне тебя не хватает, пап. Без тебя жизнь не та.

Впервые за всю нашу встречу во мне шевельнулось чувство, какое должен был бы испытывать человек, отец, и из переполняющей меня тьмы всплыл на краткий миг ее образ. Белокурая прядка упала на лицо Фрэн, когда она говорила, и я был поражен ее красотой. Я поймал себя на том, что пытаюсь представить себе чувства молодого человека, слушающего признание такой вот девушки, что она его любит. Любой юноша, услышав от нее такие слова, был бы на седьмом небе от счастья.

Образ исчез во тьме. Мгновение промелькнуло.

– Прости, Фрэн, но ты уже взрослый человек. Тебе придется научиться жить без меня. Такова жизнь, ничего не поделаешь.

Ее синие глаза расширились, и стало ясно, что, по крайней мере для нее, жизнь была вовсе не такова. Мужчины не говорили ей «нет». Рисуя себе эту сцену, она, видимо, представляла, что я соглашусь на ее план не только без возражений, но с благодарностью.

– Ты правда не вернешься? – спросила она, не в состоянии скрыть изумления.

– Нет, Фрэн. Прости. Я никогда не вернусь назад.

Тут она не сдержалась. Вскочила так стремительно, что ее стул загремел по кафелю, перепугав моих любимцев. Потом закричала на меня, став куда больше похожей на Фрэн, которую я помнил.

– Тебе наплевать на страдания, которые ты причиняешь другим, да? Или, может, ты не понимаешь, что заставил нас пережить, исчезнув вот так, эгоист проклятый. Мы искали тебя везде. Мама и Росс помещали объявления в частных колонках с просьбой откликнуться. Это было ужасно. Мы уж думали, что ты мог… – Ее голос прервался. – Это глупо, но после того, что сделал твой отец, ну и вообще…

Я спокойно сказал:

– Возможно, у моего отца был свой взгляд на мир.

Фрэн отрешенно посмотрела на меня, слишком оскорбленная в своих чувствах, чтобы вникать в то, что я сказал. Она была занята тем, что, как со скорости на скорость, переключалась с гнева на пафос.

– И вот теперь, когда я разыскала тебя и приехала в такую даль, ты даже не удосужился спросить.

– Спросить о чем?

– Как я сдала экзамены.

Мгновение я смотрел на нее, поражаясь, в каких разных мирах мы живем. Она готова была заплакать.

– Ну хорошо. Так ты сдала экзамены?

– Да, сдала. Ты небось никогда не думал, что это у меня получится? Слишком был занят тем, чтобы ругать меня да беспокоиться о моих увлечениях, чтобы вообразить, что у меня есть мозги. А теперь спроси, как я сдала.

– И как ты сдала?

– Все на отлично. Теперь отдохну годик, а потом буду поступать в Кембридж.

– А чем тебе не нравится Оксфорд?

Фрэн взяла со стола сумку и повесила ее на плечо. Мои любимцы подняли головы и жалобно смотрели на нее, думая, что она и правда уходит.

– Ты там учился.

Я бы подумал, что она шутит, если бы не уловил неуверенность в ее голосе.

– Значит, уходишь?

– Да, – ответила Фрэн, едва сдерживаясь, чтобы снова не взорваться. – Я попыталась. Сделала все, что могла, но только я забыла, какой ты невыносимый. Если ты решил оставаться здесь и дуться на всех, мне остается только одно – забыть тебя. Придется просто притвориться, что ты умер.

Она ждала, что я отвечу, но я молчал. Подождав мгновение, она отступила к двери балкона, все еще глядя на меня.

– Извини, папа.

Ее прекрасный подбородок предательски сморщился, она резко отвернулась, взмахнув гривой светлых волос, и вышла. Размашистой гневной походкой пересекла отзывавшийся эхом парадный зал. Я смотрел ей вслед, почему-то уверенный, что она не уйдет вот так. И в самом деле, подойдя к двери, Фрэн замерла на месте.

– Ах черт! – Она сердито смахнула с глаз слезы и, стуча каблучками, вернулась на балкон. Остановившись у стола, порылась в сумке и извлекла небольшой светло-желтый конверт. Пренебрежительно-сердитым жестом протянула его мне, словно доказательство, что только из-за этого она и вернулась. – Чуть не забыла. Когда Вернон услышал, что я еду к тебе, то очень просил, чтобы я передала тебе это.

– Что в конверте?

– Понятия не имею!

Чувствуя комок в горле, я взял у нее конверт и вскрыл его. Ну конечно, байроновские мемуары. Оставив записную книжку в конверте, я извлек прилагавшееся к ней письмо. Я начал читать его с тем противным волнением, какое в последний раз испытал много лет назад, читая извещение с результатами собственных экзаменов.

– Ну? – спросила Фрэн. – О чем он пишет?

– О байроновских мемуарах.

– Я думала, ты так и не нашел эти дурацкие мемуары.

– Это долгая история. – Некоторое время я молча читал письмо, в котором главным образом содержались извинения. Дочитав, я сложил письмо и сунул в конверт к записной книжке. – Долгая история, о которой теперь лучше забыть. Вернон разыграл меня.

– Что?

– Я всегда это подозревал. И справедливо: мемуары оказались подделкой.

В своем письме Вернон рассказывал обо всем не только с искренним раскаянием, но и со скромной гордостью. Мемуары были подделкой, состряпанной во времена королевы Виктории, и он приобрел их вскоре после войны как антикварную вещицу. Несколько лет спустя он попал с воскресной экскурсией в Миллбэнк-Хаус, и история о таинственной смерти Гилберта и самоубийстве Амелии возбудила его воображение. Казалось примечательным, что Миллбэнк отправился в Венецию как раз в то время, когда там находился Байрон, а потом внезапно поспешил на юг страны, где бесследно исчез. Постепенно у Вернона созрела забавная мысль. Он сочинял письма, в основном чтобы чем-то заполнить долгие пустые дни в книжном магазине, сам придумал шифр и вставил фамилию своего итальянского любовника, время от временя наезжавшего в Лондон: Апулья.

Иными словами, ловушка была готова за несколько лет до того, как магазин перешел в мою собственность. Вообще-то Вернон не собирался использовать сочиненные им письма, рассматривая их как своего рода страховой полис на случай, если настанут тяжелые времена. Когда появился я и начал командовать в его магазине, у него тут же возник соблазн пустить их в дело, но он удержался. Даже когда я открыл свое пристрастие к Байрону и поставил мраморный бюст, Вернон не захотел действовать. Затем как-то в среду, месяца два спустя после того как я стал хозяйничать в магазине, Пройдоха Дейв приволок коробку с книгами как раз из Миллбэнк-Хауса. Если это не было судьбой, то уж непреодолимым искушением точно. Ничего не было проще, как опустить письма в коробку. Но все же Вернон дал мне шанс, спрятав их в корешок одной из книг, где я мог никогда их не обнаружить. Он поклялся себе, что, если я их не найду, он забудет обо всем.

Но опять-таки вмешалась судьба: я наткнулся на письма. После этого все покатилось само собой. Стараясь задержать меня в Лондоне, Вернон тем временем разыскал старого друга, отослал ему мемуары и коротко проинструктировал, что говорить и как действовать. Парадоксальным образом моя находка внесла определенную теплоту в наши отношения, и Вернон постепенно начал сожалеть о содеянном. Когда он отнес письма в Британскую библиотеку, он был уверен, что там обнаружат подделку. Но его работа, как он скромно признал, просто оказалась слишком хороша. После этого у него уже не хватило мужества сказать мне правду. Все, что он мог сделать, это снова и снова предупреждать меня не верить в эту нелепую историю. В конце концов, когда я доказал мое дружеское к нему отношение, отдав ему мемуары, его совсем заела совесть. Но к тому времени все, конечно, зашло слишком далеко. Теперь он понимал, что недооценил меня. Он хотел только одного: вернуть как можно больше денег, в которые мне обошлась его затея. Он сделает все, что в его возможностях, чтобы загладить свою вину.

Бросив письмо на стол, я встал и, ошеломленный, подошел к перилам балкона. Я стоял, глядя перед собой и ничего не видя. Голова шла кругом.

– Поверить не могу, – сказал я дрожащим голосом. – Все было сплошным обманом.

– Папа…

Фрэн подошла и положила руку мне на плечо. С момента приезда она впервые прикоснулась ко мне. Это было вообще первое женское прикосновение за несколько месяцев.

– Все – обман, – медленно проговорил я, качая головой. – Все было сплошным обманом.

Внизу, в заливе, направляясь на острова, плыл огромный белый паром, почти пустой в это время года, оставляя широкий гладкий шрам на морщинистой поверхности моря. Чайки, резко крича, кружились над его кормой, как мятущиеся души, прикованные к этому миру. Громкий потерянный стон вознесся над судном, отразился от холмов и затих.

– Пап! – Фрэн уже трясла меня за плечо. – Посмотри на меня!

Я повернулся и, ничего не соображая, посмотрел на нее. Все было нереальным и мертвым.

– Я думал, ты уходишь, – сказал я. – Ты можешь идти, если хочешь. Нет никакой необходимости оставаться.

– Я не могу уйти, – крикнула она в полном смятении, почти в исступлении, может, оттого, что ей так близко было мое бездонное горе. – О, разве не понимаешь, не могу!

– Почему?

– Я солгала, когда сказала, что мой друг сообщил, где ты.

Я растерялся. Я не был уверен, что понимаю, что происходит.

– Тогда кто же тебе сказал?

– Твой друг.

– Бруно!

Фрэн, по-прежнему держа руку на моем плече, кивнула.

– Он разыскал нас на прошлой неделе. Он оказался таким приятным человеком. Искал нас целую вечность. Несмотря на мой ломаный итальянский и его английский, он сумел мне все объяснить. Постоянно повторял, что ты в депрессии. Сказал, что я должна поторопиться, потому что он думает, что ты можешь… – Ее лицо сморщилось. – И тогда я приехала сюда и увидела, что ты, не знаю, вроде зомби, и…

Она наконец перестала сдерживаться, зарыдала и бросилась мне на шею.

– О папа!

Я стоял и покачивался, не зная, как реагировать. Самым простым было бы обнять ее, но я больше не хотел ни фальши, ни лжи и потому просто стоял как столб. Конечно, я понимал, как на нее подействует мое самоубийство. А я, в конце концов, был готов на это. Я знаю, каково это – видеть, что ты не способен ни дать, ни принять любовь. Это ужасно. Для нее лучше, куда лучше, чтобы я прошел все стадии рака и умер в муках у нее на глазах. По крайней мере не придется осознавать тот факт, что ее жизнь бессмысленна, что она – ничтожная пылинка в пустом мире, посторонняя в постороннем мире.

Так мы стояли на залитом солнцем балконе, Фрэн обнимала меня и бурно рыдала. Я смотрел поверх ее вздрагивающего плеча на успокаивающее скольжение белого парома, разглаживающего морщинистое море. Я потерял ощущение реальности. Ничего не чувствовал. Не переставая рыдать, Фрэн бесконечно бормотала, прося меня вернуться с ней в Англию. Потом она вдруг замолчала и сделала вовсе уж что-то неожиданное.

Сначала она отпустила меня и отступила назад. В ее движениях было что-то от мелодрамы, чуть ли не от обряда. Потом, глядя мне прямо в глаза горящим взглядом, стала передо мной на колени. С покрасневшим, залитым слезами лицом она напоминала женщину на похоронах. В ее голосе звучало нескрываемое отчаяние.

– Смотри, – сказала она, – я на колени стала, чтобы в последний раз просить тебя. Пожалуйста, поедем со мной обратно в Англию. Вернись и попытайся начать все снова.

Я по-прежнему стоял и покачивался, не чувствуя ничего, кроме пустоты, ставшей еще острей. Не желая вставать, Фрэн взяла мою руку, прижала тыльной стороной к своей мокрой щеке и сказала то, что редкая дочь найдет в себе смелость сказать:

– Я люблю тебя.

В подобный миг настоящему отцу положено разразиться слезами. Даже я, изгнанник, почувствовал, как во мне отдаленно колыхнулась жалость к ней. Отдаленно, более отдаленно, чем эхо парома, и так же слабо, но эта жалость была искренней.

– Хорошо, – сказал я, – я вернусь с тобой в Англию.

Фрэн оставалась в Неаполе неделю. Она встретилась с Бруно, который выдал меня, но на которого я не мог злиться. В конце концов, он считал, что делает это ради самого же меня. Ну а юного Паоло она просто обворожила. Видя, какими глазами он смотрит на нее, я чувствовал себя нестерпимо старым.

Это была самая странная неделя из всех, прожитых здесь, а может, самая странная во всей моей жизни. Мы с ревом носились по Неаполю в грязном «моргане» с Каслригом и Трелони, сидящими на заднем сиденье, хотя это подражание байроновской претенциозности теперь, когда я точно знал, что его мемуары – подделка, мне казалось довольно никчемным. В конце концов, между Байроном и мной не было ничего общего. Все это было одно мое воображение, одна из многих попыток заполнить бесконечную пустоту. Это было время признания того факта, что поэт был просто обычным смертным и, как все его современники, от принца-регента до ничтожнейшего трубочиста, давно умер.

Тем не менее мне доставляло большую радость возить дочь и моих любимцев и показывать им достопримечательности. Приближение Рождества частично вернуло Неаполю его магию. Украшенные гирляндами разноцветных лампочек проспекты походят на дороги к каким-то грандиозным увеселительным паркам. В Старом городе перед соборами стоят громадные ясли, почти в натуральную величину и с настоящей соломой. Дни короткие, и кажется, что магазины, встречающие волнами света и тепла, открыты до поздней ночи. Фрэн всем восхищается. Я спрашиваю себя, какой запомнится ей наша с ней неделя в Неаполе.

В последний ее день в Неаполе мы отправились на пароме на Капри. Можно было бы сплавать туда на «Ариэле», но я рассудил, что Фрэн, наверно, не понравятся долгая тряска и холод. Быстроходные катера – это, несомненно, роскошь для летних месяцев. В любом случае мне очень хотелось прокатиться на пароме после того, как я так долго смотрел на них с балкона.

Мне не пришлось пожалеть о своем решении. Белая громадина оказалась почти пустой. Только несколько бедно одетых неаполитанцев, плывших, наверно, навестить перед праздником родственников, сидели в салонах и смотрели в окна на безрадостную зелень моря. Редкие фигуры терялись среди сотен пустых кресел, которые окружали их. На судне невозможно было ни поесть, ни выпить; многочисленные бары и буфеты не действовали, на всех них были опущены металлические решетки. Казалось, единственным признаком жизни был глухой гул двигателя, но и тот звучал отрешенно, сонно. Оставив Фрэн в салоне, я вышел на палубу. Летом она бывала забита народом, приходилось прокладывать дорогу в скопище тел и багажа. Сейчас я был на палубе совершенно один, не считая нескольких чаек, которые висели над кормой, косясь на белопенный след, оставляемый судном. Я достиг самого сердца одиночества, которое не оставляло меня с тех пор, как я приехал сюда.

У Фрэн это был последний вечер в Италии. Ей предстояло вернуться к прежней жизни. Мы условились, что я останусь еще примерно на неделю после ее отъезда, чтобы уладить все дела с моими любимцами и домом, а потом последую за ней в Англию. После ужина она захотела выпить кофе на балконе, как делала каждый вечер.

– Спасибо за чудесно проведенную неделю, – сказала она, закурив сигарету и изящно выпуская дым.

– Пожалуйста.

Ее взгляд скользнул поверх перил.

– Красивый город. Ты был счастлив здесь?

Я улыбнулся.

– Думаю, я прекрасно провел тут время. Но все хорошее когда-нибудь кончается.

– Будущее будет еще лучше, вот увидишь. Я так рада, что ты возвращаешься, пап. – Она потянулась ко мне через стол и взяла меня за руку. – Так рада.

– Ты сильно изменилась, да, Фрэн? – сказал я, стараясь, чтобы в моем голосе не было слышно грусти.

– Что ты имеешь в виду?

– Что ты уже не такая необузданная, как прежде. Я помню тебя всегда воинственной, восстававшей против всего на свете, всегда полной энергии. Теперь ты, кажется, стала спокойней.

– Да, ты, пожалуй, прав.

– Как считаешь, это оттого, что мы жили раздельно?

– Возможно.

Я рассмеялся.

– Господи, но все же ты вела себя как ненормальная! Такое вытворяла. Помнишь, как ты задрала юбку перед всеми нами?

В памяти живо встал тот вечер. У меня вдруг перехватило горло. Я не мог пошевелиться. Откровенно говоря, я боялся шевельнуться, словно это обнажило бы то, чему лучше оставаться тайным. Потом, когда Фрэн ответила, я понял то, что мне никогда не приходило в голову: она чувствовала то же самое.

– Да, – с трудом выдавила она. – Помню.

Она по-прежнему держала мою руку в своей. Каждому из нас хотелось убрать свою, но ни она, ни я не находили для этого сил, и так мы сидели, словно заколдованные. Перед моими глазами мелькали разные картины. Как Фрэн становится на колени и говорит, что любит меня. Как она выскакивает из ванной нагишом в то далекое утро, и я понимал, что это не было случайным. Она рассчитала и выбрала момент, чтобы я увидел ее такой, она желала этого. Тем вечером я вдруг интуитивно почувствовал, что Гилберт был отцом Амелии…

– Пап, – охрипшим голосом сказала Фрэн, – если…

– Боже мой! – вскричал я, выскакивая из-за стола. – Я даже не подумал проверить!

Фрэн изумленно смотрела на меня.

– Что случилось?

– Ничего. – Я помчался в дом. – Просто кое-кто сказал мне кое-что!

Конверт с мемуарами валялся в спальне возле кровати, где я бросил его. Я поднял его и извлек записную книжку. В этот безумный момент мне показалось возможным, чтобы письмо Вернона само оказалось фантастическим розыгрышем, или что он каким-то образом умудрился принять подлинные мемуары за поддельные. Если знак, о котором говорил привидевшийся мне Байрон, окажется на месте, тогда они безусловно подлинные. Не дыша, дрожащими руками я раскрыл мемуары и взглянул на оборотную сторону переплета.

Она была пуста.

В аэропорт с Фрэн я на другой день не поехал. Аэропорты – место слишком публичное и безликое и в любом случае построены без всякого вкуса. Самая скромная в мире железнодорожная станция и то больше подходит для расставания, чем аэропорт. Мы просто вызвали такси, и я помахал ей с балкона, окруженный моими любимцами. Я хотел, чтобы именно таким она меня и запомнила. Теперь, когда она наконец уехала, я мог больше не сдерживаться и позволить себе проронить несколько слезинок, маша ей вслед.

– Прости!

Фрэн махала мне, посылая ослепительную улыбку, в счастливой уверенности, что на следующей неделе вновь увидит меня. А как же иначе? В своем последнем обмане я был убедителен, как профессиональный мошенник, каков по сути и есть. Продолжая улыбаться, она села в такси и уехала, но я знаю, из ее памяти никогда не сотрется то последнее видение: седовласый мужчина в белой рубашке, стоящий в окружении экзотических животных на балконе разваливающегося палаццо в южной стране, машущий из своего изгнания. Я останусь с ней навсегда точно так же, как остается со мной последнее видение моего отца: мертвое тело, висящее на поясе его халата, склонив голову к плечу, высунув язык миру. По крайней мере, я оставил Фрэн более красиво, более романтично, даже, пожалуй, стильно.

Конечно, я понял почти сразу, как только она приехала, что это означает конец. Не существовало никакой возможности вернуться в Англию и попытаться все начать сначала. Последняя наша встреча помогла мне наконец понять то, что понял мой отец. Что все это не настоящее. Подлинна одна пустота. Он тоже ушел на Рождество. Я помню мишуру, свисавшую с перил и обвившую его плечи. И вот теперь я решаюсь простить его, потому что наконец полностью его понимаю.

Все это время, имел ли я дело с антиквариатом, старинными книгами или с людьми, я опасался обмана. Сначала я подозревал Вернона, потом Элен, даже детей, но действительного обманщика среди них не замечал, потому что им был я сам. Потребовалось прожить какое-то время в изгнании, чтобы я это понял. Ничто в моей прежней жизни не было настоящим. Я никогда не был ни настоящим отцом, ни настоящим мужем, ни настоящим другом. За всем этим ничего не стояло, не то разве могло бы все рухнуть так быстро? Я заставил себя прикинуться и тем, и другим, и третьим, потому что иначе оставалось лишь признать, что мой отец был прав.

Некоторые из нас имеют человеческий облик, но внутри – пусты. Мы боимся этой пустоты внутри нас и пытаемся походить на других людей. Мы выдумываем себе жизнь. Во всяком случае, я чувствую, что мою душу как-то оживила только любовь к Фрэн, когда она была маленькой. Чарующая чистота ребенка иногда способна очеловечить великана-людоеда, вот почему я всеми силами сопротивлялся ее взрослению. На короткое время она преобразила меня, но теперь она слишком умудренная и искушенная. Взрослая, не способная принести избавление, она вызвала самое худшее из того, что есть во мне от великана-людоеда. Может, ужасней всего, что она способствовала тому, чтобы привнести оттенок порочности в нашу любовь.

Отчаяние – это, должно быть, болезнь крови. Мы передаем ее своим детям по наследству и примером своей жизни. Мой отец передал ее мне. Кристофер, возможно, избежал этой участи, но боюсь, что я передал ее Фрэн. Моя смерть поколеблет ее мир. Как я в ее возрасте, она пустится в бегство, примется придумывать себе карьеру и семейную жизнь. Возможно, как это случилось со мной, сама безысходность заставит ее стать богатой и преуспевающей. Затем, тридцать лет спустя, в одно прекрасное лето все рассыплется на куски в ее руках. К следующему Рождеству она придет к пониманию.

Поразительная вещь – конец. (Музыка – поразительная вещь!) Слова толпятся, рвутся наружу, но я знаю, что сказать больше нечего.

Фрэн улетела вчера. Завтра я отплыву на катере. Сейчас, когда я пишу эти строки, вечер. Паромы приходят и уходят, то же самое будет и завтра, когда некому станет следить за ними с балкона. Даже сейчас один из них отправляется на острова. Я только что слышал голос его ревуна – одинокий, отражающийся от холмов голос. Поворачиваюсь, чтобы взглянуть на судно: громадный белый свадебный торт, украшенный огнями, безупречный образ волшебной притягательности, красоты и покоя. Благодаря нашей прогулке на таком вот пароме пару дней назад я могу представить полное безлюдье, царящее на нем, хотя ночью это наверняка выглядит еще ужасней.

Истекающая кровью птичка на груди у моей жены раскрывает свой клювик и издает звук корабельного ревуна – раскатывающийся эхом пустой звук.

Я буду плыть до тех пор, пока у «Ариэля» не кончится горючее. К тому времени я буду далеко от берега, среди молчания моря. Наконец-то после всех тех лет, когда я пытался быть чем-то, чем не был, мое подлинное существо получит возможность выразить себя. Мой последний поступок будет болезненным, но по крайней мере настоящим. Если мне откажет мужество, достаточно будет лишь представить себе то лицо с выпученными глазами, показывающее распухший язык мне и моей матери и мишуре человеческой жизни. Лицо отца будет стоять передо мной, когда я начну задыхаться и дергаться, – подлинное выражение изгнания.