Проблема «бессознательного»

Бассин Филипп Вениаминович

Настоящая книга возникла как попытка обобщения итогов не только ряда теоретических и экспериментальных исследований. Она является также результатом долгих и порой очень страстных споров.

Обстоятельства сложились так, что автору пришлось на протяжении нескольких лет участвовать в дискуссиях по поводу разных сторон теории «бессознательного», в кото­рых противопоставлялись психоаналитические, психосома­тические и феноменалистические подходы к этой теории, с одной стороны, и диалектико-материалистическое пони­мание проблемы неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности — с другой.

 

От автора

Настоящая книга возникла как попытка обобщения итогов не только ряда теоретических и экспериментальных исследований. Она является также результатом долгих и порой очень страстных споров.

Обстоятельства сложились так, что автору пришлось на протяжении нескольких лет участвовать в дискуссиях по поводу разных сторон теории «бессознательного», в кото­рых противопоставлялись психоаналитические, психосома­тические и феноменалистические подходы к этой теории, с одной стороны, и диалектико-материалистическое пони­мание проблемы неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности — с другой. У нас интерес к подоб­ным противопоставлениям заметно возрос после специаль­ного совещания при Президиуме Академии медицинских наук СССР, посвященного вопросам критики фрейдизма (1958). За рубежом же присутствие советских делегатов на научных конгрессах, на которых затрагивались вопро­сы теории сознания, теория функциональной организа­ции мозга, вопросы клинических расстройств психики и т.п., нередко приводило к обсуждению (иногда даже «сверхпрограммному») темы «бессознательного» как об­ласти, в которой особенно резко проявляется различие ис­ходных методологий и стилей подхода к коренным вопро­сам учения о мозге.

Подобные дискуссии были начаты по случайному пово­ду еще в 1956 г., на Европейском совещании по электро­энцефалографии (Лондон), а затем продолжены в развер­нутой форме на I Чехословацком психиатрическом кон­грессе (Ессеники, 1959), на конференции, посвященной рассмотрению вопросов методологии психоанализа, состо­явшейся по инициативе Министерства здравоохранения и Академии наук Венгрии (Будапешт, I960), на III Всемир­ном психиатрическом конгрессе (Монреаль, 1961), на кон­ференции, посвященной вопросам теории нервного регули­рования (Лейпциг, 1963), на III Международном конгрес­се по психосоматической медицине и гипнозу (Париж, 1965), на симпозиуме по проблеме сознания и «бессозна­тельного», состоявшемся в Берлине (ГДР) в 1967 г. и в некоторых других случаях.

Внимание, которое уделяется в зарубежных аудитори­ях подобным дискуссиям, понятно. Психоанализ и разно­образные примыкающие к нему течения до настоящего времени пользуются на Западе широкой популярностью. Вместе с тем немало западных психологов и клиницистов видит слабые стороны этой концепции и необходимость пересмотра ее положений [128].

Для нас на современном этапе актуальным является не столько выявление этих слабых сторон (эта фаза кри­тики хорошо представлена во многих обстоятельных рабо­тах, опубликованных за последние годы [261, 262, 207, 47, 135, 206 и др.]), сколько теоретическое обоснование адек­ватной трактовки «бессознательного».

В настоящей книге и сделана попытка такого обосно­вания. Автор использовал опыт, накопленный им при не­посредственных встречах со сторонниками психоаналити­ческого понимания проблемы «бессознательного» на перечисленных выше зарубежных конгрессах, а также ма­териалы дискуссий, которые проводились при его участии в аналогичном плане в отечественной и зарубежной перио­дической печати [6, 10, 9, 12, 13, 16, 5, 213, 7, 214, 268, 8, 188, 248, 11, 186, 123, 78].

Не подлежит сомнению, что предлагаемая работа, ос­новные положения которой формировались в эмоциональ­ной обстановке заостренной, подчас, полемики, сама еще во многом является дискуссионной. Автор менее всего пре­тендует на то, чтобы она рассматривалась как очерк уже сложившейся, окончательно формулируемой концепции. Препятствия, которые еще долгое время будут стоять на пути создания такой концепции, очень велики. Они выте­кают не только из того, что внимание к проблеме «бессознательного» в нашей науке было длительно ослаблено, и не только из выраженной «междисциплинарности» этой проблемы — из положения ее на «стыке» ряда областей знания, прежде всего таких, как психология, учение о выс­шей нервной деятельности, теория биологического регули­рования, психиатрия и неврология. Трудности, которые возникают на настоящем этапе при попытках анализа лю­бой мозговой функции, обусловлены прежде всего тем, что такой анализ не может проводиться в отвлечении от обще­го быстрого развития представлений о принципах органи­зации мозговой деятельности, характерного для современ­ной нейрофизиологии. А когда речь заходит о проблеме «бессознательного», эти трудности становятся особенно ощутимыми, ибо развитие, о котором мы только что упо­мянули, отражающее сближение учения о мозге с киберне­тикой, заставляет во многом изменять понимание сущест­ва и роли «бессознательного», преобладавшее на протяже­нии предшествующих десятилетий. Поэтому мы хотели бы сразу сформулировать общее теоретическое положение, раскрытию которого будет посвящено все последующее изложение.

Фрейдизм пытался построить теорию «бессознатель­ного» в полном отрыве от физиологического учения о моз­ге. Эта позиция была, возможно, вынужденной (обуслов­ленной слабостью нейрофизиологии конца прошлого ве­ка). Тем не менее она оказалась пагубной. Хотя психоана­лизом были затронуты некоторые очень важные проблемы и факты, научно раскрыть их он не смог. Теоретические построения психоанализа — это миф. Концепция психо­анализа создавалась для объяснения реальных сторон ра­боты мозга, перед которыми, однако, ход исследований надолго остановился из-за невозможности научно их объ­яснить.

В состоянии ли мы спустя более чем полвека использо­вать нейрофизиологические представления для углубле­ния идеи «бессознательного»? Да, в состоянии, если будем иметь в виду определенный аспект этих представлений: не столько отражение в них каких-то конкретных мозговых механизмов, сколько определенные тенденции их разви­тия, объясняющие, почему мы вынуждены признать ре­альность «бессознательного» как одной из форм работы мозга и с какими свойствами нейронных сетей можно (очень гипотетически) связывать выполнение некоторых функций «бессознательного».

Ио главное при попытках ввести проблему «бессозна­тельного» в контекст общего учения о мозге заключается в другом. Мы подошли сейчас, по-видимому, к новому, ис­ключительно важному этапу в развитии этого учения, свя­занному с пониманием того, что нервные процессы (как и многие другие) можно изучать в двух разных планах: а) непосредственно начиная их анализ с рассмотрения их конкретной материальной природы и вытекающих из этой природы особенностей их динамики и энергетики (что было вполне рациональным на этапе развития классиче­ской нейрофизиологии, имевшей дело с относительно не­многими и относительно простыми системами) и б) изу­чая эти процессы вначале абстрактно лишь как своеобраз­ные проявления переработки информации, чтобы затем, используя результаты этого изучения, получить возмож­ность глубже и тоньше расшифровать и конкретную ор­ганизацию их материальной природы (что является един­ственно адекватным способом исследовать взаимодействия множества сложнейших систем, лежащих, как это стало нам более ясно теперь, в основе адаптивного поведения).

При втором подходе в центре внимания становятся прежде всего закономерности управления поведением, способы регулирования функций, схемы организации про­цессов и только в дальнейшем — непосредственный мате­риальный субстрат этих процессов. О стремлении все бо­лее широко применять этот второй подход, вследствие соз­даваемых им очевидных преимуществ при анализе, гово­рит прогрессирующее укрепление в современном учении о мозге ряда очень характерных и во многом родственных трактовок: представления о функциональной структуре движений, опирающегося на понятия «сенсорной коррек­ции» и «сличения» (Н. А. Бернштейн), идей «опережаю­щего возбуждения» и «акцептора действия» (П. К. Ано­хин), данных изучения регулирующей роли установок (Д. Н. Узнадзе), концепции осознания как функции «презентирования» действительности субъекту и «сдвига мо­тива на цель» (А. Н. Леонтьев), теории управления слож­ными физиологическими системами на основе тактики не­локального поиска (И. М. Гельфанд) и некоторых других теоретических построений. Объединяющим все эти внеш­не, казалось бы, разные направления поисков является то, что для всех них конечная задача заключается в более глу­ боком понимании природы мозговых процессов, достигае­мом через анализ функциональной структуры этих про­цессов, через понимание «логики» их организации, прин­ципов их регулирования и управления ими .

В таком «двухэтапном» подходе к проблеме проявляет­ся определенная, наиболее, по-видимому, выгодная в на­стоящее время стратегия научных поисков, которую только поверхностные наблюдатели могут оценить как отступле­ние перед трудностями выявления конкретных мате­риальных основ мозговой деятельности. Кибернетика дала уже немало примеров того, как, углубляя понимание информационного аспекта активности самых разнообраз­ных саморегулирующихся систем, мы создаем одновремен­но предпосылки для значительно более глубокого понима­ния и энергетического аспекта этой активности.

Мы напоминаем эти характерные тенденции потому, что проблема «бессознательного» входит сегодня в кон­текст общего учения о мозге, вследствие существующей пока еще ограниченности методов ее исследования, прежде всего через этот недавно открывшийся для нас план пере­работки информации и регулирования . Именно в этом пла­не раскрываются основные функции «бессознательного», связанные с латентными, но в высшей степени важными формами мозговой деятельности, без учета которых мы ни одного по существу приспособительного акта понять до конца не можем . Само собой разумеется, что при таком подходе вся постановка проблемы «бессознательного» во многом резко изменяется по сравнению с тем, как она звучала в литературе еще совсем недавно.

В дальнейшем мы постараемся эти общие, пока только декларативно изложенные соображения по возможности конкретизировать и обосновать.

Отметив всю сложность разработки проблемы «бессо­знательного», хотелось бы одновременно подчеркнуть и особую важность этой разработки в плане дальнейшего утверждения диалектико-материалистического мировоз­зрения. Известно, что идеалистическое понимание пробле­мы «бессознательного», одним из ярких вариантов которо­го является концепция психоанализа, влияет на довольно широкие слои интеллигенции не только в странах капита­листического Запада, но и в некоторых социалистических странах. Лучшим средством преодоления этого влияния является конструктивная критика питающих его тео­рий, т. е. разработка представлений, более адекватных, в научном плане. Поэтому даже самый скромный шаг вперед в правильной разработке проблемы «бессознательно­го», будучи делом заведомо трудным, является вместе с тем настоятельно нужным и важным.

В заключение я считаю приятным долгом выразить ис­креннюю благодарность моим уважаемым оппонентам — всем тем исследователям, дискуссии с которыми, прово­дившиеся на протяжении ряда лет в устной и письменной форме, способствовали более точному определению прин­ципиальных теоретических установок современного психо­анализа и психосоматической медицины и помогли тем са­мым правильно ориентировать критическое обсуждение этих концепций, особенно бывшему президенту Междуна­родного психосоматического союза проф. Wittkower (Ка­нада) и профессорам Musatti (Италия), Brisset (Фран­ция), Klotz (Франция), Еу (Франция), Rey (Англия), Smirnoff (Франция), Koupernik (Франция), Masserman (США).

За создание условий, способствовавших проведению дискуссий, и умелое руководство прениями чувствую себя особенно обязанным проф. Muller-Hegemarm (Берлин, ГДР), проф. Gegesi-Kiss-Pal (Будапешт), д-ру Volgiesi (Будапешт), а также д-ру Сегпу (Прага).

Я сердечно благодарю также д-ра Chertok (Франция). Разъяснения, которые я получал на протяжении ряда лет от этого высококомпетентного клинициста по поводу ха­рактерных особенностей психосоматического и психоана­литического направлений во Франции, нашли отражение на страницах настоящей книги.

Я всегда буду с теплым чувством и глубокой призна­тельностью помнить о помощи, которой длительно поль­зовался при критике психоаналитического направления со стороны выдающегося, ныне покойного чешского ис­следователя С. М. Michalova.

Настоящее исследование вообще не могло быть осуще­ствлено без неоценимого содействия, которое неизменно оказывал мне ныне покойный директор Института невро­логии АМН СССР действительный член Академии меди­цинских наук СССР проф. Н. В. Коновалов, на протяжении долгих лет направлявший мою научную работу.

 

Глава первая.

Постановка проблемы «бессознательного»

§1 О трудностях анализа идеи «бессознательного»

Вопросы, ко­торые освещаются на современном этапе теорией неосоз­наваемых форм высшей нервной деятельности, это очень старая по существу тема, волновавшая философов еще за много веков до нашего времени. В периоде, предшествовав­шем созданию научных представлений о работе мозга, к этой теме подходили в основном с позиций идеалистиче­ской философии, превратив ее в традиционный элемент многих натурфилософских и спиритуалистических концеп­ций. Лишь затем она постепенно стала привлекать внима­ние также психологов и еще позже нейрофизиологов. Но и в этой относительно поздней фазе тяжелый груз спекуля­тивных представлений, на протяжении веков прочно спа­явшихся с идеей так называемого бессознательного, резко осложнял попытки научного анализа.

Если иметь в виду последние 100 лет, то история пред­ставлений о неосознаваемых формах высшей приспособи­тельной деятельности мозга обрисовывается как своеобраз­ное качание маятника теоретической мысли между двумя полюсами: откровенным и подчас крайне реакционным иррационализмом, с одной стороны, и тем, что в представ­лениях о «бессознательном» имеет, напротив, рациональ­ный характер и что должно рано или поздно стать неотъем­лемой частью диалектико-материалистического учения о закономерностях работы центральной нервной системы человека, с другой стороны. Процесс освобождения идеи «бессознательного» от тяготевших над ней традиций идеа­листического понимания был поэтому крайне медленным, поступательные шаги в нем нередко сменялись периодами длительного застоя и даже регресса. Конечно, это не мог­ло не повлиять как на роль, которую эта идея играла в формировании различных областей знания, так и на осо­бенности отношения к ней, характерные для различных исторических периодов.

Для того чтобы понять, как вопреки всем этим трудно­стям происходило постепенное включение идеи «бессоз­нательного» в контекст научных теорий, необходимо учесть также следующее. В этой идее скрещиваются, как в своеобразном фокусе, очень разные линии развития фило­софской и научной мысли. А в результате такого скрещи­вания возникает характерная «междисциплинарность» представления о «бессознательном», его связь с широким кругом специальных областей знания — от теории биоло­гического регулирования, нейро- и электрофизиологии до психологии творчества, теории искусства, вопросов соци­альной психологии и теории воспитания включительно. В подобных сложных условиях анализ становится очень трудным, если не допускается некоторая схематизация, если не намечаются определенные логические этапы раз­вития прослеживаемой идеи. Подобные этапы не всегда совпадают с этапами развития в их хронологическом пони­мании, но,, ориентируясь на них, мы можем лучше просле­дить, как постепенно выкристаллизовывались рациональ­ные элементы теории «бессознательного» и как устанавли­вались связи этой теории с другими областями знания. Мы попытаемся пойти дальше именно таким путем. Что касается хронологического аспекта, то на нем мы остано­вимся специально несколько позже.

§2 Спекулятивно-философское истолкование идеи «бессознательного»

Намечая логические фазы развития идеи «бессознатель­ного», следует прежде всего напомнить, что эта идея оказалась интимно связанной у своих истоков с теориями идеалистического направления, рассматривавшими «бес­сознательное» как некое космическое начало и основу жизненного процесса.

Яркие образцы такой трактовки представлены во мно­гих системах древней философии (например, в древне­индийском учении Веданты о втором аттрибуте Брамы), в средневековой европейской философии (высказывания Фомы Аквинского и др.), в концепциях, созданных в бо­лее позднем периоде Fichte, Schelling, Schopenhauer, He­gel, Herbart и др., и особенно в системе, разработанной в 70-х годах XIX века Hartmann. Учитывая длительность этой традиции и ее глубокие корни, не приходится удив­ляться, что ее влияние можно проследить и в ряде значи­тельно более поздних идеалистически ориентированных философско-психологических и философско-социологиче­ских работ. Характерный рецидив подобного понимания «бессознательного» отчетливо проявился в эволюции идей, например, Freud, вызвав к концу первой четверти XX века резкое изменение круга интересов этого исследователя — переключение его внимания с преимущественно занимав­ших его ранее вопросов патогенеза клинических синдромов на идеи так называемой метапсихологии, в которых акцен­ты были поставлены на роли «бессознательного» как перво­основы жизненной и психической активности, процессов общественно-исторического порядка и т.п. В не менее яс­ной форме тенденции сходного характера можно обнаружить, прослеживая эволюцию мысли других крупных представителей идеалистического направления, таких, как Bergson, Jung, отчасти James, Scherrington и др.

Таким образом, освобождение от традиций натурфило­софии было для понятия «бессознательного» делом далеко не легким. Но это был процесс исторически неотвратимый. Уже в конце XIX века он стал заметно изменять позиции, с которых освещалась эта своеобразная категория, придав последней ряд неодинаковых, иногда трудно совместимых значений. Эта постепенно сложившаяся разноликость идеи «бессознательного», разнообразие ее истолкований являют­ся немалым препятствием при попытках проследить, ка­ким образом представление о ней постепенно становилось все более приемлемым для научного мышления.

§3 Понимание «бессознательного» Wundt

Если отвлечься от упомянутой выше первоначальной трактовки «бессознательного»,, то в психологии XIX века наметились в основном два различных подхода к этой идее. Один из них можно назвать «негативным», так как он сводился к пониманию «бессознательного» как психиче­ской сферы или области переживаний, которая характе­ризуется лишь той или другой степенью понижения ясно­сти сознания. Подобную трактовку связывают обычно, про­слеживая ее далекие исторические корни, с Leibnitz [194], который, по-видимому, одним из первых высказал мысль о том, что наряду с отчетливо осознаваемыми переживания­ми существуют также переживания, более или менее смутно или даже вовсе неосознаваемые (так называемые малые, или неощутимые, восприятия). В западноевро­пейской психофизиологии это негативное истолкование одно время поддерживалось Fechner (в периоде создания им ставшей в дальнейшем широко известной теории по­рогов ощущений) и некоторыми другими. Однако в этой логически последовательной, строгой форме подобная точ­ка зрения сохранялась недолго.

Большой интерес в подходе к идее «бессознательного» представляет позиция Wundt. Wundt сформулировал ряд аргументов как за, так и против чисто «негативного» пони­мания «бессознательного», отразив тем самым некоторую растерянность даже наиболее глубоких мыслителей сере­дины прошлого века перед неожиданной сложностью под­меченных ими соотношений.

Этому исследователю принадлежит образное уподобле­ние сознания полю зрения, в котором существует, как из­вестно, область наиболее ясного видения, окруженная кон­центрическими зонами — источниками все менее и ме­нее ясных ощущений. Основываясь на подобной схеме, Wundt пытался обосновать идентичность понятий психи­ческого и осознаваемого, т.е. защитить представление, по которому «бессознательное» следует понимать лишь как своеобразную периферию сознания, теряющую качества психического по мере того, как мы переходим в ней к зо­нам, все более отдаленным от области ясных переживаний. Это — формулировка чисто «негативного» стиля. Вместе с тем уже у Wundt мы находим высказывания, близкие и к противоположной («позитивной») точке зрения. Соглас­но последней, «бессознательное» выступает как качест­венно особая латентная активность мозга, способная ока­зывать при определенных условиях очень глубокое влия­ние на поведение и сложные формы приспособления.

Трудно сказать, учитывал ли Wundt известную проти­воречивость своих взглядов на природу «бессознательного». Но то, что его понимание этой проблемы не исчерпывалось (вопреки утверждениям, появившимся в более поздней литературе) «негативной» концепцией, сомнений не вызы­вает. Достаточно напомнить его положение о том, что ре­цепция и сознание неизбежно базируются на «неосозна­ваемых логических процессах», поскольку «процессы вос­приятия имеют неосознаваемый характер и только резуль­таты их становятся доступными сознанию» [274, стр. 436].

К идее «неосознаваемых логических процессов», сы­гравшей, как мы увидим позже, немаловажную роль во всем последующем развитии представлений о «бессозна­тельном», Wundt возвращался неоднократно. Вот некото­рые его высказывания, хорошо передающие дух подхода ко всей этой проблеме, преобладавшего в 50—60-х годах про­шлого века. «Предположение о логической основе восприя- тий, — говорит Wundt, — не в большей степени гипотетич­но, чем другое любое допущение, которое мы принимаем в отношении объективных процессов, анализируя их приро­ду. Такое предположение удовлетворяет существенному требованию, которое предъявляется к каждой хорошо обос­нованной теории: оно позволяет наиболее простым и не­противоречивым способом обобщить наблюдаемые факты» [274, стр. 437]. И далее: «Если первый осознаваемый акт, уходящий корнями в бессознательное, имеет характер умо­заключения, то тем самым доказывается связь законов ло­гического развития мысли с этим бессознательным, дока­зывается существование не только осознаваемого, но и неосознаваемого мышления. Мы полагаем, что нам уда­лось ясно показать, почему предположение о неосознавае­мых логических процессах не только объясняет конечную форму актов восприятия, но и выявляет природу этих ак­тов, недоступную для непосредственного наблюдения» [274, стр. 438].

Wundt был далек при этом от наивного уподобления «бессознательного» сознанию, от понимания первого как активности, подчиненной тем же законам, которые опре­деляют деятельность второго, т.е. от ошибки, которую до­пустил, как это ни странно, Freud. Он указывает, что вы­ражение «неосознаваемые умозаключения» неадекватно: «Психический процесс восприятия принимает форму логического вывода, только будучи переведенным на язык сознания» [274, стр. 169]. Поэтому Wundt был склонен подчеркивать качественное и функциональное своеобра­зие неосознаваемой мыслительной активности: неосозна­ваемые логические процессы происходят, по его мнению, именно в силу этого своеобразия «с такой правильностью и с такой однотипностью у всех людей, какие при осозна­ваемых логических построениях невозможны» [274, стр. 169]. В результате он сформулировал на характерном телеологическом и спиритуалистическом языке идеали­стической психологии своей эпохи мысль, которая, уже тогда не будучи новой, породила в позднейшей литерату­ре неисчислимое множество откликов: «Наша душа так счастливо устроена, что пока она подготовляет важнейшие предпосылки познавательного процесса, мы не получаем о работе, с которой сопряжена эта подготовка, никаких све­дений. Как постороннее существо противостоит нам эта неосознаваемая творящая для нас душа, которая предо­ставляет в наше распоряжение только зрелые плоды про­веденной ею работы» [274, стр. 375]. В этой фразе приведе­ны положения, конкретизации и объяснения которых раз­ные направления психологии и психопатологии добивались (и надо сказать, довольно бесплодно) на протяжении мно­гих последующих десятилетий.

Мы остановились так подробно на изложении взгля­дов Wundt потому, что они типичны для длительного пе­риода в эволюции представлений о «бессознательном». Не­безынтересно, что эти взгляды были особенно энергично поддержаны теми, кто пытался ввести в область психоло­гии дух точных наук, обосновать право психолога на ло­гическую дедукцию и обязательность для него трактовок, добытых путем такого логического анализа, а именно Helmholtz [170], Zollner и некоторыми другими.

§ 4 Проникновение идеи «бессознательного» в клинические концепции

Следующий этап в развитии или, точнее, в расширении представлений о «бессознательном» связан в основном с концепциями клинического порядка. Если Wundt и Helm­holtz, уделявшими много внимания анализу процессов вос­приятия, активность «бессознательного» понималась как проявляющаяся главным образом в организации, в скры­той подготовке психических явлений скорее элементарно­го порядка (восприятия, воспоминания, работа внимания), то психопатологи более позднего периода, интерес которых был прикован к нарушениям личности, с готовностью об­ратились к этой активности как к фактору, участвующему в регулировании и в болезненных изменениях также наи­более сложных системных проявлений человеческой психи­ки, мотивов и поведения.

Такое понимание отчетливо представлено, например, в работах Schilder [237]. Периферия, или краевая зона, со­знания, непосредственно переходящая в область «бессознательного», является, по Schilder, своеобразным вмести­лищем не только диффузных, лишенных отчетливости компонентов интеллектуальной деятельности и сенсори­ки — смутных представлений и ощущений, но и аффектив­ных состояний, глубоких влечений, которые могут иметь очень высокий «динамический потенциал», обусловливая интенсивные формы эмоционального напряжения. При этом, однако, Schilder отказывался рассматривать «бессоз­нательное» как подлинно психическое. С позиций такого своеобразного понимания Schilder пытался анализировать целый ряд характерных психопатологических картин и синдромов.

Все это было, однако (если иметь в виду, повторяем, скорее логику, чем хронологию развития воззрений), толь­ко началом попыток вовлечения идеи «бессознательного» в контекст психопатологических трактовок. Вступив на путь признания «бессознательного» как фактора, не тож­дественного сознанию, но оказывающего тем не менее воз­действие на поведение, трудно было воздержаться от пред­ставления, согласно которому подобное воздействие не ис­черпывается лишь повышением «аффективного потенциа­ла», не сводится только к созданию ненаправленного эмо­ционального напряжения. Весь этот ход мысли подсказы­вал, что подобное воздействие должно быть способно, по крайней мере при определенных условиях, приобретать характер подлинной регуляции, подлинного управления поведением, при котором сохраняются целенаправленный характер действий и способность гибкого приспособления к окружающей обстановке.

Не удивительно поэтому, б каким огромным внимани­ем были встречены десятки лет назад клинические факты, которые давали повод говорить о реальности подобных не­осознаваемых форм сложной регуляции поведения. Такие факты были в изобилии представлены клиникой истерии, анализом гипногенно обусловленных изменений сознания, наблюдениями, накопленными при изучении сумеречных состояний в клинике эпилепсии (неоднократно описанны­ми, например, случаями сложной, объективно целенаправ­ленной деятельности, длительно развиваемой в состоянии, которое во французской психиатрии называется «etat de double conscience»), исследованиями посттравматического и постинфекционного расстройства памяти и ряда других клинических синдромов органического и функционального характера. Эти факты тщательно изучались в свое время Charkot, несколько позже — талантливым последователем этого выдающегося французского психопатолога Janet, а также Munsterberg, Ribot, Prince, Hart и многими другими. И, конечно, наиболее развитое выражение эта идея регулирующей роли «бессознательного» в поведении по­лучила в трудах Freud и его многочисленных учеников, чьи представления нам еще придется не раз подробно рас­сматривать.

§ 5 Фазы развития представлений о «бессознательном»

Итак, мы видим, что удерживавшиеся на протяжении ве­ков натурфилософские и иррациональные толкования «бес­сознательного» сменились в свое время «негативным пониманием (согласно которому о «бессознательном» можно говорить лишь как о крайнем выражении потери пережи­ваниями качества осознанности, если эти переживания смещаются от фокуса к периферии ясного сознания), что на смену этой столь же осторожной, сколь бессодержатель­ной трактовке пришло подчеркивание латентной, но важ­ной роли, которую «бессознательное» играет в формирова­нии относительно элементарных проявлений психики — в организации восприятия, в экфории следов памяти, в ста­новлении интеллектуальных актов и т. п., что затем это представление расширилось, постулировав влияние «бессознательного» не только на динамику частных психиче­ских функций, но и на область мотивации, влечений и аффектов, т.е. на процессы, составляющие, согласно тра­диционному психиатрическому пониманию, основу, «ядро» личности, и что, наконец, в центре внимания факты, показывающие, по мнению их наблюдателей, как «бессоз­нательное» может не только обусловливать разные степе­ни эмоциональной напряженности, но и выполнять функ­цию подлинного регулятора поведения, придающего отно­шению человека к миру не на много менее адаптационно гибкий и целенаправленный характер, чем тот, который достигается в условиях ясного сознания.

Прослеживая эти последовательно сменявшие друг друга фазы, надо подчеркнуть одну интересную общую осо­бенность. Мы уже упомянули о характерном внутреннем противоречии в системе построений Wundt: стремясь, с од­ной стороны, отождествить понятия психического и созна­тельного («психический процесс не может быть не осоз­нанным»), Wundt оказывался вынужденным в то же время говорить «о неосознаваемом мышлении», о «неосознавае­мых логических операциях» и т.д. Выход из этого проти­воречия, которое было отчетливо подмечено еще в конце XIX века, большинство исследователей видело только на путях альтернативы. Либо, сохраняя первый тезис, при­знать всю, как мы сказали бы теперь, неосознаваемую пе­реработку информации чисто нервной активностью (т.е. активностью, лишенной модальности психического), либо, сохраняя второй тезис (т.е. допуская существование не­осознаваемой психической активности), отказаться от «негативного» первого и пояснить, каким образом и в ка­ком смысле можно говорить о деятельности мозга, кото­рая, будучи неосознаваемой, остается в то же время дея­тельностью психической. Желающих взяться за обоснован­ное разрешение этой альтернативы было, однако, в ту эпоху очень немного.

Для системы психологических воззрений Wundt харак­терно, таким образом, то, что в ней были крепко завязаны, если можно так выразиться, проблемные «узлы», которые ни сам автор этой системы, ни многие из исследователей последующих поколений развязать, несмотря на настойчи­вые усилия, не смогли. И главным узлом являлся вопрос о том, как же следует рассматривать глубоко скрытую работу мозга, которая становится доступной сознанию только на каком-то конечном своем этапе (или даже полностью остается «за порогом» сознания), хотя очевидным образом участвует в формировании (выражаясь языком нашего времени) семантически и информационно обусловленных аспектов целенаправленных человеческих действий. Спо­ры по поводу этого вопроса, в которых довольно неуверен­но противопоставлялись друг другу концепции неврологи­ческая (мы ее охарактеризовали выше как «негативную») и психологическая («позитивная»), шли на протяжении десятилетий. Дискуссия переходила из одной фазы разви­тия представлений о «бессознательном» в другую, способ­ствуя в какой-то степени преемственности этих фаз. В то же время она убедительно демонстрировала, что смена по­следних отражала скорее лишь непрерывное расширение представлений о формах проявления «бессознательного», чем действительное углубление знаний о природе этого в высшей степени своеобразного, а потому и особенно труд­ного для понимания вида мозговой деятельности.

Прослеживая логику эволюции идеи «бессознательно­го», мы имеем пока в виду, как это легко заметить, толь­ко процессы, происходившие за пределами нашей страны. На том, как развивались представления о неосознаваемых формах высшей нервной деятельности в дореволюционной России и в Советском Союзе, мы остановимся подробнее позже. Сейчас же, чтобы завершить описание намеченной последовательности этапов, нам остается указать на трак­товки, которые приходят иногда на смену, а иногда и непо­средственно сосуществуют с последней из упомянутых нами фаз, — на концепции, которые логически вытекают из представления о подчиненности идеалистически пони­маемому «бессознательному» даже наиболее сложных форм целенаправленного поведения.

Эти трактовки показывают (и для историка науки это факт, полный глубокого интереса), как своеобразно замы­кается круг развития мысли, когда неадекватное толкова­ние регулирующей роли «бессознательного» возвращает исследователей вновь к тем же исходным представлениям спекулятивного порядка, с которых началась вся просле­живаемая нами эволюция идей. Действительно, если при­нимается гипотеза, по которой «бессознательное» опреде­ляет основы целенаправленного поведения индивида, то логически нужен лишь один шаг, чтобы допустить воз­можность влияния этого «бессознательного» и на актив­ность общественных ассоциаций. А здесь — начало пути, который уже неотвратимо приводит к идеалистическому истолкованию «бессознательного» как иррациональной силы, направляющей историческое развитие народов и че­ловечества в целом, как мифического «Бессознательно­го», способного противостоять сознательной деятельно­сти человека, неподвластного и даже враждебного по­следней.

Именно так завершилось развитие идей Freud, отправ­ной точкой работ которого были клинически во многом ин­тересные «Очерки по проблеме истерии» (1895), а логиче­ским концом — разработка глубоко реакционной социаль­но-философской системы. Именно так эволюционировал Jung, начавший с экспериментального исследования ассо­циативных процессов при шизофрении и закончивший свою деятельность созданием «Архетипов коллективного бессознательного», «Отношения между „Я“ и „бессозна­тельным“» и ряда других работ сходного направления [181, 182]. По этому пути пошли и некоторые из старых буржуазных социологов, увидевших в иррациональном «Бессознательном» движущий фактор исторического про­цесса, такие, например, как Lazarus в его «Психологии на­родов», Le-Bon [193], Trotter, Ranke и др. Указывать, ка­кой создавался при этом простор для построений, ничего общего не имеющих с областью научных знаний и с мето­дологией научного исследования, было бы, конечно, из­лишним.

§6 Значение проблемы «бессознательного» по James

Мы охарактеризовали основные этапы развития представ­лений о «бессознательном», происходившего за рубежами нашей страны, в частности для того, чтобы показать, на­сколько сковывающим оказалось влияние методологиче­ских установок, характерных для многих западноевропей­ских и американских исследователей, уделявших внима­ние этой сложной проблеме. Не подлежит сомнению, что вопросу о «бессознательном» особенно настойчиво пыта­лись придать идеалистическое истолкование. А в итоге трудно назвать в психологии другую область, история ко­торой производила бы впечатление такого медленного дви­жения вперед, как история учений о «бессознательном». К этой истории с полным правом можно было применить известную французскую поговорку: «Чем более это меня­ется, тем больше остается тем же самым».

То, что это отсутствие быстрого прогресса в понимании «бессознательного» не было обусловлено недооценкой зна­чения проблемы, не вызывает никаких сомнений. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить хотя бы характер­ные слова James: «Я не могу не считать, что самый важ­ный шаг вперед, который произошел в психологии, с тех пор как я, будучи студентом, изучал эту науку, был сделан в 1886 г. ...шаг, показавший, что существует не только обычное поле сознания, с его центром и периферией, но также область следов памяти, мыслей и чувств, которые, находясь за пределами этого поля, должны тем не менее рассматриваться как проявления сознания («conscious tacts») особого рода, способные, безошибочным образом обнаруживать свою реальность. Я называю это наиболее важным шагом вперед, ибо в отличие от других достиже­ний психологии это открытие выявило совершенно неожи­данную сторону в природе человека. Никакие иные успехи психологического исследования не могут претендовать на подобное же значе­ние (разрядка наша. — Ф. Б.) [176, стр. 233]. Приводя эти слова, Jung отмечает, что, говоря об «открытии 1886 г.», James имел в виду представление о «подпороговом созна­нии», введенное в этом году Myers [183, стр. 37—38].

Таким образом, James, как и многие другие, понимал все значение вопроса о «бессознательном». Налицо были и бесспорная талантливость, и очень высокое экспери­ментальное мастерство ряда исследователей, пытавших­ся анализировать эту же проблему в более позднем периоде.

Однако все это, естественно, не могло возместить мето­дологическую неправильность исходных позиций и, что не менее важно, отсутствие адекватных рабочих поня­тий, без которых поставленные проблемы не могли быть научно освещены.

Так обстояло дело за рубежом, в капиталистических странах. Как же складывалась судьба аналогичных иска­ний, проводившихся на основе иного понимания всей этой трудной проблемы, в нашей стране?

§7 Отношение к проблеме «бессознательного» И.М. Сеченова и И.П. Павлова

Прежде всего следует указать на неправомерность выска­зываемого иногда представления, согласно которому тра­диционный для русской науки материалистический подход к вопросам учения о мозге, предпочтение этой наукой объ­ективных методов исследования функций центральной нервной системы, характерная для нее рефлекторная кон­цепция были изначально связаны с игнорированием или по крайней мере с недооценкой значения проблемы «бес­сознательного». Можно привести немало аргументов в пользу того, что подобная упрощенно-негативная точка зрения не была свойственна ни основоположникам рефлек­торной теории, ни тем, кто стремился руководствоваться этой теорией в медицинской практике. Бесспорно, однако, что в России сложился особый подход к проблеме «бессоз­нательного», во многом отличный от подходов, преобладав­ших на Западе.

И. М. Сеченов неоднократно возвращался к вопросу о так называемых темных, или смутных, ощущениях, пони­мавшихся им как ощущения, лишь частично или вовсе неосознаваемые. Он говорил по разным поводам о состоя­ниях, характерных для различных степеней бодрствования. Он предвидел также существование «предощущений», ставших в более позднем периоде (особенно в работах Г. В. Гершуни) предметом специального эксперименталь­ного анализа. В своей работе «Кому и как разрабатывать психологию?» он подчеркивал: «В прежние времена "пси­хическим" было только "сознательное", т.е. от цельного натурального процесса отрывалось начало, которое относи­лось психологами для элементарных психических форм в область физиологии, и конец» [81, стр. 208]. Переработка сырых впечатлений,, — говорит он в другом месте, — проис­ходит в тайниках памяти, вне сознания, следовательно без всякого участия ума и воли. Отсюда, по И. М. Сеченову, вытекает научная и философская неправомерность сведе­ния «психического» только к «сознательному». Для В. М. Бехтерева активность «бессознательного» это — «рефлексы, пути которых проложены в нервной системе, но воспроизведение которых в данное время не зависит от активной личности, а потому эти рефлексы и остаются не подотчетными последней» [19, стр. 64]. И. П. Павлову при­надлежат слова: «Мы отлично знаем, до какой степени ду­шевная психическая жизнь пестро складывается из созна­тельного и бессознательного» [64, стр. 105]. Ему же при­надлежит уподобление психолога, ограничивающегося из­учением только осознаваемых переживаний, человеку, иду­щему в темноте с фонарем, который освещает лишь не­большие участки пути. А с таким фонарем, говорит И. П. Павлов, трудно изучать всю местность.

Подобные примеры, показывающие, каковы были прин­ципиальные установки по вопросу о «бессознательном» у тех, кто закладывал основы рефлекторной теории, можно было бы продолжить. Будет поэтому правильнее, если вместо принятия поверхностного представления об игнори­ровании рефлекторной теорией проблемы «бессознатель­ного», о существующей якобы несовместимости представ­лений о «бессознательном» с основными положениями этой теории, мы напомним несколько следующих общих поло­жений.

§ 8 Подход к проблеме «бессознательного» советских исследователей. Его результаты, трудности и перспективы

Подход к проблеме «бессознательного», характерный для русской и в дальнейшем для советской науки, определялся (без всяких упрощенных попыток отрицания этой пробле­мы) прежде всего некоторыми методологическими принци­пами, которые обоснованно рассматриваются и поныне как единственно в данном случае адекватные. Главный из этих принципов заключается в том, что проявления «бессозна­тельного» могут и должны изучаться на основе той ло­гики и тех категорий, которые используются при изучении любых иных форм мозговой деятельности. Никакое заме­щение рациональных доказательств аналогиями, причин­ного объяснения «вчувствованием», или «пониманием» (в смысле, придаваемом последнему понятию Dilthey), детер­министического анализа данными не контролируемой объ­ективно интроспекции и т.д., при исследовании «бессозна­тельного» недопустимо, если мы, конечно, хотим оставаться в рамках строго научного знания, а не мифов или худо­жественных аллегорий.

Оказался ли для советской науки этот принцип рацио­нального, детерминистического, экспериментального под­хода только призывом или же он был воплощен в конкрет­ных исследованиях? Безусловно, последнее. Мы еще оста­новимся подробно на работах советских психологов, физиологов и клиницистов, в которых проявления «бессоз­нательного» изучались именно с подобных общих позиций. В них были подвергнуты исследованию такие проблемы, . как, например, неосознаваемое восприятие речи при функ­циональной глухоте и световых сигналов при функциональ­ной слепоте; зависимость сновидений от функционального состояния организма и внешней стимуляции; возможность восприятия речи спящим; способность к спонтанному про­буждению в заранее намеченный срок (вопрос, связанный с более широкой пристально изучаемой в настоящее время проблемой так называемых биологических часов); самые разнообразные физиологические и психологические эффек­ты влияний, оказываемых в условиях бодрствования суб- лиминальными стимулами; воздействия, оказываемые на поведение нереализованным и переставшим осознаваться намерением; сдвиги в особенностях чувствительности и динамики физиологических процессов, провоцируемые суг­гестивно; роль, которую так называемое подсознание (в смысле, придаваемом этому термину К. Станиславским) играет в процессе научного и художественного творчества; влияния, которые оказывают неосознаваемые формы выс­шей нервной деятельности на динамику безусловно- и ус­ловнорефлекторных реакций самого разного типа; глубокая связь, которую имеет со всей областью «бессознательного» интрарецепция; возможность влиять на поведение с по­мощью отсроченного постгипнотического внушения (при амнезии последнего); проблема неосознаваемости так на­зываемой автоматизированной деятельности; нарушения осознания переживаний, характерные для различных кли­нических форм расстройств сознания, и множество других вопросов сходного типа.

Если бросить ретроспективный взгляд на весь этот ши­рокий круг работ, проводившихся на протяжении десяти­летий, можно значительно более обоснованно утверждать, что общая ориентация этих исследований, основные теоре­тические принципы, от которых эти исследования отталки­вались, оказались во всяком случае способными превра­тить проблему «бессознательного», вопреки всему своеоб­разию и парадоксам ее предшествующей истории, в пред­мет строго научного анализа. Однако одновременно (и это также должно быть отчетливо сказано) мы видим теперь, что представители этого общего направления не смогли одинаково глубоко осветить качественно разные стороны вопроса о природе и законах «бессознательного». Мы име­ем в виду следующее.

Анализируя проблему «бессознательного», можно кон­центрировать внимание на разных ее аспектах. Мы напом­ним некоторые из основных выступающих здесь планов, что позволит оттенить более сильные и более слабые стороны охарактеризованного только что общего под­хода.

«Бессознательное» может изучаться как особая форма отражения внешнего мира, т.е. как область физиологиче­ских и психологических реакций, которыми организм от­вечает на сигналы, без того, чтобы весь процесс этого ре­агирования или отдельные его фазы осознавались. «Бес­сознательное» можно исследовать, однако, и в ином аспек­те — в плане анализа динамики и характера отношений (содружественных или, напротив, антагонистических; жестко заранее фиксированных или, напротив, гибко изме­няющихся), которые складываются при регулировании по­ведения между «бессознательным» и деятельностью созна­ния и которые очень по-разному толкуются различными теоретическими направлениями и школами. Наконец, в ка­честве самостоятельной проблемы может выступить вопрос о механизмах и пределах влияний, оказываемых «бессоз­нательным» на активность организма во всем диапазоне ее проявлений, — от элементарных процессов вегетативного порядка до поведения в его наиболее семантически слож­ных формах. Помимо этих трех аспектов, существует и ряд других, на которых мы сейчас задерживаться не будем.

В условиях реальной психической жизни все эти раз­ные планы проявлений «бессознательного» неразрывно свя­заны между собой. Вместе с тем при экспериментальном й теоретическом анализе они нередко выступают дифферен­цированно, поскольку каждый из них требует для своего раскрытия особых методических приемов и особого истол­кования.

В нашей литературе на этой дифференцированности аспектов проблемы «бессознательного» недавно останав­ливалась Е. В. Шорохова [94]Стремление трактовать символизацию как функцию само­стоятельную и первичную (не выводимую из каких-то других особенностей, как их следствие) — это, по-видимому, одна из наи­более характерных черт большинства работ, близких к психоана­лизу. Вспомним, насколько отличается от этого подхода понима­ние символизации как принципиально вторичного эффекта, как следствия и выражения специфического характера смысловых связей , существующих на уровне образного мышления, о котором мы говорили выше. Противопоставление этих двух трактовок подчеркивает, в какой мере психоанализ оказался логически связанным принятыми им в свое время психолого-биологическими постулатами, заранее предопределившими его позицию в отношении множества вопросов, возникших в более позднем периоде. Именно отсюда вытекает удивляющий каждого объективного наблюдателя догматизм психоаналитической мыс­ли, который ее фактически обесплодил, несмотря на реальность и важность ряда затронутых ею общих тем.
.

Можно ли сказать, что в исследованиях, проводившихся; на основе охарактеризованных выше традиций объектив­ного, рационального и экспериментального подхода к про­блеме «бессознательного», должное внимание было уделено каждой из этих разных форм проявления основного изу­чавшегося в них феномена? Нет, утверждать так было бы неправильно.

В работах, выполненных в нашей стране, а также в ря­де очень важных подчас исследований, проводившихся со сходных методологических позиций за рубежом, было сде­лано немало, чтобы углубить физиологическую трактовку первого из названных выше аспектов (понимание «бессоз­нательного» как особой формы рефлекторного отражения внешнего мира). В качестве примеров можно назвать ра­боты, выполненные в свое время на основе теории кортико-висцеральной патологии при непосредственном участии К М. Быкова и в более позднем периоде учениками по­следнего И. Т. Курциным, А. Т. Пшонником, Э. Ш. Айрапетьянцем и др.; серию оригинальных исследований, по­священных вопросам субсенсорики, вышедших из лабора­тории Г. В. Гершуни; исследования сходного типа, прове­денные В. Н. Мясищевым; анализ осознаваемости разных; фаз условнорефлекторной деятельности, результаты кото­рого были доложены на последнем международном кон­грессе по психосоматической медицине и гипнозу (Париж, 1965) Jus (Польша); работы, проведенные в аналогичном направлении несколько лет назад Л. И. Котляревским; очень важные по выводам исследования Horvay и Сегпу (Чехословакия),, посвященные анализу отрицательных постгипнотических галлюцинаций; наблюдения над про­явлениями высшей нервной деятельности в условиях сон­ного и гипнотического изменения сознания, накопленные Ф. П. Майоровым, И. Е. Вольпертом, И. И. Короткиным и М. М. Сусловой, А. М. Свядощем, В. Н. Касаткиным и др. Объединяющим в проблемном отношении все эти, казалось бы, очень разно ориентированные исследования является то, что в них прослеживаются недостаточно или даже вовсе неосознаваемые реакции на стимуляцию и анализируются физиологические механизмы и психологические проявле­ния этих латентных процессов.

Второму из упомянутых выше аспектов (проблеме от­ношений, существующих между «бессознательным» и со­знанием) у нас было также посвящено немалое количество экспериментальных работ. Акцент, однако, был поставлен здесь скорее все же на работах теоретического порядка, во многом связанных с именами Л. С. Выготского, С. Л. Ру­бинштейна, А. Н. Леонтьева, в которых с позиций марк­систско-ленинского учения о природе сознания был дан анализ факторов, придающих психическому отражению качество осознанности (анализ проблемы предметной от­несенности психической деятельности, обобщенности и объективизации актов сознания на основе речи). К рабо­там этого типа относятся также исследования, выполнен­ные в школе Д. Н. Узнадзе и осветившие вопрос о двух уровнях переживаний — уровне установок и уровне так называемой объективации [87, стр. 96—103]. Эти работы имели для постановки проблемы «бессознательного» исклю­чительно большое значение, так как на их основе впервые представилось возможным добиться какой-то ясности в уже упоминавшемся нами, очень старом и долгое время оста­вавшемся совершенно бесплодным споре между сторонни­ками «неврологического» и «психологического» истолко­вания природы неосознаваемых мозговых процессов. Кро­ме того, эти работы во многом способствовали пониманию односторонности (и потому ошибочности) схемы отноше­ний между сознанием и «бессознательным», которую Wells справедливо называет «краеугольным камнем» психоаналитической доктрины и которая нашла выраже­ние в известной концепции «вытеснения».

И, наконец, третий план влияний, оказываемых «бес­сознательным» на динамику вегетативных процессов и смысловую сторону поведения. Надо прямо сказать, что в то время как за рубежом именно к этому особенно важно­му для медицины аспекту проявлений «бессознательного» уже давно было приковано серьезное внимание со стороны разных направлений психосоматической медицины и всей психоаналитической школы (имеются в виду как ее орто­доксальное направление, так и многочисленные модернизированные ответвления), отечественные исследователи долгое время этой стороной проблемы в достаточной степе­ни не интересовались. Систематическое исследование во­проса, какую роль неосознаваемые психические процессы играют в детерминации сложных форм приспособительного поведения, проводилось у нас по существу только в рамках психологического направления, созданного Д. Н. Узнадзе. Вопрос о том, как неосознаваемые формы высшей нервной деятельности влияют на вегетативные процессы в условиях нормы, на патогенез клинических синдромов, а также на процессы саногенеза (борьба с болезнью), был поставлен еще в 30-х годах в работах Р. А. Лурия, опубликованных частично, в трудах Г. Ф. Ланга, его касались в какой-то степени представители школы А. Д. Сперанского. Во всех же остальных случаях эта тема затрагивалась в советской литературе лишь мимоходом, без должной координиро­ванности соответствующих исследований и их преемствен­ности.

§9 Основная задача современной критики психоаналитической концепции

Такое положение вещей неизбежно должно было иметь от­рицательные последствия. Наш молчаливый, длившийся десятилетиями отказ от углубленного диалектико-матери­алистически ориентированного исследования всех сторон проблемы «бессознательного» в немалой степени способ­ствовал тому, что освещение этих сторон было за рубежом своеобразно разделено между психоаналитической школой, экзистенциализмом, а также неотомизмом и тейардизмом (популярными в католических кругах направлениями, из которых второе создано крупным исследователем в области антропологии de Shardin). Перерыв до конца 50-х годов критических выступлений советских ученых, направлен­ных против психоаналитической концепции, был наши­ми идеологическими противниками энергично использо­ван для расширения сферы их влияния. И в результате мы оказались перед лицом значительного усиления попу­лярности за рубежом за последние 20—30 лет не только неофрейдизма, но и ряда близких к нему в идейном отно­шении концепций. Об этом отчетливо говорят как тенденции, проявляющиеся время от времени в соответствующих областях зарубежной литературы, так и особенно опыт ряда крупных международных совещаний, имевших ме­сто за последние годы, например I съезда Чехословацких психиатров 1959 г., на котором происходил обмен мнени­ями между советскими психоневрологами и ведущими ис­следователями психосоматической и психоаналитической ориентации, прибывшими на этот съезд из Канады, США и Франции; дискуссий, по вопросам психоанализа, проис­ходивших в 1960 г. в Будапеште и на III Всемирном пси­хиатрическом конгрессе в 1961 г.; обмена мнениями на Лейпцигском конгрессе по проблемам нервного регулиро­вания (ГДР, 1963 г.), на III конгрессе по проблемам гип­ноза и психосоматической медицины (Париж, 1965 г.), на IV (Мадридском) психиатрическом конгрессе 1966 г. и т. д.

Все это, конечно, подчеркивает важность, которую на настоящем этапе представляет адекватное истолкование проблемы «бессознательного» — вопроса, ставшего сегодня, более чем когда-либо, «междисциплинарным» и продолжа­ющего вызывать в 60-х годах XX века, как это ни удиви­тельно, научные и философские споры, не менее страстные, чем те, которые он возбуждал 100 лет назад. Касаясь этой темы, следует, однако, отчетливо понимать, что перед дальнейшей научной разработкой адекватного подхода к проблеме «бессознательного» на современном этапе возни­кают совершенно особые, специфические для этого этапа задачи.

За десятилетие, истекшее со времени специального Совещания по вопросам идеологической борьбы с фрейдиз­мом, состоявшегося при президиуме Академии медицин­ских наук СССР в 1958 г., в советской литературе появи­лось, как мы уже подчеркнули, немало обстоятельно на­писанных работ, которые содержат острую критику идеа­листических концепций «бессознательного», широко рас­пространенных в зарубежной науке, показывают ошибоч­ность этих концепций и вред их практического применения. Солидная литература аналогичного направления, включа­ющая некоторые талантливо написанные работы, сформи­ровалась за последние годы и в зарубежных странах. Та­кое положение вещей делает очевидной необходимость перейти при обсуждении проблемы «бессознательного» к следующей фазе спора, т. е. к фазе, на которой акценты в наших высказываниях должны быть смещены от утверж­дений негативного характера, от доказательств неадекват­ности отвергаемых представлений в сторону позитивных построений, в сторону разъяснения того, что же дается взамен отклоняемых нами доктрин. Было бы несправедливым утверждать, что такие конструктивные элементы в уже существующей у нас критике идеалистиче­ских толкований идеи «бессознательного» совсем отсутст­вуют, но их удельный вес (особенно когда речь заходит о связи «бессознательного» с регулированием сложных форм приспособительного поведения и процессов вегетативного порядка, о взаимоотношении сознания и «бессознательно­го» и т. п.) пока, безусловно, недостаточен. Однако без раз­вернутого изложения подобных положительных представ­лений добиться не формальной победы в споре, а подлинно­го убеждения оппонентов в правильности нашего подхода вряд ли вообще возможно.

Таков первый специфический для настоящего этапа мо­мент, который следует иметь в виду для того, чтобы обсуж­дение проблемы «бессознательного» развивалось правильно и имело практически целесообразный характер. Второй же момент заключается в следующем.

§10 Нейрокибернетический подход к вопросам физиологической теории работы мозга и к проблеме сознания

Анализ любой проблемы и тем более анализ, стремящийся к утверждению позитивных формулировок, немыслим без опоры на совокупность данных, от которых он отталкива­ется, которые являются логически его отправной базой. Это общее положение относится, очевидно, к проблеме «бес­сознательного», как и к любой другой. Но в данном случае оно сразу же поднимает очень сложные теоретические вопросы.

На предыдущих этапах критики идеалистических кон­цепций «бессознательного» подобной отправной базой яв­лялась, помимо общих методологических принципов и ос­нов марксистско-ленинской теории отражения, также вся совокупность представлений о законах работы мозга, кото­рыми располагали классические психология и нейро­физиология. Достаточны ли, однако, эти представления, сыгравшие важнейшую роль при обосновании негативной критики в предыдущие годы, как основа для позитивных построений сегодня? Если мы вспомним, насколько стреми­тельным было углубление знаний о принципах организа­ции мозговой деятельности, об особенностях функциональ­ной структуры нервных процессов, происшедшее за послед­ние полтора-два десятилетия, то отрицательный ответ на поставленный выше вопрос не должен прозвучать неожи­данно.

Действительно, вряд ли многие будут теперь возражать, что 50-е годы вошли в историю формирования учения о мозге как период решительной ломки целого ряда старых воззрений и обоснования новых методических подходов и трактовок, которые глубоко преобразили наше понимание законов работы центральной нервной системы и особенно законов, определяющих наиболее сложные формы целена­правленной нервной деятельности. Начавшееся с конца 40-х годов и имевшее большое значение для многих обла­стей нейрофизиологии уточнение представлений о функци­ях ретикулярной формации мозгового ствола и зрительных бугров оказалось по существу только своеобразным «про­логом». Подлинный пересмотр теории строения и динамики мозговых функций произошел несколько позже, буду­чи стимулирован в значительной степени проникнове­нием в нейрофизиологию новых идей и новой аналитиче­ской техники, тесно связанных с возникновением кибер­нетики.

В настоящее время после долгих споров о значении, которое идеи кибернетики имеют и будут иметь для учения о мозге, достаточно ясным стало следующее. Возникнове­ние кибернетики оказалось, безусловно, не только оформле­нием новой области знания, посвященной специальным во­просам теории управления механизмами и теории комму­никации. Оно не исчерпывается и утверждением особого математизированного стиля анализа, особых методических приемов рассмотрения технических, физиологических, пси­хологических и социально-экономических проблем. В ин­тересующем нас аспекте важен прежде всего тот факт, что создание кибернетики повлекло за собой исключительно глубокий и чреватый многими последствиями пересмотр представлений об основных принципах функциональной организации любых форм целенаправленной деятельности безотносительно к тому идет ли речь о наиболее элементар­ных или наиболее сложных из этих форм, об активности, имеющей физиологическое или психологическое выраже­ние. Совершенно очевидно, что если, обсуждая проблему неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, мы не учтем последствий этого глубокого пересмотра, то рис­куем остаться в рамках устаревающих трактовок и должны быть готовы ко всем осложнениям, вытекающим из такой необоснованно консервативной позиции.

Сейчас мы не будем, однако, задерживаться на деталях всей этой эволюции научной мысли, — нам еще предстоит рассмотреть этот вопрос в дальнейшем. Только одно обсто­ятельство, имеющее для постановки проблемы «бессозна­тельного» принципиальное значение, должно быть отмече­но уже здесь. Мы говорим о весьма интересной для тех, кто имеет склонность анализировать логику развития научных представлений, имеющей оттенок парадоксальности и очень характерной для нейрокибернетического подхода тенденции к исключению представления о «сознании» из числа рабочих понятий, которыми учение о мозге, создава­емое современной нейрокибернетикой, имеет право поль­зоваться. Очевидно, что для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности эта несколько неожиданно проявившаяся тенденция также представляет, независимо от ее правильности или неправильности, непосредственный пнтерес. Для того чтобы понять ее логические корни и су­щество, надо вспомнить некоторые детали развития нейро­физиологических представлений, становящиеся постепенно уже достоянием истории.

§11 Особенности современных нейрофизиологических представлений о функциональной организации мозговой деятельности

Как известно, в Советском Союзе еще в конце 20-х и в на­чале 30-х годов проводились исследования моторики и ло­кализации нервных функций человека, которыми руково­дил недавно скончавшийся известный советский физио­лог Н. А. Бернштейн. В настоящее время стало очевидным, что принципы, которые были положены в основу этих ис­следований [17]Примером такого аналогизирования может служить хотя бы предполагаемое Dunbar подчинение душевной жизни человека принципам термодинамики. По мнению Dunbar, проявление в психосоматике первого принципа термодинамики выражается в неуничтожимости витальной энергии аффективных влечений. В соответствии же со вторым принципом можно говорить либо об обратимых превращениях этой энергии (если речь идет об устра­нимых истерических и невротических сдвигах), либо о необрати­мых (если рассеяние этой энергии приводит к возникновению мор­фологических нарушений, являющихся как бы органическим воплощением возрастания витальной энтропии). В 30-х и 40-х го­дах подобные толкования, в сочетании с предположениями о рег­рессии и символике, несмотря на их явную поверхность, являлись одним из довольно распространенных способов психосоматиче­ского объяснения патогенеза клинических синдромов.
, во многом предвосхитили общие представ­ления, введенные в науку о мозге в более разработанной форме, несколько позже Wiener, von Neumann, Shannon McCulloch, Pribram, Ashby, а в нашей стране П. К. Анохи­ным, Д. Н. Узнадзе, И. С. Бериташвили, А. Н. Колмогоро­вым, И, М. Гельфандом и их многочисленными талантли­выми последователями. Благодаря этому мощному течению мысли, преобразившему постепенно лицо не одной научной дисциплины, мы узнали, насколько упрощенным было ста­рое представление о существовании однозначной зависимо­сти между эффекторной реакцией и вызывающими эту ре­акцию нервными импульсами. Мы знаем теперь, что любое целенаправленное движение не вызывается какой-то зара­нее предусмотримой совокупностью возбуждений, а фор­мируется в процессе своего непрерывного «корригирова­ния» на основании информации, приносимой в централь­ную нервную систему в порядке обратной связи по афферентам. Приняв такое представление, мы были, однако, ло­гически вынуждены сделать следующий шаг: допустить, что в мозгу существует и проявляет себя как физиологиче­ский фактор какая-то нейродинамически закодированная «модель» конечного результата реакции, предвосхищаю­щая развертывание этой реакции во времени. Именно та­кое понимание вызвало появление в современной нейро­физиологии ряда своеобразных и одновременно глубоко родственных друг другу представлений, таких, как «опере­жающее возбуждение» и «акцептор действия» П. К. Ано­хина, «образ» И. С. Беритова, «Soll-Wert», Mittelschtedt и других германских авторов, «модель будущего» американ­ских и английских исследователей (МасКау, George, Wal­ter и др.).

Совершенно очевидно, что без использования таких по­нятий никакие гипотезы о «рассогласовании» между дви­гательным эффектом, фактически достигаемым на пери­ферии, и требуемым конечным результатом моторной ре­акции, никакие представления о «сличении» обоих этих моментов, о «корригировании» первого из них на основе второго осмыслены быть не могут.

Когда все эти довольно необычные для классической нейрофизиологии способы интерпретации нервных меха­низмов стали впервые проникать в учение о мозге, в неко­торых работах были высказаны сомнения: не выявляется ли подобным подходом скорее «логика» (закономерности смены фаз) физиологического процесса, чем конкретные материальные механизмы последнего? Сторонники же бо­лее категорических и скептических формулировок добавля­ли, что все эти построения носят чисто вербальный и не­доказуемый характер и потому вообще не могут рассмат­риваться как углубление знаний о реальной организации и реальных способах работы мозга.

В основе своей мысль о связи новых понятий с «логи­кой» физиологического процесса была правильной. Одна­ко из нее отнюдь не вытекало заключение о бесплодности новых представлений, к которому склонялись критики. Ошибка последних была в том, что они недостаточно учи­тывали некоторые своеобразные особенности развития нейрофизиологических идей, которые отчетливо и для многих неожиданно выступили на переживаемом нами этапе.

Действительно, одной из наиболее, по-видимому, харак­терных и многими историческими факторами обусловлен­ных черт современного развития нейрофизиологии являет­ся то, что последняя, как подчеркнул Н. А. Бернштейн, «...должна пройти через этап... логических дедукций... как через свою обязательную фазу. Мы уже не можем остано­виться на пути, по которому начали идти фактически не­сколько десятков лет назад. Приняв экспериментальна обоснованное представление о коррекциях, мы несколько позже на основании прослеживания именно логики физио­логического процесса оказались вынужденными прийти к представлению о "предвосхищении" результата действия, о   необходимости существования... "моделей будущего"... и т.п. И лишь затем эти представления начали находить свое экспериментальное подтверждение. А сегодня, углуб­ляя этот же методический подход, мы приходим к представ­лению о матричном характере выработки навыков, о су­ществовании так называемых гипотез и т.п... Конечно, та­кой способ развития физиологической теории необычен для периода классических работ... Он отражает постепенное возрастание в физиологии роли чисто теоретических по­строений, свидетельствующее об углублении знаний. И он дает основание аналогизировать между ситуацией, посте­пенно зарождающейся в современной нейрофизиологии, и положением, которое возникло в XIX веке в физике,, в послефарадеевском периоде, когда благодаря работам Maxwell, Boltzmann, Planck и др. стал создаваться костяк теоретической физики как направления, претендующего на право самостоятельного прогнозирования физических закономерностей. Конечно, не случайно, что в современной нейрофизиологии, так же как в физике XIX века, это воз­растание роли теории сопровождается математизацией ос­новных представлений, все большим их переводом на язык количественных и точно соотносимых понятий» [14, стр. 52].

Мы привели эту длинную выдержку потому, что в ней подчеркнуты тенденции, во многом повлиявшие на всю со­временную постановку проблемы «бессознательного». Мы не хотели бы сейчас обсуждать вопрос о степени обосно­ванности п плодотворности этих тенденций. В непосред­ственно интересующем нас сейчас аспекте важно обратить внимание лишь на одну специфическую особенность этого подхода, которая понимается многими его сторонниками как его важное преимущество: на создаваемую им возмож­ность детерминистически объяснять формирование целесо­образного, «разумного» поведения материальной системы (возникновение реакций адекватного выбора, избегания и т.п.), вопреки тому, что анализ остается замкнутым в рамках чисто физических, логико-математических и физио­логических категорий, т.е. полностью исключает апелля­цию к представлению о «сознании».

Можно с уверенностью сказать, что весь пафос таких исследований, как анализ возможностей образования поня­тий автоматами, проведенный МасКау [106, стр. 306—325], как первые работы Kleene, посвященные изучению процес­сов, происходящих в нейронных сетях [106, стр. 15—67], как изучение возможностей синтеза на основе вероятност­ной логики надежных организмов из ненадежных компонентов, выполненное von Neumann [106, стр. 68—139]; та­ких теперь уже представляющихся отчасти устаревшими построений, как схемы «усилителя мыслительных способ­ностей» Ashby [106, стр. 281—305] и машины «условной ве­роятности» Uttley [106, стр. 352—361] и т.д., заключался главным образом в том, чтобы понять избирательный ха­рактер реакций и проявления наиболее сложных форм ин­теграции как функцию определенной пространственно-вре­менной структуры материальных процессов, чтобы связать идеи селекции и переработки возбуждений с закономерно­стями математической логики, представления которой могут быть выражены в виде электрических или идеализи­рованных логических схем. В дальнейшем эта тенденция проникла уже непосредственно в учение о конкретных физиологических механизмах работы мозга, вынуждая многих исследователей затрачивать огромные усилия на анализ нейродинамических эффектов, наблюдаемых при определенном типе организации клеточных ан­самблей.

Мы не можем сейчас задерживаться на деталях этого в высшей степени характерного для нашего времени на­правления мысли. Для нас важно сейчас только то, что во всех случаях, изучались ли заведомо искусственные ней­ронные схемы с жестко детерминированными связями (McCulloch и Pitts [106, стр. 362—384]) или с вероятност­ным характером детерминизма (Rapoport [228], Shimbel [245], Beurle [114]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 81
); анализировались ли нейронные сети, о которых можно было предполагать, что они более или ме­нее близки по общему плану строения к формам ветвлений реальных (мозговых путей (Fessard [243, стр. 81—99], Scheibel, Scheihel [236]) или проводились исследования, ос­новывающиеся на так называемых гистономическпх дан­ных, т. е. на математически формулируемых закономерно- стих строения и взаимного расположения клеток в реаль­ном нейропиле (Sholl [246], Bok [115]Упоминаемая выше статья д-ра Смирнова, стр. 85.
, — во всех этих слу­чаях конечная задача оставалась по существу одной и той же: понять особенности движения и переработки импульс­ных потоков, которые, завися от организации нервных пу­тей, определяют в свою очередь более сложные формы нервной интеграции и приспособительное реагирование в целом. В своей общей форме эта задача была наиболее чет­ко сформулирована недавно Fessard [243].

§ 12 Об эпифеноменалистической трактовке категории сознания

Мы видим, таким образом, что поставив вопрос о механиз­мах целенаправленного поведения, новое направление в нейрофизиологии, все более часто обозначаемое в литерату­ре последних лет, как кибернетически ориентированная теория «биологического управления» или «биологического регулирования», заняло в отношении психологии очень своеобразную и противоречивую позицию. С одной сторо­ны, оно широко использует, как известно, методы, факти­ческие данные, терминологию и принципиальные установ­ки психологического анализа, с другой же — не оставляет места для собственно психологических категорий, как фак­торов, которые регулируют исследуемые процессы. Эта тен­денция была резко подчеркнута, например, Uttley в речи на тему о «Механизации процессов мышления» на заклю­чительном заседании «междисциплинарной» конференции по самоорганизующимся системам, происходившей в 1959 г. в Миннесотском Университете и Массачусетском техноло­гическом институте (США). Указав, что за последние 10 лет мы были свидетелями многочисленных попыток имитации и объяснения мышления на языке физических наук и что при этом выявляется ряд приемлемых для всех общих идей, Uttley далее добавляет: «Задача состоит в том, чтобы понять разнообразные функции мозга и тем самым понять самих себя. Вместо слова «разум» мы предпочита­ем сегодня употреблять слово «мышление». Оно охватыва­ет большое количество различных видов деятельности, пока еще мало изученных, но мы уже можем отважиться при­ступить к решению проблемы мышления... И слово «созна­ние» может, подобно «эфиру», исчезнуть из нашего науч­ного языка, но не вследствие отказа от очевидных фактов, а вследствие их более глубокого понимания» [241, стр. 434] (курсив наш — Ф. Б.).

На очень сходной позиции стоят и многие другие из ведущих теоретиков нейрокибернетики. По мнению, напри­мер, А. Н. Колмогорова, обосновывающего чисто «функцио­нальное» определение мышления, свободное от каких-либо ограничений в отношении природы физико-химических процессов, лежащих в основе мыслительного акта, «доста­точно полная модель мыслящего существа по справедливо­сти должна называться мыслящим существом» [41, стр. 4]. А. Н. Колмогоров не уточняет, входит ли в понятие «достаточно полная модель» качество сознания, но весь предшествующий ход его мысли не оставляет сомнений, что наличие этого качества отнюдь не является, по его мнению, обязательным для того, чтобы модель была «пол­ной».

Еще более четко ставят вопрос McCarthy и Shannon [106]См. §33 настоящей книги, данные, относящиеся к теории «установки», и §§115—116, в которых дан ответ на упомянутые выше замечания проф. Musatti.
. Указывая, что проблема определения «мышления» вызвала острую дискуссию, они напоминают известный критерий Turing (по которому машина считается способ­ной мыслить, если она может отвечать на вопросы так хо­рошо, что задающий вопрос долгое время не будет подозре­вать, что перед ним машина). По мнению авторов, это определение имеет то преимущество, что является чисто «опе­рациональным» (бихэвиористским) и «не предполага­ет никаких метафизических понятий „со­ знан ия”, „Ego” и т. п.» [106, стр. 8] (разрядка наша. — Ф. Б.). Несколько далее авторы, правда, указывают, что, даже если машина будет удовлетворять этому очень силь­ному критерию, ее деятельность не будет соответствовать нашему обычному, интуитивному представлению о мыш­лении. Более фундаментальное определение должно, по их мнению, поэтому, содержать нечто «относящееся к тому, каким образом приходит машина к своим ответам, нечто соответствующее различию между лицом, решившим задачу путем размышления, и лицом, которое заранее за­учило ответ наизусть» [106, стр. 9]. Однако из их приведенного выше скептического замечания в адрес «созна­ния» можно с достаточной уверенностью сделать вывод, что эта «метафизическая», по их мнению, категория ме­нее всего может в данном случае помочь выработке более точного определения.

Подобные примеры, показывающие, что категория «со­знания» как рабочее понятие чужда современной нейроки­бернетике, логически не связуема с абстракциями, которые это направление ввело в употребление, и, следовательно, не находит законного места в рамках общей картины работы мозга, создаваемой нейрокибернетикой, можно было бы легко продолжить.

§13 Преимущества, создаваемые нейрокибернетическим подходом для теории «бессознательного»

В итоге мы оказываемся перед лицом очень своеобразного и крутого поворота в развитии идей. На протяжении деся­тилетий шел спор о реальности неосознаваемых форм пси­хической активности и находилось немало психологов, фи­зиологов и клиницистов, которые следуя за Brentano, Ribot, Munsterberg и некоторыми другими крупными иссле­дователями рубежа XIX и XX веков, были склонны занять в этом споре строго негативную позицию. Сейчас же мы яв­ляемся свидетелями разработки концепций мозговой дея­тельности, через которые красной нитью проходит пред­ставление о реальности и доминировании в поведении: механизмов, способных обеспечить адаптивное поведение и при отсутствии осознания нервных процессов, лежащих в основе последнего. Таким образом, если раньше права на вход в науку добивалось «бессознательное», то сейчас, как это ни парадоксально, в аналогичном нелегком положении оказывается категория сознания, поскольку именно в отно­шении ее возникают сомнения: отражает ли она реальный, регулирующий фактор нервной активности или всего лишь функционально бесплодную тень, эпифеномен мозговой де­ятельности, которую при серьезном анализе механизмов последней можно вообще в расчет не принимать. Такое по­ложение вещей заставляет обратить внимание на следу­ющее.

Современная нейрокибернетика налагает своеобразное «вето» на использование категории «сознания». Разрабатываемая ею теория мозговых механизмов не апеллирует к этому понятию. Создается поэтому впечатление, что мно­гое из установленного нейрокибернетикой в отношении принципов организации и закономерностей мозговой актив­ности относится скорее к теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, чем к теории сознания. А. Н. Колмогоровым это обстоятельство было с обычной для него глубиной выразительно подчеркнуто [41]Электрофизиологическими исследованиями было, например, установлено, что гетерогенные сигналы как сенсорного, так и центрального происхождения конвергируют в новой коре на довольно больших территориях. Это важное обстоятельство удалось обнаружить, изучая вторичные или иррадиирующие вызванные потенциалы, возникающие в мозговой коре в ответ на раздражение определенной модальности далеко за пределами соответствующего проекционноrо поля.
Buser и Ember [243, стр. 214] было показано, что в нейронах ceнсомоторной коры у кошек, кроме соместезически обусловленных биоэлектрических реакций, закономерно отмечаются также ответы на зрительные и слуховые раздражители (при внеклеточных микроэлектродных отведениях) . Нейроны, откликавшиеся на все применявшиеся формы воздействия - соматические, зрительные и слуховые стимулы, рассматривались этими авторами как «полисенсорные». Нейроны, отзывавшиеся только на соматические раздражители безотносительно, однако, к тому, какой участок тела раздражался, обозначались как «поливалентные» или «атипические». Наконец, нейроны, активация которых происходила только под влиянием соматических раздражителей и в полном соответствии с классическими принципа:ми организации соматических проводящих путей, обозначались как «пространственно-специфические». Далее была изучена топография этих функционально неоднородных клеток. Оказалось, что до 92% нейронов передней сигмовидной и ростральной части задней сигмовидной извилин принадлежат к полисенсорному типу, 8% - к поливалентному и ни одного процента - к пространственно-специфическому.
Вряд ли нужно подчеркивать, к каким важным заключениям об особенностях локализации мозговых функций дают повод факты подобного рода.
. Отме­тив, что в области моделирования высшей нервной деятель­ности человека нейрокибернетика освоила только механиз­мы условных рефлексов в их простейшей форме и механиз­мы формального логического мышления, он обращает вни­мание на то, что в развитом сознании человека аппарат формального мышления отнюдь не играет ведущей роли. Это скорее, как он выражается, «вспомогательное вычисли­тельное устройство», которое активируется по мере надоб­ности. Сходным образом условные рефлексы в их элемен­тарной форме (т. е. без того глубокого преобразования рефлекторной деятельности, которое обусловливается под­ключением к этой деятельности активности второй сиг­нальной системы) также мало дают для понимания выс­ших форм психической активности. Отсюда, заключает А. Н. Колмогоров, следует, что «кибернетический анализ работы развитого человеческого сознания в его взаимодействии с подсо­знательной сферой еще не начат» (раз­рядка наша. — Ф.Б.) [41, стр. 7].

Основываясь на таком общем представлении и говоря далее о принципиальной осуществимости моделирующих машин особого типа (вычислительных машин так называ­емого параллельного действия, которые избегают замедле­ния темпов работы в n∙l g n раз при количестве элементов их памяти порядка с∙ n∙lg n ), А. Н. Колмогоров считает возможным непосредственно аналогизировать между работой подобных машин и неосознаваемой умственной дея­тельностью человека, лежащей в основе процессов худо­жественного и научного творчества.

Преимущества, несколько неожиданно создавшиеся та­ким образом для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, должны быть последней, конечно, в полной мере использованы. В противоположность этому развитие кибернетических концепций поставило перед тео­рией сознания серьезные и не легко разрешимые задачи.

Поскольку представление о сознании как о факторе, активно влияющем на приспособительное поведение, непо­средственно и специфически участвующем в организации и регулировании целенаправленного акта, нейрокибернетическими трактовками исключается, мы оказались перед лицом ситуации, допускающей две возможности дальней­шего развития мысли. Либо мы соглашаемся с этими трактовками и тогда сознание действительно должно рассматри­ваться теорией функциональной организации мозга лишь как эпифеноменалистическая категория. Либо же, полно­стью признавая неоценимый вклад, которым теория работы мозга обязана современному нейрокибернетическому на­правлению, мы должны тем не менее обратить внимание на то, что создавая общую картину организации мозговой деятельности, некоторые даже из выдающихся представи­телей современного нейрокибернетического направления недостаточно, по-видимому, ясно представляют себе при­чины дифференцированности многими десятилетиями со­здавшихся психологических категорий, недостаточно учи­тывают подлинный смысл этих категорий и потому пара­доксально упускают из вида определенные, в высшей сте­пени важные и специфические (специфические да­же в собственно кибернетическом смысле) стороны мозговой деятельности.

Эта альтернатива отчетливо выступила в литературе по­следних лет, посвященной анализу кибернетического под­хода. Она создала даже своеобразную традицию заканчивать анализ проблем типа «мозг и машина» и «машина и мышление» рассмотрением вопроса «машина и сознание». Этой традиции отдали дань Cossa [187], Latil [191], сам ос­новоположник кибернетического направления Wiener [58]Это отношение было им подчеркнуто спустя несколько лет [53].
и многие другие.

§ 14 О моделировании функции сознания

Как же следует все-таки отнестить к этому характерному и настойчиво звучащему в современной нейрокибернетиче- ской литературе пониманию проблемы сознания? Этот во­прос важен для нас хотя бы потому, что эллиминируя по­нятие сознания, мы тем самым, очевидно, снимаем всю ис­ключительно сложную и бесконечно обсуждавшуюся про­блему взаимоотношений сознания и «бессознательного». Допустим ли и целесообразен ли такой решительный прием?

Если мы более внимательно рассмотрим приведенные выше высказывания Uttley и др., то подметим, что они яв­ляются выражением скорее позиции молчаливого ухода от трудного вопроса о том, каким образом проблема сознания может быть связана с уже относительно освоенной пробле­мой «машинного мышления», чем позиции подлинной убежденности в «эпифеноменальности» сознания. Об этом говорят некоторые работы последних лет, в которых анали­зируется проблема ответов машины, возникающих на ос­нове переработки автоматом сведений о процессах его соб­ственного реагирования на воздействия внешней среды. Благодаря встроенным в машину специальным подсисте­мам, на вход которых подается информация об особенно­стях внутренней работы машины и которые могут влиять, основываясь на анализе этой информации, на процессы, разыгрывающиеся на общем выходе всей конструкции, создается как бы своеобразная модель интроспекции и са­мосознания. Создавая эту «модель интроспекции», ее авто­ры явным образом пытаются включить в число моделируе­мых качеств то, что, по приводимому Cossa образному опре­делению Valincin, наиболее характерно для развитого бодрствующего сознания: способность «человека, мысленно сосредоточиваясь, воспринимать, что он воспринимает, по­знавать, что он познает, мыслить, что он мыслит и обдумы­вает мысль» [187, стр. 106].

Мы еще вернемся в дальнейшем к вопросу о том, в ка­кой степени эти попытки моделирования функции осозна­ния мозгом происходящих в нем процессов переработки информации позволяют исчерпывающим образом отразить подлинные функции человеческого сознания. Сейчас же мы хотели бы только подчеркнуть, что в этих исследованиях пусть еще робко, но все же уже звучит стремление подойти к проблеме сознания, признавая за последним какую-то действенную роль, т. е. проявляется понимание необходи­мости раскрыть сознание не как функционально бесплод­ный эпифеномен, не как «тень событий», а как фактор, спе­цифически и активно участвующий в детерминации поведе­ния и потому необходимым образом входящий в функцио­нальную структуру деятельности.

На заключительных страницах недавно опубликован­ной, во многом весьма интересной коллективной моногра­фии «Вычислительные машины и мысль» [125] Minsky следующим образом характеризует своеобразные теорети­ческие посылки всего этого зарождающегося направления: «Если некая система может дать ответ на вопрос по поводу результатов гипотетического эксперимента, не поставив этот эксперимент, то ответ должен быть получен от какой- то подсистемы, находящейся внутри данной системы. Вы­ход этой подсистемы (дающей правильный ответ), как и вход (задающий вопрос) должны быть закодированными описаниями соответствующих внешних событий или клас­сов событий. Будучи рассматриваема через эту пару коди­рующего и декодирующего каналов, внутренняя подсисте­ма выступает как „модель” внешней среды. Задачу, стоя­щую в подобных случаях перед системой, можно поэтому рассматривать как задачу построения соответствующей модели.

Если же прогнозируемый эксперимент предполагает ус­тановление определенных отношений между системой и средой, то во внутренней модели должно существовать какое-то представительство и самой системы. Если перед системой ставится вопрос, почему она реагировала так, а не иначе (или если система сама задаст себе этот вопрос), то ответ должен быть получен на основе использования внутренней модели. Данные интроспекции оказываются, следовательно, связанными с созданием тем, кто этой интроспекцией занимается, своего собственного образа» [125, стр. 449].

Обсуждение особенностей подобной внутренней модели, продолжает Minsky, приводит к забавному заключению, что мыслящие машины могут сопротивляться выводу о том, что они только машины. Аргументация его такова. «Когда мы создаем модель самих себя, то последняя имеет существен­но „дуалистический” характер: в ней есть часть, имеющая отношение к физическим и механическим компонентам ок­ружения — к поведению неодушевленных объектов, и есть часть, связанная с элементами социальными и психологическими. Мы разделяем обе эти сферы, потому что не имеем еще удовлетворительной механической теории умственной активности. Мы не можем устранить это разделение, даже если захотим, пока не найдем взамен соответствующую унитарную модель. Если же мы спросим подобную систему, какого рода существом она является, она не сможет нам ответить "непосредственно", она должна будет обратиться к своей внутренней модели. И она вынуждена будет поэто­му ответить, что ей кажется, будто она является чем-то двойственным, имеющим «дух» и «тело». Даже робот, если только мы его не вооружим удовлетворительной теорией механической природы разума, должен был бы придержи­ваться дуалистической точки зрения в этом вопросе» [125, стр. 449].

Оставляя на ответственности автора вторую полушут­ливо поданную часть этого рассуждения, нельзя не при­знать, что стремление перейти к использованию в деятель­ности автоматов моделей их собственной активности пред­ставляется шагом, важным одновременно в двух направле­ниях. Во-первых, в собственно кибернетическом, поскольку оно означает принципиально существенное расширение операциональных возможностей, опирающихся на принци­пы как алгоритмизации, так и эвристики. Во-вторых, в от­ношении возможностей анализа некоторых характерных форм психической деятельности, возникающей в тех случа­ях, когда предметом анализирующей мысли становится сама мысль.

Мы увидим далее, что при таком подходе оказывается возможным наметить в рамках самого же нейрокибернетического направления определенные пути для истолкования отношений, существующих между осознаваемыми и неосоз­наваемыми формами мозговой активности, понимаемыми как дифференцированные факторы поведения. Все это в целом делает понятным, почему обрисовывающиеся в на­стоящее время более новые тенденции в кибернетической трактовке проблемы сознания не могут не представлять для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятель­ности значительный интерес.

§15 План последующего изложения

Мы попытались дать на предыдущих страницах описание основных логических этапов развития представлений о «бессознательном» и некоторых особенностей подхода к этой проблеме, наметившихся в современной литературе. Все, о чем мы говорили, представляло собой, однако, изло­жение лишь наиболее общих тенденций и принципиальных вопросов, возникающих по поводу неосознаваемых форм высшей нервной деятельности по мере происходящего углу­бления научных знаний. Ниже мы рассмотрим эти момен­ты более подробно. Мы остановимся вначале на эволюции представлений о «бессознательном» в периоде, предшество­вавшем возникновению теории фрейдизма и современной психосоматики. Затем охарактеризуем то, что в работах психоаналитической школы и психосоматического направ­ления является для нас по методологическим и фактиче­ским основаниям неприемлемым и что, напротив, выступа­ет в этих течениях как оправданное (с этой целью мы ис­пользуем материалы дискуссий, проводившихся нами на протяжении последних лет со сторонниками неофрейдизма и психосоматической медицины). Мы попытаемся, однако, не ограничиваться подобной критикой, а охарактеризовать также (это является нашей основной задачей) особен­ности диалектико-материалистического понимания пробле­мы неосознаваемых форм высшей нервной деятельности. При этом мы задержимся на нескольких специальных во­просах, особенно важных при непсихоаналитическом под­ходе: на психологической теории так называемой установ­ки, интенсивно разрабатываемой как у нас (школой Д. Н. Узнадзе), так и в западноевропейской и американ­ской психофизиологии; на дискуссии по поводу активной природы процессов, развертывающихся в условиях пони­жения уровня бодрствования, особенно заострившейся пос­ле открытия своеобразных явлений так называемого «быст­рого» («парадоксального» или «ромбэнцефалического») сна; на попытках уловить своеобразие неосознаваемой мы­слительной деятельности, ускользающее от раскрытия, если работа мозга рассматривается как происходящая на основе только строгой алгоритмизации (т. е. на проблеме эвристи­ки); на значении, которое неосознаваемые формы высшей нервной деятельности имеют в рамках обычного поведения и так называемых автоматизмов; на роли, которую в соот­ветствии с павловской теорией нервизма играют эти формы как факторы регуляции сомато-вегетативных функций.

Наконец, мы затронем более подробно вопросы, относя­щиеся к современному пониманию физиологической осно­вы «бессознательного» и к теории отношений между созна­нием и неосознаваемыми формами высшей нервной дея­тельности, поскольку именно здесь особенно четко выступа­ет разграничительная линия между идеалистическим и диа­лектико-материалистическим пониманием интересующих нас проблем.

На заключительных же страницах книги мы подведем итоги длившихся долгие годы дискуссий о природе «бессоз­нательного» и сформулируем некоторые соображения по поводу перспектив дальнейшей разработки этой важной и сложной проблемы.

Таковы задачи нашего дальнейшего изложения.

 

Глава вторая. Формирование представлений о "бессознательном" в периоде, предшествующем возникновению фрейдизма и современной психосоматики

§ 16 О непродуктивности раннего этапа разработки идеи «бессознательного»

Теперь мы попытаемся подробнее охарактеризовать формирование представлений о «бессознательном» на ранних этапах ис­тории этой проблемы. Мы остановимся на концепциях, ко­торые складывались в западноевропейской философии и психологии в период, на много опередивший создание тео­рии фрейдизма, и проследим течения, которые сосущество­вали одно время с идеями психоаналитической школы, что­бы в дальнейшем в этих идеях раствориться или перед ни­ми отступить.

Мы хотели бы показать, что все это движение мысли долгое время не имело характера подлинного развития идей. Оно сводилось скорее к формулировке некоторых ос­новных вопросов, постановка которых по разным поводам изменялась. Только в конце XIX века в нем проявляется тенденция к использованию экспериментальных методов и клинического наблюдения.

§ 17 Проблема «бессознательного» в западноевропейской философии и психологии XVIII—XIX веков

Представление об активности, которая одновременно явля­ется и психической, и неосознаваемой, долгое время остава­лось совершенно чуждым европейской философии. Еще Descartes и Locke утверждалась прямо противоположная точка зрения, более приемлемая для обычного понимания— понимания с позиции «здравого смысла»: «...иметь пред­ставления и что-то осознавать, это одно и то же» (Locke. Опыт человеческого разума, II, гл. 1, §9). «О протяженном теле без частей можно думать в такой же степени, как о мышлении без сознания. Вы можете с таким же успехом, если того требует ваша гипотеза, сказать: человек всегда голоден, но не всегда имеет чувство голода» (там же, §19). Эти высказывания отчетливо свидетельствуют о привер­женности их автора к этому обычному пониманию. Hart­mann, напоминая их, указывает, что Locke был, по-видимо­му, одним из первых, кто философски сформулировал эту точку зрения и тем самым открыл возможность дискуссии.

Противоположная позиция связана с именем Leibnitz. Допуская в своей «Монадологии» возможность неосознава­емого мышления, он придал проблеме «бессознательного» резко выраженное идеалистическое звучание, поскольку для него «бессознательное» превратилось в основной вид связи между «микрокосмом» и «макрокосмом», в механизм, который обеспечивал разработанный им телеологический принцип «предустановленной гармонии монад». С другой же стороны, как метко замечает Hartman, Leibnitz всю свою психологическую теорию неосознаваемых «малых вос­приятий» построил по аналогии с гениально им же разви­тым представлением о бесконечно малых величинах, явив­шимся в дальнейшем основой одного из важнейших отделов современной высшей математики. Разрабатывая теорию «малых восприятий», — переживаний столь малой интенсивности, что они ускользают от сознания,—Leibnitz впервые по существу пытался утвердить в западноевропей­ской философии идею реальности неосознаваемых психи­ческих процессов. Он ссылался при этом на смутные ощу­щения, возникающие во время сна, и т.п.

У Kant эта идея выступает уже в гораздо более отчет­ливой форме. В «Антропологии» (§5, «О представлениях, которыми мы располагаем, не осознавая их») Kant возвра­щается к ней неоднократно: «Иметь представления и их не осознавать, представляется противоречивым, ибо как мы можем узнать, что мы имеем подобные представления, если они нами не осознаются. Мы можем, однако, опосредован­ным образом убедиться в том, что у нас есть определенное представление, даже если последнее нами, как таковое, не осознается». Или: «...Область восприятий и ощущений, ко­торые нами не осознаются, хотя мы, несомненно, ими рас­полагаем, или иначе говоря, область темных представлений («dunkler Vorstellungen») бесконечно велика» (там же).

В более позднем периоде идея «бессознательного» вхо­дит как важный элемент во многие федеистские и идеали­стические системы, созданные Fishte, Hamann, Herder, Jacobi и др. Особенно значительную роль она играет у Schelling. В этой фазе представление о «бессознательном», понимаемом как одно из проявлений психики человека, ко­торое можно было проследить хотя бы в противоречивом виде у Leibnitz и Kant, постепенно отодвигается на задний план. Ему на смену все более отчетливо выступают толкования, превращающие «бессознательное» в своеобразную иррациональную основу бытия. Такой эволюции способст­вовал во многом объективный идеализм Hegel. Последний неоднократно подчеркивал (в «Философии истории» и в других работах) свою близость в отношении всей этой про­блемы ко взглядам Schelling. Очень близким к представле­ниям этого типа оказывается и принцип «неосознаваемой воли», который положил в основу своей системы Schopen­hauer, и целый ряд других идей, сформировавшихся в рам­ках западно-европейской идеалистической философии XIX века.

Начало обратного качания маятника философской мыс­ли можно проследить у Herbart. Идея «бессознательного» принимает у этого автора формы, заставляющие вспомнить о Leibnitz. Herbart говорит о представлениях, которые, су­ществуя в сознании, тем не менее как таковые не восприни­маются, не связываются с «Я»; о представлениях, находя­щихся под порогом («unterhalb der Schwelle») сознания, о психических актах, которые не осознаются потому, что в них находят свое выражение не столько подлинные, сло­жившиеся представления или чувства, сколько своеобраз­ные «тенденции», «стремления» к формированию опреде­ленных переживаний (нельзя не отметить, что указывая на подобные тенденции, Herbart предвосхитил в какой-то мере важные направления в истолковании «бессознательного», сформировавшиеся в более четкой форме в европейской психологии лишь многие десятилетия спустя).

При всей своей неопределенности эти построения озна­чали какой-то возврат к представлению о «бессознатель­ном» как о скрытом элементе нормальной психики, без учета которого многое в этой деятельности остается непо­нятным. Такое толкование настойчиво проникает на про­тяжении второй половины XIX века в целый ряд психоло­гических и психофизиологических систем. В очень харак­терной для своего времени полумеханистической, полуиде- алистической форме оно было развито Fechner в его «Пси­хофизике», Carus в его полузабытых работах «Phyche» и «Physis», Perty [219], Bastian [109]Мы не можем сейчас, учитывая размер и характер настоящей статьи, конкретно аргументировать это общее утверждение и ограничимся лишь упоминанием, что обоснованию этого тезиса посвящено все по существу содержание книги, «Приложением» к которой является настоящая статья.
и др.

§ 18 О причинах особой популярности проблемы «бессознательного» во второй половие XIX века

В конце XIX века эволюция представлений о «бессозна­тельном» еще более усложняется, поскольку интерес ко всему, что связано с этими представлениями, начинает про­являться не только в специальной научной, но и в широкой художественной и художественно-философской литературе. Этому способствовали характерные для духовной жизни западноевропейского общества того времени полумистические, «богоискательские» настроения определенных кругов буржуазной интеллигенции, распространившееся увлече­ние иррационализмом и волюнтаризмом Nietzsche и Stirner; заострение в художественной литературе Schnitzler, Maeterlinck и др. вопросов психологической символики, проблем интуиции, «бессознательных влечений», «глубин души» и т. п. и особенно неудовлетворенность формализ­мом и бесплодностью традиционной психологии при огром­ном, напротив, впечатлении, которое произвели незадолго до того открытые своеобразные изменения психики загип­нотизированных и парадоксальные реакции истериков (ставшие известными благодаря работам английского хи­рурга Braid, клинической школы Charkot, гипнологических школ Сальпетриера и Нанси и др.).

Просматривая научные источники, художественную ли­тературу, труды, посвященные вопросам искусства, и даже публицистику тех далеких лет, нельзя не испытывать чув­ства удивления перед тем, до какой степени широко было распространено в этот период представление о «бессозна­тельном» как о факторе, учет которого необходим при рас­смотрении самых различных вопросов теории поведения, клиники, наследственности (учение о «бессознательных на­клонностях» Lombroso), при анализе природы эмоций, про­явлений изобразительного и сценического искусства, музы­ки, взаимоотношения людей в больших и малых коллекти­вах и даже общественного законодательства и истории. Все более ранние представления о «бессознательном», начиная c давно сформировавшихся в рамках спекулятивно-фило­софских систем и кончая едва нарождавшимися попытками объективного и экспериментального толкования, самым причудливым образом смешивались в литературе тех лет. И эта пестрая эклектика выразительно показывала, что столкнувшись с проявлениями «бессознательного», иссле­дователи того времени скорее интуитивно почувствовали, что им довелось затронуть какие-то важные особенности психической деятельности, чем сколько-нибудь отчетливо понимали, в чем именно эти особенности заключаются.

В последующий период, каким можно считать годы, близкие к рубежу веков, в кругах, связанных с универси­тетской медициной, наметилось характерное обратное дви­жение — постепенное ослабление интереса и нарастание скептического отношения ко всему, что связано с «бессоз­нательным». Аналогичное изменение отношения стало про­являться и к методу, который сыграл, пожалуй, самую важную роль в обострении внимания ко всей проблеме неосоз­наваемой психической деятельности, — к методу гипноти­ческого внушения. В западноевропейской психотерапии эта скептическая оценка лечебных возможностей суггестии по­степенно укреплялась и обнаруживалась в разных формах на протяжении почти всей первой половины нашего века.

Однако в те же самые годы в узких слоях, не связанных первоначально непосредственно с университетской наукой, возникает совершенно новое отношение к проблеме «бессоз­нательного», связанное с распространением идей фрей­дизма.

Нам еще предстоит несколько позже подробно говорить о том, с какой оппозицией встретились взгляды Freud при первых попытках их пропаганды в клинике. Следует, одна­ко, уже сейчас подчеркнуть, что эта оппозиция не имела чисто негативного характера, не сводилась только к отри­цанию идей Freud. В ней звучали нередко и оригинальные трактовки проблемы «бессознательного», которые противо­поставлялись их авторами концепции психоанализа. Неко­торые из этих трактовок уходили своими логическими кор­нями в острые дискуссии, имевшие место еще в допсихоаналитическом периоде, широко обсуждались в психологи­ческой и клинической литературе на протяжении периода, предшествовавшего первой мировой войне, и еще сейчас представляют в ряде отношений научный интерес.

Поэтому целесообразно, прежде чем мы перейдем к рас­смотрению фрейдизма, кратко остановиться на этих трак­товках, настойчиво стремившихся перенести в науку XX века представления, возникшие при самых ранних попыт­ках научного осмышления проблемы «бессознательного».

§ 19 Обсуждение проблемы «бессознательного» на Бостонском симпозиуме 1910 г. (Hartmann, Brentano, Munsterberg, Ribot)

Мы располагаем литературными данными, которые позво­ляют восстановить основные тенденции в понимании про­блемы «бессознательного», характерные для непсихоаналитически-ориентированных течений в психологии и психо­патологии начала нашего века. В 1910 г. в Бостоне (США) состоялось совещание, отразившее разные существовавшие тогда подходы к этой проблеме. Труды Бостонского симпо­зиума [18]Охарактеризованный выше подход остается в силе и для пси­хоаналитического направления 60-х годов. Об этом убедительно говорят высказывания одного из видных представителей психоана­литического направления — Valabrega, опубликованные недавно в форме интервью редакцией «Обозрения психосоматической меди­цины». Отвечая на вопрос, каким образом истерия, функциональ­ные расстройства, тики включаются в рамки психосоматических трактовок, Valabrega снова подчеркивает ведущее значение «кон­версии»: «Согласно классической точке зрения, допускалось, что истерическая конверсия... проявляется на произвольно регулиру­емых органах или функциях, что существует механизм символи­ческой конверсии, благодаря которому больной может выражать символически, при помощи своего тела, психологическое наруше­ние, — неосознаваемый конфликт. Например, он может создать картину символического истерического паралича, потому что не хочет двигаться, не хочет направиться в определенное место. Что­бы в это место не идти, он вызывает у себя паралич, он сам себя парализует. Вот наиболее принятая классическая концепция фор­мирования истерического симптома». Valabrega настаивает на необходимости расширения этой концепции. «В случае же психо­генной аменореи о чем идет речь? Необходимо допустить, что здесь также проявляется механизм конверсионного типа, но кото­рый не идет по проторенным произвольным путям, как в класси­ческой схеме. Несмотря, однако, на это, подобное нарушение так­же может рассматриваться как символическое выражение или конверсия. Отсюда видно, что симптом конверсии может прояв­ляться не только там, где его распознавали до сих пор, т.е. не только при истерии, как это вытекает из классической теории». А далее Valabrega обобщает: «Существует, следовательно, патология конверсии в широком смысле, в рамках которой истериче­ская конверсия выступает лишь как частичный случай. В плане символики существует не одна какая-то форма символического выражения, а многие. Существует множество форм символи­ческого выражения, которые проявляются на разных уровнях» [257, стр. 3—5].
Как видно из этого высказывания, символическое соматиче­ское выражение психического расстройства является для Valabrega, как и в исходных психосоматических схемах, разработанных 30 лет назад, основным психосоматическим феноменом. Однако, по собственным словам Valabrega, вызывающим уважение к его искрен­ности, как исследователя, «механизм» этого центрального для не­го феномена, «включая механизм конверсии истерической, от нас до сих пор ускользает».
при опубликовании были дополнены статьями Hartmann, Brentano, Schubert-Soldern и создали выразительную картину пестроты и противоречивости мнений, преобладавших в предвоенные годы по поводу проявлений «бессознательного». Одновременно они показали, что в центре спора оставались все те же коренные вопросы, ко­торые были поставлены в еще более раннем периоде, но к сколько-нибудь уверенному решению которых участники Бостонского симпозиума были не намного ближе, чем их предшественники.

Мы не будем сейчас задерживаться на толковании «бес­сознательного», которое дал Hartmann, хотя в определен­ных кругах иррационалистически настроенной буржуазной интеллигенции конца XIX века эти идеи Hartmann были очень популярны. Являясь типичным представителем иде­алистического понимания «бессознательного», Hartmann пошел по пути спекуляций, заранее исключивших для него возможность сколько-нибудь адекватного толкования про­блемы, анализу которой он посвятил по существу всю свою жизнь. Он явился, если давать оценку в историческом ас­пекте, по существу, последней фигурой среди пытавшихся решать вопрос о «бессознательном» с позиций гегелевского объективного идеализма. Уже на фоне участников Бостон­ского симпозиума он выглядел старомодным натурфилосо­фом, который допущен в общество молодых рационалисти­чески настроенных скептиков и механистических материа­листов гораздо скорее вследствие уважения к патриархаль­ным традициям, чем в надежде услышать от него какое-то подлинно новое слово [8]Характерны высказывания в адрес Hartmann даже некоторых современников. James оценил его теорию как «арену для причуд». Hoffding заметил по поводу этой теории, что «мы можем сказать о ней то же самое, что Галилей сказал об объяснении явлений природы божественной волей: она ничего не объясняет, потому что объясняет все» (цит. по Hart [18]).
.

Гораздо более характерным для описываемого периода явилось понимание, развитое в ряде работ, опубликованных в начале века Brentano. Этим автором был поставлен в острой форме основной вопрос: какие доводы заставляют признать существование у человека психической деятель­ности, которая является одновременно деятельностью не­осознаваемой. Brentano прослеживает последние (для того времени) фазы старого спора, который велся по этому по­воду, подчеркивает непримиримость выявившихся разно­гласий между теми, кто допускает и отвергает существова­ние подобной активности (относя к первым Mill-отца, Ha­milton, Maudsly, Benecke, Helmholtz, а ко вторым — Lotze, Carpenter, Spencer, Mill-сына, Fechner), и подвергает логи­ческому анализу конкретные аргументы в пользу существо­вания неосознаваемых психологических процессов у че­ловека. Его вывод категорически отрицательный: никаких данных в пользу реальности подобных процессов, по его мнению, нет, «психическое может быть только осознавае­мым». Подобная негативная позиция разделялась в опи­сываемом периоде многими. Не следует забывать, что это было время быстрого развития стихийно материалистиче­ских представлений в биологических науках и подлинных триумфов медицинской практики, которые были вызва­ны реалистическим подходом к вопросам жизнедеятельно­сти. Некоторый телеологический привкус ранних теорий «неосознаваемых умозаключений» (у Helmholtz, напри­мер, реальность подобных «умозаключений» выводилась из их «необходимости» для объяснения процессов орга­низации мыслительных и рецепторных актов) отталкивал тех, кто стремился к выявлению прежде всего строгой де­терминированности, причинной обусловленности исследу­емых процессов. Эти тенденции проявлялись как среди психологов, так и среди клиницистов. Примером такого «скептического подхода среди психопатологов являются работы Munsterberg.

Этот весьма талантливый и известный в свое время кли­ницист утверждал, что вводя представление о неосознавае­мой психической активности для объяснения тех или дру­гих реакций, мы уподобляемся астрономам XVI столетия, которые допускали грубое смешение логических категорий, считая, например, красоту, математическую гармоничность определенных траекторий «причиной» движения небесных тел по соответствующим орбитам. Предположение, что су­ществуют психические явления, находящиеся «вне созна­ния», по его мнению, логически противоречиво. Причиной реакций, которые невыводимы из актов сознания, является, по Munsterberg, только нервная деятельность в ее «чистой» {лишенной связи с сознанием) форме. Все же остальное есть, по его мнению, чисто спекулятивный домысел.

Небезынтересно, что на сходную позицию встал и такой крупный психолог, оказавший значительное влияние на умы своих современников, как Ribot. Он полагал, что так называемая подсознательная деятельность—это просто ра­бота мозга, при которой психические процессы, сопровож­дающие деятельность нервных центров, по каким-либо при­чинам отсутствуют. «Я склонен стать на сторону этой гипо­тезы,—говорит он, — хотя и не закрываю глаз на ее недо­статки и трудности... Я все более склоняюсь в сторону этой физиологической гипотезы и вполне присоединяюсь к мне­нию, высказанному недавно в Америке Jastrownenje более ясно Pirce в его "Психологических и философских очер­ках" (1906). Последний приводит такие убедительные до­воды в пользу физиологического толкования, что все даль­нейшие попытки в этом направлении мне кажутся излиш­ними» [18, стр. 69].

Количество высказываний подобного отрицательного, скептического стиля можно было бы значительно увели­чить. Однако вряд ли это необходимо. Из сказанного до­статочно ясно, что сильной стороной этого негативного, «физиологического» направления являлись простота лежа­щей в его основе логической схемы и единство мнений по главным вопросам среди его сторонников. Приверженцам же реальности неосознаваемой психической активности не хватало именно этих сильных сторон.

§20 Подход к проблеме «бессознательного» Janet, Prince, Hart

Сторонники идеи «бессознательного», выступившие на Бо­стонском совещании, не могли ясно ответить на основные вопросы, сохраняющие трудно устранимый оттенок пара­доксальности: что представляет собой мысль, восприятие или воспоминание, не имеющие возможность стать предме­том наблюдения для сознания, в котором они возникли? Су­ществует ли метод, позволяющий изучать эти своеобразные психические акты? Каковы закономерности их динамики и их отношение к сознанию? На все эти неизбежно возника­ющие вопросы участники Бостонского симпозиума, не при­надлежащие к «физиологическому» лагерю, давали разно­речивые и подчас очень мало обоснованные и неопределен­ные ответы. Из этих ответов отчетливо вытекало, что их авторов объединяло в гораздо большей степени полуинтуи- тивное убеждение в реальности неосознаваемых форм пси­хики, чем сколько-нибудь строгие представления по поводу свойств и роли последних.

Характерна в этом отношении позиция Janet. Будучи поставлен перед необходимостью уточнить свое представ­ление о «бессознательном», Janet уклонился по существу от критики тех, кто отрицал существование неосознаваемых форм психики. Он подчеркнул, что понятие «бессознатель­ного» применялось им при описании только определенных психических нарушений: синдромов расстройства лично­сти, отчуждения частей собственного тела, нарушения «схемы тела», которые наблюдаются иногда при истерии. В этих состояниях, как и в глубоких фазах гипнотического сна, приходится, по Janet, допустить существование опре­деленных форм психической деятельности, которые «дис­социированы» с нормальным сознанием, «отщеплены» от последнего (мысль, подводящая нас вплотную к одному из самых важных обобщений, сделанных на раннем этапе ис­следования «бессознательного»). Janetприводит в качест­ве примера классические наблюдения Seglas [239], описав­шего больных, утверждавших, что они потеряли память и поступавших в определенных ситуациях так, как если бы они шгчего не помнили, хотя более точный анализ показы­вал, что в действительности ими почти ничего не было забыто.

Janetбыл одним из первых, кто отклонил напрашиваю- щееся объяснение подобных случаев вульгарной симуля­цией, истолковав их как выражение своеобразных измене­ний психики, типичных для истерии. Применение термина «подсознание» он считал, однако, оправданным при описа­нии только подобных синдромов, для обозначения «отще­пившихся», но не переставших от этого быть реальными элементов психической деятельности [177, 178]. Поэтому такие клинические данные он не рассматривал как доста­точные для уверенного решения вопроса о существовании неосознаваемых компонентов нормальной психики, т. е. для решения проблемы «бессознательного» в ее более об­щей форме. Janetуказывал, что для подобной широкой по­становки проблемы недостает прежде всего отчетливо раз­работанной психологической и физиологической теории сознания.

Идеи Janetв дальнейшем, как известно, были оттесне­ны трактовками Freudи отчасти потеряли былую популяр­ность. Однако сейчас мы гораздо яснее, чем раньше, пони­маем, насколько дальновидным был во многом этот под­линно выдающийся психопатолог и что даже в сковывавшей его, несколько чрезмерной осторожности формулировок выступает лишь традиционное для фран­цузской научной мысли требование точности употребляе­мых понятий и строгости допускаемых логических заклю­чений.

Princeполучил известность в начале века благодаря подробным описаниям случаев, сходных с теми, которым много внимания уделял Janet, но в которых «расщепление» психики носило настолько глубокий характер, что перера­стало из «диссоциации» отдельных психических функций в своеобразную «диссоциацию» личности в целом [223], обусловливая появление и длительное сосуществование у одного и того же лица как бы ряда независимых и крити­чески друг к другу относящихся «сознаний» (нашумевший в начале XX века случай «мисс Бьючемп» и др.). Подоб­ные картины наблюдались Prince при истерии, постэпилеп- тических состояниях, в условиях гипнотического сна и вы­звали в свое время значительные расхождения мнений по поводу их природы и генеза. Некоторыми из гипнологов они рассматривались как синдромы, являющиеся скорее всего лишь своеобразными артефактами суггестивного ме­тода. Однако новейшие физиологические данные (в част­ности, данные Sperry, получившего в высшей степени ин­тересные картины «двойного сознания» у больных эпилеп­сией после перерезки мозолистого тела, передней и гиппокамповой комиссур [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
) заставляют думать, что сводя все объяснение подобных синдромов только к ссыл­кам на артефакты, мы можем допустить серьезные ошибки.

Важным элементом в работах Prince является также поставленная им проблема различий, существующих меж­ду понятиями сознания и самосознания. Не занимаясь спе­циально вопросами психологической теории сознания, Prince собрал, однако, немало аргументов в пользу того, что самосознание (понимаемое как форма психической дея­тельности, при которой переживания связываются с «Я» субъекта, опознаются этим «Я» и могут стать для послед­него объектами анализа) является особым, более высоким и не всегда достигаемым уровнем работы мозга. Самосо­знание отнюдь не является, по мнению Prince, необходи­мым элементом сознания. А отсюда как логический вывод следует его истолкование реальности неосознаваемых пси­хических актов, сыгравшее впоследствии определенную роль в конкретизации всей постановки проблемы «бессо­знательного».

Своеобразную позицию перед лицом трудно разреши­мого парадокса «неосознаваемой мысли» занял в цачале XX века Hart.

Указывая на невозможность рационального раскрытия этого понятия, Hartотстаивал одновременно правомерность его использования. Он ссылался при этом на продуктив­ность иррациональных теоретических категорий в матема­тике и в современной ему физике. «Бессознательная идея», говорит он, также невозможна фактически, как невозможен невесомый, не производящий трения эфир. Она не более и не менее немыслима, чем математическое понятие квад­ратного корня из минус единицы. Возражения такого рода (т.е. указания на невозможность «представить» идею) не лишают нас, однако, права употреблять в науке понятия, которые не относятся ни к чему фактически существую­щему. Достаточным доказательством этого служит польза таких понятий в физике. Необходимо только ясно пони­мать, что мы говорим об отвлеченных понятиях, а не о «фактах» [18]Охарактеризованный выше подход остается в силе и для пси­хоаналитического направления 60-х годов. Об этом убедительно говорят высказывания одного из видных представителей психоана­литического направления — Valabrega, опубликованные недавно в форме интервью редакцией «Обозрения психосоматической меди­цины». Отвечая на вопрос, каким образом истерия, функциональ­ные расстройства, тики включаются в рамки психосоматических трактовок, Valabrega снова подчеркивает ведущее значение «кон­версии»: «Согласно классической точке зрения, допускалось, что истерическая конверсия... проявляется на произвольно регулиру­емых органах или функциях, что существует механизм символи­ческой конверсии, благодаря которому больной может выражать символически, при помощи своего тела, психологическое наруше­ние, — неосознаваемый конфликт. Например, он может создать картину символического истерического паралича, потому что не хочет двигаться, не хочет направиться в определенное место. Что­бы в это место не идти, он вызывает у себя паралич, он сам себя парализует. Вот наиболее принятая классическая концепция фор­мирования истерического симптома». Valabrega настаивает на необходимости расширения этой концепции. «В случае же психо­генной аменореи о чем идет речь? Необходимо допустить, что здесь также проявляется механизм конверсионного типа, но кото­рый не идет по проторенным произвольным путям, как в класси­ческой схеме. Несмотря, однако, на это, подобное нарушение так­же может рассматриваться как символическое выражение или конверсия. Отсюда видно, что симптом конверсии может прояв­ляться не только там, где его распознавали до сих пор, т.е. не только при истерии, как это вытекает из классической теории». А далее Valabrega обобщает: «Существует, следовательно, патология конверсии в широком смысле, в рамках которой истериче­ская конверсия выступает лишь как частичный случай. В плане символики существует не одна какая-то форма символического выражения, а многие. Существует множество форм символи­ческого выражения, которые проявляются на разных уровнях» [257, стр. 3—5].
Как видно из этого высказывания, символическое соматиче­ское выражение психического расстройства является для Valabrega, как и в исходных психосоматических схемах, разработанных 30 лет назад, основным психосоматическим феноменом. Однако, по собственным словам Valabrega, вызывающим уважение к его искрен­ности, как исследователя, «механизм» этого центрального для не­го феномена, «включая механизм конверсии истерической, от нас до сих пор ускользает».
.

В этих высказываниях отчетливо ощущаются эмпириокритические, махистские философские установки Hart, влияние книги «Грамматика науки» Pearson, получившей в те годы широкую популярность (и многократно подвер­гавшейся критике в марксистской литературе), а также отзвуки характерных для начала века споров о правомер­ности использования заведомо фиктивных понятий, помо­гающих организовать знание в соответствии с известным принципом «экономии мысли» Avenarius (о так называе­мой философии «Als ob» — философии «Как если бы»). По мнению Hart, достаточным оправданием представления о неосознаваемых психических процессах является то об­стоятельство, что если мы постулируем реальность этих процессов, приписываем им «известные свойства — и пред­полагаем, что они повинуются определенным законам, то в результате мы приходим к выводам, совпадающим с дан­ными фактического опыта». Такой ход мысли аналогичен, по Hart, тому, который лежит в основе всех теоретических построений естественных наук: теории атомов, теории све­товых волн, закона тяготения и теории наследственности Менделя [18]Охарактеризованный выше подход остается в силе и для пси­хоаналитического направления 60-х годов. Об этом убедительно говорят высказывания одного из видных представителей психоана­литического направления — Valabrega, опубликованные недавно в форме интервью редакцией «Обозрения психосоматической меди­цины». Отвечая на вопрос, каким образом истерия, функциональ­ные расстройства, тики включаются в рамки психосоматических трактовок, Valabrega снова подчеркивает ведущее значение «кон­версии»: «Согласно классической точке зрения, допускалось, что истерическая конверсия... проявляется на произвольно регулиру­емых органах или функциях, что существует механизм символи­ческой конверсии, благодаря которому больной может выражать символически, при помощи своего тела, психологическое наруше­ние, — неосознаваемый конфликт. Например, он может создать картину символического истерического паралича, потому что не хочет двигаться, не хочет направиться в определенное место. Что­бы в это место не идти, он вызывает у себя паралич, он сам себя парализует. Вот наиболее принятая классическая концепция фор­мирования истерического симптома». Valabrega настаивает на необходимости расширения этой концепции. «В случае же психо­генной аменореи о чем идет речь? Необходимо допустить, что здесь также проявляется механизм конверсионного типа, но кото­рый не идет по проторенным произвольным путям, как в класси­ческой схеме. Несмотря, однако, на это, подобное нарушение так­же может рассматриваться как символическое выражение или конверсия. Отсюда видно, что симптом конверсии может прояв­ляться не только там, где его распознавали до сих пор, т.е. не только при истерии, как это вытекает из классической теории». А далее Valabrega обобщает: «Существует, следовательно, патология конверсии в широком смысле, в рамках которой истериче­ская конверсия выступает лишь как частичный случай. В плане символики существует не одна какая-то форма символического выражения, а многие. Существует множество форм символи­ческого выражения, которые проявляются на разных уровнях» [257, стр. 3—5].
Как видно из этого высказывания, символическое соматиче­ское выражение психического расстройства является для Valabrega, как и в исходных психосоматических схемах, разработанных 30 лет назад, основным психосоматическим феноменом. Однако, по собственным словам Valabrega, вызывающим уважение к его искрен­ности, как исследователя, «механизм» этого центрального для не­го феномена, «включая механизм конверсии истерической, от нас до сих пор ускользает».
.

§ 21 Особенности трактовки проблемы «бессознательного» в периоде, непосредственно предшествовавшем распространению идей психоанализа

Из приведенных выше примеров достаточно хорошо видно, до какой степени разнотипными были подходы к вопросу о  «бессознательном» у тех, кто не был склонен занять по­зицию простого отрицания всей этой проблемы. Несмотря на это, течения, отразившиеся в бостонской дискуссии 1910 г., довольно сплоченно противостояли формировав­шейся тогда психоаналитической концепции. Расхождения между ними носили менее глубокий, менее принудитель­ный характер, чем то, что их ограничивало от фрейдизма. Несколько, быть может, схематизируя, можно сказать, что их общей целью было отстоять право на существование представления о неосознаваемых формах сложной мозговой деятельности и понять роль этих форм как психологиче­ского феномена и физиологического механизма, который латентно участвует в нормальной работе сознания и без учета которого мы поэтому ни саму эту работу, ни ее клинические расстройства понять не можем. Никакими, одна­ко, функциями, антагонистическими сознанию, «бессознательное» при этом не наделялось, никакая идея возможного «конфликта» между сознанием и «бессознательным» при регуляции поведения, в рамках этих непсихоаналитических концепций не высказывалась.

В дальнейшем мы подробно остановимся на своеобраз­ных особенностях психоаналитического направления, кото­рые вначале вызвали довольно резкую к нему оппозицию, а затем, напротив, немало способствовали широкой его по­пулярности в определенных кругах. Сейчас же мы напом­ним только, что оригинальной чертой теории психоанализа, резко подчеркнувшей отличие этой доктрины от других, более ранних и сосуществовавших в одно время с нею под­ходов, являлось понимание «бессознательного» именно как динамического фактора, наделенного особой «либидинозной» энергией, силами «катексиса», способного влиять на основе специфических законов на активность сознания и выступающего по отношению к последнему, как правило, в роли антагониста. В то же время, то, что более всего вол­новало ранних исследователей этой проблемы, начиная по существу еще с Leibnitz и Kant, а именно вопрос: что же означает, в конце концов, парадокс «неосознаваемой мыс­ли», как понять выступающее здесь неизгладимое, каза­лось бы, внутреннее противоречие, фрейдизм отодвинул на задний план, как тему спекулятивную и малосущест­венную. Динамические эффекты «бессознательного», а не природа последнего — вот что неизменно стояло для фрей­дизма в центре внимания [9]Wells по этому поводу метко замечает, что Freud никогда даже и не пытался создать общую теорию «бессознательного» [261].
, поэтому неудивительно, что с усилением влияния этого течения и постепенным вытесне­нием фрейдизмом большинства конкурирующих подходов в теории «бессознательного» произошла как бы генераль­ная смена декораций. Появилось множество новых вопро­сов, а то, что страстно обсуждалось ранее, постепенно пе­рестало звучать в литературе, хотя менее всего это снятие старых проблем означало, что удалось наметить какое-то их конкретное решение.

Все это не могло не придать истории учения о «бессо­знательном» весьма необычный характер, выступающий особенно отчетливо, если сопоставить эту историю с разви­тием точных областей знания. Если эволюция последних связана, как правило, с более или менее уверенным реше­нием возникающих вопросов и имеет поэтому черты посту­пательного и прогрессивного движения, то в теории «бес­сознательного» подобный прогресс оказался почти отсутст­вующим. Создается впечатление, что те, кто соприкасались с этой теорией в конце XIX века, вначале настойчиво пы­тались ее разрабатывать, но убедившись, до какой степени невероятно труден избранный ими путь, постепенно его оставили. А в результате к началу XX века мы оказались, несмотря на огромные усилия предшествующих поколений исследователей, скорее перед множеством заброшенных, полузабытых гипотез и непроверенных предположений, чем перед одной или хотя бы немногими продуманными и экспериментально обоснованными концепциями. Несогла­сованность и незавершенность старых непсихоаналити­чески ориентированных подходов к проблеме «бессозна­тельного» во многом, конечно, облегчили возникновение и беспрецендентно широкое распространение представлений, которые принес в психоневрологию Freud.

 

Глава третья. Истолкование проблемы "бессознательного" психоаналитической концепции и критика этого подхода

§ 22 Краткие биографические данные о Freud

Характери­зуя фрейдизм, мы затронем кратко как его историю и тео­ретические посылки, так и попытки его приложения в клинике. Затем мы остановимся на некоторых дискуссиях, происходивших по поводу проблем психоанализа в пос­ледние годы.

Прежде всего несколько слов о самом создателе этого нашумевшего направления.

Sigmund Freud, австрийский психопатолог, родился в 1856 г. В 1873 г. он поступил на медицинский факультет Венского университета, где изучая медицину, выполнил под руководством Brücke несколько исследований по срав­нительной анатомии, физиологии, гистологии. С 1882 г. он работал врачом сначала у Nothnagel в отделении внутрен­них болезней Венской общей клиники, а потом в психиат­рической клинике под руководством Meinert. Затем Freud уехал в Париж к Charkotдля работы в клинике «Сальпетриер». В 1886 г. он вернулся в Вену.

В дальнейшем внимание Freud все больше начинают привлекать вопросы патогенеза истерии, хотя на протяже­нии еще нескольких лет публикуемые им статьи и моно­графии отражают исследования, относящиеся к теории афазий, вопросам локализации мозговых функций, детско­го паралича, гемианопсий, выполненные им в клинике ор­ганических поражений центральной нервной системы.

Эти работы отличались, по отзывам ведущих невропа­тологов того времени, значительной оригинальностью и указывали на высокую клиническую эрудированность их автора.

Начиная с 1886 г. Freud стал интересоваться возмож­ностью лечения истерических расстройств внушением, заимствуя на первом этапе опыт Bernheim и Liebeault. В 1891—1895 гг. им совместно с Breuer производилась разработка особого метода гипнотерапии (так называемого катарсиса). Это направление его работ было затем отраже­но им в книге «Очерки по проблеме истерии» [121]Явное недоразумение. Нами было указано, что создается эта «грозная перспектива» не средством, позволяющим прийти к такому синтезу, а, напротив, «отсутствием указаний на способ, ведущий к подобному синтезу» (см. нашу упомянутую выше ра­боту стр. 80. — Ф.Б.).
. После завершения работы над этой монографией Фрейдом в 1895 г. был написан труд «Проект» (опубликован на анг­лийском языке только в 1954 г.), в котором сделана попыт­ка умозрительно разработать закономерности деятельности мозга с позиций механистически трактуемой физиологии.

С 1895 г. Freud ставит своей главной задачей система­тическую разработку теории психоанализа. В 1901 г. им была опубликована его основная монография «Толкование сновидений» [151], а в 1904—1905 гг. «Психопатология обыденной жизни» [158], «Остроумие и его отношение к бессознательному» [155], «Три очерка к теории сексуаль­ности» [149] и некоторые другие исследования. В период, непосредственно предшествовавший первой мировой вой­не, и особенно после войны Freud стал все более переклю­чаться на разработку философских и историко-социологи­ческих элементов созданной им системы, составляющих ядро его «метапсихологической» теории. К этому времени относится появление таких его работ, как «Леонардо-да-Винчи, этюд по теории психосексуальности» [150], «Тотем и табу» [152], «По ту сторону принципа удовольствия» [156], «Психология масс и анализ человеческого ,,Я”» [157], «Я» и «Оно» [154], «Цивилизация и недовольные ею» [160] и некоторых других трудов сходного направления.

Теоретические установки Freud, приобретавшие посте­пенно все более отчетливо выраженный пессимистический и иррационалистический характер, вынудили его в начале 30-х годов занять позицию, не соответствующую интере­сам общественного прогресса и в вопросах политики (ха­рактерным выражением этой позиции явилось в 1932 г. его открытое письмо Einstein [141]). В 1939 г. им был опубли­кован последний крупный труд «Моисей и единобожие» [159], в котором он продолжил развитие своих культурно­исторических концепций.

После оккупации Австрии нацистами Freud был под­вергнут преследованиям. Международный союз психоана­литических обществ смог, однако, уплатив фашистским властям в виде выкупа значительную сумму денег, добить­ся выдачи Freud разрешения на выезд в Англию. Freud умер в Лондоне в возрасте 83 лет.

Таковы основные факты из биографии Freud— мысли­теля, труды которого оставили, безусловно, очень глубокий след в истории изучения проблемы «бессознательного». Теперь рассмотрим, в чем заключалась и как развивалась созданная им концепция.

§ 23 Начальные фазы развития клинической теории психоанализа

В эволюции психоанализа можно выделить две фазы. Пер­воначально психоанализ ограничивался истолкованием происхождения и лечения функциональных заболеваний. Затем он распространил свое влияние далеко за пределы клиники, претендуя на роль также социологической и фи­лософской доктрины, на выражение целостного мировоз­зрения. Для того чтобы понять существо психоанализа и его несовместимость с диалектико-материалистическим по­ниманием биологических и гуманитарных проблем, следует прежде всего проследить его более чем полувековое раз­витие.

До создания теории психоанализа Freud, как мы уже говорили, уделял много внимания нейрофизиологии, гисто­анатомии, органической невропатологии. Затем, сосредото­чившись на проблеме истерии, он разработал метод лече­ния этого заболевания. В основу метода легла гипотеза, согласно которой истерический симптом является следст­вием подавления больным напряженного аффекта или вле­чения, и символически замещает собой действие, которое из-за подавления аффекта не было реализовано впове­дении. Излечение наступает, если при помощи гипноти­ческого внушения удается заставить больного вспомнить и вновь пережить подавленное влечение. Эта концепция так называемого катарсиса содержала уже многие ив эле­ментов, явившихся несколько позже фундаментом теории психоанализа.

Последующее десятилетие было полностью посвящено Freud разработке основ этой теории. Значительное влияние на эту разработку оказывали, методологические установки,

которых придерживался Freud на этом этапе. Признавая что психическая активность — это функция мозга, Freud пришел вместе с тем к убеждению, что опорных точек для психологического анализа физиология, по крайней мере существовавшая на рубеже веков, дать не может и что поэтому психопатологическое исследование должно вестись на основе только психологических гипотез. Другой важ­ный в этом плане момент заключался в том, что Freud ни­когда не стремился придать своим работам характер иссле­дований экспериментально-лабораторного или эксперимен­тально-клинического типа. Как в своих экскурсах в нейрофизиологию (например, в уже упоминавшемся «Проекте»), так и в гистологической лаборатории и в неврологической клинике он ограничивался только наблю­дениями и последующей дедукцией, не переходя в какой бы то ни было форме к экспериментальной проверке своих предположений. И это второе обстоятельство сыграло в дальнейшей судьбе фрейдизма не менее важную роль, чем первое.

На разработанную Freud систему наложили отпечаток и другие элементы, о которых мы уже вскользь упомянули выше: нарастающее разочарование в поисках непосредст­венного анатомического коррелята психической деятель­ности (постепенное отрезвление от «мозговой мифологии», по образному выражению Nissl), неудовлетворенность фор­мализмом традиционной психологии и, напротив, глубокий интерес к незадолго перед тем обнаруженным изменениям психики в условиях гипнотического сна и истерии, свидетелем которых Freud был в клинике Charkot, особая по­пулярность в конце XIX века иррационалистических на­правлений в философии и проблемы «судьбы личности как выражения бессознательных влечений» в художественной литературе и т.п.

Такова была общая обстановка, в которой проходила первая фаза разработки теории психоанализа. Эта обстановка не могла, конечно, не способствовать тому, что даль­нейшее развитие идей Freud пошло не по линии строгого, объективно контролируемого, клинико-психологического или клинико-физиологического изучения во многом инте­ресных исходных фактов, приведенных в «Очерках исте­рии», а по линии создания лишь умозрительных гипотез, с введением множества априорно постулируемых зависи­мостей.

§ 24 Более поздняя эволюция клинических и социологических психоаналитических представлений

Усложнение первоначальных представлений о патогенезе истерического синдрома было произведено Freudследую­щим образом. Аффективное влечение стало рассматривать­ся как нечто, имеющее свой специфический «энергетиче­ский заряд» («катексис»). Будучи подавленным, влечение, согласно теории психоанализа, не уничтожается, а лишь переходит в особую психическую сферу — сферу «бессо­знательного», где оно удерживается «антикатексическими» силами. Вытесненный аффект стремится, однако, вновь вернуться в сознание и, если он не может преодолеть со­противление «антикатексиса», то пытается добиться этой цели на обходных путях, используя сновидения, обмолвки, описки или провоцируя возникновение символически его замещающего клинического синдрома. Для того чтобы устранить расстройство, вызванное вытесненным аффек­том, надо заставить больного этот аффект осознать. Мето­дами обнаружения того, что было вытеснено (т.е. психо­анализом в узком смысле слова) являются исследование свободных ассоциаций, раскрытие символически выражен­ного скрытого смысла сновидений и расшифровка так на­зываемого «переноса» (особого, постепенно создающегося в процессе психоаналитического лечения и обычно сексу­ально окрашенного отношения больного к лицу, проводя­щему психоанализ).

Главным видом вытесняемых аффектов, по Freud, яв­ляются влечения эротические, причем подчеркивается, что процесс вытеснения наблюдается уже на первых этапах детства, когда формируются начальные представления о «недозволенном». Эта идея развита в работах Freud, по­священных проблемам инфантильной «анальной эротики», «Эдиповского комплекса» (враждебного чувства сына к отцу, за то, что последний мешает безраздельно владеть матерью) и др. Энергия, питающая сексуальность ребенка и взрослого,— это «либидо», важнейший, по Freud, дви­гатель психической жизни, который, с одной стороны, определяет все богатство переживаний, а с другой — пы­тается сорвать запреты, налагаемые социальной средой и моральными установками и в случае невозможности до­биться такого срыва толкает в невроз и истерию.

В дальнейшем этой схеме был придан еще более слож­ный характер. Помимо самоутверждающихся «либидиноз- ных» влечений, для «бессознательного» объявляется ха­рактерной и противоположная разрушительная, агрессив­ная тенденция, «инстинкт смерти». Вся психика превра­щается в своеобразное сочетание трех инстанций: «бессознательного» (вместилище вытесненных аффектив­ных влечений), «подсознательного» (которое выполняет функцию «цензуры», избирательно пропускающей в созна­ние то, что для него более приемлемо), и самого сознания. При этом Freud не устает подчеркивать глубокую зависи­мость сознания от скрытых сил «бессознательного», иллю­зорность какой бы то ни было автономности и императив­ности сознания.

Следующий этап в развитии психоаналитической док­трины связан с постепенным ее превращением из теории преимущественно медицинской и психологической в фило­софскую «метапсихологическую» концепцию, претендую­щую на участие при рассмотрении общих вопросов социо­логии, истории, теории искусства, литературоведения и це­лого ряда других областей теоретического и прикладного знания.

Утверждая, что человеку якобы присущ особый «инстинкт смерти», Freud пришел к заключению о неотвра­тимости войн и общественного насилия; из того, что воспи­тание предполагает торможение инстинктивных влечений (трактуемое Freud как патогенное «вытеснение»), был сде­лан вывод об отрицательном влиянии, оказываемом на психическое здоровье цивилизацией, и высказаны глубоко пессимистические мысли по поводу возможностей и цен­ности дальнейшего общественного прогресса. Самое возник­новение человеческого общества и морали приписывалось не трудовой деятельности, а все тем же эротическим и агрессивным влечениям, которые являются, по Freud, ос­новными двигателями душевной жизни и современных ци­вилизованных людей («эдипов комплекс» и др.) и т.д.

Тенденция объяснять самые различные общественные феномены действием «глубинных» психологических фак­торов привела Freudне только к объявлению всей куль­турной жизни человечества (искусства, науки, различных социальных институтов) выражением преобразованной энергии «либидо», но и к ряду настолько своеобразных построений, что даже у некоторых наиболее ортодоксаль­ных его учеников последние сочувствия не находили (к теории, например, возникновения религии из чувства вины за убийства патриархов рода, совершенные якобы по сексуальным мотивам в первобытном обществе, к теории так называемых унаследованных расовых воспоминаний, к теории, объясняющей преобладающую роль мужчины в современном обществе чувством неполноценности, которое испытывают молодые девушки в связи с отсутствием у них мужских анатомических признаков, и т.д.). Тем не менее этому социологическому аспекту своей теории в последние годы жизни Freud уделял очень много внимания.

§ 25 Расслоение психоаналитической концепции и возникновение неофрейдизма

Бесспорная внутренняя последовательность идей Фрейда не воспрепятствовала, однако, довольно быстрому идейно­му расслоению теории психоанализа, принявшему особен­но отчетливые формы после смерти ее основателя. В ре­зультате этого процесса оформился ряд течений, образую­щих в совокупности пеструю картину современного неофрейдизма.

Первым из отмежевавшихся учеников Freud был Adler, создавший собственную систему «индивидуальной психо­логии». Наибольшее значение в качестве мотивов поведе­ния Adler придавал не врожденным влечениям, а отноше­ниям, связывающим личность с ее общественным окруже­нием и отражающим процесс ее «самоутверждения» [253]. В 1912 г. от Freud отошел и Jung, стремившийся создать оригинальное направление «аналитической психологии». В начале своей деятельности Jungпытался эксперимен­тально обосновывать главные положения психоанализа и разрабатывал проблемы типологии. В дальнейшем он за­нялся вопросами теории художественного творчества, ис­следованием фольклора и мифологии, надеясь на этом пути подойти к проблеме полумистически понимавшегося им «Бессознательного». Поздние же работы Jungхарактери­зуются тенденцией к иррационализму и открытой полити­ческой реакционностью.

В 20 и 30-х годах прогрессировавший отход от Freud отдельных его учеников выразился в критике понятия «бес­сознательного», развитой Stekel, в полемике, возникшей между ортодоксальными адептами фрейдизма Ferenszi, Jones, Rank, и во многих других острых спорах, происхо­дивших в то время.

Наиболее известными представителями современного «неофрейдизма» являются Horney, Fromm, Sullivan. Для Horney характерна манера внешне радикального отказа от некоторых элементов исходной психоаналитической кон­цепции (от «мифологии инстинктов», от идеи инфантиль­ной сексуальности, от понятия «либидо» и др.)» A также акцент, который она ставит на значении факторов социаль­ной среды. Однако Horney принимает основные положе­ния Freud о роли «бессознательного» и поэтому ее критика теоретических представлений фрейдизма оказывается во многом непоследовательной. По Fromm, следует говорить не о «либидо» и «инстинкте смерти», а об адаптационной гибкости нервной системы, как о главной характеристике жизненного процесса. Для Sullivan в центре внимания стоят «интерперсональные отношения», т.е. проблема со­циальных связей в так называемых малых общественных объединениях (в семье, в производственных коллективах и т.д.), изучаемых современной «микросоциологией».

Однако наиболее характерным для всех современных вариантов психоаналитической концепции является то, что, дифференцированно оценивая роль разных психологиче­ских факторов, они раскрывают существо последних со сходных в основном теоретических и методологических позиций. А это показывает, что «неофрейдизм» стремится скорее сгладить парадоксы исходной психоаналитической теории, отмежеваться от некоторых ее явно несостоятель­ных положений, чем дать какое-то дальнейшее более правильное развитие ее исходным принципам. Такое понима­ние новейшей эволюции фрейдизма было недавно детально изложено Wells[262].

§ 26 Ленинские принципы критического подхода к идеалистическим теориям

Мы привели краткую характеристику главных положений и судьбы психоаналитической теории для того, чтобы иметь возможность более обоснованно изложить причины, которые обусловливают наше отрицательное отношение к идеям Freud.

Приступая к изложению этих причин, следует прежде всего подчеркнуть следующий момент методологического порядка. Фрейдизм является типичной идеалистической концепцией. Поэтому важнейшее значение при его рас­смотрении приобретает известное указание В. И. Ленина на существование у всякой разновидности идеализма двоя­кого рода корней — классовых и гносеологических. Этими словами В. И. Ленин обращает внимание на тот факт, что идеалистические концепции существуют не только вследствие заинтересованности в них класса эксплуатато­ров, но и вследствие того, что при определенных условиях эти концепции порождаются исключительной слож­ностью самого процесса познания , по ходу которого один из аспектов действительности односторонне выделяется и абсолютизируется.

«Философский идеализм,— указывает В. И. Ленин,— есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизичного. Наоборот, с точки зрения диалек­тического материализма философский идеализм есть од­ностороннее, преувеличенное, überschwengliches (Dietzgen) развитие (раздувание, распухание) одной из черто­чек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествленный. Идеализм есть по­повщина. Верно. Но идеализм философский есть (« вер нее» и «кроме того») дорога к поповщине через один из оттенков бесконечно сложного позна­ния (диалектического) человека... Прямолинейность и од­носторонность, деревянность и окостенелость, субъективизм и субъективная слепота voilaгносеологические корни иде­ализма. А у поповщины ( = философского идеализма), ко­нечно, есть гносеологические корни, она не беспочвенна, она есть пустоцвет , бесспорно, но пустоцвет, растущий на живом дереве, живого, плодотворного, истинного, могуче­го, всесильного, объективного, абсолютного человеческого познания» (50, стр. 322).

Приведенная выдержка из «Философских тетрадей» В.  И. Ленина имеет принципиальное значение для пони­мания гносеологических корней любой разновидности идеа­лизма. Философский идеализм — это «только чепуха» для «материализма грубого, простого, метафизичного», а не диалектического. Понимание же того, что у идеалистических концепций существуют корни и гносеологического порядка, заставляет критиковать эти концепции конкретно, выявляя в них те реальные «черточки, стороны, грани» познания, которые в идеалистической трактовке абсолюти­зируются и потому неправильно отражаются.

Применяя эти методологические положения к задачам, стоящим перед нами, следует прежде всего отметить, что игнорирование, замалчивание фрейдизма, длившееся на протяжении многих лет в нашей литературе, отнюдь не яв­ляется наилучшим методом борьбы за диалектико-материа­листическое мировоззрение. Wells справедливо замечает по этому поводу, что если мы будем ограничиваться только общим осуждением или высмеиванием психоаналитиче­ского направления и его многочисленных парадоксов, то вряд ли сможем подорвать все еще очень большое влияние, которое эта школа оказывает на широкие слои интелли­генции в капиталистических странах. Мы должны, наобо­рот, серьезно и конкретно рассматривать и критиковать идейные основы психоаналитической концепции. А для этого необходимо понять, в чем заключается та объектив­ная истина , которую эта теория отразила односторонне и, следовательно , искаженно ,— нужно суметь выявить не только общественно-исторические, но и психологические причины популярности идей Freud и показать всем, кто на сегодня еще не определил окончательно своего отношения к психоанализу, те неправильности понимания, а также практические отрицательные последствия, с которыми не­избежным образом связано распространение этого учения.

§27 Отношение к идеям Freud в дореволюционной русской и в советской науке

Проследим теперь, какие факторы общественного, психо­логического и клинического порядка определяли отноше­ние к фрейдизму в дореволюционной России, в Советском Союзе и за рубежом, вызывая при одних социальных по­сылках, частичное или даже полное принятие этой доктри­ны, при других — столь же решительное ее отклонение.

В дореволюционной России фрейдизму пришлось с са­мого начала столкнуться с упрочившимися в русской ме­дицине и нейрофизиологии традициями экспериментально­клинического подхода к проблеме функциональных расстройств нервной системы, с влиянием идей И. М. Сеченова, И. П. Павлова, Е. А. Веденского, с пониманием роли нерв­ного фактора, которое подсказывалось теорией нервизма. Поэтому оказать сколько-нибудь серьезное влияние на русскую медицину фрейдизм не смог даже в годы стреми­тельного нарастания его популярности. До Октябрьской революции в России существовали лишь единичные сто­ронники психоаналитического метода (Е. Осиной, А. Фельцман). В Советском Союзе психоанализ настойчи­во пропагандировался в 20-х и начале 30-х годов И. Ермаковым, В. Коганом и некоторыми другими, однако сколько-нибудь заметного отклика во врачебных кругах эта пропа­ганда так и не получила. Не имели успеха и попытки Ю. Каннабиха, В. Внукова, В. Консторума, И. Залкинда и др. совместить психоаналитический метод с диалектико­материалистическим подходом к проблеме невроза.

Критическое отношение к фрейдизму, которое сформи­ровалось в рамках советской психоневрологии, было по­рождено, как видно из соответствующих работ, не какой-то легковесной предвзятостью мнений, а прежде всего неодно­кратно показанным несоответствием методики психоана­литического изучения основным принципам организации научных исследований и малой эффективностью приложе­ний психоанализа в медицинской практике. Еще до сих пор не забыты многочисленные дискуссии, которые в 20-х и 30-х годах были посвящены в Советском Союзе деталь­ному обсуждению фрейдизма как теоретической и клини­ческой концепции. В этих дискуссиях подчеркивались раз­личия, существующие между психоаналитической аргумен­тацией и общепринятыми способами доказательства научных представлений; произвольный характер психо­аналитических догм (отсутствие, например, сколько-нибудь убедительного экспериментального обоснования у всей фрейдовской концепции символики «бессознательного»); сложный характер сдвигов, сопутствующих обычно психо­аналитическому вмешательству, который становится оче­видным, если учитывается: а) действие неизбежно приме­шивающегося к любой психоаналитической процедуре (неконтролируемым образом!) фактора внушения и б) влияние спонтанной динамики функционального рас­стройства, почти всегда сказывающееся на протяжении многомесячного (а иногда и многолетнего) периода применения психоаналитических процедур; вред, который наносится психоанализом общественному здоровью отвлечением внимания от реальных возможностей медицины и профи­лактики (как это ни странно, не только в те далекие годы, но и сейчас значительное количество практикующих за ру­бежом психоаналитиков не имеет высшего медицинского образования); деморализующее влияние, оказываемое воз­ведением психоаналитической концепцией сексуального влечения в ранг ведущих социальных факторов и поощре­нием тем самым нездоровых настроений у молодежи, упа­дочнической литературы и искусства и т.п.; неправильное теоретическое истолкование психологических и физиологи­ческих проявлений «бессознательного» и роли, которую последнее играет в нормальном и патологическом поведе­нии, и многие другие моменты сходного характера.

Когда же в результате проникновения теории психо­анализа в область социологии обнаружилась открытая биологизация ею проблем обществоведения и вытекающая отсюда созвучность многих ее положений буржуазному мировоззрению, то теоретические споры советских иссле­дователей со сторонниками психоанализа стали из-за предельного расхождения исходных позиций бесцельными. Именно это обстоятельство и явилось одной из причин по­степенного затухания, а затем и полного, на долгий срок, прекращения соответствующих дискуссий.

Послевоенный период и особенно 50-е годы характери­зовались углубляющимся идейным расслоением фрейдизма и изменением отношения психоаналитической концепции к другим направлениям в учении о мозге: попытками к эк­лектическому сближению с физиологическим учением И. П. Павлова, с теорией функций ретикулярной форма­ции, с идеями современной электрофизиологии, киберне­тики и даже в некоторых случаях с философией марксизма. Подобные тенденции представлены в работах Masserman [204], Kubie[189] и др. Это обстоятельство, а также устой­чиво сохраняющееся влияние психоаналитической концеп­ции в ряде стран вновь придали в последние годы актуаль­ность задаче идеологической борьбы с новейшими вариа­циями фрейдизма, одновременно усложнив эту задачу и создав много поводов для философских и конкретных науч­ных споров. В этой связи по инициативе Академии меди­цинских наук СССР в конце 50-х годов дискуссия была возобновлена. Она нашла отражение в выступлениях совет­ских ученых на многих международных конгрессах послед­них лет, а также в опубликовании в нашей и зарубежной печати ряда соответствующих полемических статей.

С советской стороны неизменно при этом подчеркива­лась несовместимость ни одной из новейших разновид­ностей фрейдизма с диалектико-материалистическим под­ходом и, следовательно, несостоятельность любой формы идейного компромисса с психоаналитическим направле­нием. Вместе с тем настойчиво указывалась необходимость дальнейшей разработки вопросов теории несознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности, проводи­мой с адекватных клинических и экспериментальных по­зиций.

§ 28 Противоречивое отношение к теории психоанализа за рубежом

Какое же отношение встретили идеи Freudза рубежом? Здесь обрисовалась картина значительно более сложная и противоречивая.

После кратковременного сотрудничества с BreuerFreudнесколько лет разрабатывал свою теорию в полном одино­честве. Только после 1900 г. возникает общественный от­клик на его идеи. С 1903 г. вокруг него начинают группи­роваться его первые ученики, наиболее видными из кото­рых были Adlerи Jung. А затем теория психоанализа, с одной стороны, наталкивается на длительно сохраняюще­еся отрицательное отношение к ней многих выдающихся психопатологов (С. С. Корсакова [72]Обосновывая представление о «цензуре» и «обходных путях» сновидений, Freud прибегает к такой, например, аргументации: «Политический писатель находится в аналогичном положении (т.е. в положении "бессознательного", стремящегося выразиться в сновидении. – Ф.Б.), когда он хочет сказать истину, неприятную для имеющих власть. Писатель опасается цензуры. Потому, выра­жая свои мысли, он их умеряет и маскирует. В зависимости от силы и строгости цензуры он вынужден либо только избегать оп­ределенных тем, либо довольствоваться намеками и не говорить ясно то, что имеет в виду, либо, наконец, скрывать под безобидной внешней формой ниспровергающие разоблачения» [133. стр. 60].
Приводя эту цитату, французские исследователи Desoille и Be ­ noit напоминают одновременно слова Freud , которыми последний пытается защитить себя от обвинения в антропоморфном истолкова­нии психических факторов: «После замечаний о влиянии, оказываемом цензурой на сновидения, займемся вопросом о динамизме этого фактора. Не употребляйте это выражение в слишком антро­поморфном смысле и не воображайте цензора сновидений в образе маленького строгого человечка или духа, находящегося в каком-то отделе мозга, откуда он отправляет свои функции; не придавайте также слову "динамизм" слишком "локальный" характер, представ­ляя себе некий мозговой центр, наделенный функцией цензуры, разрушение или удаление которого могло бы эту функцию устра­нить» [133, стр. 61].
Эти строки показывают, что Freud хорошо понимал, в чем за­ключается слабость предложенной им схемы, и старался этот недостаток как-то смягчить. Его беда заключалась, однако, в том, что созданная им теория была антропоморфна не только по форме, не только по вызываемым ею ассоциациям, но и по самому своему существу. Указания, что «цензора сновидений» не следует вообра­жать в виде «строгого человечка или духа», было, конечно, совер­шенно недостаточно, чтобы этот антропоморфизм преодолеть. Для подобного шага надо было раскрыть закономерности организации сновидений на основе совсем другой системы понятий , чем та, которую предпочел Freud. Но это можно было сделать, только отказавшись от психоаналитической теории и обратившись к общей теории «бессознательного», т.е. затронув область, кото­рая в годы исследования Freud всех этих проблем оставалась еще совершенно неразработанной.
, Kraepelin, Wagner von Jauregg, Gruhle, Mayer-Gross, Kronfeld), подчеркивав­ших несоответствие методологии фрейдизма основным принципам научного подхода, Jaspers, обратившего внима­ние на связь идей фрейдизма с волюнтаристской филосо­фией Nietzsche, с другой же стороны, популярность идей Freudнастолько возрастает, что возникают первые психо­аналитические общества (в Австро-Венгрии и Швейцарии). В Зальцбурге происходит первое международное психо­аналитическое совещание, начинают издаваться первые психоаналитические журналы. После посещения Freud в 1909 г. США, идеи психоанализа проникают и за океан.

Вслед за первой мировой войной наступает период шумной известности психоаналитической доктрины и влияние уче­ния Freudраспространяется в мировом масштабе далеко за пределы медицины.

Период с 40-х годов и до настоящего времени харак­теризуется противоречивыми тенденциями. С одной сторо­ны, психоанализ продолжает оставаться в западных капи­талистических странах одним из наиболее распространен­ных, если не доминирующих, течений в психологии, социологии и философии. Его влияние со все большей от­четливостью проявляется на «психосоматической» меди­цине, его идеи громко звучат на международных психиат­рических конгрессах в 1950, 1961 и 1966 гг., на конгрессе по эстетике в 1960 г., на Лондонском психотерапевтическом конгрессе в 1964 г. и на многих других крупных интерна­циональных совещаниях. Фрейдизм добивается признания даже в католических кругах [10]Teмa отношения к идеям Freud была затронута на совещании католических деятелей высшего рaнгa, происходившем в 1965 r. в Ватикане в связи с попытками епископа Gregoire легализовать использование психоанализа в монастырях. Во время этого обсуждения было указано, что «психоанализ - это наука, достойная этогo имени. Открытие Freud «гениально в такой же степени, как и те, которые принадлежат Копернику и Дарвину» (повторение формулировки, прозвучавшей на Лондонском психотерапевтическом конгрессе 1964 г. - Ф. Б.). Хотим мы тoгo или нет, мы должны с ним считаться, ибо бессознательное живет в каждом из нас, обусловливая все формы активности человека. - культурные, политические, экономические, религиозные... Антихристианский догматизм некоторых психоаналитиков заставил церковь занять позицию, напоминающую дело Галилея... Теперь настало время перейти к диалогу» [192].
Учитывая сохраняющийся высокий авторитет Ватикана для широких масс католиков, было бы неправильным недооценивать вероятный резонанс таких заявлений. Одновременно следует обратить внимание на довод, заставляющий католическую мысль обратиться к фрейдизму. Главным аргументом является представление о том, что только на путях психоанализа можно подойти к проблеме «бессознательного». О распространенности этой xapaктернейшей ошибки нам еще предстоит не мало говорить в дальнейшем. О своеобразной тяге католической философии к фрейдизму можно судить и по многим работам психологов-томистов (Adler, Brennan и др.) [100, 120, 216, 136].
, широко влияет на зарубеж­ную художественную литературу, буржуазное искусство, кино и т.д. С другой стороны, постепенно, но неуклонно нарастает волна критического отношения к психоаналити­ческой концепции.

Критика фрейдизма выступает в очень разных формах. Иногда она носит ограниченный характер, призывая не столько к отклонению психоаналитического направления, сколько к компромиссу с ним, к принятию отдельных его положений (прежде всего его теории «бессознательного»). Иногда же эту критику проводят гораздо более неприми­римо, ставя хорошо нам знакомые акценты на методологи­ческой и научной несостоятельности психоанализа, на его терапевтической неэффективности и на отрицательных по­следствиях его использования в социологии. Последнее направление, зародившееся за рубежом еще несколько де­сятков лет назад в работах авторов марксистского направ­ления, представлено в более позднем периоде не только в уже упоминавшихся нами работах Wells[261, 262], Michalova [207], Димитров [135], Mette [206], но также в моногра­фиях Muller-Hegemann [212], Furst [161], Wortis [273], в исследованиях Volgyesi [258, 259], Farrel [144], Fugeighrolla и др.

§ 29 Основной довод сторонников компромисса с фрейдизмом

Таковы литературные и общественные факты, говорящие об очень сложном, разнотипном и противоречивом отноше­нии к идеям Freud, существующем до настоящего времени на Западе. Рассмотрим теперь, к чему сводятся теоре­тические установки, аргументы и стремления тех, кто придерживается каких-то из этих несогласующихся по­зиций.

Прежде всего остановимся на взглядах тех исследова­телей, которые, не принимая фрейдизм как законченную философско-психологическую систему, полагают вместе с тем, что в нем скрыто рациональное теоретическое ядро и что его положительные элементы могут быть без противо­речий связаны с другими теориями, более адекватно осве­щающими работу мозга и сознания. Такого рода эклекти­ческая оценка психоаналитической концепции за рубежом очень распространена.

В книге, например, Wiener«Кибернетика и общество» [263] фрейдизм характеризуется как течение, определен­ные выводы которого должны быть приняты, поскольку они созвучны идеям новейшей физики. Некоторые из положе­ний психоанализа в США, Франции и других странах ка­питалистического Запада объявляются популярным психо­соматическим направлением в медицине, подлежащими принятию, поскольку они якобы неразрывно связаны с теоретическими основами важных направлений терапии [122]. Произведения художественной литературы и искус­ства, в которых разнообразные психоаналитически ориен­тированные экскурсы рассматриваются как единственно способные раскрыть подлинную психологию человека, со­вершенно необозримы. В защиту необходимости «частич­ного, избирательного согласия» с Freud высказывались по разным поводам в последние годы такие видные исследо­ватели, как крупнейший канадский нейрохирург и нейро­физиолог Penfield, один из признанных лидеров современ­ной философии логического позитивизма, выдающийся ма­тематик и прогрессивный общественный деятель Russell, некоторые из известныых неврологов Индии. Даже такой строгий в других отношениях критик фрейдизма, как O’Connor, считает целесообразным выделить в этой кон­цепции определенные моменты как ценные, если бы их удалось, как он говорит, очистить от «мистического тума­на», которым их окутывают теоретики психоанализа. На состоявшейся же в 1957 г. во Фрейбурге (ФРГ) конферен­ции, специально посвященной проблеме взаимоотношений психоанализа и павловского учения [205], соображения в пользу желательности подобного компромиссного, «синте­тического» подхода обосновывались в выступлениях ряда ученых: президента конференции Sailer; Mikorey, утверж­давшего, что психоанализ столь же необходим в клиние неврозов, как павловское учение о торможении в клинике органических психических заболеваний; Tairich, пытавше­гося объединить принципы психоаналитической терапии с учением о второй сигнальной системе. Даже Scheinert, убежденно стоящий на позициях фрейдизма, подчеркнул, что следует избегать альтернативной постановки вопроса как наименее продуктивной.

Аналогичные высказывания прозвучали также на Вит- тельском психоматическом конгрессе в 1960 г. [232], на очень многих международных совещаниях последних лет и в огромном количестве работ отдельных исследователей клинического, психологического и кибернетического на­правлений.

Как же можно обобщить причины, которые побуждай! во всех этих случаях добиваться компромисса с фрейдиз­мом, пропагандировать сочетание психоанализа с другими теориями? Центральным аргументом, который в таких случаях в разнообразных вариациях выдвигается, является указание на то, что метод Freud — единственный имею­щийся в нашем распоряжении путь к раскрытию природы скрытых душевных движений и неосознаваемых форм сложной мозговой деятельности и что поэтому какими бы недостатками он ни обладал, к каким бы теоретическим трудностям он ни приводил, полностью его отвергать нельзя.

Такова позиция критиков, которые являются одновре­менно сторонниками компромисса с психоанализом хотя бы ценой эклектики.

Другое же критическое направление носит, как мы уже упоминали, значительно более последовательный ха­рактер.

§30 Аргументы зарубежных критиков теории психоанализа

В Англии и США оппозиция увлечению фрейдизмом про­явилась еще в 30-х годах в работах Codwell, Bartlettи др. Уже этими исследователями было обращено внимание на характерный антиисторизм теорий Freud, заставляющий вспомнить о полузабытых представлениях Hobbesи Rousseau, по которым психика человека определяется в значительной своей части фиксированным набором врож­денных влечений, мало зависящих от социальных условий. Этими авторами было подчеркнуто и парадоксальное от­сутствие в работах Freudобщепринятого в современной науке способа доказательств выдвигаемых положений: не­редкая подмена в них логической, экспериментальной или статистической аргументации рассуждениями, в которых метафора и аналогия заменяют дедукцию. По этому поводу на одном из симпозиумов французскими критиками Freud было остроумно указано, что такой стиль рассуждений пе­рестал встречаться в европейской науке по крайней мере со времен Галилея, но что он, напротив, был весьма харак­терным для античной натурфилософии вообще и для работ Аристотеля в частности. Как пример подобного способа развития мысли часто приводится важная составная часть психоаналитической теории — учение о сексуальной сим­волике сновидений, основанное на использовании черт чисто внешнего сходства, которое существует во многих случаях между объектами, никакого отношения к сексуаль­ной жизни не имеющими, и компонентами сексуальных переживаний.

На аналогиях сходного типа основаны гипотеза Freud о существовании «инстинкта смерти» как самостоятель­ной тенденции в поведении и ряд других его постро­ений.

Касаясь проблемы способа доказательства, Wells спра­ведливо замечает, что по мере исторического созревания научной мысли роль рассуждения по аналогии прогрес­сивно ограничивалась, пока не была сведена к единственно ей законно принадлежащей функции предварительной на­метки рабочих гипотез. Freud же, нарушив эту фундамен­тальную тенденцию, неправомерно использовал рассужде­ния по аналогии, пытаясь доказывать при их помощи достоверность не только представления о скрытом сексу­альном смысле сновидений, но и многих иных положений психоанализа.

Вследствие этого он с самого начала резко затруд­нил для себя (если не полностью исключил) возмож­ность строгого исследования выдвигавшихся им кон­цепций.

В последующие годы зарубежная критика фрейдизма стала во многих случаях оспаривать значение этого метода применительно к психотерапии. В этом плане особый ин­терес представляют работы, в которых обсуждение терапев­тической ценности психоанализа производилось на основе изучения более крупных клинических контингентов. К ра­ботам подобного типа относится, в частности, опублико­ванное в 1953 г. исследование O’Connor. Его результаты ставят защитников фрейдизма в нелегкое положение. По данным психоаналитической литературы, количество пол­ных и частичных излечений после применения психоанали­тической техники достигает приблизительно 60%. Эта вну­шающая уважение цифра предстает, однако, в ином свете, если обратиться к результатам катамнестического просле­живания неврозов при разных видах терапии, а также при отсутствии лечения.

По проводимым O’Connor данным Miles и др., обобще­ние 30 подобных катамнестических прослеживаний пока­зало, что количество выздоровлений от функциональных расстройств достигает в среднем 66%, причем (что наибо­лее интересно) в группе нелеченых больных оно несколь­ко выше, чем в группе подвергавшихся психоанализу. Из этих цифр убедительно вытекает, что благоприятные исхо­ды, наблюдаемые при психоаналитическом лечении, связа­ны, возможно, со «спонтанным» выздоровлением, с послед­ствиями изменения социальных условий, с неизбежно вкрадывающимися в психоаналитическую процедуру эле­ментами суггестии и с другими разнообразными фактора­ми, посторонними этой процедуре. Связь же выздоровле­ний с существом психоаналитического воздействия всегда остается более чем спорной.

Неудивительно поэтому, что еще в 1949 г. один из видных психоаналитиков, Remy, признал, что психо­аналитическая терапия превратилась в неопределенную технику, которая прилагается к разрешению качествен­но разнородных задач с непредвиденными заранее резуль­татами.

Более скептический отзыв о лечебной эффективности психоанализа не дал бы, пожалуй, и убежденный против­ник фрейдизма.

Проверка хорошо известной фрейдовской теории сек­суального онтогенеза на статистических контингентах была произведена также в работе Farrel [144]. Она показала, что у значительного количества детей не удается обнаружить объективных признаков существования эдиповского ком­плекса, а также следов других постулируемых фрейдизмом специфических особенностей детской сексуальности. По­этому есть все основания полагать, что в основу представ­ления об эдиповском комплексе Freud были положены черты, характерные, быть может, для каких-то лишь отдель­ных, очень своеобразных, если не выраженно патологиче­ских, клинических случаев.

Работа Farrel дает в этой связи лишний погаод подумать о том, как удивительно легко делал Freud неадекватные биологические и даже социологические выводы из эксквизитных клинических фактов и насколько, по-видимому (мы понимаем, что для убежденных психоаналитиков это про­звучит парадоксом), вообще недооценивалось исходным психоаналитическим направлением влияние, которое могут оказывать на сексуальное развитие ребенка случай­ные особенности окружающей обстановки и воспи­тание [11]Интересные факты, подчеркивающие глубокую роль именно подобных «случайных» внешних факторов, были недавно сообщены на Международном конгрессе психосоматической медицины и материнства Spitz [126]. В его докладе «Нелюбимый ребенок нелюбящей матери» содержались ссылки на многолетние работы Harlow (США), проследившего изменения в поведении обезьян (мaкaкус резус), лишенных с момента рождения контакта с матерями. Эти животные обнаруживали резко выраженную патологию сексуального поведения и оказывались совершенно неспособными к воспитанию cвоeго потомства, если таковое у них в редких случаях появлялось. Основываясь на этих данных и результатах собственных клинических наблюдений, Spitz высказал ряд гуманистических соображений по поводу значения, которое нормальный аффективный контакт с матерью имеет для правильности всех, в том числе наиболее поздних фаз сексуального и общеrо психологическогo развития ребенка.
.

§ 31 Концепция психоанализа в оценке Baruk

Приведенные выше примеры работ и высказываний, коли­чество которых можно было бы значительно увеличить, показывают, что критика идей Freud на протяжении мно­гих лет проводилась в достаточно резкой форме не только у нас, но и за рубежом. Она звучала нередко и из уст тех, кто райее энергично защищал теорию и практику психо­анализа, а в дальнейшем на собственном опыте убедился в их слабости. К числу таких выступлений относится знако­мая советским читателям монография Furst [161], воспоми­нания о Freud Wortis[273], старые работы Masters, Olivieri и др. Однако наиболее интересно то, что основное содержа­ние, лейтмотив этой критики оказывается удивительно сходным с критическими доводами, которые были сформу­лированы в советской литературе в более раннем периоде. Как советскими, так и многими зарубежными критиками подчеркивалась прежде всего неадекватность методов фрейдизма — отсутствие гарантий объективности положе­ний, выдвигаемых на их основе, сомнительная эффектив­ность психоаналитического направления, как метода психо­терапии, созвучность всей системы социологических пред­ставлений Freud буржуазной идеологии и отрицательные последствия использования этих представлений в разнооб­разных областях общественной практики. Это совпадение, конечно, очень показательно. Если одни и те же доводы единодушно выдвигаются против какой-то концепции без всякой предварительной согласованности в разных странах и в разные эпохи, то разве уже один этот факт не должен заставить задуматься более дальновидных ее адептов?

Можно, правда, допустить, что те, кто с нами не согла­сен, возразят примерно так. Они укажут, что критические источники, на которые мы до сих пор ссылались, в какой-то части устарели, что мы недостаточно учитываем результаты новейшей эволюции фрейдизма, освободившей это течение от многих его первоначальных недостатков, и что поэтому вся обрисовованная выше картина критического отношения к психоанализу в настоящее время не характерна для ме­дицинских кругов и интеллегенции западных стран. По­этому в заключение этого раздела нашей работы мы поз­волим себе сослаться на одного из наиболее компетентных представителей французской психиатрии, с именем кото­рого связана целая эпоха в развитии этой области знания, проф. Baruk.

На одной из последних традиционных ежегодных «Бе­сед памяти Bichat» Baruk высказал свое мнение о психо­анализе, получившее необычайно широкий резонанс. Его речь представляет, особенно в сравнении с указанными выше тенденциями, бесспорно, очень большой интерес.

«Основным в науке,— говорит Baruk,— является про­верка гипотез, превращающая эти гипотезы в изученные факты. В условиях психоанализа гипотеза (т.е. толкование психоаналитика) может быть проконтролирована только результатами лечения. Но последние часто бывают сомни­тельными. Дискуссии на Международном психотерапевти­ческом конгрессе, проходившем в августе 1961 г. в Вене, показали, что лечебные эффекты психоанализа все в боль­шей степени оспариваются (совсем недавно вновь был по­ставлен на повестку дня вопрос о внушении и гипнозе)... Во всяком случае частота успехов очень изменчива, дли­тельность лечения создает большие неудобства, а после появления психофармакологии показания к использованию психоаналитических методик существенно уменьшились. Очевидно, что если речь идет об истерических или питиатических расстройствах («питиатизм» — термин, введен­ный Бабинским для обозначения функциональных прояв­лений, которые могут быть вызваны, воспроизведены и по­давлены с помощью внушения), было бы парадоксальным применять на протяжении многих месяцев психоанализ, вто время как скопохлораза позволяет добиваться изле­чения от подобных нарушений часто на протяжении од­ного дня!

С медицинской точки зрения догматические установки некоторых психоаналитиков и психосоматиков могут пред­ставлять иногда подлинную опасность (курсив наш.— Ф. Б.), К каждому больному важно подходить без пред­взятого мнения. Мы же видели два случая опухолей моз­га, оставшихся нераспознанными вследствие психоанали­тических толкований» [108, стр. 86].

Подчеркнем примечательный факт: до какой степени повторяются уже хорошо нам знакомые направления кри­тики фрейдизма в этих взволнованных и сильных словах высокоавторитетного клинициста, сказанных в 1965 г. и отражающих его собственный огромный опыт! Проследим, однако, дальнейший ход мысли Baruk, его оценку фрей­дизма в плане методическом и социальном. Barukакцен­тирует усиливающуюся в последнее время оппозицию фрейдизму, проявившуюся, в частности, на Международ­ном конгрессе по социальной психиатрии в 1964 г., про­ходившем в Лондоне одновременно с «профрейдовским» конгрессом психотерапевтов. Эти оппозиционные установки социальных психиатро(в Baruk связывает с весьма отрицательными, по его мнению, социальными и психоло­гическими последствиями применения психоанализа.

Он признает, что идеи Freud наложили глубокий от­печаток на психиатрию, медицину, философию и всю со­циальную жизнь современного общества. Но в чем это влияние прежде всего сказалось? По Baruk, Freud устра­нил долго существовавшее и уходящее своими корнями еще в античную культуру представление о человеке, как о существе, поведение которого определяется прежде всего его «разумом». Вместо этого вызывающего уважение об­раза Freudнарисовал иную картину, по которой позади ло­гики и «разума» стоят их скрытые, но подлинные власти­тели: грубые примитивные влечения, слепые, неразумные инстинкты, эгоизм, стремление к неотсроченному наслаж­дению. Человек был неожиданно сброшен со своего мо­рального пьедестала. Если в предшествующие века под влиянием идеологии христианства превозносилась «мощь духа», то теория психоанализа выступила как своеобраз­ное откровение «мощи плоти». Удовлетворение потреб­ностей индивида выдвигается на передний план. А по­скольку это удовлетворение наталкивается на сопротивле­ние социальных норм, то возникает острый конфликт, отношение неизбежного антагонизма между индивидом и его общественным окружением.

Распространение подобных концепций имело, по Baruk, тяжелые социальные последствия. Оно затруднило воспи­тание молодежи и способствовало появлению поко­ления, которое является, по мнению Baruk, капризным, требовательным, агрессивным, недовольным самим собой и другими. Baruk останавливается далее и на психологическом анализе самой психоаналитической процедуры.

Больной для психоаналитика, говорит он,— это «свое­образный лицемер, который старается скрыть свои либидинозные тенденции под маской пристойности, существо, которое не является, в действительности, тем, за кого оно себя выдает» [108, стр. 88]. Психоаналитик видит свою задачу в том, чтобы «изобличить своего пациента, подме­чая его неконтролируемые реакции и используя для этого разного рода ловушки и маневры. В таких условиях боль­ной чувствует себя расслабленным, пассивным, находя­щимся во власти чужой воли, насильственно проникаю­щей в глубины его психики. В результате же длительного применения психоаналитических процедур возникает риск ослабления воли самого больного, фиксированность боль­ного на его собственных интимных переживаниях и посте­пенное его превращение в личность, мало способную к ак­тивному сопротивлению и терпящую поэтому фиаско при первом же соприкосновении со сколько-нибудь грубой действительностью. Слишком сильное аффективное напря­жение, замечает Baruk, бесспорно может привести к нев­розу, но не меньше угрозы создает и чрезмерное эффек­тивное расслабление и неизвестно какую из этих крайно­стей выгоднее предпочесть.

Baruk видит опасность психоанализа и в том, что по­следний часто связывает генез невроза с особенностями семейной жизни больного и поэтому нередко эту жизнь разрушает. В целом же психоаналитическая концепция — это, по Baruk, гораздо «скорее религия, чем наука», рели­гия, имеющая свои догмы, свои ритуалы и, главное, свою оригинальную систему неконтролируемых истолкований (курсив наш.— Ф. Б.).

Не приходится удивляться, что когда все эти мысли проф. Baruk (это «Обвинение», по выражению редколле­гии «Nouvelles litteraires», 4 сентября 1965 г.) были опуб­ликованы, они вызвали не только болезненную реакцию психоаналитиков, но и очень живые отклики более широ­ких кругов французской общественности. Мы же позво­лим себе воздержаться от каких-либо их комментариев. Для нас достаточно отметить, насколько они близки наше­му собственному восприятию методических и социальных аспектов психоанализа. А повторение в них критических доводов, прозвучавших в советской литературе еще десят­ки лет назад, только придает им особую весомость и пока­зывает, что в обсуждении всей этой трудной проблемы многие из нас совершенно независимо друг от друга при­ближаются к более или менее согласующимся окончатель­ным выводам.

§ 32 О позитивном в системе данных Freud

Предыдущий параграф мы закончили указанием на наше согласие с высказываниями проф. Barukпо поводу мето­дических и социальных аспектов проблемы психоанализа. Но исчерпывают ли эти высказывания всю проблему? На этот вопрос мы ответили бы (возможно, к некоторому удивлению наших психоаналитических оппонентов) отрицательно. Осветив адекватно и строго темы метода и со­циальных последствий применения психоанализа, проф. Baruk, возможно, умышленно не остановился на аспекте собственно психологическом (т.е. на отношении к проб­леме «бессознательного» в более узком, теоретическом смысле этого слова). А из-за этого в свете его недоста­точно полных оценок остается непонятным, что же прида­ет психоанализу, невзирая на все столь очевидные недо­статки этой доктрины, популярность, что заставляет за­интересованно прислушиваться к парадоксам психоанализа широкие круги мыслящих людей во многих странах мира на протяжении десятилетий? Попытаемся восполнить этот пробел рассмотрения, так как иначе нас можно будет об­винить в замалчивании вопросов, особенно трудных для обсуждения.

Выше мы уже неоднократно отмечали, что критика теории психоанализа весьма часто обнаруживает черты замешательства и утрачивает свой решительный тон, как только возникает вопрос об отношении к центральной теоретической проблеме всей созданной Freud концеп­ции — к проблеме «бессознательного». Здесь выявляются колебания даже у тех, кто отчетливо видит слабые сторо­ны психоаналитической доктрины и дает последней за­служенную отрицательную оценку. Чем же вызывается это характерное отступление? Теперь, спустя много лет после того, как подобные тенденции стали обнаруживать­ся, мы можем довольно уверенно объяснить их.

Дело, конечно, не в том, что теория «бессознательно­го», предложенная Freud оказалась по каким-то причинам свободной от недостатков, присущих остальным элемен­там его концепции. Такое объяснение было бы искусст­венным и противоречило бы органической связи между собой, бесспорному логическому единству всего, что было создано Freud. Нерешительность в отклонении психоана­литического представления о «бессознательном» возникла прежде всего потому, что, по мнению многих, иного под­хода к этой сложной проблеме вообще не существует, по­тому, что за годы недостаточно активно проводившейся разработки идеи «бессознательного» с позиции диалекти­ко-материалистической психологии и учения о высшей нервной деятельности фрейдизм добился широко распро­страненной репутации единственного пути, следуя по ко­торому, можно якобы вскрывать механизмы активности психики, которая не осознается субъектом. Именно эта мысль в первую очередь звучит, как мы уже подчеркива­ли, при объяснении положительного отношения к фрей­дизму, которое обнаруживают упоминавшиеся выше кли­ницисты и деятели кибернетического направления.

Однако было бы бесспорным упрощением думать, что мотивы добивающихся компромисса с психоанализом ис­черпываются только этой особенностью истории развития идей. Положение вещей оказывается значительно более сложным, имеющим более глубокие теоретические при­чины.

В истории науки не так уж редки случаи, когда те, кто отправляются от неправильных постулатов и исполь­зуют неадекватные методы, приходят тем не менее в от­ношении какого-то ограниченного круга фактов к относи­ тельно правильным представлениям. История так назы­ваемой народной медицины дает тому множество очень ярких и убедительных иллюстраций. И нечто подобное произошло с фрейдизмом [12]Это обстоятельство было однажды очень выразительно отмечено И. П. Павловым. Хорошо известно. какое значение придается в системе психоаналитической терапии осознанию больным вытесненного и ставшего потому патогенным переживания. Касаясь этого основного по существу принципа лечебного метода Freud, И. П. Павлов указывает: «Коrда очень запрятан ущемленный пункт, то eгo надо привести в связь с остальными полушариями. Эта штука, конечно, положительная штука Frепd, это eгo заслуга, а все остальное дребедень, зловредная штука. Это ясно, это верный факт. Вот эти самые изолированные пункты, которые, однако, существуют и действуют втемную, против которых нет никакой управы, их надо перевести в сознание, т. е. привести в связь с полушариями, и тогда, раз полушария функционируют правильно, то наводят порядок и там. Так, что это совершенно понятно» [66, стр. 296]. Это важное высказывание И. П. Павлова неоднократно обсуждалось в нашей литературе (И. Т. Курцин, 47, стр. 247, И. Е. Вольперт. 24, стр. 61, и др.). Некоторые соображения по eгo поводу приведены ниже.
.

Менее всего, конечно, заслугой Freud является то, что он, как нередко утверждают, первым указал на роль «бес­сознательного» как фактора, влияющего на поведение и играющего важную роль в организации психической ак­тивности. Того, что было сказано в предыдущей главе по поводу истории представлений о «бессознательном» в допсихоаналитическом периоде, совершенно достаточно, что­бы показать всю неправильность такого понимания. По­добное понимание неправильно не только потому, что представление о «бессознательном» неизмеримо старше идей психоанализа [13]В этой связи интересно напомнить слова, произнесенные на I Французском психосоматическом конгрессе (1960) проф. Delay. Он подчеркнул, что фраза «бессознательное — это ключ к пониманию природы психических процессов» была написана (Carus) за 40 лет до рождения Freud [232, стр 9].
, но и потому, что учение Freudменее всего, как мы об этом уже однажды сказали, является общей теорией бессознательного. Многих важных во­просов этой теории Freud, по-видимому, намеренно не ка­сался.

Вместе с тем не вызывает сомнений, что в определен­ных отношениях Freudудалось существенно углубить представление о «бессознательном» по спавнению с тем, которое защищали Munsterberg, Prince, Ribot, Hart, даже Janet и др. Прежде всего при этом следует иметь в виду его принцип «исцеления через осознание» (принцип ликви­дации патогенного влияния диссоциировавших, «отщепившихся» или, на специфическом языке фрейдизма, «вытес­ненных» элементов психики путем включения последних в систему осознаваемых переживаний), важность которого недвусмысленно подчеркнул И. П. Павлов. Принимая этот принцип, мы тем самым признаем как сам факт существование подобных «диссоции­ровавших» элементов, так и возможность их патологизи­рующего воздействия на осознаваемую психическую ак­тивность [14]В психоаналитической литературе нередко можно встретить указание, что принцип исцеления через осознание является центральным для всей созданной Freud теоретической системы и что, соглашаясь с этим принципом, мы тем самым соглашаемся и со всей психоаналитической системой в целом. Это, конечно, не так. Признание  факта исцеления через осознание при всей eгo важности не означает признания ни конкретной психоаналитической трактовки этого факта, ни общей методологии психоанализа, ни рабочих понятий, ни выводов этого учения. Очевидно, только так можно понять слова И. Е. Вольперта: «Заслугой Freud надо признать эмпирическое (разрядка наша - Ф. В.) открытие им факта того терапевтического действия, которое имеет в ряде случаев осознание больным источника eгo невротического синдрома фобии, навязчивого представления и пр.» [24, стр. 61]. К более подробному обсуждению этогo вопроса мы еще вернемся.
.

В дальнейшем мы еще вернемся к подробному рас­смотрению всех этих очень важных положений (и прежде всего к вопросу о том, в какой психологической форме следует представлять существующими упомянутые выше «диссоциировавшие элементы»). Сейчас же нам хотелось бы только уточнить, что реальность «изолированных пунктов» (т.е. носителей «отщепившихся» переживаний), которые «действуют втемную» (т.е. ускользают от кон­троля сознания), «против которых нет никакой управы» (т.е. с дезорганизующим, патологизирующим влиянием которых очень трудно бороться) и которые «надо перевести в сознание», чтобы «навести в них порядок» (т.е. добиться терапевтического эффекта), была И. П. Павлову очень хо­рошо известна. Он описал роль этих «пунктов», что совер­шенно естественно, в понятиях, характерных для нейро­физиологии начала века. Он рассматривал подобные «изолированные пункты» как материальный субстрат диссоциировавшего переживания, а «перевод в созна­ние» — как установление связи между этими функцио­нально отграниченными зонами и остальной массой полу­шарий. В свете современного учения о функциональной локализации, подчеркивающего чрезвычайно широкую (если не глобальную) вовлекаемость мозга (при дифферен­цированной, разумеется, роли разных его честей) в реали­зацию даже простейшего адаптационного акта и тем более в осуществление сколько-нибудь сложного психического переживания, а также тесную связь с активностью созна­ния не только полушарных, но и ретикулярных стволовых нейронных систем, мы не должны, разумеется, понимать буквально эту нейрофизиологическую интерпретацию, дан­ную И. П. Павловым на одном из его клинических разборов. Она выступает сегодня не как указание на строгую территориальную разграниченность морфологических структур, из которых одни являются субстратом «диссоци­ировавших», а другие — субстратом осознаваемых форм психической деятельности, а скорее как принципиаль­ная схема, отражающая функциональные соотношения нервных элементов, лежащие в основе этих форм активно­сти. Во всяком случае, когда И. П. Павлов говорил о «за­слуге», «положительной штуке» и «верном факте» Freud, он имел в виду, очевидно, прежде всего именно эту об­щую функциональную схему, эту «логику» соотношений. Это видно хотя бы из того, что понятия, при помощи которых ту же идею выразил Freud, совершен­но лишены какого бы то ни было нейрофизиологического оттенка, предельно далеки от указания на работу каких- либо конкретных мозговых образований.

§33 О  двух основных недостатках психоаналитического подхода к проблеме «бессознательного»

Freud нельзя поставить в вину, что проявления дезинте­грации работы мозга и сознания он проследил и описал в категориях чисто психологического порядка. Это прием, которым психопатология до сих пор (может быть, в насто­ящее время в связи с тенденцией к моделированию изуча­емых процессов даже чаще, чем раньше) пользуется при анализе различных феноменов и который на определенном этапе развития представлений столь же правомерен, как и попытка прослеживать по накоплении соответствующих объективных данных те же феномены в аспекте нейрофи­зиологическом. Однако в адрес Freud можно и должно на­править другое важное критическое замечание. Толкова­ниям Freud неизменно был присущ тот коренной недоста­ток, который имеет в виду В. И. Ленин, когда он подчеркивает характерное для философского идеализма «одностороннее преувеличенное... развитие (раздувание, распухание) одной из черточек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествлен­ный» [50, стр. 322].

Действительно, когда Freud, говоря о феномене «вытеснения», вводит представление об антагонизме между «вы­тесненными переживаниями» и сознанием, как об основ­ном типе отношений, существующем между сознанием и «бессознательным», то мы оказываемся перед типичным примером неадэкватного освещения (вследствие допускае­мой односторонности) картины действительности идеали­стической концепцией. Мы попытаемся дальше показать, что именно эта односторонность психоаналитической концепции «вытеснения» во многом воспрепятствовала Freud правильно поставить все затронутые им большие проблемы.

И когда, наконец, формулируется основной терапевти­ческий принцип — устранения патогенности «вытесненно­го» «осознанием» последнего, — Freud остается по суще­ству в рамках популярной «житейской» психологии, дале­кой от использования научных понятий. Никакого теоре­тического раскрытия, что означает «осознание» «вытеснен­ного» переживания, система психоанализа не дает. Между тем, как мы далее увидим, осознание, влекущее терапевти­ческий эффект, отнюдь не эквивалентно простому вводу в сознание информации о «вытесненном» событии . Оно озна­чает гораздо скорее включение представления о событии в систему определенной преформированной установки или же само создает такую установку и тем самым вызывает, уже как вторичное следствие, изменение отношения боль­ного к окружающему миру. Только при подобных условиях осознание оказывается способным устранить патогенность «неприемлемой» идеи, и эта картина отражает, по-видимому, очень общий закон, сохраняющий силу в отноше­нии не только «вытесненных» психологических содержа­ний, но и ясно осознаваемых переживаний травмирующего порядка, влияющих на психическое и соматическое здо­ровье подчас еще более разрушительно, хотя никакого их «вытеснения» в смысле, традиционно придаваемом этому термину теорией психоанализа, предварительно не проис­ходило [15]Интересно по этому поводу высказывание Desoille "Коrда Freud полаrает, что осознание субъектом природы конфликтов, которые вызвали появление симптомов, достаточно для исчезновения последних, он, по-видимому, вступает в противоречие с самим coбой, потому что практически он должен предпринимать перевоспитание" «il est oblige de proceder а une reeducation» [132, стр. 39].
Эта проблема «перевоспитания» (как предварительноrо условия терапевтической эффективности психоанализа, направленное на укрепление т.н. «силы Я») поднимается в психоаналитической литературе и многими другими (самим Freud, а позже Nunberg, Ferenczi, Аnnа Freud, Nacht, Hartmann, Kris и Loewenstein, Balint и др). Интересный обзор этой темы был опубликован недавно Науnаl (L'evol. Psychiatr, 32, 3, 1967, стр. 617-638). Нетрудно, однако, показать, насколько чужеродным, логически, является все это направление мысли по отношению к общей системе психоаналитических построений (см. Ф. В. Бассин. О «силе Я» и «психологической защите». Тезисы докладов на III Всесоюзном съезде психологoв, Киев, 1968).
.

Сейчас, однако, не время глубоко рассматривать очень сложные вопросы, связанные с теорией «установки». Это нам предстоит сделать в дальнейшем. Пока важно только установить, что в клиническом подходе Freud к проблеме «бессознательного» действительно имелись определенные положительные черты. Они заключались в том, что Freud были подмечены важные реальные соотношения и пробле­мы. Однако анализу этих соотношений и проблем Freud не сумел придать объективный и научный характер. Именно поэтому ценные элементы психоаналитической концепции не вытекают, как это ни парадоксально, ни из ее постула­тов, ни из методов, примененных при ее разработке. Эти положительные элементы можно рассматривать как ре­зультаты тонкой наблюдательности, обостренной интуиции и целенаправленности мысли Freud, как клинициста, но отнюдь не как следствие применения введенных им специ­фических понятий и способов истолкования. Надо сказать даже более резко: чем глубже уходил Freud в теоретиче­ский анализ и интерпретацию подмеченных им фактов, тем больше он затемнял смысл последних и затруднял их пра­вильное раскрытие.

Реальность определенных фактов, подмеченных Freud, была, как известно, широко использована им самим и его сторонниками вкачестве аргументов в пользу обоснован­ности его общих психологических и философских идей. Ло­гически и полемически этот прием был совершенно непра­вомерен и недопустим. Но он дезориентировал некоторых из критиков психоаналитического направления и заставил их в дискуссиях склоняться к идее компромисса.

Наша задача — показать неадекватность подобной пози­ции и понять, к каким конкретным выводам приводит строгий анализ очень важных психологических и психопа­тологических феноменов, которые Freud стал рассматри­вать еще более полувека назад.

§ 34 Развитие психосоматического направления в медицине

До перехода к этой конструктивной части изложения нам предстоит проследить критически еще одно направление, основанное на психоаналитической концепции «бессозна­тельного». Это теория современной так называемой психо­соматической медицины, ярко иллюстрирующая примене­ние понятий и методов психоанализа в клинической пато­логии. Мы напомним некоторые факты, относящиеся к ис­тории психосоматического направления, а затем остановим­ся на доводах, приводимых сторонниками этого течения, и на контраргументах, которые им могут быть предъявлены.

Психосоматическое направление зародилось в обстанов­ке характерного кризиса западноевропейской медицины, наступившего в начале XX века, в связи с необходимостью осмышления роли, которую играет в процессе болезни нервная система и организм как целое. Вирховская теория целлюлярной патологии, препятствовавшая в более раннем периоде постановке этой проблемы, к описываемому вре­мени в значительной степени утратила свой авторитет. Подход же к проблеме целостности организма на основе принципов павловского невризма оставался для западно­европейской клинической мысли малоизвестным и методо­логически чуждым. В обстановке создавшегося таким об­разом кризиса, в поисках решения проблемы целостности организма, которое было бы созвучным распространявшим­ся тогда философским и психологическим воззрениям, и произошло зарождение психосоматической концепции, которойсуждено было стать в последующие годы одним йз главных направлений идеалистически ориентированной об­щей теории медицины.

Относя возникновение психосоматического направления к началу века, мы сознательно допускаем несколько рас­ширенное его толкование, поскольку термин «психосома­тика» как выражающий определенный подход к анализу клинических феноменов вошел в литературу широко толь­ко в 30-х годах. Однако теоретические предпосылки этого направления и его начальные проявления можно просле­дить в значительно более ранних работах.

В общей форме идея зависимости соматических процес­сов от факторов психического и нервного порядка может быть прослежена в работах медиков еще XVIII века, на­пример Coullin. Однако, этот своеобразный ранний «нер­визм» остается вплоть до первых десятилетий XIX века лишь декларативным направлением мысли, имеющим к позднейшей психосоматике и, тем более, к концепциям С. П. Боткина и И. П. Павлова чисто формальное отноше­ние. Как далекие предвестники психосоматической концеп­ции, можно рассматривать работы Heinroth [169], впервые, по-видимому, применившего термин «психосоматика» в 1818 г. и Jacobi[175], заговорившего о «соматопсихической» медицине в 1822 г. В первые десятилетия нашего века на Западе начинают в значительном количестве пуб­ликоваться исследования, в разных аспектах трактующие проблему связи соматических расстройств с аффективными сдвигами и тем самым подготовляющие почву для открыто­го пересмотра локалистических установок в патологии [16]Имеются в виду работы Kempf [184], Draper [137], Heyer [171], Alkan [103], McGregor [200], Goring [165] и др. Систематизированный их список дан в «Revue de medicine psychosmatiquе» 1959, №1.
. Широкое же распространение собственно психосоматиче­ских представлений началось с 1935—1940 гг., после опуб­ликования работы Dunbar «Эмоции и соматические изме­нения» [138], обобщившей очень большое количество на­блюдений, и «Очерков психосоматической медицины» [179], Jilliffe. С этого же времени начал издаваться и пропаган­дирующий идеи психосоматики периодический орган «Пси­хосоматическая медицина».

В последующие годы количество работ, посвященных вопросам психосоматической медицины, стало быстро воз­растать. В 1943 г. появились монография Weissи English [260] и второй труд Dunbar «Психосоматический диагноз» [139]. Публикуются монографии Alexander[102]Для того чтобы точно охарактеризовать позицию Fraisse, необходимо указать, что несколько ниже приведенного выше за­мечания он подчеркивает совсем иные тенденции. Он обращает внимание на то, что идеи Freud способствовали созданию мето­дов. ценных для исследования личности (Rorschach; «Thematic Aperception Test», 1935), предоставили проблемы и систему объ­яснений психологическим исследованиям (Mead, Kardiner, Linton), подвергались экспериментальной проверке (Farrel) и сами послу­жили основой для экспериментальных работ (Sears, Gouin-Decarie, Hartmann, Kris и др.). Поэтому Fraisse квалифицирует эти идеи как «основополагающие» и ставшие постепенно более до­ступными научной проверке. Он заканчивает параграф словами Tolman: «Клиницист Freud и экспериментатор Lewin были двумя людьми, память о которых сохранится навсегда, так как благода­ря интуиции, различной у обоих, но дополняющей друг друга, они впервые сделали психологию наукой, применимой как к реальным индивидам, так и к реальным обществам» [146, стр. 85].
, Wittkower [267], Seguin [240]. Приобрели широкую известность «слу­чай Тома» (хронической фистулы желудка), описанный в 1943 г. Wolf [271]; аналогичный «случай Елены», опублико­ванный в 1951 г. Margolin [202]; исследования секреторной функции желудка, проведенные на самом себе Hoelzel [172]; анализ аффективно-вегетативных корреляций, про­изведенный Mittelmanи Wolf [209] и ряд других исследо­ваний сходного типа. В 50-х годах литература по психосо­матике становится настолько многочисленной, что превра­щается в некоторых странах в одно из важных направлений медицинской информации в целом. Напомним, что вто­рой периодический орган, пропагандирующий идеи психо­соматики — журнал «Психосоматические исследования» начал выходить в Лондоне в 1956 г. Третий журнал — «Обо­зрение психосоматической медицины» стал издаваться в Париже в 1959 г. Работы психосоматического направления публикуются также во многих других периодических изда­ниях. В результате такого стремительного распространения идей в настоящее время можно говорить о существовании психосоматического направления в целом ряде специализи­рованных областей медицины.

§ 35 Задачи и принципиальные установки психосоматической медицины

К чему же сводятся основные идеи психосоматического на­правления? Каких целей оно добивается? Кто его духов­ные вожди?

Психосоматическая медицина сложилась в связи с по­исками выхода из трудного положения, к которому, в ко­нечном счете, привели западноевропейскую и американ­скую медицину «атомистические» принципы теории целлюлярной патологии. Поэтому естественно, что огонь своей критики она в первую очередь направила на тех, кто не­доучитывал значение общего состояния организма для судьбы патологического процесса. А это общее состояние она понимала как определяемое в первую очередь различ­ного рода эмоциями и другими факторами психологическо­го порядка.

В 1943 г. была опубликована одна из ведущих работ психосоматического направления, написанная совместно интернистом и психиатром, — монография Weiss и English «Психосоматическая медицина» [260]. В качестве эпиграфа к ней фигурирует цитата из Платона: «Величайшая ошиб­ка наших дней — это то, что врачи отделяют душу от тела». Разве можно что-либо возразить против выраженного вэтой цитате призыва не забывать при лечении болезней тела и душевное состояние заболевшего? Углубляя этот тезис, Weissи Englishдалее пишут: «В век машинизации медицины, в век электрохимических лабораторных иссле­дований клинических "случаев" мы нередко оставляем в забвении эмоциональную жизнь больного, его конкрет­ную личность, его отношение к возникающим у него болез­ненным симптомам... Всякий врач, какого бы он профиля не был, должен иметь дополнительную специальность: он должен уметь разбираться в особенностях личности боль­ного и это умение должен применять при лечении как ост­рых, так и хронических страданий» [260, стр. 18].

Учитывая значение, которое имеют для динамики бо­лезненного процесса особенности характера больного и структура его аффектов, сторонники психосоматической медицины подчеркивают преимущества, возникающие в том случае, если лечение проводится врачом, знающим больного в течение нескольких лет и хорошо изучившим обстановку, которая окружает пациента в быту и на работе. В этой связи Mayer, один из видных американских психи­атров, сочувствующих психосоматическому направлению, подчеркивал, что наступившая новая фаза в развитии ме­дицинских знаний характеризуется заострением внимания к человеческой личности, как к фактору, влияние которого на течение болезни бывает подчас решающим. Подобного рода высказывания можно черпать в современной психо­соматической литературе в неограниченном количестве.

Как следует относиться к подобным суждениям? Если отвлечься от звучащего в них иногда недоверия к лабора­торным методикам, применяемым в клинике, от недооцен­ки новой медицинской техники, способствовавшей в дейст­вительности лишь бурному расцвету множества разделов современной медицины, то разве можно протестовать про­тив подчеркиваемой этими суждениями идеи целостности организма, против мыслей о первостепенном значении для динамики любого патологического процесса особенностей нервной системы и аффективных установок больного? Од­нако судить о психосоматической медицине надо не по за­щищаемым ею тезисам о целостности организма и реша­ющей подчас роли аффектов, а по тому, как она эту це­лостность понимает, теорию каких механизмов она ис­пользует для раскрытия закономерностей аффективной жизни больного. Если же мы поставим вопрос именно так, то увидим, что далеко не всякая критика локалистической патологии адекватна и прогрессивна.

Для понимания этой внутренней стороны психосомати­ческой медицины необходимо учитывать, что теоретиче­ской основой подавляющего большинства работ психосома­тического направления является прежде всего концепция «бессознательного», разработанная Freud. Второй же тео­ретический источник, с которым обычно связывают психо­соматическую медицину, это так называемое, феноменоло­гическое направление, питаемое философией Husserl и Heidegger и представленное работами Weizsaecker, Mitscherlich, Bergmann, Oexkull и др. По мнению одного из видных французских исследователей методологии медици­ны Brisset между «феноменологами» и психоаналитиками существуют некоторые непринципиальные различия (меньшее обращение «феноменологов» к специфическим категориям фрейдизма типа «Оно», «Сверх-Я» и т.д., мень­шее игнорирование ими обычных медицинских представле­ний и культивирование чрезвычайно подробных, изобилу­ющих метафорами, описаний истории личности больного, своеобразных «патографий» в духе Binswanger, позволяю­щих, по мнению их авторов, лучше «вчувствоваться в не­передаваемые обычной речью оттенки переживаний). Эти различия, однако, не исключают, согласно Brissetглубокой связи феноменологического и психоаналитического направ­лений. Диалог между ними, говорит он, только «обогатил» их обоих и «стремится сблизить их точки зрения» [122, стр. 11].

§ 36 Психоанализ как методологическая основа большинства психосоматических исследований

Как же происходило это проникновение психоаналитиче­ской концепции «бессознательного» в клинику органиче­ской патологии? Для того чтобы это понять, надо просле­дить последовательные этапы и формы этого своеобразного процесса. Такой подход позволит одновременно выявить определенные различия в ориентации исследователей, спо­собствовавших развитию психосоматических представ­лений.

Когда утверждают, что психосоматическая медицина с самого начала своего развития оказалась связанной с тео­ретическими воззрениями Freud, то этим даже недостаточ­но подчеркивают всю резкость проявившихся при этом тенденций. Правильнее будет сказать, что представления, введенные Freud (о «вытеснении» в область «бессознатель­ного» переживаний, не находящих выражения в поведе­нии; о функциональной напряженности и патогенной энер­гии неосознаваемых влечений; о символическом значении невротических и истерических синдромов; об «исцелении через осознание» и т.п.), были психосоматическим направ­лением заострены, расширительно истолкованы и превра­щены в припципы, определяющие патогенез самых различ­ных нарушений, в том числе расстройств наиболее грубой органической модальности. Именно поэтому психосомати­ческая доктрина выступает как одна из наиболее настойчи­вых попыток превратить фрейдизм в теоретический стер­жень, в методологическую основу всей современной меди­цины.

Эти тенденции были хорошо показаны в монографии Valabrega «Психосоматические теории», опубликованной в 1954 г. [256]. Автор подчеркнул глубокую близость к пси­хоаналитической теории главного направления психосо­матической медицины, связанного с именами Alexander, Dunbar, Weiss, English, Cobb, Deutsch, Grinker, Spiegel и других североамериканских ученых. Тесным сочетанием психосоматических представлений с идеями Freudхарак­теризуются взгляды представителей психосоматической медицины также в Англии (Halliday и др.)» во Франции (Nasht, Lagache и др.), в Южной Америке (Rascovsky, Seguin и др.) и в ряде других стран.

По мнению Brisset, уже сам Freud в начальных работах, посвященных истерии, уделял значительное внимание во­просам психологического порядка, связанным с проблемой «конверсии». Согласно Brisset, он создал метод, «позволя­ющий понять симптом, как выражение истории личности больного», уразуметь «символический смысл» соматических нарушений, способность тела к «драматическому выражению» переживаний не только при помощи речи, но также при помощи органов, выполняющих различные вегетатив­ные функции. Естественно поэтому, подчеркивает Brisset, что психоаналитическая концепция выступает как теоре­тическая основа в подавляющем большинстве работ, вы­полненных современными психосоматиками [122]. Такое понимание отчетливо утверждается в работе Weissи English: «Никакой анализ в области психосоматической медицины не может быть предпринят без биологически ориентированного учения Freud» [260, стр. 56]. Оно пред­ставлено в крупной монографии «Новейшее развитие психосоматической медицины», изданной под редакцией Wittkower и Cleghorn [231]. Мы встречаемся с ним в инте­ресной книге «Философия психосоматической медицины», написанной Mucchielli [211]. О нем говорит Nacht в своем «Введении в психосоматическую медицину»: «Есть все ос­нования думать, что вопросы, которые ставит психосомати­ческая медицина, — проблемы преимущественно инстинк­тов и психодинамики — не могут быть основательно изу­чены иначе, как путем приложения психоанализа» [цит. по 211, стр. 22]. Оно поддерживается монографией, опублико­ванной под редакцией Deutsch [254] и очень большим коли­чеством других литературных источников аналогичного общего направления.

Исходной схемой, которую психосоматическая медици­на заимствовала у Freud, было известное представление об энергии примитивных влечений, стремящихся к выраже­нию в эффекторике, но встречающих на пути своего осуществления контролирующие факторы психического по­рядка. Если в результате подобного контроля влечение тор­мозится, то это приводит к нарастанию аффективного на­пряжения, сопровождаемого деятельностью фантазии и ра­ботой мысли, стремящейся найти пути для устранения воз­никшего препятствия. Если же и эта активация разрядкой не завершается, то происходит «вытеснение» влечения, превращение его в патогенные подсознательные импульсы к действию, которые проявляются на окольных путях про­вокации клинических синдромов, выражающих затормо­женный эффект в переработанной символической форме. Таковы были уже хорошо знакомые нам посылки, отправ­ляясь от которых, начала свое развитие психосоматиче­ская мысль. Но если у Freud эти посылки использовались первоначально, по крайней мере, для прослеживания ди­намики только «либидинозных» (преимущественно сексу­альных) влечений и трансформации последних в расстрой­ства истерического порядка, то представителями психосо­матического направления они были использованы гораздо шире. Abraham был, по-видимому, одним из первых, кто стал применять эту схему для толкования нарушений, про­являющихся в вегетативном плане [99]Указание на то, что фрейдизм в некоторых отношениях явился шагом назад по сравнению с трактовками «бессознатель­ного», сформировавшимися в допсихоаналитическом периоде, не исключает того, что в других отношениях представления Freud оказались, наплотив, более глубокими, чем идеи его предшественников (см. §32 и др.).
. По этому же пути пошел в 20-х годах и Ferenczi, описав некоторые специ­фические нарушения функций желудочно-кишечного трак­та как заболевания, имеющие «символическое» значе­ние [145].

Дальнейшее расширение первоначальной фрейдовской схемы происходило одновременно в разных направлениях. Наряду с заторможенными сексуальными влечениями ста­ли рассматриваться как возможные провокаторы патоло­гии также вытесненные переживания разнообразного дру­гого характера, в первую очередь связанные с проявлени­ями агрессивных наклонностей. Эта тенденция особенно подчеркнута в работах Klein [185]. Kleinже было сформу­лировано общее положение, согласно которому символиче­ским выражением вытесненных аффектов могут быть рас­стройства как вегетативных функций, так и произвольно контролируемых сенсомоторных систем.

Видному американскому психосоматику Garmaпсихо­соматическая медицина обязана расширением фрейдовско­го представления о регрессии [162]. Развивая традиции пси­хоаналитического истолкования, Garmaпытался показать, что в результате аффективного конфликта и вытеснения влечений может возникать «регрессия» также в чисто фи­зиологическом смысле, т.е. оживление физиологических функций, относящихся к уже пройденным фазам онтоге­неза. Такое толкование нашло очень широкое применение в дальнейших психосоматических исследованиях.

Начало распространения психосоматических представ­лений относится, как мы уже упомянули, к 30-м годам и во многом связано с работами Dunbar. Однако теоретиче­ская позиция Dunbar отличалась известным своеобрази­ем [138, 139]. С одной стороны, Dunbar пыталась углубить «энергетический» аспект фрейдовских представлений, до­казывая, что неизжитая сила неудовлетворенных стремле­ний широко способствует возникновению не только рас­стройств поведения и невротических симптомов, но и мно­гих заболеваний чисто соматического порядка. С другой стороны, сопоставляя особенности анамнеза и личности с клиническими данными, она не всегда прибегала к тради­ционным приемам психоаналитической техники обследо­вания. В отношении проблемы символического значения нарушений Dunbar также занимала двойственную пози­цию. Признавая в некоторых случаях связь патогенеза расстройств с символизацией (по ее мнению, символиче­ский характер может иметь даже избирательная локализа­ция травматических поражений), она одновременно отри­цала наличие каких бы то ни было элементов символики при ряде других заболеваний психосоматического харак­тера. Поэтому в историю развития психосоматической ме­дицины Dunbar вошла как выразитель преимущественно лишь одной определенной — «энергетической» — стороны психосоматической концепции. Но эту сторону Dunbar пы­талась всячески развивать, не останавливаясь даже перед совершенно неправомерным аналогизированием между осо­бенностями психической деятельности и закономерностями физического порядка [17]Примером такого аналогизирования может служить хотя бы предполагаемое Dunbar подчинение душевной жизни человека принципам термодинамики. По мнению Dunbar, проявление в психосоматике первого принципа термодинамики выражается в неуничтожимости витальной энергии аффективных влечений. В соответствии же со вторым принципом можно говорить либо об обратимых превращениях этой энергии (если речь идет об устра­нимых истерических и невротических сдвигах), либо о необрати­мых (если рассеяние этой энергии приводит к возникновению мор­фологических нарушений, являющихся как бы органическим воплощением возрастания витальной энтропии). В 30-х и 40-х го­дах подобные толкования, в сочетании с предположениями о рег­рессии и символике, несмотря на их явную поверхность, являлись одним из довольно распространенных способов психосоматиче­ского объяснения патогенеза клинических синдромов.
.

Для того чтобы проиллюстрировать другой, не менее ха­рактерный для авторов психосоматического направления, ход мысли, приведем несколько примеров. Так, Saul и Lyons [231] следующим образом объясняют происхождение нарушений в деятельности органов дыхания. Механизм этих расстройств, по их мнению, связан с такой цепью по­следовательно развивающихся событий: а) регрессивно проявляющейся тоской по материнской любви; б) стрем­лением под влиянием этой тоски к возврату во внутри­утробное состояние; в) активацией под влиянием этого стремления физиологического состояния, при котором дыхателытые экскурсии еще не происходят; г) возникновени­ем в условиях подобного состояния тенденции к выключе­нию дыхания, вмешивающейся в динамику дыхательного акта, нарушающей его нормальное течение и создающей предрасположение к дыхательным расстройствам. Авторы полагают, что после того как дыхательная система стала, таким образом, органом, выражающим «тоску по материн­ской любви», на нарушениях ее деятельности начинают с особой легкостью отражаться и другие разнообразные не­удовлетворенные влечения, обусловливая, в конечном сче­те, зависимость нарушений дыхания от заторможенных аффективных факторов самого различного порядка.

Второй и третий примеры мы заимствуем из подборки высказываний, приводимой Mucchielli. В свое время Weiss и English писали: «Работа пищеварительного тракта остав­ляет следы в мозгу на протяжении детства, и эти следы переходят в бессознательное. Когда возникает возбужде­ние, инфантильные импульсы могут неосознаваемым обра­зом воспроизводиться вегетативной нервной системой. Когда такие чувства, как любовь или потребность в защите, не находят адекватного выражения в психическом плане, воз­никает стремление к более примитивному удовлетворению этих влечений при помощи органов пищеварения, и ненор­мальные усилия, которые в этой связи возникают, прово­цируют болезнь» [211, стр. 22—23].

Наконец, третий пример (из работы Garma, также при­водимый Mucchielli): «Весьма вероятно, что преждевре­менная перерезка пуповины, производимая в большинстве случаев при рождении, вызывает у новорожденного непри­ятные ощущения, проявляющиеся движениями, которые отражают также трудности дыхания. Следы этой первич­ной агрессии со стороны среды, в результате которой рож­дающийся насильственно отторгается от матери, должны остаться в психике ребепка и восстанавливаться при соот­ветствующих условиях на протяжении последующей жиз­ни. Они могут поэтому выступать как дополнительный фактор в генезе поражения, сходного с повреждением пу­повины: в возникновении язвы желудка и двенадцатипер­стной кишки. Их проявление может наблюдаться, когда возникает тягостная ситуация, вынуждающая человека порвать связь с матерью или с семьей и напоминающая ему его рождение... С этой точки зрения можно думать, что устранение преждевременной перевязки пуповины спо- ёобствовало бы в какой-то мере профилактике язв» [211, стр. 23].

Эти и подобные схемы, несмотря на всю их парадок­сальность, весьма характерны для интерпретаций, предла­гаемых сторонниками психосоматической концепции. По­пытки рассматривать, например, рвоту как выражение отрицательной аффективной установки, анорексию как про­явление сексуальной неудовлетворенности, мышечные боли как следствие торможения агрессивных импульсов, сахар­ный диабет как расстройство, характерное для людей, осо­бенно сильно испытывающих потребность в заботе и вни­мании, кожные заболевания как связанные с состояниями тревоги, гнева и т.д. — это лишь последовательное разви­тие мысли, отправляющейся от общих посылок психосо­матической медицины, от провозглашенного ею специфи­ческого «основного закона» построения клинических синдромов. Jelliffe характеризует этот общий закон приблизи­тельно так: возникновение весьма многих заболеваний можно понять на основе представления о «конверсии на орган» (т.е. о проявлении влечения, изгнанного в «бессоз­нательное», через расстройство функции органа). Если конверсия на орган обратима, то это истерия, если же кон­версия не поддается обратному развитию, то возникающие нарушения приобретают все характерные черты органиче­ского процесса [18]Охарактеризованный выше подход остается в силе и для пси­хоаналитического направления 60-х годов. Об этом убедительно говорят высказывания одного из видных представителей психоана­литического направления — Valabrega, опубликованные недавно в форме интервью редакцией «Обозрения психосоматической меди­цины». Отвечая на вопрос, каким образом истерия, функциональ­ные расстройства, тики включаются в рамки психосоматических трактовок, Valabrega снова подчеркивает ведущее значение «кон­версии»: «Согласно классической точке зрения, допускалось, что истерическая конверсия... проявляется на произвольно регулиру­емых органах или функциях, что существует механизм символи­ческой конверсии, благодаря которому больной может выражать символически, при помощи своего тела, психологическое наруше­ние, — неосознаваемый конфликт. Например, он может создать картину символического истерического паралича, потому что не хочет двигаться, не хочет направиться в определенное место. Что­бы в это место не идти, он вызывает у себя паралич, он сам себя парализует. Вот наиболее принятая классическая концепция фор­мирования истерического симптома». Valabrega настаивает на необходимости расширения этой концепции. «В случае же психо­генной аменореи о чем идет речь? Необходимо допустить, что здесь также проявляется механизм конверсионного типа, но кото­рый не идет по проторенным произвольным путям, как в класси­ческой схеме. Несмотря, однако, на это, подобное нарушение так­же может рассматриваться как символическое выражение или конверсия. Отсюда видно, что симптом конверсии может прояв­ляться не только там, где его распознавали до сих пор, т.е. не только при истерии, как это вытекает из классической теории». А далее Valabrega обобщает: «Существует, следовательно, патология конверсии в широком смысле, в рамках которой истериче­ская конверсия выступает лишь как частичный случай. В плане символики существует не одна какая-то форма символического выражения, а многие. Существует множество форм символи­ческого выражения, которые проявляются на разных уровнях» [257, стр. 3—5].
Как видно из этого высказывания, символическое соматиче­ское выражение психического расстройства является для Valabrega, как и в исходных психосоматических схемах, разработанных 30 лет назад, основным психосоматическим феноменом. Однако, по собственным словам Valabrega, вызывающим уважение к его искрен­ности, как исследователя, «механизм» этого центрального для не­го феномена, «включая механизм конверсии истерической, от нас до сих пор ускользает».
.

§37 О разнотипности направлений, сформировавшихся в рамках психосоматической концепции

Охарактеризованный выше подход можно рассматривать как типичный для большинства представителей психосома­тического направления. Наряду с основным способом ис­толкования существуют, однако, и вариации трактовок, свойственные скорее отдельным исследователям. Alexander [101]О значении, которое понятие «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» принимает при его более широком истолковании, см. § 60.
, например, придерживаясь позиции, сходной с пози­цией Dunbar, при обсуждении проблемы символизации и вопроса о природе органоневрозов подчеркивает значение специфических связей, существующих, по его мнению, между аффектами определенного типа и вегетативными дисфункциями. Особое значение он придает аффектоген­ной активации симпатической и парасимпатической нерв­ной системы, связывая повышение деятельности первой из них с заболеваниями типа артритов, артериальной гиперто­нии, мигрени, диабета, гипертиреоидизма, а второй — с яз­венными процессами, колитами, астмой и т.д.

Другой видный представитель психосоматического на­правления — Wolf, обращает внимание на неспецифические физиологические реакции (типа воспаления, набухания гиперсекреции, возникающие в условиях вытесйения вле­чений и конфликтов, повышения двигательной активности и т.п.). Этот автор, занимая в вопросе о символическом значении патологических симптомов позицию, несколько отличающуюся от традиционной для большинства психо- соматиков, обнаруживает стремление к экспериментально­му контролю положений, фигурирующих в психосоматиче­ской литературе как априорные постулаты. Он пытается наметить и более конкретные механизмы развития наруше­ний, чем те, о которых обычно говорят авторы психосома­тического направления. Например, для объяснения про­цесса возникновения язвы желудка Wolf предложил схему, в которой идея регрессии сочетается с представлением об условнорефлекторных сдвигах. Голодный ребенок, не полу­чая своевременно материнского молока, реагирует на за­держку поступления пищи усилением моторики и секре­торной активности желудка. В дальнейшем эта реакция, по Wolf, закрепляется и генерализуется, возникая также при аффективной неудовлетворенности другого типа. Если же перед взрослым, у которого зафиксировался в мозгу подоб­ного рода инфантильный стереотип, возникает тяжелая жизненная ситуация, то закрепившаяся условнорефлектор­но патологическая нейродинамическая структура активизи­руется и может привести к тяжелому органическому забо­леванию желудочно-кишечного тракта [272].

Если большинство сторонников психосоматической ме­дицины при анализе патогенеза клинических синдромов ограничивается использованием только основных положе­ний психоаналитической теории «бессознательного», то от­дельные из приверженцев этого направления придержива­ются более сложного понимания. Jvy, например, рассмат­ривает подавление влечения как фактор, который может приобрести патогенетическое значение лишь при консти­туциональной неполноценности соответствующих функци­ональных систем. Rueschстремится связать представления психосоматики с идеями современной кибернетики. Для таких, как Halliday и Mead, характерно заострение значе­ния, которое имеют для психического и соматического здо­ровья ребенка отношения, складывающиеся на ранних ступенях онтогенеза внутри комплекса «мать — дитя». Так, Halliday связывает изменения в системе вскармливания грудных детей, которые произошли на Западе на протяже­нии жизни последних двух—трех поколений, с такими за­болеваниями, как ревматизм, язва двенадцатиперстной кишки, грудная жаба и др. Federn, а также Deutsch пыта­ются подвести какую-то менее парадоксальную основу под излюбленное психосоматиками понятие «выбора органа» (для «конверсии»), связывая предпочтительность патоло­гии определенных систем с травматизацией или инфициро­ванием этих систем в условиях раннего детства, и т. д.

Все эти и многие другие варианты позиций указывают на существование в психосоматической литературе опре­деленных, хотя пока и не очень решительных попыток от­хода от постулатов фрейдизма. Вместе с тем в отдельных работах психосоматического направления выражено, на­против, стремление к предельному заострению некоторых положений психоанализа. Особенно отчетливо оно высту­пает в исследованиях, в которых наряду с проблемами соб­ственно психосоматического порядка затрагиваются также вопросы фрейдовской «метапсихологии» и вытекающие из последней социологические толкования.

Мы вряд ли допустим неточность, если основную схе­му, определяющую, по мнению многих представителей пси­хосоматического направления (в частности, Menninger), развитие ребенка, обрисуем примерно так. Ребенок рожда­ется существом душевно примитивным, асоциальным и безудержным. Его личность одарена только двумя сила­ми—агрессивностью и эротизмом, которые в дальнейшем разовьются в деструктивные и созидательные тенденции, в многообразные выражения враждебности и любви. Но вот начинается социализация этого маленького прообраза человека, т.е. фаза, на протяжении которой подавляются, вытесняясь в «бессознательное», его изначальные прими­тивные и асоциальные наклонности и одновременно роко­вым образом начинается формирование причин болезней, от которых будет страдать уже взрослый человек.

При таком понимании в качестве главного фактора па­тологических отклонений более позднего возраста высту­пает подавленная, но не уничтоженная энергия неудовле­творенных влечений, которые, не будучи в состоянии не­посредственно проявиться в поведении, избирают себе, согласно ортодоксальной схеме Freud, окольный выход — через болезнь. Социальная же среда (важнейшим элемен­том которой в детстве являются родители, а позже вся со­вокупность воспитывающих общественных факторов) про­тивостоит человеку в процессе его формирования, порож­дая эти болезни из-за своей несовместимости с первичной, и, очевидно, глубоко антисоциальной сущностью человече­ской души. Как бы ни манифестировало заболевание (сим­птомами психическими или соматическими), перед нами проходят, по мнению психосоматиков, только различные формы выражения подавленной активности «бессознатель­ного», которая проявляется либо только через мысли и речь, либо через деятельность вегетативной нервной си­стемы, создавая бесконечное разнообразие органических синдромов.

Какие социологические и философские выводы следуют из такой патогенетической схемы?

Асоциальное, якобы, исконно присущее человеку нача­ло воспитанием не уничтожается, а только подавляется, и именно из-за этого его насильственного, противоественно- го обуздания разрушается здоровье человека. Социальная же среда выступает как фактор, который только антагони­стически противостоит врожденным агрессивным и без­удержным эротическим стремлениям человека, загоняет эти стремления в подполье «бессознательного» и тем са­мым подготовляет почву для распада тела. А отсюда уже логически следует (и этот вывод, как известно, теорией фрейдизма был сделан) глубоко пессимистический взгляд на роль цивилизации и культурных ценностей. Отвлекая внимание от того, что противоречия между подлинными потребностями человека (его стремлением к безопасности, свободе, творчеству, любви) и возможностью их удовлетво­рения возникают только при определенном подлежащем устранению общественном строе, эта патогенетическая схе­ма, напротив, заставляет нас видеть источник подобных конфликтов в неотвратимом влиянии «социального». Вряд ли нужно разъяснять, к какому мировоззрению под­талкивают такие выводы и на мельницу какой философии льет поэтому воду теория психосоматической медицины не­зависимо от намерений и возможной доброй воли ее аполо­гетов. Надо думать, что в значительной степени именно из-за этого специфического социологического подтекста, подсказываемого психосоматическому направлению идея­ми фрейдизма, из-за органической связи подобных построе­ний с идеалистической философией и принципами буржу­азного мировоззрения психосоматической медицине и был обеспечен такой громкий успех в определенных кругах США и в некоторых странах Западной Европы.

§37 Общая характеристика современного состояния психосоматической медицины

Современное состояние психосоматического направления можно, резюмируя сказанное выше, охарактеризовать сле­дующим образом. Психосоматическая медицина не пред­ставляет собой сегодня резко очерченного направления. Она располагает доктриной, которая как бы составляет ее теоретический фундамент и корни которой глубоко уходят в представление о «бессознательном», развитое Freud. В то же время она тесно соприкасается, иногда даже непо­средственно сливаясь, с некоторыми другими направления­ми медицинской мысли, отличающимися от нее в какой-то степени методологией и задачами. Примером таких на­правлений могут служить биодинамическая медицина в понимании Galdston и Masserman, психологическая меди­цина Lengdon-Brown, психобиология Mayer и др. Нараста­ющая неудовлетворенность постулатами фрейдизма приве­ла постепенно к тому, что вокруг ядра главных идеологов психосоматики (тех, кто в 30-х годах настойчиво и увле­ченно закладывал теоретические основы этого направле­ния) группируется в настоящее время уже немало иссле­дователей, лишь частично придерживающихся исходных психосоматических принципов. Эти исследователи разде­ляют идею целостности организма при его патологии, но не всегда согласны с психоаналитическим истолкованием роли «бессознательного» в поддержании этой целостно­сти [19]Эти сдвиги нашли выражение, в частности, в работах, опубли­кованных в «Журнале психосоматических исследований» (Лондон). Стремление редакции этого журнала проводить анализ проблемы целостности человеческого организма при помощи разнообразных объективных психологических и физиологических методик было многими встречено сочувственно. Этим объясняется положитель­ный тон рецензии, опубликованной несколько лет назад журналом «Невропатология и психиатрия имени С. С. Корсакова» на первые статьи «Журнала психосоматических исследований». Журнал «Обо­зрение психосоматической медицины», выходяший с 1959 г. в Па­риже, также отличается стремлением к освещению затрагиваемых проблем с очень широких позиций, что делает многие его публика­ции весьма интересными и плодотворными.
.

Характерно, что даже по такому фундаментальному во­просу, каким является вопрос о психосоматической медицине, как науке, ее адепты дают весьма разноречивые от­веты. Если одни из них считают психосоматическую меди­цину теорией патогенеза и терапии относительно узкого круга патологических состояний, преимущественно связан­ных с активностью «бессознательного» (так называемых специфических «психосоматических заболеваний»), то другие, стремящиеся превратить это направление в общую медико-философскую концепцию, рассматривают его ско­рее как выражение основных принципов подхода к любой форме патологии человеческого организма. По мнению сто­ронников второй точки зрения, психосоматическая медици­на должна будет исчезнуть как самостоятельное направ­ление, когда ее общие положения будут усвоены клини­цистами самых различных специальностей.

Возражения против крайностей, допускаемых вследст­вие стремления объяснять органические расстройства на основе данных только психоанализа, раздаются иногда да­же в среде самих психоаналитиков. В качестве примера можно привести скептические высказывания одного из ве­дущих французских психоаналитиков Bonaparte в адрес психосоматических концепций патогенеза туберкулеза легких и некоторые другие.

Однако подобные отклонения от основной линии разви­тия психосоматической концепции, до сих пор все же лишь исключения. Правилом же остается тот своеобразный под­ход, который мы пытались проиллюстрировать выше вы­сказываниями Garma, Weiss и English, Saul и Lyons и др.

§ 39 Подход дореволюционных русских и советских исследователей к проблеме целостности организма в условиях болезни

Какие же общие критические замечания необходимо сде­лать по поводу психосоматической концепции — подхода, оставившего бесспорно глубокий след в истории западной медицинской мысли?

Прежде всего остановимся на одном вопросе историче­ского характера. Действительно ли в новейшей истории ев­ропейской медицины приоритет в постановке проблемы це­лостности организма при его патологии принадлежит пси­хосоматическому направлению? Чтобы ответить правиль­но, напомним некоторые факты, относящиеся ко второй по­ловине XIX века.

В этот период в Германии и в других странах Западной Европы, с одной стороны, и в России — с другой, закла­дывались основы двух различных подходов к вопросам об­щей патологии. В Германии в те годы сформировалась и получила широкое распространение теория целлюлярной патологии Virchow. В основу этой концепции была поло­жена мысль о зависимости реакций организма на вред­ность от особенности тех клеточных структур, на которые вредность непосредственно воздействует. В ту эпоху когда эта идея возникла, она выражала бесспорно, огромный шаг вперед в развитии научных представлений, ибо теория Virchow пришла на смену наивным учениям старых ви­талистов, вроде Reil и др., пытавшихся решать коренные вопросы медицины на основе чисто спекулятивных пред­ставлений и по существу лишь препятствовавших дальней­шему развитию медицинской науки. Многим из современ­ников Virchow его идеи (воплощенные в импозантной фор­муле: «Всякая болезнь организма есть болезнь конкретного органа») обоснованно представлялись весьма прогрессив­ными. Учение Virchow открыло поэтому начало очень своеобразного периода в развитии медицины, характери­зовавшегося, с одной стороны, накоплением многих важ­ных научных данных, а с другой, подчеркнуто локалистическим подходом к проявлениям патологии, игнорирова­нием идей целостности организма и, следовательно, непо­ниманием глубоких воздействий, которые оказывают на течение патологических процессов факторы нервного по­рядка, обеспечивающие проявления того, что позже вошло в науку в виде представлений о «нервизме» (И. П. Пав­лов, 1883), «уравновешивании» (И. П. Павлов, 1903) и «гомеостазе» (Cannon, 1932).

Так обстояло дело в ту эпоху на Западе. В России же в это время одновременно с внимательным усвоением и применением идей Virchow происходил подъем на новый, более высокий уровень представлений, настойчиво пропа­гандировавшихся еще в начале XIX века М. Я. Мудровым, И. Е. Дядьковским и другими основоположниками русской медицины. В этих представлениях в противовес локали- стическим толкованиям подчеркивалось значение в пато­логии именно центральных влияний, зависимость течения болезненного процесса от состояцдя организма в целом.

Понимание решающего значения, которое имеют для судьбы патологического процесса влияния нервного и психи­ческого порядка, существовало в России более чем за век до возникновения современной психосоматики. Для того чтобы проиллюстрировать, что идея целостного подхода пропагандировалась в работах ведущих русских клиници­стов еще в начале XIX века (причем в выражениях, почти текстуально сходных с теми, которые можно встретить в современной психосоматической литературе), мы приве­дем одно из высказываний М. Я. Мудрова, скончавшегося в 1831 г.: «Чтобы правильно лечить больного, надобно уз­нать, во-первых, самого больного во всех его отношениях, потом надобно стараться узнавать причины, на тело и душу его воздействовавшие, наконец, надобно объять весь круг болезни, и тогда болезнь сама скажет вам имя свое, откроет внутреннее свойство свое и покажет наружный вид свой» [59, стр. 64].

Дальнейшее углубление этих представлений было свя­зано в первую очередь с нараставшим влиянием идей И. М. Сеченова, подчеркивавшего, что живая клеточка ор­ганизма, будучи единицей в анатомическом отношении, не имеет этого смысла в физиологическом отношении; вдесь она равна окружающей среде — межклеточному ве­ществу. На этом основании клеточная патология, в основе которой лежит идея физиологической самостоятельности клетки или по крайней мере гегемонии ее над окружаю­щей средой, по И. М. Сеченову, как принцип ложна. Уче­ние это, по мнению И. М. Сеченова, лишь крайняя сту­пень анатомического направления в патологии. Вряд ли нужно пояснять в какой мере такое понимание подчерки­вало методологическую неадекватность основного принци­па целлюлярной патологии и необходимость различать между тем, что следует рассматривать только как морфо­логическую структуру и что выступает как подлинный субстрат физиологической функции организма.

Критика идей Virchow на протяжении второй полови­ны XIX века непрерывно усиливалась. На Западе эту критику развернули многие представители как клиниче­ской и физиологической, так и философской мысли [на­пример, 142, стр. 162], на работах которых мы не будем останавливаться. Идейной же основой критики вирхови- анства в России явилась сложившаяся к этому времени концепция нервизма, созданная И. М. Сеченовым,

С.  П. Боткиным и Й. П. Павловым. Взгляды, развиваю­щие и углубляющие в разных аспектах учение о роли ин­тегрирующих нервных и психических факторов в патоло­гии, высказывались не только Г. А. Захарьиным, Н. А. Ми- славским, А. Я. Данилевским и др., ной И. Р. Тархановым, в книге которого «Дух и тело» [85]И. П. Павлов указывает: «Чрезвычайная фантастичность и сумеречные состояния истериков, а также сновидения всех людей и есть оживление первых сигналов с их образностью , конкретностью, а также и эмоций, когда только что начинающим­ся гипнотическим состоянием выключается прежде всего орган системы вторых сигналов (65, стр. 233; разрядка наша — Ф.Б.).
приведено множество фактов, иллюстрирующих зависимость вегетативных про­цессов от психической деятельности и влияний централь­ной нервной системы. В более позднем периоде подобные взгляды высказывались также В. М. Бехтеревым, М. И. Аствацатуровым, Р. А. Лурия, уделившим особенно много внимания этому вопросу в монографии «Внутрен­няя картина болезни и иатрогенные заболевания» [56]Критикуя представление о рефлекторной «дуге» Dewey под­черкивал, что эта «дуга» является частью «кольцевого» цикла возбуждений, игнорируя который, мы не можем адекватно раскрыть отношения, существующие между субъектом и средой. Им обращалось внимание и на то, что началом рефлекторного акта явля­ется не изолированное действие сенсорного стимула, а определенные сенсомоторные координации, которые вызывают ответ благо­даря своей включенности в более общие координационные системы.
Не требует разъяснений, насколько Dewey, формулируя такое динамическое и системное понимание, опередил многие современные ему воззрения.
, Б. И. Лаврентьевым, Г. Ф. Лангом, а также создателями оригинальных направлений в советской нейрофизиоло­гии — А. А. Ухтомским, Л. А. Орбели, К. М. Быковым, А. Д. Сперанским и многими другими.

Все эти факты настойчиво напоминают, что концепция нервизма сформировалась в России более чем за 50 лет до возникновения современной психосоматики. Основой этой концепции являлось утверждение зависимости лю­бых форм локальной физиологической активности от влия­ний, оказываемых на организм объективной средой и интегрируемых его нервной системой. Эта общая трактов­ка, принявшая форму рефлекторной теории в ее широком понимании, была глубоко созвучной традициям целост­ного подхода, сложившимся в русской науке еще в пер­вой половине XIX века. В дальнейшем она породила ряд клинико-физиологических течений, которые ее экспери­ментально и теоретически углубили, придав тем самым советской медицине с первых же лет ее существования выраженное антилокалистическое направление.

§ 40 Критика представлений о символическом характере органических синдромов

Второй момент, на котором мы хотели бы остановиться при критическом рассмотрении психосоматического на­правления, относится уже к собственно научной стороне вопроса.

Теоретическим ядром психосоматической доктрины является представление о специфических смысловых свя­зях, существующих, по мнению ее сторонников, между характером подавленного аффекта и типом возникшего органического синдрома, или, иными словами, принцип символического выражения соматическим наруше­нием особенностей того психологического сдвига, благо­даря которому данное нарушение возникло. Именно здесь проходит разграничительная линия между истолкования­ми, которые дают органическим последствиям аффектив­ных конфликтов психосоматическая доктрина, с одной стороны, и павловская концепция нервизма, а также тео­рия кортико-висцеральной патологии, разработанная К. М. Быковым и его учениками,— с другой. Теория нер­визма, как известно, полностью признает патогенную роль определенных психических сдвигов, но объясняет последствия этих сдвигов на основе физиологических ме­ханизмов, не имеющих специфического отношения к кон­кретному психологическому содержанию подавленного влечения. В этой связи неизбежно возникает вопрос: чем же доказывается правильность фундаментального принципа, на котором основываются все объясняющие трактовки психосоматической медицины и вся совокуп­ность рекомендуемых ею терапевтических мероприятий? Здесь мы оказываемся перед лицом своеобразной ситуа­ции, которая в истории науки повторяется, безусловно, не часто.

Не вызывает сомнения, что в настоящее время не су­ществует сколько-нибудь убедительных эксперименталь­ных или хотя бы статистических доказательств того, что органический синдром может символически выражать конкретные психологические особенности аффективного конфликта, который лежит в его основе. Идея «символи­ческого языка органов» была заимствована в свое время психосоматиками у психоаналитиков. Но если в клинике истерии действительно можно в ряде случаев говорить о «логических» связях между характером функционального нарушения и характером аффективного конфликта (и воз­никающих на основе механизмов, изучавшихся, в част­ности, павловской школой), то отстаивать существование аналогичных «логических» связей в клинике терапевти­ческой, клинике нарушений обмена, кожных или гинеко­логических заболеваний можно только при очень малой требовательности в отношении степени обоснованности защищаемых положений [20]Даже такой, в общем сочувственно относящийся к психоаналитическому направлению исследователь, как Mucchielli указывает: «Психоанализ становится опасным как метод "объяснения" в большинстве современных психосоматических описаний в меру того, что он позволяет переходить от любого глубокого влечения или конфликта влечений к органическому синдрому. Объективный читатель не может не потерять чувства доверия  (разрядка наша Ф. В.), когда он встречается с тaкoгo рода текстом...» [211, стр. 22].
.

Отсутствие объективных доказательств адекватности идеи «символического языка органов» настолько очевид­но, что даже некоторые убежденные представители пси­хосоматического направления (Dunbar, Alexander и др.) ограничивают значение и практическую приложимость этой идеи. Последовательный отказ от представления о символическом характере сомато-вегетативных синдромов вызвал бы, однако, необходимость коренного пересмотра толкований, даваемых психосоматической медициной па­тогенезу ряда клинических расстройств. Именно поэтому, возможно, он до сих пор ни разу не был провозглашен в рамках психосоматического направления в четкой форме. Упомянутые же выше попытки Alexander искать законо­мерные связи не столько между психологическим содер­жанием конфликта и выражающей этот конфликт сома­тической реакцией, сколько между общим характером аффективного сдвига и преимущественно активируемой физиологической системой (органов дыхания, кровообра­щения, внутренней секреции и т.д.), представляют, по-ви­димому, интересный первый шаг в направлении измене­ния всей постановки проблемы символики. Думается, что за этим шагом должны последовать и другие, если среди деятелей психосоматического направления все-таки во­зобладает стремление отказаться от ортодоксальных пси­хоаналитических установок.

§ 41 О недостаточности экспериментального обоснования исходных представлений психосоматической концепции

Мы упомянули выше, что было бы довольно трудным за­нятием искать в литературе по вопросам психосоматиче­ской медицины исследования, содержащие строгую экспериментальную разработку проблемы символического значения органических синдромов. Мы хотели бы в этой связи привести один показательный факт, который укреп­ляет такое представление.

В фундаментальной работе «Новейшее развитие психо­соматической медицины» [231], вышедшей в 1954 г. под редакцией Wittkower и Cleghorn, имеются две статьи (Wolf и Malmo), специально затрагивающие вопрос об экс­периментальном обосновании основных положений пси­хосоматической концепции. Чрезвычайно характерно своеобразное смещение аспектов анализа, которое проис­ходит в каждой из этих работ. Естественно было бы ожи­дать, что исследования, предпринятые Wolf и Malmo, будут посвящены экспериментальному изучению именно тех общих положений, которые являются специфическими для психосоматической медицины, и в первую очередь изучению в эксперименте проблемы символического зна­чения нарушений, вызываемых сдвигами определенного типа. В действительности же экспериментальный анализ, проводимый как Wolf, так и Malmo, смещается из этого, казалось бы, наиболее важного для психосоматики логи­ческого плана в плоскость показа того бесспорного факта, что аффективные напряжения вообще способны провоци­ровать вегетативные сдвиги. Исследование подобных пси­хологически неспецифических изменений заслуживает, конечно, самого серьезного внимания, но никакой под­держки психосоматическому направлению оно оказать не может [21]В статье Wolf приведены экспериментальные доказательства однотипного изменения состояния слизистых оболочек носовой полости (в сторону увеличения гиперемии, гиперсекреции, набуха­ния) как при специфических ольфактивных раздражениях, так и при раздражениях неадекватных (сдавливание головы и аффек­тивное возбуждение) у больного, страдающего хроническим ри­нитом. Автор полагает, по-видимому, что изменения, возникающие при неадекватных раздражениях, носят «символический характер». Такое заключение неправомерно хотя бы потому, что использован­ные автором «неадекватные» раздражения сопряжены с резким из­менением условий циркуляции в области головы, которое неизбеж­но должно сказываться и на состоянии слизистых оболочек носовой полости. Для того чтобы иметь право говорить о «символической» природе определенного сдвига, надо, очевидно, доказать его зави­симость от конкретного психологического содержания пережива­ний, а не от грубых и психологически неспецифических вегета­тивных изменений, сопутствующих этим переживаниям. Показав последнюю из этих зависимостей, автор по существу совершенно игнорирует первую.
К этому можно добавить, что обсуждаемое исследование было проведено на отобранной группе испытуемых со специфическим, по данным автора, душевным складом, налагающим определенный отпечаток на характер реакций слизистой оболочки носа. Важным условием строгости подобного эксперимента является, очевидно, показ того, что у испытуемых с иным душевным складом и реакции слизистой оболочки носа будут иными. Этого, oднако, автор не делает. При такой постановке опытов квалификация изменений состояния слизистой оболочки носа как «символических», конечно, неубедительна.
В статье Malmo приводятся весьма интересные наблюдения над изменением электромиограмм при различного рода аффективных напряжениях, проблема же «символики» по существу не затрагивается.
. Такой уход от центральной для психосоматического направления экспериментальной проблемы, безу­словно, показателен.

Обобщая, мы можем повторить следующее. Положение о символическом характере органических синдромов не имеет сколько-нибудь серьезного экспериментального обоснования в современной литературе. Поскольку же это положение лежит в основе психосоматической концепции, то не имеет экспериментального подтверждения и важней­шая сторона этой доктрины. А это, пожалуй, больше чем что-либо иное, говорит против ее научной строгости [22]Именно в данном случае уместно напомнить слова великого француза, на которого ссылаются и авторы «Новейшего развития психосоматической медицины»: «Мы должны доверять нашим наблюдениям только после их экспериментального подтвержде­ния. Если мы слишком доверчивы, разум оказывается связанным, попадая в плен своих собственных заключений» (Bernard). Эти слова одного из наших общих учителей, выражающие важнейший принцип научной методологии, звучат, по нашему убеждению, как суровое предостережение всей современной психосоматической ме­дицине.
.

§ 42 Оценка психосоматического направления его же сторонниками

Для того чтобы закончить очерк истории и принципиаль­ных установок психосоматической концепции, остается напомнить, как оценивают перспективы этого направле­ния сами его сторонники. В этом отношении характерно опубликованное несколько лет назад обращение президента Американского психосоматического общества проф. Wittkower, подытоживающее результаты двадцатилетней работы этой организации [269]. В обращении отмечается падение влияния психосоматической медицины и глубо­кий идейный кризис, угрожающий самому ее существова­нию. Не задерживаясь на детальном анализе причин этого кризиса, автор обращения видит выход из создавшегося положения только в расширении круга методов, исполь­зуемых при психосоматическом обследовании (в «мульти- дисциплинарном» подходе). Весьма характерно, однако, что даже сам автор вынужден поставить вопрос: будет ли оправдано при таком «мультидисциплинарном» подходе сохранение названия «Психосоматика»? Вопрос этот остается в обращении без ответа.

История психосоматической медицины останется одной из ярких иллюстраций тщетности попыток решать в ас­пекте клиники проблему целостности организма, если по­добные попытки производятся в отрыве от адекватной методологии и требований строгого научного подхода. Вместе с тем эта история показывает, какая поистине ог­ромная работа была выполнена психосоматическим направлением (и продолжает им выполняться и сейчас) по собиранию фактических данных, выявляющих действие психических и нервных факторов на сомато-вегетативные процессы. При всем нашем несогласии с теоретическими интерпретациями, защищаемыми психосоматической ме­дициной, мы не можем не признать большого значения этой работы, как источника весьма ценного конкретного материала, который будет, вероятно, еще многократно ис­пользован в исследованиях предстоящих лет.

§ 43 О пользе дискуссий

Мы попытались выше охарактеризовать основные поло­жения психоаналитической и психосоматической теорий и дать их критику. Нам хотелось бы, чтобы эта критика была убедительной не только для тех, кто разделяет ее исходные установки, но и для тех, кто пока еще не опре­делил окончательно свое медико-биологическое мировоз­зрение и поэтому занимает колеблющуюся позицию вна- ineMспоре с психоаналитической школой (количество таких лиц за рубежом, бесспорно, еще велико).

Лучшее средство усилить убедительность нашей аргу­ментации это проследить, как отвечают на нее наши оп­поненты. С этой целью мы приводим (в «Приложении») материалы некоторых дискуссий, которые состоялись в последние годы между автором этой книги и сторонника­ми психоаналитических и психосоматических трактовок. Дискуссии эти проводились при встречах на международ­ных совещаниях и в печати. Большинство из них в нашей стране не было опубликовано. Для убедительности таких научных выступлений, конечно, важно, чтобы в них не допускалось каких-либо невольных упрощений и тем бо­лее искажений позиций спорящих. Поэтому мы приводим подлинные тексты выступлений участников дискуссий, прибегая к сокращениям лишь в тех случаях, когда это вызывалось чисто техническими соображениями или яв­ными отклонениями спора от основных интересующих нас проблем. Завершается дискуссия статьей проф. Ey (Франция), публикуемой без сокращений.

 

Глава четвертая. Проблема неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности в свете современной теории биологического регулирования и психологической теории установки

 

I. Проблема сознания

§ 44 Задача, поставленная нейрокибернетикой перед теорией сознания

Мы попыта­емся охарактеризовать, как решается проблема «бессоз­нательного», если к ней подходят не с психоаналитиче­ских, а с диалектико-материалистических позиций. Для этого остановимся сначала на диалектико-материалисти­ческой трактовке проблемы сознания. Вопрос о «бессоз­нательном» является лишь частным аспектом более общей проблемы сознания, и то, как он раскрывается, во многом зависит от истолкования этой более общей темы.

При рассмотрении проблемы сознания, после напоми­нания некоторых подходов, существующих в зарубежной психологии и физиологии, мы сосредоточим внимание на новых аспектах, которые возникли в результате проникно­вения в теорию сознания идей современной кибернетики. Мы уже остановились на парадоксе, к которму привело это проникновение: начав с исследования механизмов мы­слительной работы мозга, многие из нейрокибернетиков пришли к созданию картин мозговой деятельности, в кото­рых сознанию отводится роль функционально индиффе­рентного эпифеномена. Роль сознания как активного фак­тора отражения и преобразования внешнего мира лишь с большими натяжками «вписывается» в эти концепции.

Такое положение вещей имеет свою слабую и одновре­менно, как это ни неожиданно, сильную стороны. Сильная сторона заключается в том, что широко используемые в нейрокибернетике представления о закономерностях моз­говой деятельности (о подчиненности этой деятельности принципам стохастической организации связей, вероят­ностного прогнозирования событий, алгоритмизации нерв­ных процессов, эвристического нахождения оптимальных решений и т.п.) дают обильный материал для более глу­бокого понимания того, каким образом и опираясь на ка­кие мозговые связи и системные отношения можно осу­ществлять поведение, имеющее черты целесообразности, вопреки тому, что оно не направляется ясным сознанием. При желании заострять парадоксы можно поэтому ска­зать, что нейрокибернетика, изучая осознаваемую мысли­тельную деятельность человека, оказалась столь же про­дуктивной в теории «бессознательного», сколь бесполез­ной (будем надеяться, лишь пока) в теории сознания.

Слабую же сторону создавшегося положения можно определить как удивительное выпадение из всех нейроки- бернетических схем работы мозга представления о нерв­ных процессах, лежащих в основе сознания, т.е. представ­ления о факторе, который не только неразрывно связан с деятельностью высших уровней центральной нервной си­стемы человека, но и активно участвует в этой деятель­ности, выполняя в ней сложную и специфическую роль.

Эта своеобразная и несколько неожиданно сложившая­ся ситуация заставляет диалектико-материалистическую теорию сознания вновь вернуться к проблеме объектив­ности самой функции сознания и обосновать положитель­ное решение этой проблемы, показывая одновременно, в чем заключается неадекватность аргументов в пользу эпифеноменальности сознания, которые выдвигает нейро­кибернетика. Как мы увидим далее, уточнение представ­лений о функции сознания проясняет и роль «бессозна­тельного», а также отношения, существующие между «бессознательным» и сознанием.

§ 45 Трудности разработки проблемы сознания

Проблема сознания относится к числу наиболее сложных и во многом еще недостаточно ясных. От ее решения за­висит дальнейшее уточнение представлений об основных функциях человеческого мозга и об отношениях между человеком и его средой. Сложность этой проблемы обу­словлена самим ее существом. Что касается ее недоста­точной ясности, то здесь проявляются некоторые особен­ности исторически сложившегося подхода к вопросам тео­рии сознания. Первая из этих особенностей заключается в следующем.

Проблема сознания разрабатывается на протяжении уже многих десятилетий одновременно с разных теорети­ческих и клинических позиций: психологии и социологии, биологии и нейрофизиологии, психиатрии и невропатоло­гии. Ею занимается как одной из своих фундаментальных тем и философия. Совершенно очевидно, что проводимые в этой связи разнотипные исследования освещают качест­венно разные аспекты проблемы сознания и приводят краскрытию последней в понятиях, относящихся к разным дисциплинам. Именно поэтому объяснение конкретных естественно-научных и клинико-психологических данных, полученных в результате анализа проблемы сознания, ока­залось сопряженным с большими трудностями и до сих пор в удовлетворительной форме еще не достигнуто.

К сказанному можно добавить, что и между исследо­ваниями природы сознания, проводимыми в рамках одной и той же дисциплины, нередко обнаруживаются расхож­дения толкований, вызванные тем, что одним и тем же терминам разными школами и направлениями придается неодинаковый смысл. Особенно глубокий характер эти различия трактовок приобретают, по легко понятным при­чинам, при рассмотрении проблемы сознания в ее наибо­лее общем, философском аспекте.

Вторая особенность, осложнившая анализ проблемы сознания, заключается в следующем. Очень важной обла­сти общей теории сознания — учению о «бессознатель­ном» или, точнее, учению о неосознаваемых формах выс­шей нервной деятельности (т.е. о мозговых нервных про­цессах, которые, обусловливая сложные формы приспосо­бительного поведения, не только не сопровождаются осо­знанием вызываемых ими психических явлений, но и не находят отражения в системе «переживаний» субъ­екта), долгое время в советской литературе не уделялось того внимания, которого эта область теории сознания за­служивает. Эта недооценка явилась утрированной и поэто­му неадекватной реакцией на характер, приданный теории «бессознательного» идеалистической философией.

В результате такой утрированной реакции вода, со­гласно известной английской пословице, была выплесну­та из ванны вместе с ребенком. Развитие важного разде­ла теории мозговой деятельности было поэтому не только задержано на многие годы, но и как бы передано на откуп фрейдизму. Ущерб, который был нанесен научной теории сознания этим неоправданным самоустранением диалектико-материалистически ориентированных исследователей от рассмотрения важнейших компонентов и механизмов высших форм приспособительной деятельности централь­ной нервной системы, мы только теперь начинаем как следует понимать.

Наконец, третья причина трудностей разработки проб­лемы сознания, на которой мы хотели бы остановиться. Марксистской философией утверждается в качестве тези­са первостепенного значения представление об актив­ном характере сознания, о неразрывной связи последнего с деятельностью. Сознание, отмечает Энгельс, формирует­ся деятельностью, чтобы в свою очередь влиять на эту деятельность, определяя ее. Из принципа неразрывной взаимосвязи сознания и деятельности, из понимания со­знания не как пассивного отражения, а как действенного отношения к среде, включающего сложную систему субъ­ективных мотивов и оценок, потребностей и интересов, отражающих влияние объективной действительности, в свою очередь вытекают два важных обстоятельства.

Во-первых, этот принцип позволяет резко отграничить диалектико-материалистическое понимание природы со­знания от истолкования сознания, даваемого многими на­правлениями идеалистической психологии (от представле­ния о сознании, как о некоем функционально и аффектив­но нейтральном «вместилище» переживаний, «сцене», по Jaspers, бесстрастном, более или менее ярко светящемся «экране», по Ledd, безучастном «поле», или «психическом вакууме», в рамках которого аффективно-напряженные переживания движутся, вступают в конфликты, рождают­ся и умирают). Во-вторых, диалектико-материалистиче­ская трактовка сознания как действенного отношения к среде оказывается тесно связанной с проблемой структу­ры деятельности и регуляции поведения. А из-за этого анализ проблемы сознания неизбежно переходит на совре­менном этапе к рассмотрению ряда специальных вопро­сов, поднимаемых как теорией биологического регулирова­ния, так и новейшим развитием рефлекторной теорий. Это, конечно, серьезно углубляет всю постановку пробле­мы сознания, но вместе с тем осложняет ее правильное понимание, вводя в нее ряд новых категорий.

§ 46 Исходные посылки диалектико-материалистического учения о сознании

Разрабатывая проблему сознания, советские исследовате­ли исходят из принципиальных положений философии марксизма-ленинизма. У Маркса интерес к проблеме фак­торов, формирующих человеческое сознание, может быть прослежен, начиная с ранней его работы «Экономическо-философские рукописи 1844 г.». Уже в этом раннем про­изведении содержится в качестве важного положения мысль о ведущей роли предметной деятельности в фор­мировании человеческого сознания, о зависимости созна­ния отчеловеческой практики и истории человека как «продукта общественных отношений». В более поздних произведениях, в частности в «Немецкой идеологии», Маркс и Энгельс неоднократно возвращаются к этому фундаментальному положению об общественной природе сознания, всесторонне углубляя и развивая его. В «Диа­лектике природы», а также в «Анти-дюринге» Энгельс конкретизирует этот общий тезис, раскрывая его значение для понимания антропогенеза и роли практики в развитий сознания. Он освещает зависимость сознания от способов производства и исторической смены этих способов, под­черкивая также обратный процесс — влияние, оказывае­мое сформировавшимся сознанием на породившее его об­щественное бытие. К этим коренным вопросам не раз воз­вращался и Маркс в «Капитале» и других произведениях. Наконец, в ленинских работах, посвященных теории отра­жения, и во фрагментах, затрагивающих вопросы гносео­логии, особенно в «Материализме и эмпириокритицизме» и «Философских тетрадях», вся эта концепция обществен­но-трудового генеза сознания находит наиболее развитое выражение.

Это учение явилось для советской науки методологи­ческой базой, которая предопределила существо представ­лений о сознании, многократно подвергавшихся у нас внимательному обсуждению [23]Дискуссионные вопросы теории сознания были разносторонне освещены в последние годы на Всесоюзном совещании по философским вопросам высшей нервной деятельности и психологии, opганизованном Академией наук СССР в 1962 г. [90], на Московском симпозиуме, специально посвященном проблеме сознания, в 1966 "r. [71], а также в ряде появившихся в последнее время обстоятельных работ, анализирующих эти вопросы в философском, психологическом, нейрофизиологическом и клиническом аспектах [94, 84, 34, 58, 1 и др.]
. Одна из серьезных попыток дальнейшей разработки проблемы сознания принадлежит у нас С. Л. Рубинштейну. Сознание, говорит С. Л. Рубин­штейн, это прежде всего «осознание субъектом объектив­ной реальности» [74]И. Е. Вольпертом применялась чаще «нейтральная» инструкция: «Вам снится сон». Только в отдельных случаях создавалась установка на какую-то эмоциональную окраску сновидения, например на «приятный» сон. Эта установка неизменно, насколько можно судить по опубликованным данным, давала соответствую­щий эффект.
. Но в таком случае, продолжает он, сознание есть «знание о чем-то», что «как объект противостоит познающему субъ­екту» (разрядка наша. — Ф.Б.). С. Л. Рубинштейном подчеркивается в данном случае действительно основной, принципиальный тезис, из которого вытекает ряд важных следствий [24]Приводя эти формулировки С. Л. Рубинштейна, необходимо отметить, что они теоретически опираются на философские положения, сформулированные еще Hegel в «Науке логики» (Сочинения, т. 6, М., 1939, стр. 289) и положительно оцененные В. И. Лениным в «Философских тетрадях».
.

Прежде всего из него вытекает нетождественность «сознательного» (или «осознаваемого») и «психического» в широком понимании. Сознательное есть особая, высшая форма психики, возникающая у человека лишь тогда и постольку, когда и поскольку человек выделяет себя из окружающего предметного мира. Поэтому сознание нуж­дается в длительном и сложном онтогенетическом раз­витии.

Второе. Осознание субъектом внешнего мира «как объекта, противостоящего познающему субъекту», связа­но с переходом к определенным формам обобщения и к фиксации этих обобщений в речи. Но это значит, что оно возможно лишь на основе использования таких продуктов общественно-исторического процесса, какими являются развитые понятия и речь. В этом смысле любой акт созна­ния, даже связанный с наиболее «натуральным» («внесоциальным») содержанием, является феноменом общест­венно-обусловленным, скрыто опирающимся на всю пред­ысторию человеческого общества и немыслим вне этой предшествующей истории.

Третье. Неизбежная социальная обусловленность любого проявления индивидуального сознания ни в коем случае не предполагает отождествления этого индивиду­ального сознания с сознанием общественным, т.е. с сово­купностью идей, характеризующих не индивидуум, а об­щественную формацию (хотя, конечно, общественное сознание всегда проявляется через сознание индивидуаль­ное). Общественное сознание влияет на сознание индиви­дуальное, но степень этого влияния может быть в разных случаях разной, и уже хотя бы поэтому расхождения между сознанием индивидуальным и сознанием общест­венным могут варьировать в очень широком диапазоне.

Четвертое. Диалектико-материалистическое понима­ние природы сознания отнюдь не исчерпывается пред­ставлением о социальной детерминированности последне­го. Не менее важным для марксистской трактовки являет­ся признание того, что осознание субъектом внешней ре­альности никогда не носит, как подчеркивает В. И. Ленин, характера пассивного, мертвенно-зеркального отражения. Сам факт осознания объектов внешнего мира как «пред­метов», т.е. как объектов, увязанных с деятельностью, уже выражает существование определенного отношения познающего субъекта к этим объектам и, следовательно, неразрывную связь «осознания» с этим «отношением». Именно в этом смысле надо понимать исходный тезис Маркса: «Мое отношение к моей среде есть мое сознание» [203, стр. 29], утверждающий реально-жизненный харак­тер сознания, слияние последнего со всей совокупностью конкретных потребностей и мотивов деятельности чело­века.

Пятое. Если сознание это — «осознание объективной реальности», выражающее определенное отношение к по­следней, то становится ясна основная функция сознания, ибо раскрываться отношение к миру может только в дея­тельности, преобразующей этот мир. Сознание, таким образом, с одной стороны, является отражением бытия, а с другой — неразрывно связано с общественным быти­ем, потому что выполняет функцию регулятора деятель­ности человека. Отражение внешнего мира, носящее ха­рактер его предметного «осознания», и изменение внеш­него мира, носящее благодаря «осознанию» характер «поступков» и «деятельности» (а не простого реагирова­ния), являются специфическими функциями человека как продукта всемирно-исторического процесса или, как об­разно говорит С. Л. Рубинштейн, «характеристикой свое­образного способа существования, свойственного челове­ку» [74, стр. 162].

Только с этих общих философских позиций мы мощем правильно понять роль, которую играет сознание в жизни человека с тех пор, как оно однажды забрезжило робкой искрой в предрассветном тумане истории человечества. И только с этих позицийкак мы дальше увидим, можно правильно осветить отношения, существующие между со­знанием и неосознаваемыми формами психики и высшей нервной деятельности.

§47 Единство предмета наук о мозге и различия между аспектами их подходов

Созданное марксистско-ленинской философией учение об общественно-исторической природе сознания подчеркнуло таким образом крайне сложный генез сознания, его зави­симость от факторов как физиологического, так и социаль­ного порядка. Тем самым в центр теории сознания была поставлена проблема влияний, оказываемых на проявле­ния сознания процессами качественно разнородного типа. А эта проблема потребовала более детального раскрытия отношений, существующих между высшей нервной дея­тельностью (физиологические и физико-химические про­цессы, происходящие в мозгу) и ее психическими проявле­ниями. Первая изучается в понятиях физиологии, вто­рые — в понятиях психологии. Мы напомним в этой связи одно общее положение, важное для последующего анализа.

Физиологическое и психологическое являются двумя сторонами единой мозговой деятельности, где идеальное, по словам В. И. Ленина, выступает как свойство мате­риального, «ощущение признается одним из свойств дви­жущейся материи» [49, стр. 35]. Поэтому на вопрос, изу­чают ли физиология высшей нервной деятельности и пси­хология один и тот же «предмет», одни и те же явления и процессы, ответить можно, отвлекаясь от аспектов со­циально-психологического и гносеологического, очевидно, только положительно. И. П. Павлов, как известно, много­кратно подчеркивал, что в его понимании высшая нервная деятельность это одновременно — проявление психическо­го, что условный рефлекс это феномен, одновременно фи­зиологический и психологический и т. д. Но если мы спро­сим, изучают ли эту единую реальность психология и фи­зиология высшей нервной деятельности при помощи од­них и тех же категорий как процесс, включенный в одну и ту же систему связей и отношений, то ответ может быть, столь же очевидно, только отрицательным. Психология изучает содержание отражательной деятельности мозга, а физиология высшей нервной деятельности — нервные механизмы этой же деятельности мозга. Такое понимание подчеркивает, с одной стороны, философскую неправомер­ность механистического сведения психологического к фи­зиологическому, с другой — не менее глубокую ошибоч­ность отрицания единства предмета обеих наук и рассмот­рения психологии как дисциплины, посторонней учению о мозге.

Мы останавливаемся на этом вопросе потому, что его философски адекватная трактовка имеет существенное значение для правильной постановки и проблемы «бессоз­нательного». Сознание и «бессознательное» при их диа­лектико-материалистическом понимании, — это лишь осо­бые формы проявления наиболее сложных видов мозговой активности. Но если мы рассматриваем «бессознатель­ное» с позиций учения о высшей нервной деятельности, то подходим к нему в ином плане, чем тогда, когда иссле­дуем его как феномен психологический. А отсюда выте­кает необходимость отличать при более строгом употреб­лении понятий неосознаваемые формы психических явле­ний от неосознаваемых форм высшей нервной деятель­ности , о чем мы еще будем подробно говорить в даль­нейшем.

Напомнив на предыдущих страницах основные, исход­ные для нас методологические положения, посмотрим те- перь, как ставится вопрос о сознании при разных к нему подходах за рубежом.

§ 48 О критике категории сознания в буржуазной философии XX века

Со времени написания В. И. Лениным «Материализма и эмпириокритицизма» прошло более полувека. Это был пе­риод необычайно стремительного развития человеческой мысли почти во всех областях ее приложения. За это вре­мя тенденции, характерные для буржуазной философии рубежа столетий, резко заострились. Продолжая традиции махизма, с самого начала пытавшегося стать «над» спо­ром материализма с идеализмом, ряд течений буржуаз­ной философии более позднего периода (в первую очередь такие, как неопозитивизм, неореализм, семантика) всю силу своей критики направил на понятие сознания, чтобы построить «монистическую» философскую концепцию, в которой категория сознания, противопоставляемая ка­тегории материи, растворилась бы в системе «чистого опыта».

Критика понятия сознания стала в данном случае лишь своеобразной формой борьбы с материалистическим мировоззрением, борьбы, проводимой фактически с пози­ций субъективного идеализма, но маскируемой лозунгами преодоления «метафизичности» материализма, неприем­лемости для последовательного научного мировоззрения устарелого «картезианского дуализма» (под которым по­нимается гносеологическое противопоставление материи и сознания) и т.п. Именно этим объясняется усиленное внимание, которое буржуазная философия и идеалисти­ческая психология оказывали на протяжении почти всей первой половины XX века анализу проблемы сознания и которое нашло выражение в нашумевшей в свое время статье James «Существует ли сознание?», в опубликован­ной Holt в 1914 г. работе неореалистического направления «Понятие сознания», в «Логическом трактате» Wittgen­stein, в «Анализе духа» и «Человеческом познании» Rus­sell [234] и в большом количестве других работ сходного характера.

Вряд ли нужно обосновывать, что за всей пестротой внешних различий этих направлений скрывается принци­пиально одна и та же идеалистическая сущность. Эта атака понятия сознания требует ответа на основе специ­ального философского анализа, который в рамках настоя­щей работы, естественно, не может быть проведен. Мы упоминаем об этой критике поэтому лишь для того, чтобы показать далее, как она отразилась на подходах к проб­леме сознания, существующих сегодня за рубежом в ряде конкретных научных дисциплин. Более детальное рас­смотрение увлекло бы нас в область, далекую от той, ко­торая является для нас главной.

§ 48 Последние зарубежные дискуссии по проблеме сознания

Для того чтобы лучше понять, какие вопросы стоят в центре современных споров с идеалистическим направле­нием о природе сознания как биологического и социаль­ного феномена и о связи сознания с «бессознательным», обратимся к рассмотрению недавно прошедших дискуссий на эту тему. Одна из таких дискуссий состоялась несколь­ко лет назад на страницах центрального психоневрологического журнала ГДР «Psychiatrie, Neurologie und medizinische Psychologie» [226]. Другая, отраженная p извест­ном сборнике «Мозговые механизмы и сознание» [117]3. Фрейд. По ту сторону принципа удовольствия. Цит. по: Г. Уэллс. Павлов и Фрейд. М., 1959, стр. 401.
, происходила на Лорентинской конференции в Канаде еще в 1953 г. Последняя дискуссия представляет интерес по двум причинам. Во-первых, на ней были сформулированы многие положения, которые не потеряли своего значения как характеристика теоретических позиций соответствую­щих направлений и сегодня. Во-вторых, совсем недавно (1964) состоялась повторная встреча многих участников Лорентинского совещания — ведущих зарубежных невро­логов, на которой вновь были обсуждены те же коренные вопросы теории сознания [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
. Сопоставление этих двух крупных международных совещаний дает яркую картину эволюции представлений о природе сознания, происходя­щей в настоящее время за рубежом.

Третьей интересной дискуссией явилось систематиче­ское обсуждение проблемы сознания, проводившееся на протяжении 5 лет (с 1950 по 1954 г.) в США и подыто­женное в 5 сборниках, содержание которых также еще нельзя считать устаревшим [225]. Характерными для под­ходов к проблеме сознания, преобладающих за рубежом, являются, помимо материалов этих совещаний, также дан­ные многотомного руководства по физиологии [167], изда­ваемого физиологическим обществом США, ряд сообще­ний на I Международном конгрессе неврологических наук (Брюссель, 1957 г.), на III и IV Международных психи­атрических конгрессах (Монреаль, 1961 г.; Мадрид, 1966 г.), на III конгрессе по гипнозу и психосоматической меди­цине (Париж, 1965 г.), на двух французских коллоквиумах по проблеме «быстрого» сна (Лион, 1963 и 1966 гг.), на XVIII Международном психологическом конгрессе (Моск­ва, 1966 г.), на Детройтском симпозиуме по ретикулярной формации (русск. пер. — М., 1962 г.), на симпозиумах «The nature of sleep» (Siba Found., London, 1960) и «Bra­in Mechanisms» (Amst., 1960) и на ряде других совещаний последних лет.

Мы остановимся в дальнейшем лишь на немногих ис­следованиях этого круга, менее детально освещенных в нашей литературе и помогающих понять, почему изучение сложных проявлений нервной активности неизбежно при­водит к представлению о неосознаваемых формах высшей нервной деятельности, как о важнейшем механизме рабо­ты головного мозга, без учета которого мы эту работу объ­яснить не можем.

§ 50 Постановка проблемы сознания по Weinschenk

В немецкой дискуссии 1966 г. представляет интерес статья Weinschenk [226а], принципиальные установки которой ха­рактерны для довольно большой группы современных за­рубежных авторов, находящихся под одновременным: влиянием как идей павловской физиологии, так и пред­ставлений, развитых еще в 50-х годах исследователями функций ретикулярной формации мозгового ствола и зри­тельных бугров.

Автор статьи начинает анализ со ставшего уже почти традицией указания на трудность рассмотрения проблемы сознания из-за неопределенности ее центрального поня­тия. Далее он излагает оригинальную концепцию, претен­дующую на объяснение главной функции сознания. Ос­новной факт, который, по мнению автора, подлежит истол­кованию, заключается в том, что процесс афферентации, приводящей к физиологическим сдвигам в нервных струк­турах, воспринимается субъектом не как таковой, а как выражение изменений, происходящих в объективной сре­де. Для того, чтобы процесс такой «экстериоризации», превращения непосредственной мозговой данности в кар­тину внешнего мира мог быть осуществлен, необходимо наличие в мозгу специального механизма или «органа». Таким органом и является, по мнению автора, сознание.

Weinschenk останавливается затем на характеристике основных особенностей этого «органа». Он отказывается отрассмотрения сознания как эпифеномена нервной активности и подчеркивает его включенность в причинно­связанную цепь механизмов, перерабатывающих инфор­мацию в мозговых структурах. Однако зависимость созна­ния от разнообразных изменений функционального состоя­ния нервной системы заставляет автора считать сознание принципиально таким же проявлением жизнедеятель­ности, как активность сердца или любой другой вегета­тивный процесс.

Роль сознания, как фактора поведения, заключается, по Weinschenk, в регулировании переключения возбужде­ний с центрипетальных на центрифугальные пути и тем самым в регулировании процессов приспособления. Со­знание может выполнять это регулирование, поскольку его содержание составляют лишь конечные результаты сложной нервной деятельности, протекающей в основном без участия сознания. В этом смысле «сознательное», под­черкивает Weinschenk — лишь «островок» в море неосо­знаваемой нервной активности. Сознание может, однако, оказывать определенное влияние и на эти непосредствен­но с ним не связанные неосознаваемые процессы.

Касаясь вопроса о локализации сознания, Weinschenk занимает следующую характерную позицию.

Бегло коснувшись ранних этапов истории развития представлений о локализации, он останавливается на спо­ре, возникшем в конце XVIII века между анатомом Sommering и Kant, из которых первый считал органом созна­ния мозговой ликвор, а второй в соответствии со своей общей философской концепцией утверждал, что сознание может быть локализовано во времени, но не может быть локализовано в пространстве. Weinschenk отмечает наив­ность допущений Sommering и в то же время выступает против идей Kant. Показательна аргументация, исполь­зуемая в данном случае Weinschenk. Поскольку сознание, говорит он, зависит от таких процессов, как, например, мозговое кровообращение, а кровь локализована в сосудах мозга, необходимо сделать вывод, что и сознание локализовано в пространстве, ибо немыслимо представить себе причинную зависимость между тем, что занимает опреде­ленную часть пространства, и тем, что пространственной протяженности не имеет.

Далее Weinschenk переходит к обсуждению вопроса, с какой именно частью мозга сознание следует связывать (на то, что сознание не связано с мозгом в целом, указывает, по его Мнению, дифференцированность влияний, оказываемых на сознание различно локализованными мозговыми поражениями, а также тот факт, что содер­жанием сознания являются лишь конечные результаты сложного мозгового процесса, а не весь этот процесс в целом).

Старые опыты Holtz и Rotmann с собаками, у которых были удалены оба больших полушария головного мозга, и особенно, как подчеркивает Weinschenk, эксперименты И. П. Павлова позволили уточнить отношение сознания к формациям коры. Было, как известно, установлено, что со- б»аки, подвергавшиеся двусторонней гомисферэктомии, со­храняют в определенной степени способность приспособ­ления к окружающей обстановке, основанного на исполь­зовании врожденных механизмов. Вместе с тем они ли­шаются возможности использовать опыт, приобретенный в отногенезе. Эти наблюдения позволяют, по мнению ав­тора, заключать, что удаление коры не устраняет функ­цию «сознания» как таковую, хотя резко изменяет пред­метное содержание сознания и роль, которую последнее играет в процессах адаптации. А отсюда, заключает Weinschenk, локализоваться сознание может только в подкорке, в пределах ретикулярной формации мозгового ствола.

Weinschenk считает, что теория центрэнцефалической системы Penfield лишь подтверждает наблюдения И. П. Павлова и Holtz, показавшие, по мнению автора, что для существования сознания нет необходимости в на­личии коры. Данные И. П. Павлова заставляют, по Weinschenk, отвергнуть даже компромиссно звучащие представления French [167, стр. 1281], по которым основой сознания является взаимосвязь активности корковых и подкорковых структур, поскольку двусторонней гомисферэктомией эта взаимосвязь разрушается.

§ 51 Постановка проблемы сознания по Müller

Статья Weinschenk представляет интерес не только пото­му, что в ней звучит трактовка, характерная для воззре­ний определенной группы зарубежных неврологов, но и потому, что в ней выделены аспекты проблемы сознания, привлекающие в современных дискуссиях наибольшее внимание: вопрос о многозначности и вытекающей отсюда неясности самого понятия сознания; вопрос о функции сознания в отражении объективного мира и о роли нерв­ной активности, лежащей в основе сознания, в организа­ции других нервных процессов и поведения; вопрос о пра­вомерности аналогий между сознанием и чисто физиоло­гическими вегетативными проявлениями жизнедеятель­ности организма; проблема локализации сознания, решаемая Weinschenk, на основе резкого разграничения между структурами, обеспечивающими предметное со­держание сознания (кора больших полушарий), и образо­ваниями, активность которых лежит в основе функции сознания в ее более узком («собственном», по Weinschenk) смысле и, наконец, наиболее для нас важный вопрос об отношениях, существующих между сознанием и «бессозна­тельным», т.е. нервными процессами, участвующими в высших формах мозговой деятельности, но остающимися «за порогом» сознания.

Посмотрим теперь, какая же позиция противопостав­ляется трактовке Weinschenk. С этой целью обратимся к опубликованной в том же журнале статье Müller [226а], заслуживающей внимания, в частности, потому, что ее автор подвергает критическому обсуждению рабочие по­нятия и принципы, правомерность которых не вызывает у Weinschenk, по-видимому, никаких сомнений.

Подчеркнув неопределенность понятия сознания, Müller прежде всего заостряет явно ускользающий от Weinschenk вопрос о правомерности разграничения между понятиями «сознание» и «психика». Он справедливо ука­зывает на трудности, возникающие при отождествлении этих понятий, на необходимость признания в таком слу­чае любого нарушения психики расстройством сознания (что противоречило бы клиническим традициям), на не­обходимость допустить при таком отождествлении сущест­вование сознания у животных (что внесло бы путаницу в данные зоопсихологии), на ликвидацию при отождествле­нии понятий «сознание» и «психика» категории, отражаю­щей качественное своеобразие психической деятельности человека и т. д. Тем самым понятие сознания превра­щается в трактовке Müller в специфический термин, тре­бующий точного определения и отграничения от других психологических категорий. На этой важной стороне во­ проса, как мы видели, Weinschenk совсем не останав­ливается.

Другим моментом, привлекающим особое внимание Müller , является вопрос о трудностях логического поряд­ка, сопутствующих представлению о локализуемости со­знания и о вытекающей отсюда, по мнению автора, прин­ципиальной неадекватности подобного представления. Эта линия анализа, также отсутствующая у Weinschenk, проводится Müller особенно настойчиво.

Müller ставит принципиальный вопрос: способно ли вообще представление о «зоне локализации» функции раскрыть отношения, существующие между субстратом, активностью субстрата и продуктом этой активности, если речь идет о сознании? На этот вопрос он отвечает отрица­тельно по следующим мотивам.

Müller подчеркивает необоснованность рассмотрения каких-то ограниченных мозговых структур как зоны лока­лизации сознания на основе одной только необходимости этих структур для реализации деятельности сознания. Если положить в основу определения зоны локализации сознания этот принцип «необходимости для реализации», то тогда придется, говорит Müller , распространить пред­ставление о материальном субстрате сознания даже на кровь, ибо, как известно, наличие определенного уровня сахара или калия в крови также является необходимым для существования сознания. Представление о существо­вании какой-то специфической зоны, в которой сознание «локализуется», равносильно, по Müller , возврату к ста­рым представлениям атомистической физиологии об огра­ниченных центрах функций, как о своеобразных специа­лизированных микроорганах мозга. Такая трактовка, ока­завшаяся, как показало новейшее развитие учения о локализации, несостоятельной даже по отношению ко многим чисто физиологическим, вегетативным функциям, особенно неадекватна, если речь идет о материальной основе сознания. Она говорит о стремлении пользоваться примитивными наглядными схемами в духе созданных несколько веков назад Descartes и характерна для биоло­гизирующего подхода к проблеме сознания. Она игнори­рует, по мнению Müller , также важную общую законо­мерность, установленную сравнительной физиологией и показавшую, что функции филогенетически более новые, возникающие на основе процессов прогрессивной энцефализации, характеризуются пространственно более распро­страненным, более диффузным центральным представи­тельством. Все это в целом заставляет Müller возражать против основного тезиса Weinschenk о локализуемости сознания в пределах пространственно ограниченных фор­маций мозгового ствола.

Такова критическая аргументация Müller . Эта крити­ка основана не столько на экспериментально-физиологи­ческих, сколько на теоретических соображениях и не была бы, по-видимому, снята ее автором и в том случае, если бы Weinschenk избрал в качестве зоны локализации сознания не мозговой ствол, а какую-нибудь другую мозговую формацию. Что касается конструктивной части статьи Müller , то основным здесь является сле­дующее.

Müller учитывает данные, выявленные современными исследованиями функций ретикулярной формации моз­гового ствола и таламуса, но в отличие от Weinschenk, полагает, что деятельность этой формации связана не с активностью сознания как таковой, а лишь с регулирова­нием степени возбудимости тех мозговых систем, которые с активностью сознания связаны более непосредственно. Эффекты этой тонической регуляции проявляются субъ­ективно и в поведении как изменения степени ясности со­знания, т. е. как изменения характеристики, близкой той, которую Head предлагал назвать «уровнем бодрствова­ния». Поэтому, если уж говорить о существовании какой- то особой связи между функциями ретикулярной форма­ции и сознанием, то ни в чем другом, кроме регулирования важных физиологических предпосылок сознания, эту связь, по Müller , видеть нельзя. А отождествлять эти предпосылки сознания с сознанием как таковым можно только грубо биологизируя всю постановку проблемы.

Развивая этот ход мысли, Müller обосновывает далее представление о сознании, как о категории принципиаль­но не биологического, а социального порядка. Сознание, подчеркивает он, возникло (при наличии, разумеется, со­ответствующих мозговых предпосылок) как следствие спе­цифического для человека трудового процесса и на протя­жении всей истории человечества в первую очередь зави­село именно от особенностей этого общественного трудового процесса. Поэтому оно является не первичным, физиологическим, а вторичным, социальным продуктом, определяемым производственными отношениями и други­ми факторами общественного порядка. Его формой яв­ляется мышление, его содержанием — отражение об­щественного бытия. Физиологические предпосылки созна­ния могут иметь свои «центры», но рассматривать эти центры как область, в которой сознание «локализуется», было бы методологически неправильным.

В заключительной части статьи Müller вновь возвра­щается к вопросу о взаимоотношении понятий сознания и психики и, проводя философский анализ, подчеркивает, что представление о сознании, как о качественно своеоб­разной, высшей форме проявления психического, право­мерно лишь при использовании этого понятия в плане естествознания, в плане «онтологическом», в то время как при гносеологическом подходе понятие «сознания» упот­ребляется как антитеза понятия материи и, следовательно, как синоним «психического». Одновременное существова­ние двух разных смыслов понятия «сознания» — онтоло­гического и гносеологического — не содержит внутреннего противоречия, ибо применяются эти разные смыслы при рассмотрении сознания в разных аспектах. Путаница воз­никает лишь тогда, когда гносеологический смысл прони­кает в естественно-научный план рассмотрения (или на­оборот) и когда в результате именно такого логического соскальзывания начинают спорить, на каком уровне фило­генеза «сознание» впервые возникает: у губок, по Lucas, у червей, по Dali, у рыб, по Edinger, и т. д.

Müller также отмечает (и в интересующем нас аспекте это является особенно важным), что он не согласен с представлением Weinschenk, по которому сознание имеет дело лишь с готовыми результатами несознаваемой моз­говой деятельности. Такая точка зрения, по его мнению, означает недооценку активной роли сознания. А мысль о том, что осознанные переживания — это лишь «остров в море бессознательного», заставляет его вспомнить реак­ционные концепции Nietzsche, также говорившего, как известно, о «тонком покрове», в роли которого сознание выступает по отношению к скрытым за ним глубинным влечениям, темным инстинктам и т. п. Трактовка «бес­сознательного», предлагаемая Weinschenk, обнаружива­ет поэтому, по мнению Müller , близость к характер­ным представлениям философии субъективного идеа­лизма.

§ 51 Биологизирующие и социологизирующие трактовки категории сознания

Положения, защищаемые Weinschenak и Müller , хорошо иллюстрируют два наиболее распространенных за рубе­жом и во многом антагонистических подхода к проблеме сознания. Если для одного из них ( Weinschenk) созна­ние — это лишь синоним «психического», термин не обозначающий по существу ничего больше, чем способ­ность к субъективным переживаниям, функция мозга, связанная с субстратом принципиально так же, как любой вид вегетативной деятельности, и т.д., то для другого (Müller ) сознание выступает совсем в иной форме: как явление, созданное социально-историческим процессом, как высшая, специфически человеческая форма психиче­ского, как феномен, имеющий свои локализуемые в моз­говых структурах физиологические предпосылки, но принципиально не сводимый к этим предпосылкам, по­скольку в нем находит выражение новое качество психи­ки, созданное факторами не только церебрального, по и общественного порядка. Если же формулировать кратко, то один из этих подходов характеризуется рассмотрением сознания как категории биологического порядка, лишь на­сыщаемой социальным содержанием, а другой, напротив, пониманием сознания как категории социального поряд­ка, лишь опирающейся в своем становлении на предпо­сылки биологического типа.

Не будет ошибкой сказать, что противопоставление этих двух трактовок явилось лейтмотивом почти всех больших дискуссий по проблеме сознания, прошедших в последние годы за рубежом. В странах английского языка основные усилия были направлены на дальнейшее обос­нование биологической трактовки сознания (Лорентинский симпозиум 1953 г. оказался только одним из многих международных совещаний, на которых такие усилия предпринимались; очень сходные тенденции прозвучали и на симпозиуме, организованном Папской академией наук в 1964 г.). Французская же психологическая школа, продолжающая традиции социологической трактовки при­роды сознания (идущие еще от старых работ Ribot и Durkheim), напротив, стремилась обосновать зависимость сознания от разнообразных факторов общественного по­рядка [25]В большинстве французских исследований разработка идеи «социальной природы» сознания велась, однако, к сожалению, с позиций эклектических в философском отношении, а в некоторых случаях, например у Blondel, и с откровенно реакционных. Только в редких случаях, и в первую очередь у WalIon, который проделал сложную творческую эволюцию, можно найти развитие представлений об общественном характере сознания в направлении, совпадающем с философией диалектического материализма.
. А в работах более позднего периода обнаружи­вается своеобразное углубление, как бы логическое заост­рение представлений, характерных для каждой из этих основных конкурирующих за рубежом трактовок природы сознания.

Сознание как биологическая функция мозга после ра­бот Sherrington стало все более связываться с традицион­ной для западной науки концепцией «интеграции». На этой основе пытались показать, что есть основания опре­деленные подкорковые формации рассматривать не только как структуры тоиигенные (в смысле, придаваемом этому выражению павловской физиологией), не только как центры, регулирующие возбудимость коры, но и как суб­страт, непосредственно связанный с интегративной дея­тельностью, т.е. с активностью сознания в ее наиболее сложных формах. Что же касается работ, подчеркиваю­щих социальную природу сознания, то на некоторых из них сказалось (иногда даже вопреки воле их авторов) заметно происходившее на протяжении последних десяти­летий усиление влияний, оказываемых на зарубежную науку философией диалектического материализма. Бла­годаря этому влиянию в некоторых первоначально идеа­листически ориентированных «социологических» концеп­циях сознания можно обнаружить сдвиги, воспроизводя­щие в какой-то степени упомянутую выше эволюцию представлений Wallon и приближающие позиции их авто­ров к философии марксизма.

Это интересное развитие мысли заслуживает специ­ального рассмотрения, тем более, что в отечественной ли­тературе оно как следует еще не прослежено. Мы не мо­жем, однако, задерживаться на нем сейчас подробно. Мы ограничимся лишь кратким рассмотрением принципиаль­ных соображений о локализации сознания, высказанных несколько лет назад Fessard и уточнений, которые были внесены в немецкую дискуссию чешским исследователем Soukal. В высказываниях Fessard мы находим в более глубокой форме тот же по существу подход, который предпочитает Weinschenk, а в позиции Soukal — указа­ния на некоторые характерные недостатки представлений Müller.

§ 53 Постановка проблемы сознания в работах Fessard

Fessard справедливо рассматривается как один из веду­щих теоретиков в разработке концепции сознания, элек- трофизиологические основы которой были заложены Jasper, Moruzzi, Gastaut и др., нейрофизиологические — Magoun и его учениками, клинические — Penfield. В до­кладах на Лорентинском симпозиуме 1953 г. [117]3. Фрейд. По ту сторону принципа удовольствия. Цит. по: Г. Уэллс. Павлов и Фрейд. М., 1959, стр. 401.
, на Московском коллоквиуме по вопросам электрофизиологии высшей нервной деятельности 1958 г. [98]Недавно состоявшийся XVIII Международный психологиче­ский конгресс (Москва, 1966 г.) явился яркой демонстрацией этого сдвига, не лишающего, конечно, психологию самостоятельности, но придающего ей вместе с тем черты «междисциплинарности»— отражения связующей роли, которую она начинает все более ча­сто выполнять в отношении ряда областей знания, имеющих, ка­залось бы, мало общего между собой. В лекции, прочитанной для участников конгресса Piaget, эта тема усиления связующей роли психологии как своеобразно «центральной» науки прозвучала очень отчетливо.
и на конферен­ции Массачузетского технологического института 1959 г., посвященной вопросам связи в сенсорных системах [243], он пытался тщательно анализировать вопрос о физиоло­гических предпосылках сознания, сделав при этом не­сколько интересных общих выводов.

Fessard подчеркивает, что подавляющее большинство исследователей не сомневается, что важнейшей предпо­сылкой сознания является способность к интеграции опы­та. Fessard не дает при этом определения понятия «ин­теграция».

Однако достаточно ясно, что, употребляя этот термин, он имеет в виду способность к дифференцировке, сопо­ставлению и обобщению элементов опыта, приобретаемо­го индивидуально. В то же время, говорит он, имен­но интегрирующая деятельность является основной фор­мой активности высших уровней центральной нервной системы. Мозг выступает как орган, специфической функ­цией которого является как генерация фугально распро­страняющихся возбуждений, так и интеграция непрерыв­но в него поступающих импульсных потоков, использова­ние этих церебропетальных сигналов для организации пространственно-временных функциональных нервных структур, имеющих рабочее значение. Эта связь интегри­рующей деятельности с сознанием, с одной стороны, и с динамикой сигнализирующих импульсных потоков, с дру­гой, заставляет поставить вопрос, какой же нервный суб­страт наилучшим образом приспособлен для осуществле­ния подобной деятельности? Получив ответ на этот вопрос, мы сможем, как полагает Fessard, судить и о том, какой нервный субстрат следует рассматривать как преимущест­венно связанный с деятельностью сознания.

Fessard предвидит возможную принципиальную кри­тику идеи локализации сознания типа той, которую раз­вивает Müller. Однако он отводит ее, указывая, что мы вправе выделять в мозгу зоны, в которых разыгрываются процессы, определяющие «существенные особенности» сознания, хотя эти процессы, конечно, не исчерпывают всех условий, которые необходимы для реализации созна­ния. В споре Müller с Weinschenk о правомерности лока­лизации сознания, Fessard как бы становится, таким об­разом, на сторону Weinschenk. Затем он ставит основной вопрос: с каким субстратом следует связывать сознание? Общее представление о локализации сознания в мозгу как в едином «целом» он отвергает как непродуктивное и не­дооценивающее новейшие данные о неодинаковом значе­нии для работы мозга повреждения различных его про­водящих систем. Fessard имеет в виду известные опыты Sperry, Lashley, Evarts и других, показавшие парадок­сально малый эффект в некоторых случаях повреждений интракортикальных нервных путей и мозолистого тела и, напротив, разрушительные последствия даже незначитель­ных по объему повреждений вертикальных мозговых трасс [26]Fessard вовсе не останавливается, к сожалению, на исследованиях, которые были проведены у нас с целью анализа вопроса о роли «вертикальных» и «горизонтальных» мозговых систем А. Б. Коганом, О. С. Адриановым, Н. Н. Дзидзишвили и др. и которые привели к иному, чем преобладающее на Западе, толкованию этой запутанной проблемы.
.

Значительно более вероятны, по мнению Fessard, две другие возможности: связи сознания с процессами, лока­лизованными либо преимущественно в корковых струк­турах, либо в ретикулярной формации мозгового ствола и в диэнцефальной области.

Весьма показательно, что Fessard пытается более осто­рожно подойти к оценке роли подкорковых образований, как субстрата сознания, чем это делают некоторые авторы, упрощенно излагающие теорию «центрэнцефалической системы» Penfield [27]Существование в литературе тенденции к несколько упрощенному (или по крайней мере к несколько устаревшему) изложению представлений Penfield об особенностях локализации высших мозговых функций становится очевидным, если рассмотреть, как понимает в настоящее время основную идею теории центрэнцефалической системы сам ее автор. В докладе на Римском симпозиуме по проблеме сознания 1964 r. Penfield высказался по этому поводу совершенно недвусмысленно, подчеркнув, что центрэнцефалическая система - это только средство коммуникации, координации интеграции, соединяющее диэнцефальную, прозэнцефальную и мезэнцефальную области в функциональное единство. Думать же, что это раздел мозrа, в котором локализовано сознание, значит, по мнению Penfield, «звать назад к Descartes». После I Международного конгpecca неврологических наук (Брюссель, 1957 r.) Penfield определял существо разработанных им локализационных представлений сходным образом неоднократно. Трудно не заметить, насколько такое понимание отличается от традиционно приписываемого этому автору.
. Fessard считает, что сведения, кото­рыми мы располагаем об эффектах рассечения интракортикальных путей, еще недостаточны, чтобы считать исключенной возможность осуществления сложных форм интеграции на основе именно этих путей. С другой сторо­ны, он подчеркивает возможность взаимодействия между разными участками коры через подкорковые структуры и сетчатое вещество. Допуская последнюю схему, говорит Fessard, мы должны, однако учитывать крайне малую вероятность того, что иеспецифические таламические и стволовые формации выступают в роли только простых реле, только индифферентных каналов импульсной связи. Гораздо более вероятно представление, по которому эти формации активно участвуют в переработке передаваемых импульсных потоков, а тем самым, следовательно, вклю­чаются в регулирование этих потоков.

Подобное регулирование может иметь разные формы. Оно может исчерпываться влияниями чисто тонического порядка, которые оказывают на кору образования верхней части мозгового ствола, неспецифические таламические структуры и гипоталамическая область. В таком случае можно говорить об участии подкорковых структур в оп­ределении функционального состояния коры, но нельзя говорить о подлинном включении этих структур в интег­ративную деятельность коры. Возможна, однако, и другая интерпретация. Это второе толкование стало, по мнению

Fessard, вероятным после того, как во многих исследова­ниях была показана сложность кортикальных влияний на клетки сетчатого вещества и тенденция к конвергирова­нию импульсов, генерируемых в разных областях коры на этих клетках.

Весьма показательно, что учитывая всю важность фе­номена конвергенции кортикофугальных импульсов в стволе и делая на основе этого феномена далеко идущие выводы об участии ретикулярной формации в процессах нервной интеграции, Fessard не считает, что тем самым отвергается мысль о связи сознания с корой [117, стр. 213— 214]. Поскольку зона конвергенции связана с корой си­стемой двусторонних (кортикофугальных и кортикопетальных) путей, постольку, по Fessard, всегда остается возможность, что главным эффектом деятельности всей этой сложной проводящей структуры, оказываются все- таки лишь тонические воздействия на кору. Двусторонняя направленность корково-подкорковых связей внушает к тому же мысль о важном значении функциональной взаи­мосвязи различных мозговых уровней, поэтому Fessard (как и Penfield в более поздних работах) склоняется к представлению, по которому в «субстрат сознания» вхо­дят одновременно как корковые, так и «центрэнцефалические» мозговые формации.

Если сопоставим теперь тючки зрения Fessard и Wein­schenk, то увидим, что при всем их различии в принципи­альном отношении они во многом сходны: для обеих со­знание выступает как чисто физиологический феномен, обе допускают возможность локализации сознания в опре­деленных мозговых структурах и для обеих не существен вопрос о зависимости сознания от факторов социального порядка и о необходимости разграничения между поня­тиями «сознание» и «психика». Хотя Weinschenk решает вопрос о локализации сознания лишь в общих чертах, только отрицая связь сознания с корой, а у Fessard мы видим более осторожную трактовку, чисто биологический подход к проблеме никем из них не преодолевается и все односторонности толкования, вытекающие из принципи­альной ограниченности подобного подхода, ни одним из них не устраняются. Вместе с тем представление о физио­логических механизмах активности сознания дается Fes­sard в значительно более разработанной форме. Именно эту эволюцию мы имели в виду, когда говорили о своеоб­разном заострении представлений, которое можно просле­дить в рамках каждого из обоих преобладающих за рубе­жом антагонистических подходов к проблеме сознания [28]Большинство упоминавшихся выше работ Fessard предшествовало по времени работам Weinschenk. Сопоставляя эти исследования, мы имеем в виду, следовательно, не хронологическую связь между ними, а лишь логическое отношение между трактовками, которые нашли в них свое типическое выражение.
 .

§ 54 Постановка проблемы сознания по Soukal

Если изложенные выше соображения Fessard хорошо ил­люстрируют, как развивались в 50-х и в начале 60-х годов представления зарубежных исследователей о физиологи­ческих механизмах сознания, то высказывания принявше­го участие в немецкой дискуссии Soukal не менее показа­тельны для проявляющихся иногда тенденций развития зарубежных социологических трактовок сознания.

Soukal [226б] обращает внимание на особый смысл по­нятия «сознание», недостаточно учитываемый другими участниками дискуссии: на истолкование сознания как фе­номена, который характеризует не только отдельных инди­видов, но и определенные общественные формации.

Касаясь проблемы индивидуального сознания, Soukal как последовательный сторонник «социологической» трак­товки подчеркивает необходимость принципиального раз­граничения между степенью ясности сознания, определя­ющей возможности психического реагирования, и сознани­ем в его «гностическом» смысле, как содержательным отражением действительности. Необходимость такого раз­граничения оправдывает, по мнению Soukal, как и боль­шинства других исследователей, возвращение в какой-то форме к хэдовской концепции уровней бодрствования, под­крепленной данными современной электроэнцефалогра­фии. Дальнейшее углубление теории индивидуального со­знания связано, по Soukal, с преодолением идущей еще от James концепции сознания, как непрерывного потока пе­реживаний; с переходом к более широкому пониманию, по которому в структуру индивидуального сознания входят не только его актуальные, но и потенциальные элементы (содержания, в данный момент осознанно не переживае­мые, по включенные в фонд накопленного индивидом опы­та); с принятием представления о сознании, не как о пас­сивном отражении, а как о действенном отпошенни к миру, неразрывно связанном с практикой.

Основываясь на такой концепции индивидуального со­знания, Soukal полагает, что трактовка проблемы созна­ния, предлагаемая Müller, является интеллектуалистической и основана на смешении понятий сознания индиви­дуального и сознания общественного, сознания как катего­рии социально-исторического порядка. Это вытекает, по мнению Soukal, из того, что, по Müller, содержанием со­знания являются только «общественные» отношения. Ин­дивидуальное же сознание, подчеркивает Soukal, отража­ет и ряд «внесоциальных» моментов. Общественное бытие создает предпосылки для формирования индивидуального сознания, причем бесспорным является то, что оно само оказывается одной из таких важнейших предпосылок. Но отождествлять индивидуальное сознание с его обществен­ными предпосылками, по мнению Soukal, столь же непра­вомерно, как отождествлять его с предпосылками физио­логическими (ошибка, которую, по мнению Müller, допус­кает Weinschenk).

§ 55 Несколько критических замечаний о немецкой дискуссии по проблеме сознания (1960—1961)

Приведенные выше положения позволяют получить пред­ставление о вопросах, преимущественно затрагиваемых при обсуждении проблемы сознания в последние годы за рубежом, о методах подхода к этим вопросам и о причи­нах, по которым логическое развитие всего этого направ­ления мысли неизбежно приводит, как мы увидим позже, к постановке проблемы существования и функций нео­сознаваемых форм психики и высшей нервной деятель­ности.

Если обратиться к некоторым другим данным на ту же тему, как, например, к обсуждению проблемы сознания, проводившемуся систематически на протяжении несколь­ких лет в США «Мэси-Фаундэйшн» [225], то легко отме­тить, что принципиального расширения тематики не про­исходит [29]Мы исключаем, конечно, при этом уже рассмотренные нами трактовки сознания психоаналитического и психосоматического направлений, принадлежность к которым проходит красной нитью через почти все подобные зарубежные обсуждения.
. В дискуссиях, организованных «Мэси-Фаундэйшн», был затронут ряд интересных частных вопросов, таких, как зависимость особенностей сознания от темпа биохимических реакций, развертывающихся в мозговой ткани, взаимоотношение сознания и эмоций, связь созна­ния с явлениями гипноза и сна, роль коры в поддержании бодрствования на разных уровнях онтогенеза и т.д. Одна­ко когда возникал вопрос о более общем понимании про­блемы, то участники этих обсуждений либо не выходили за рамки двух очерченных выше основных подходов, либо же (что преобладало) старались по возможности в это об­щее истолкование вообще не углубляться. В не менее от­четливой форме эти же тенденции проявлялись и во мно­гих других случаях.

Нам хотелось бы, прежде чем мы перейдем к рассмот­рению вопросов, более непосредственно связанных с про­блемой «бессознательного», сформулировать несколько критических замечаний по поводу изложенных выше спо­ров о природе сознания, в частности по поводу приведен­ной немецкой дискуссии. Мы не можем с уверенностью исключить, что наши замечания вызваны в каких-то слу­чаях лишь недостаточно ясным пониманием точки зрения критикуемого автора. Если это действительно так, то мы заранее просим извинения у наших зарубежных коллег за возможные неточности в характеристике их позиций.

Weinschenk, отвергая представление о сознании, как об эпифеномене физиологической активности, рассматри­вает последнее как определенное звено в причинно-связан­ной цепи событий, приводящих к конечным адаптацион­ным эффектам мозговой деятельности. Однако он допускает далее существенную оплюку механистического харак­тера. Из того факта, что сознание требует для своей реализации определенных физиологических условий, в част­ности нормального кровоснабжения мозга, Weinschenk делает вывод, что сознание является принципиально та­ким же проявлением жизнедеятельности, как и любой дру­гой вегетативный процесс. Вся проблема социальной де­терминированности сознания таким образом снимается, и возникают основания полагать, что «сознание» для Weinschenk — это лишь физиологическая функция мозга, ко­торую можно рассматривать в полном отвлечении от того психологического содержания, с которым она связана. Анализ проблемы локализации, даваемый Weinschenk окончательно убеждает, что это действительно так.

Проводя этот анализ и правильно, на наш взгляд, под­черкивая, что принципиально сознание локализуемо, Weinschenk приходит далее к выводу, что наиболее веро­ятной зоной локализации сознания являются подкорковые формации, поскольку после гемисферэктомий у животных не исчезает реактивность, элементарная способность к адаптации и т. п. Подобное заключение делает очевидным, что, по Weinschenk, сознание — это не более чем способ­ность к субъективному переживанию ощущений, которая может существовать как потенциальная функция мозго­вого субстрата, принципиально не зависящая от того, что именно воспринимается. При таком истолковании поня­тие сознания лишается своего социального генеза, прирав­нивается фактически к понятию «психика» и происходит запутывающее весь дальнейший анализ неправомерное проникновение представления о сознании в его гносеоло­гическом смысле в чисто «онтологическую» концепцию.

Мы не можем, следовательно, согласиться с подходом, который предлагает Weinschenk. Основным дефектом это­го подхода является так называемая биологизация всей проблемы сознания, упрощенное понимание сознания как чисто физиологической функции, сведение всего вопроса о социальной природе сознания к проблеме только кон­кретных «содержаний» сознания, словом, возврат к старо­му пониманию сознания как некоторой формы или способа переживаний, которые также безразличны к тому, что именно переживается, как, по ироническому выражению Л. С. Выготского, безразличны меха к налитому в них ви­ну. Что же касается интересных мыслей Weinschenk об отношении сознания к подготовляющим его деятельность нервным процессам, которые могут, однако, оставаться за его порогом, то к их рассмотрению мы еще вернемся.

При такой оценке позиции Weinschenk естественно сочувствие, которое вызывает иной подход к тем же во­просам Müller. Müller полностью признает специфический смысл, который следует придать понятию сознания, если мы хотим избежать логической путаницы. Он подчеркива­ет зависимость сознания от социальных факторов и разли­чие гносеологического и естественно-научного истолкова­ний сознания. Тем самым он отвергает биологизирующую трактовку Weinschenk и придает рассмотрению всей про­блемы более глубокую форму. Вместе с тем он допускает, насколько мы можем судить, ряд характерных неточно­стей.

Касаясь вопроса о возможности локализации сознания, он отвечает на него отрицательно. Выделение соответству­ющей зоны по признаку ее «необходимости» для реализа­ции сознания приводит, по его мнению, к беспредельному расширению этой зоны. Зона эта должна быть, по Müller неопределенно широка также и потому, что эволюционная физиология указывает на нарастающую диффузность представительства более новых в физиологическом отно­шении функций. Учитывая эти обстоятельства, можно, с точки зрения Müller, говорить о мозговой локализации только физиологических «предпосылок» сознания, но не сознания как такового.

Эта аргументация представляется нам, однако, недо­статочно строгой. Если зона локализации условий, «необ­ходимых» для реализации сознания, действительно, труд­но ограничима, то зона локализации факторов, определя­ющих существенные особенности сознания, может быть, напротив, достаточно узкой. Это обстоятельство справедли­во подчеркивает Fessard, усматривая именно в нем осно­вание для выделения определенной категории мозговых структур и нервных процессов, имеющих «особое» отно­шение к сознанию. Второй аргумент Müller легко париру­ется указанием на то, что за нарастающей диффузностью мозгового представительства филогенетически более но­вых функций почти всегда скрывается лишь трудно рас­познаваемое усложнение системного характера этих функ­ций, отнюдь не снимающее принципиально вопроса о ло­кализуемости последних. Наконец, заключительная фор­мулировка Müller — «локализуемы лишь физиологические предпосылки сознания, но не сознание как таковое» — как нам представляется, весьма характерна для многих зару­бежных представителей «социологического» направления при трактовке проблемы сознания. Она неизбежно при­водит к отрыву идеи сознания от представления о конкрет­ном мозговом субстрате, поскольку в ее основе лежит свое­образное допущенное Müller логическое соскальзывание, на которое ему с основанием указывает Soukal, а именно — подмена понятия сознания индивидуального понятием сознания общественного.

Мы не можем согласиться с тезисом о нелокализуемости индивидуального сознания, если хотим быть последо­вательны с точки зрения исходных методологических по­ложений, которые были приведены выше. Если в основе индивидуального сознания лежит та же высшая нервная деятельность, то логически неизбежным становится при­знание его локализуемости, его реализуемости определен­ным мозговым субстратом, тем же, который реализует высшую нервпую деятельность. Противоположное толко­вание (представление о том, что локализуется только выс­шая нервная деятельность, но не индивидуальное созна­ние) логически несовместимо с идеей единства высшей нервной деятельности и сознания и безусловно означает приближение к характерному идеалистическому отрыву учения о сознании от учения о мозге, о котором мы уже упомянули вскользь выше.

Soukal поэтому совершенно прав, указывая, что пред­ставление Muller о нелокализуемости сознания сохраняет силу, только если имеется в виду сознание общественное. Относить же этот тезис к сознанию индивидуальному, зна­чит обречь себя на философскую путаницу [30]Эту свою правильную критику Soukal развивает однако, на основе не вполне правильного повода. Ему представляется, что ошибку Müller выдает тот факт, что, по Müller, содержанием сознания оказываются отпошения только общественного характера, в то время как содержанием индивидуального сознания могут являться, по Soukal, и внесоциальные моменты. Müller мог бы с полным правом возразить Soukal, и что любое содержание индивидуального сознания, уже в силу его вербализованности, является общественным продуктом и что поэтому разделение содержаний индивидуального сознания на отражающие и не отражающие общественные отношения неправомерно. Таким образом, Soukal, оказываясь правым в отношении существа спора, повод для критики избрал явно ошибочный.
. Отсюда сле­дует, что и с подходом Müller мы также полностью согла­ситься не можем. Но не подлежит сомнению, что в трак­товке Muller немало обоснованного и интересного. К фак­там же, вызвавшим скептические высказывания Müller в адрес проблемы «бессознательного», так же как к сообра­жениям по этому поводу Weinschenk мы еще вернемся.

Наконец, несколько слов об охарактеризованной выше работе Fessard. Fessard, как и Weinschenk положительно решает вопрос о локализуемости сознания. Но в отличие от Weinschenk он не связывает сознание лишь с деятель­ностью ретикулярной формации мозгового ствола и допус­кает возможность непосредственого вовлечения в актив­ность сознания более широко распространенных мозговых систем, в том числе систем коры. Fessard обсуждает так­же, в какой степени исчерпывается роль, которую играют в деятельности сознания экстракортикальные структуры, только облегчающими или тормозящими эффектами. Аргу­менты Fessard, представляющие бесспорный интерес в нейрофизиологическом плане, основаны на анализе тон­ких особенностей структуры нейронных сетей и говорят в пользу того, что эта роль носит значительно более слож­ный характер (непосредственного «участия в интегра­ции»). Эти аргументы отражают дух трактовок, которые все более упрочиваются в современной нейрофизиологии, подчеркивая зависимость особенностей психики и высшей нервной деятельности от функционального взаимодейст­вия нервных структур, локализованных на разных уров­нях мозговой оси.

Так же как Weinschenk, Fessard вовсе не затрагивает вопрос о социальной детерминированности сознания. Его подход к проблеме сознания остается чисто физиологиче­ским, и потому он вынужден рассматривать лишь частный аспект этой большой темы. Данные Fessard относятся к степени ясности сознания, к механизмам «уровня бодрст­вования», к связи процессов интеграции со строением нервных сетей и т. п. Но они имеют лишь косвенное отно­шение к проблеме сознания, понимаемой как проблема «отношения». Поэтому коренной вопрос теории созна­ния-сочетание данных физиологии и психологии, за­висимость содержания сознания как «отношения», от со­стояния «уровня бодрствования» и, наоборот, влияние содержаний сознания на процессы и характеристики моз­говой деятельности — в работах Fessard и представляемо­го им направления даже не ставится.

§ 56 Тема «бессознательного» как один из аспектов общей теории сознания

Мы можем теперь подытожить причины, заставившие нас предварить анализ проблемы «бессознательного» рассмот­рением вопроса о сознании.

Приведенный выше краткий обзор не оставляет сомнений в распространенности биологизирующего подхода к проблеме сознания — подхода, при котором понятие созна­ния отождествляется по существу с понятием «сложных форм интеграции опыта». В работах, написанных сторон­никами этого подхода, содержится немало ценных данных о физиологических механизмах, на которые опирается интегрирующая активность мозга, однако в них неизменно оттесняется на задний план, если не полностью выпадает, проблема сознания как «отношения», вопрос о специфи­ческих регулирующих функциях сознания , а тем самым следовательно, и вопрос об отношении созна­ния к психическим явлениям и к формам высшей нервной деятельности, развертывающимся неосознанно.

Неоднократно упоминавшийся нами последний Рим­ский симпозиум [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
, посвященный рассмотрению пробле­мы мозговых механизмов осознаваемого опыта («Brain and conscious experience»), дал немало убедительных до­казательств этого. На нем в ряде докладов были приведе­ны интересные новые данные о физиологических и морфо­логических механизмах мозговой деятельности, но лишь значительно реже поднимался в дискуссиях вопрос о диф­ференцированной роли разных из этих механизмов в усло­виях осознаваемой и неосознаваемой работы мозга. А в результате все обсуждение вопроса о мозговых механиз­мах «осознаваемого опыта» («conscious experience») про­ходило без четкого выделения моментов, которые для этой «осознаваемой» мозговой активности являются наи­более характерными. Подобные тенденции можно просле­дить в заслушанных на конгрессе сообщениях морфологов Colonnier и Andersen, в обобщающих докладах Eccles и Ad­rian, в очень важных для общей теории работы мозга сооб­щениях Bremer, Mountcastle, Creutzfeld, Phillips и др. Только в докладе Mac Key, отчетливо отразившем подход к проблеме сознания с позиций современной теории био­логического регулирования, а также в сообщениях Jasper и Sperry с соавторами содержались более настойчивые по­пытки выявления моментов, о которых можно предпола­гать, что они соучаствуют в какой-то степени в определе­нии осознаваемого или, напротив, неосознаваемого харак­тера работы мозга.

Таковы трудности, на которые неизбежно наталкива­ется биологизирующий подход к проблеме сознания. Не ставя этой проблемы как проблемы «отношения», не свя­зывая ее анализ с современными общими представлениями о  моделирующей активности мозга, об отражении действи­тельности сознанием на основе ее «презентированности» последнему [31]«Презентированность» (от лат. presentatio — предъявление) действительности сознанию — термин, удачно введенный А. Н. Леонтьевым и подчеркивающий, что при осознании содержанием переживания становится не только непосредственное отражение действительности, но и отношение субъекта к процессу этого отражения. В результате осознания происходит как бы своеобразное удвоение отражаемого (восприятие действительности в ее «отделенности» от субъекта), позволяющее регулировать действие на основе предварительного использования «презентированной» сознанию внутренней (психической) модели этого действия. Ко всем этим сложным, но необходимым понятиям мы еще вернемся.
, биологизирующая трактовка безнадежно утрачивает доступ именно, к тому, что в категории созна­ния выступает как наиболее характерное. Проблема созна­ния фактически замещается значительно более общей про­блемой механизмов нервной интеграции, причем факт это­го смешения категорий нередко остается незамеченным. Вопрос же о «бессознательном» при таком понимании также снимается: совершенно очевидно, что говорить об особенностях «бессознательного» можно лишь в том слу­чае, если эти особенности противопоставляются особен­ностями работы мозга, обусловливающим осознание.

Что же касается социологизирующего подхода к про­блеме сознания, типа хотя бы представленного в исследо­вании Müller, то, как мы видим, его характерной слабой стороной является недостаточно четкое разграничение между понятиями сознания индивидуального и сознания общественного. В этих условиях проблема «бессознатель­ного» также оказывается устраненной, хотя и по другой причине: в «социологизирующие» теории сознания пред­ставление о «бессознательном» может проникнуть лишь при его крайнем идеалистическом заострении, в условиях которого оно теряет, естественно, всякое научное значение.

Мы видим, таким образом, как тесно связана судьба вопроса о «бессознательном» с проблемой сознания в ее более широком понимании. Вопрос о «бессознательном» возникает по существу как особая тема лишь при опреде­ленном подходе к проблеме сознания и решается во мно­гом в зависимости от того, как эта более общая проблема интерпретируется. Это обстоятельство отчетливо выступи­ло в частности на Московском симпозиуме по проблеме сознания 1966 г. [71]На встрече участников XVIII Международного психологиче­ского конгресса (Москва, 1966 г) с сотрудниками редакции жур­нала «Вопросы философии» с интересными соображениями о зна­чении общей теории систем для психологии выступил американ­ский исследователь Rapoport.
«Я считаю, — заявил Kapoport, — что есть два рода психологии. Это, во-первых, научная психология, которая пользуется всеми средствами научного исследования: экспериментом, моделями и т. п.; во-вторых, так сказать, «интересная» психология, имеющая дело с глубинными психическими явлениями отдельных людей и коллективов. Для этих последних еще не выработаны строго науч­ные методы исследования.
...Одна из главных проблем современной психологии — по­строить мост между психологией, которую я называю научной, и той, которую называю интересной. Этот мост можно построить с помощью общей теории систем, в частности в результате анализа структур систем, например структуры человеческого поведения. Поэтому я оптимистически смотрю на общую теорию систем как на известный подход, который ...сумеет соединить анализ таких вопросов, как время реакции, расширение зрачка и т. д., и вопро­сов типа, почему Иван Карамазов так ненавидел Смердякова: по­тому ли, что последний показал ему свою собственную безобраз­ную душу или потому что Карамазов сам был таким. Этот вопрос также психологический, но решить его средствами современной научной психологии невозможно. Общая теория систем поможет нам изучать и такие вопросы» [25, стр. 131].
Вопросу о возможностях использования общей теории систем при анализе психологической проблематики было уделено немало внимания также на состоявшемся недавно 3-м Всесоюзном симпо­зиуме по нейрокибернетике (Тбилиси, 1967 г.), а до этого на двух симпозиумах, проведенных в 1960 и 1963 гг. Кэйсовским техноло­гическим институтом (США), в трудах, периодически выпускае­мых научным обществом, возглавляемым Von-Bertalanffy и в некоторых других литературных источниках.
. Поскольку исходной методологиче­ской позицией для подавляющего большинства докладов на этом совещании являлась концепция сознания как «от­ношения», биологпзпрующие подходы к проблеме созна­ния на симпозиуме почти не прозвучали. Это предрешило и методологически адекватную в большинстве случаев постановку вопроса о физиологических механизмах созна­ния. В докладах Н. И. Гращенкова и Л. П. Латаша, а также В. И. Кремянского и др. были показаны весьма инте­ресные возможности разработки этого вопроса, не приво­дящие к нежелательному соскальзыванию в общую теорию механизмов мозговой интеграции и подчеркиваю­щие, напротив, специфические аспекты физиологи­ческой трактовки сознания. А тем самым была облегчена возможность правильной трактовки и проблемы «бессо­знательного», которая легко вписывалась в рамки преоб­ладавших на этом симпозиуме общих теоретических трак­товок.

 

II. Основные функции неосозноваемых форм высшей нервной деятельности (переработка информации и формирование установок)

§ 57 Данные, обусловливающие необходимость анализа проблемы «бессознательного»

Мы остановились на проблеме сознания для того, чтобы лучше понять: что именно в общей теории сознания вы­нуждает обращаться к идее «бессознательного». Совершен­но ясно, что теория неосознаваемых форм психики и выс­шей нервной деятельности может претендовать па серьезное внимание и заслуживает тщательной разработки только в том -случае, если общее учение о сознании подводит нас к этой теории, как к своему необходимому разделу, если не возникнет сомнений, что отвлекаясь от представлений о «бессознательном», мы понять работу мозга до конца не можем.

Сгруппируем теперь данные, которые на современном этапе являются основанием для постановки проблемы «бессознательного». Эти данные имеют, безусловно, зна­чительно более глубокий характер, чем те, которые застав­ляли обсуждать вопрос о «бессознательном» на протяже­нии конца прошлого и начала текущего века. Мы остано­вимся на трех их видах, а именно — на данных: а) вытекающих из современного представления о психо­логической структуре осознаваемого переживания, б) пре­доставленных в наше распоряжение в самое последнее время исследованиями активности нервных образований, участвующих в реализации приспособительного поведения, в) подсказываемых современными представлениями о функциональной организации действия.

§ 58 О психологической структуре осознаваемого переживания

Рассмотрим эти данные по порядку. Прежде всего поста­раемся понять, почему и в какой степени постановка про­блемы «бессознательного» вытекает из современного пони­мания психологической структуры осознаваемого пережи­вания.

С. Л. Рубинштейном было подчеркнуто [74]И. Е. Вольпертом применялась чаще «нейтральная» инструкция: «Вам снится сон». Только в отдельных случаях создавалась установка на какую-то эмоциональную окраску сновидения, например на «приятный» сон. Эта установка неизменно, насколько можно судить по опубликованным данным, давала соответствую­щий эффект.
, что осозна­ваемое переживание возникает лишь тогда, когда человек выделяет себя из окружающего предметного мира. Осозна­ваемое переживание — это переживание, неразрывно свя­занное с противопоставлением субъекту окружающего его мира как некоей «внешней» реальности. Это переживание, основанное на превращении в сознании субъекта подобной реальности в «объект», т. е. в нечто отграниченное от по­знающего субъекта, не совпадающее с последним. При таком понимании осознаваемое переживание выступает, очевидно, как в высшей степени сложная форма психоло­гической активности, возникающая лишь при наличии определенных предпосылок. Важнейшей из этих предпо­сылок является достаточная степень развития способности к обобщению и к фиксации обобщений, достигающих уров­ня истинных понятий (Л. С. Выготский), в речи.

Но если это так, то становится бесспорным, что осозна­ваемое переживание — это форма психики, предпосылки которой длительно созревают не только в условиях фило­генетической эволюции, но и в онтогенезе человека. Советская психология благодаря в первую очередь глубо­ким исследованиям Л. С. Выготского и его школы [26, 27, 28, 52] смогла убедительно показать всю сложность пере­хода от возрастного уровня, на котором еще отсутствует упомянутое выше отграничение познающего субъекта от окружающего его мира предметов, к уровню, на котором подобное отграничение уже существует. А этот переход и есть одновременно переход от периода неосознаваемой психической активности к фазе вначале лишь смутно, а затем все более ясно осознаваемых проявлений психики. За рубежом экспериментально-психологическому анализу этого перехода много внимания уделили Binet, Clapared, в более позднем периоде Piaget, Wallon и многие др.

Из подобной трактовки вытекает очень важное заклю­чение. Коль скоро психические явления становятся осоз­наваемыми не просто в силу того, что они имеют место, не в силу каких-то их имманентных качеств, а лишь при наличии определенных физиологических и психологиче­ских условий, то это значит, что мы должны считаться с неосознаваемостью психических проявлений, как с важ­нейшей особенностью определенной фазы нормального возрастного развития психи ки . Сделав такой вывод, мы становимся, однако, на путь, на котором ограничиться одним шагом уже нельзя.

Действительно, допуская существование неосознавае­мых форм психики на, определенных этапах нормального онтогенеза, мы сразу же оказываемся перед неизбежно возникающими вопросами: не могут ли аналогичные кар­тины (неосознаваемых форм психики) наблюдаться при определенных объективных условиях, при определенном функциональном состоянии центральной нервной систе­мы, также после того, как процесс нормального онтогенеза мозговых структур завершился? И если подобные формы психической активности возникают как выражение неза­вершенности развития в условиях нормы, то разве не ста­новится заранее вероятным их появление в виде патологи­ческой регрессии в условиях клиники? Наконец, если не­осознаваемые психические явления существуют (т.е. существуют состояния, при которых психика субъекта, отражая внешний мир, сама содержанием отражения ста­новится лишь искаженно или даже не становится вовсе), то означает ли это, что в подобных случаях возникает только какой-то «локальный» психический ущерб, только какое-то ограниченное снижение возможностей отражения или же что при этом наблюдается скорее нарушение функ­ции отражения в целом и в этой связи изменяются многие различные характеристики психики и поведения?

В результате многих исследований экспериментально­психологического и клинического порядка, которые были проведены в разных методических вариациях А. Н. Леон­тьевым и его сотрудниками [52]Это обстоятельство хорошо, по-видимому, понимается и самой школой Д. Н. Узнадзе. Доказательством этого является монография И. Т. Бжалава [21], в которой содержится попытка развить представление об установке на основе данных современной теории биологического регулирования и принципов кибернетики.
, а также Л. Б. Перельма­ном [67]Изложенное выше понимание факторов, обусловливающих осознание мыслительной деятельности, уходит своими корнями в дискуссии более раннего периода и заставляет вспомнить, в част­ности, критику, которая была направлена Л. С. Выготским в адрес Claparède.
Claparède принадлежит формулировка «закона осознания»: мы осознаем свои мысли в меру нашего неумения приспособиться. Л. С. Выготский, напоминая это, подчеркивает, что тезис Claparède выражает лишь функциональную сторону проблемы, указывая, когда возникает или не возникает потребность в осознании. Оста­ется, однако, открытой структурная сторона вопроса: каковы те средства, те психологические явления и операции, благодаря ко­торым оказывается возможным сознание. И далее Л. С. Выготский излагает свою уже хорошо теперь известную концепцию, по ко­торой необходимой предпосылкой осознания является развитие истинных понятий.
Следовательно, здесь мы также имеем два разных подхода к проблеме, которые взаимно друг друга дополняют. Осознание психических проявлений провоцируется трудностью выполнения за­дачи (Claparède), но для его возникновения необходимо существование мысли, способной стать объектом осознания, мысли, «отделенной» от предмета, т. е. истинного понятия (по Л. С. Выготскому). Л. С. Выготский старается пояснить это важное положе­ние: «Неосознанное... означает не степень сознательности, а иное направление деятельности сознания. Я завязываю узелок... созна­тельно. Я не могу, однако, рассказать, как я это делаю. Мое сознательное действие оказывается неосознанным... Предметом моего сознания является завязывание узелка, узелок... но... не то, как я это делаю. Но предметом сознания может стать именно это, тогда это будет осознание» [26, стр. 193].
Отсюда вытекает, во-первых, что позиция Л. С. Выготского не исключает позиции Claparède, а только дополняет ее и, во-вторых, что в позиции Л. С. Выготского мы не находим объяснения измен­чивости осознания у взрослого человека, у которого мышление в истинных понятиях уже полностью сформировалось. Этой стороны проблемы Л. С. Выготский вопреки характеризовавшему его на протяжении многих лет глубокому интересу к проблеме сознания предпочитал, по-видимому, почему-то не касаться.
, Л. И. Котляревским [44]В качестве примера доводов, которыми обосновывали в XIX веке представление о неосознаваемой «логической работе» мозга и о роли этой работы в художественном и научном творчестве, мы приводим интересный отрывок из письма Моцарта. В этом письме Моцарт старается разъяснить, как возникают у него музыкальные образы, причем он подчеркивает завершенность этих образов в момент их осознания. Процесс же постепенного формирования этих образов, который также, очевидно, в каком-то виде должен неизменно иметь место, остается, по словам Моцарта, полностью скрытым от eгo сознания [168. стр. 241-242].
«А теперь я подхожу к самому трудному вопросу в Вашем письме, ответ на который я совсем бы исключил, поскольку недостаточно владею пером. Но я хочу все-таки попробовать, пусть это заставит Вас немногo посмеяться. Каков мой способ писать и отрабатывать крупные и еще сырые произведения?
Я действительно не могу сказать об этом больше, чем скажу далее, потому что я сам не знаю ничего больше и не могу узнать.
Если я себя хорошо чувствую и нахожусь в хорошем настроении, как бывает нередко во время поездки или когда гуляешь в хорошем настроении, или ночью, когда не хочется спать, то мысли приходят ко мне часто наплывом. Откуда и как, этого я не знаю и не могу ничего сделать, чтобы узнать. Те из них, которые мне нравятся, я удерживаю в памяти и тихонько напеваю их про себя, как мне, по крайней мере, говорят другие. Если я их удерживаю прочно, то мне скоро приходит в голову, как можно использовать такой-то отрывок, чтобы изготовить из него какое-то блюдо в соответствии с контрапунктом, со звучанием различных инструментов и т.д.
Этот процесс меня глубоко волнует, если только мне при этом не мешают. Переживание все растет, я eгo развиваю и делаю более ясным, так что оно складывается у меня в голове почти в гoтовом виде, даже если приобретает большие размеры. Я могу eгo потом мысленно сразу обозреть, как прекрасную картину или красивого человека, и не последовательно, по частям, как это будет в дальнейшем, когда eгo воспроизводишь мысленно, а как единое целое, сразу. Вот это настоящий пир! Все это находишь и творишь, как в чудесном сновидении. Восприятие вceгo музыкального произведения как целого - это самое прекрасное. То, что создалось таким образом, я нелегко забываю, и это, возможно, лучший дар, который я получил от господа. Когда я потом перехожу к письму, то я извлекаю из кладовой моего мозга то, что было ранее, как я описал, в нее вложено. Поэтому все довольно быстро изливается на бумагу. Произведение, повторяю, уже, собственно говоря,готово и редко отличается от того, каким оно сложилось в голове. Поэтому мне могут, когда я пишу, мешать, ходить вокруг меня я все равно буду писать. Но каким образом мои произведения приобретают именно моцартовские образ и характер, а не выполняются в манере кого-нибудь другого? Да так же точно, как мой нос стал большим и выгнутым, приобретя моцартовскую форму, а не такую, как у дрyгих людей. Потому что я не связываю это с какими-то особенностями, я и свои-то не смог бы подробно описать. Хотя, с другой стороны, вполне естественно, что люди, которые имеют определенный облик, различаются между собой как внешне, так и внутренне. По крайней мере, я знаю, что я также мало придал себе первое, как и второе.
На этом Вы меня освободите, дорогой друг, навсегда и навечно и верьте мне, что я обрываю ни по какой иной причине, кроме той, что я больше ничего не знаю. Вы, ученый, не представляете себе, до чего мне все это трудно».
В этом отрывке очень ярко отражена неосознаваемость значительной, по-видимому, части той работы, которую мозг совершает, создавая новые музыкальные образы. Возможно, что мы имеем при этом дело с процессом, который отличается в определенных отношениях от неосознаваемой  логической  переработки информации (Г. В. Воронин), но в любом случае здесь отчетливо выступает тот фундаментальный факт, что осознаваемые мыслительные процессы оказываются неизменно сдвинутыми к завершающим фазам мыслительной деятельности.
, В. К. Фаддеевой [89]По этому поводу И. Е. Вольперт писал: «...Особенности доминанты объясняют тот факт, что в наших сновидениях сое­диняются в нечто целостное самые разнородные элементы пере­житых в прошлом впечатлений. Доминанта и есть та "сила", ко­торая соединяет эти элементы. Она, как отмечают А. А. Ухтом­ский и И. П. Павлов, как бы "притягивает" самые различные возбуждения в сфере своего влияния» [24, стр. 123].
и многими др., мы имеем возможность ответить в какой-то степени на эти вопросы, несмотря на всю их сложность.

Эти исследования, ставившие целью раскрытие осо­бенностей различных неосознаваемых психических прояв­лений, показали, что восприятие сигналов может происхо­дить в психологическом отношении двояко. Человек мо­жет воспринять, например, звуковое раздражение и выполнять под влиянием этого раздражения определенную инструкцию. Если человек по отношению к данному сиг­налу, как и по отношению ко множеству других симуль­танных раздражений, выделяет себя из окружающей об­становки и, следовательно, воспринимает эту обстановку как противостоящую ему объективную реальность, то он и данный звуковой сигнал воспринимает как элемент этой реальности, соотносимый с другими ее элементами. Дру­гими словами, человек в этом случае не только слы­шит сигнал, но и знает, что слышит. А это зна­чит, что сигнал представлен в сознании, воспринимается осознанно, что происходит, выражаясь словами С. Л. Ру­бинштейна, «выделение из жизни рефлексии на нее», или, применяя терминологию А. Н. Леонтьева, что возникает феномен «презентированности» психологических содержа­ний сознанию.

Но возможен и другой вариант. Человек воспринимает звуковой раздражитель и действует в соответствии со смыслом слышимого, не выделяя себя как субъекта дей­ствия из объективной действительности. В таком случае он этот сигнал не «осознает», сигнал не входит в систему осознаваемого отражения объективной реальности [32]«Сферу психического, не входящего в сознание, составляют психические явления, функционирующие как сигналы, не будучи образами осознаваемых посредством них предметов» [73, стр. 276].
. Систе­матический психологический аналйз подобных фактой от­четливо продемонстрировал, что раздражители могут дей­ствовать на человека в качестве сигналов, вызывающих сложную ответную деятельность, без того, чтобы: а) воз­действующий стимул, б) мотив, побуждающий к выполне­нию реакции, и в) реализация самой реакции ясно осозна­вались.

Это своеобразное «отщепление» сигнального действия раздражителя от отражения последнего в сознании (дис­социация между реакцией на сигнал и его осознанием) наблюдается в условиях отнюдь не только раннего онтоге­неза. Работами А. Н. Леонтьева было хорошо показано, что оно возникает во множестве случаев, как функция психологической структуры действия (как функция «сдвига мотива на цель» и т.п.) и при полностью сформировавшейся нормальной психической активности. А в еще более четко выраженной форме его можно наблюдать при самых разнообразных вариантах клиниче­ской патологии сознания.

Не вызывает сомнений, что факт существования у че­ловека реакций, провоцируемых неосознаваемыми стиму­лами и протекающих неосознанно, сам по себе достаточно банален: хорошо известно, что подавляющее большинство вегетативных процессов относится к категории именно та­ких неосознаваемых форм физиологической активности. Феноменам же «отщепления» придают особый интерес два момента. Наблюдая их, мы, во-первых, видим, что сигнальная функция может сохраняться без участия со­знания за раздражителями даже наиболее сложной при­роды, относящимися к категории семантических (смысло­вых). Во-вторых, мы убеждаемся в том, что реакции, вы­зываемые подобными раздражителями и опирающиеся явным образом на высшие формы аналитико-синтетиче- ской деятельности, могут не требовать при определенных условиях для своей реализации и адекватного завершения, как, например, в опытах с постгипнотическими отрица­тельными галлюцинациями Horvay и Cerny [173] или в экспериментах с самопробуждением, по Маргериту, осоз­нания подлинных мотивов, лежащих в их основе. Все это показывает, что «отщеплеино» от сознания (за его «поро­гом») могут протекать даже наиболее сложные формы мозговой деятельности, которые традиционно рассматрива­ются как неотъемлемо связанные с сознанием.

§ 59 Феномен «отщепления» (психической диссоциации)

«Отщепление» психической активности от сознания может иметь разную степень выраженности. С. Л. Рубинштейн показывает, что означает более легкая, неполная степень такого «отщепления». Она может наблюдаться, говорит он, в условиях зарождения сложных эмоций на определен­ных этапах онтогенетического созревания, при самых раз­нообразных аффективных состояниях, при душевных движениях, лежащих иногда у истоков творчества и вдохнов­ляющих перо, кисть и резец мастеров искусства и т.д. Не­достаточность осознания зарождающегося аффекта заклю­чается в подобных случаях, конечно, не в том, что соответ­ствующие чувства и настроения субъективно не «пере­живаются», а в том, что они недостаточно отчетливо распознаются субъектом как таковые, т.е. не воспринимаются как субъективные состояния, которые находят­ся в определенном отношении к другим субъективным состояниям и к миру объектов.

Такое же «отщепление» можно наблюдать и при так называемых импульсивных поступках. Оно выражается в возникновении действий, о которых субъект помнит, что он их совершил, но вместе с тем это действия, недостаточ­но хорошо соотносимые субъектом в момент их выполне­ния с их последствиями, недостаточно ясно «противостоя­щие» «Я» субъекта, как элементы объективной действительности. Если «отщепление» носит более резкий харак­тер (как это наблюдается, например, при патологически напряженных аффектах, стремящихся к немедленной «разрядке»), то возникают формы поведения, которые адекватного отражения в сознании субъекта почти или вовсе не имеют.

В их реализацию вовлекаются, однако, иногда наибо­лее сложные из доступных для данного лица видов выс­шей нервной деятельности.

Наконец, пожалуй, самые отчетливые и разнообразные картины могут наблюдаться в условиях психиатрической клиники.

Описания объективно строго целенаправленных дей­ствий, выполнявшихся эпилептиками в условиях характерного для эпилепсии помрачения сознания (т.е. вусловиях глубоко нарушенного осознания больными свое­го поведения), представлены в литературе очень широко (вспомним, например, классический случай Legrand— Dussol [36, стр. 339]). И. П. Павлов построил на анализе аналогичных состояний, наблюдаемых в условиях исте­рии, свою концепцию корково-подкорковых взаимоотно­шений при этой болезни [63, стр. 441—464]. С очень сход­ными нарушениями невозможности или неадекватности восприятия собственных переживаний мы сталкиваемся и при многих других заболеваниях, сопровождающихся из­бирательным расстройством «схемы тела» [91]Под «содержательно-специфической» связью между аффек­том и синдромом в психоаналитической и психосоматической литературе подразумевается строгое («специфическое») соответст­вие характера клинического нарушения конкретному психологическому содержанию аффективного конфликта или эмоциональ­ного потрясения, которое это нарушение вызвало.
, отчуждени­ем элементов собственной психики больного, — что наблю­дается нередко при некоторых локальных органических синдромах [35, 92, 45, 93, 127, 46], — тенденцией к распаду нормального представления о соотношении между «Я» и объективным миром, т.е. смешением основных «про­екций» переживаний, характерным для шизофрении и т. п.

Обобщая, можно сказать, что мы должны считаться с существованием не только самого феномена «отщепления», но и по крайней мере трех разных его уровней. На первом из этих уровней «отщепление» намечено слабо и поэтому выражается наличием переживаний, которые лишь недо­статочно отчетливо соотносятся с другими психологиче­скими содержаниями и объективными ситуациями. На сле­дующем уровне на передний план выступают расстройства не столько степени, сколько качества осознания. Пережи­вания субъектом осознаются, но нормальное их противо­поставление объективной действительности нарушается, границы между «Я» и окружающим миром причудливо смещаются, «выделение из жизни рефлексии на нее» (С. Л. Рубинштейн) происходит, но эта «рефлексия» при­нимает уродливые, гротескные, болезненные формы, ко­торые можно в изобилии наблюдать как в клинике функ­циональных расстройств, так и при органических психозах. Третий же уровень характеризуется наиболее глубо­кой степенью изменения осознания, при которой возника­ет «отщепление» в его развитом виде, в форме полной дис­социации между актуальным содержанием переживаний и мозговой деятельностью, сохраняющей, однако, приспосо­бительную направленность, вопреки тому, что она созна­нием непосредственно не контролируется.

В отношении каждого из этих уровней важно учиты­вать своеобразие его отношения к клинике и норме. Если первый из них может отчетливо выступать в условиях пол­ной психической нормы, характеризуя начальные фазы развития аффектов, зарождение переживаний и т.п., а второй специфичен для психиатрических и неврологиче­ских расстройств, то третий (что представляется вначале несколько неожиданным) может проявляться как в усло­виях клинической патологии, так и, вопреки резкости своего выражения, в условиях полной нормы. Различие между нормой и патологией в данном случае заключается в том, что в условиях клиники (например, при классиче­ских формах эпилептической диссоциации) «отщепление» выступает как феномен косный, мало изменяющийся в зависимости от характера и психологической структуры действия или даже вовсе необратимый, в то время как в норме оно неизменно сохраняет резко динамичные и пол­ностью обратимые формы, выполняя функцию одного из важнейших механизмов приспособительной деятельности и придавая последней на определенных фазах ее развития характер «автоматизма».

На этой нормальной роли выраженного «отщепления» мы еще остановимся позже, рассматривая участие «бессознательного» в функциональной организации действия.

Изложенное выше понимание нормального сознания как адекватного соотношения субъекта с объективным миром и патологического сознания как выражения и след­ствия распада этой сложной функции, лишь постепенно возникающей в процессе нормального онтогенеза, во мно­гом отличается от подходов к проблеме расстройств созна­ния, традиционных для клинической психиатрии и опреде­ляемых потребностями главным образом практической ди­агностики [71, 34, 1]. Такое понимание имеет, однако, важное преимущество: оно логически увязано с психоло­гической теорией нормального онтогенеза сознания и уже в силу хотя бы одного этого заслуживает применения (если не предпочтения) как критерий при классифика­ции психопатологических синдромов. Его сильной сто­роной является четкое определение круга состояний, которые мы можем рассматривать как проявления нормальных неосознаваемых форм психической актив­ности.

§60 Проблема неосознаваемости психических явлений и непереживаемости процессов мозговой переработки информации

Анализ разных степеней выраженности феномепа «отщеп­ления» и различных клинических форм нарушения осоз­нания помогает лучше понять и многое другое, относящее­ся к существу проблемы «бессознательного».

Данные этого анализа подчеркивают прежде всего (как это ни удивит, возможно, наших психоаналитических оп­понентов) упрощенный схематизм решения проблемы «бессознательного», предложенного в свое время фрейдиз­мом. Действительно, психоаналитической концепцией предусматривается только строгая альтернатива:   либо адекватное осознание переживаемого, либо отсутствие по­добного осознания («вытеснение»). Следовательно, весь огромный диапазон переходных состояний между этими полюсами, представленный разнообразными клинически­ми формами извращения осознания (т. е. совокупность со­стояний, при которых говорить об адекватности осознания определенных психических явлений столь же неправиль­но, как и о полном отсутствии подобного осознания), из основной психоаналитической схемы выпадает. А такое выпадение ни к чему, конечно, иному, как к досадному обеднению картины фактически существующих отноше­ний, не приводит.

Можно сформулировать множество доводов в пользу того, что клиника любой функции мозга всегда указывает на наличие разнообразных вариантов частичного пора­жения, болезненного изменения, извращения этой функ­ции, которые предшествуют ее полному выпадению. Чем сложнее в структурном отношении функция, тем обычно полиморфнее картина подобных патологических извраще­ний. Принимая же психоаналитическую трактовку, мы вынуждены допустить, что наиболее сложная функция — осознания — является почему-то единственным исключе­нием из этого чрезвычайно широкого правила. Вряд ли нужно обосновывать, насколько упрощенным является такое понимание. Ограничившись несложной альтерна­тивой «или осознание, или вытеснение», фрейдизм факти­чески упустил из виду всю клиническую патологию процессов осознания. Неудивительно поэтому, что трактуя эту патологию, он пришел к односторонним и потому глубоко неправильным общим выводам.

Это первое обстоятельство, которое мы хотели бы под­черкнуть. Второе же относится к психологическому харак­теру и к физиологической природе процессов, выступаю­щих в условиях «отщепления», а также к вопросам тер­минологии.

В условиях развитого «отщепления» мы оказываемся перед лицом очень своеобразной мозговой деятельности. Эта деятельность выступает при объективном анализе как бесспорно относящаяся к высшей нервной деятельности, ибо она использует элементы индивидуально приобретен­ного опыта и иногда наиболее сложные из доступных для ее субъекта приемов переработки информации. В то же время ответить на вопрос, в какой степени эта активность является «психической», т.е. в какой мере в момент ее реализации она сопровождается определенными, пусть не­осознаваемыми, переживаниями, не так просто. Наиболее вероятной гипотезой является то, что при разных степе­нях «отщепления» эта выраженность субъективной модаль­ности переживания также должна варьировать.

Такое понимание выявляет всю сложность природы «бессознательного» и заставляет допустить качественно разные формы его проявления. Как на это справедливо обращает внимание С. Л. Рубинштейн, при нерезко выра­женном «отщеплении» «неосознаваемость » определенных форм мозговой деятельности отнюдь не сопряжена с их непереживаемостью как субъективной данности. Перед нами в подобных условиях поэтому неоспоримо психи­ческая активность, отличающаяся от обычной лишь тем, что при ее развертывании отсутствует адекватное со­отнесение субъективных переживаний с миром объектив­ных вещей. Если же, напротив, «отщепление» принимает грубые формы, то мы оказываемся перед лицом нервных процессов, которые выступают только лишь как своеобраз­ные проявления высшей нервной деятельности , обеспечивающие сложные процессы приспособления, осно­ванные на тонком учете особенностей объективной ситу­ации, в то время как «переживание» этих процессов как некоей субъективной данности может, по-видимому, быть предельно редуцировано или даже полностью отсутство­вать.

Принимая такое толкование, мы должны вполне ясно представлять, что оно основано лишь на логической экстра­поляции. Мы лишены возможности непосредственного анализа переживаний, например, эпилептика, выполняю­щего целенаправленное объективно действие, сопровож­дающееся последующей амнезией. Однако в подобных случаях перед нами активность, указывающая, что в про­цессе ее развертывания мозг больного выступает как ме­ханизм, способный к усвоению и логической переработке информации. Поскольку в настоящее время благодаря ус­пехам кибернетического моделирования психических функций не возникает сомнений в том, что даже наиболее сложные формы логической переработки информации мо­гут осуществляться материальными структурами, деятель­ность которых менее всего сопровождается субъективной тональностью (способностью к переживаниям), мы и экстраполируем это представление на мозг.

К этому можно добавить, что независимо от всяких аналогий с моделями технических устройств, приспособ­ленных для переработки информации, мы должны считать­ся с фактами, выявленными за последние годы в резуль­тате изучения процессов научного и художественного творчества, особенно — в результате анализа логики мыс­лительной деятельности, проводимого современным эвристическим направлением [33]На характеристике этого направления мы остановимся ниже (§ 73).
. Эти данные убедительно говорят в пользу того, что в основе многих форм умственной дея­тельности лежат нервные процессы, развертывание кото­рых остается во время этой переработки «за порогом» со­знания и которые дают о себе знать только результатами своей деятельности, становящимися на какой-то более поздней фазе доступными сознанию. И одним из самых значительных достижений нейрофизиологии за последние годы следует считать то, что она продвинулась в какой-то мере в моделировании некоторых особенностей этой слож­нейшей латентной нервной основы сознания.

Все сказанное не может не возвращать нас вновь и вновь к мысли, насколько были далеки альтернативные схемы Freud от трудно представляемой сложности отно­шений, с которой мы сталкиваемся, как только начинаем анализировать качественно разнородные проявления «бес­сознательного». В результате такого анализа становится очевидным, что под «бессознательным» следует понимать мозговые процессы, которые при разной выраженности «от­щепления» не в одинаковой степени могут претендовать на звание «явлений психических». Именно поэтому целесообразно сохранить для обозначения определенной категории подобных процессов (как это было предложено в свое время А. В. Снежневским) название неосознаваемых форм высшей нервной деятельности . Таким названием лишний раз к тому же подчеркивается важное (особенно при споре с фрейдизмом) обстоятельство, что почти при всех условиях единственной формой проявления «бессоз­нательного» служат выражающие его объективные реак­ции [34]На Всесоюзном совещании по философским вопросам высшей нервной деятельности и психолоrии 1962 г. Б. М. Тепловым и др. было высказано мнение, что термин «неосознаваемая высшая нервная деятельность» неточен, ибо высшая нервная деятельность как таковая всегда является неосознаваемой (осознается окружающая действительность, а не нервные процессы, обеспечивающие восприятие этой действительности). Формально это критическое замечание правильно. Нам представляется, однако, что пользование выражением «неосознаваемая форма высшей нервной деятельности» становится целесообразным, если указывается, что под этим понятием подразумеваются высшие формы приспособительной активности мозга, характеризуемые отсутствием не только их осознания, но и их отражения в системе переживаний субъекта. Это отсутствие «модальности переживания» позволяет ограничить «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» от «неосознаваемых форм психики», являющихся результатом мозговой деятельности, при которой модальность переживания, напротив, сохраняется, а сама деятельность не осознается.
Отсутствие специального названия для той категории процессов, которую мы обозначаем как «неосознаваемая форма высшей нервной деятельности», уже долгое время выступает как пробел в научной терминологии, тормозящий дальнейшее развитие представлений. Можно будет только приветствовать, если в дальнейшем для обозначения этой формы работы мозга будет предложен какой-то более адекватный термин. Но не иметь вовсе соответствующего понятия уже нельзя.

§61 Сознание и уровень бодрствования

Мы хотели бы теперь остановиться на некоторых предположениях о физиологических процессах, которые опреде­ляют мозговую деятельность, протекающую за «порогом» сознания.

Прежде всего надо отметить, что мы еще, конечно, очень далеки от знания конкретной нейронной организа­ции неосознаваемых форм высшей нервной деятельности и психики. Остается неясным даже насколько правомерна сама постановка подобной проблемы, т.е. в какой степени допустимо говорить о дифференцированности мозговых процессов, реализующих осознаваемые и неосознаваемые формы мозговой активности. Мы пока совсем не представ­ляем в чем заключается та специфическая физиологиче­ская «добавка», благодаря которой первые из этих форм превращаются во вторые и наоборот. Здесь все еще покры­то густым (будем надеяться, предрассветным) туманом незнания, почти столь же непроницаемым, как и тот, ко­торый более полувека назад привел Freud к пессимистиче­ским мыслям о непродуктивности физиологических категорий, как средства разработки психологических кон­цепций.

И несмотря на все это, мы совершили бы очень боль­шую ошибку, если бы при рассмотрении «бессознательно­го» отвлеклись от анализа его физиологических основ. Нам следует только отчетливо представлять специфиче­ский аспект, в котором этот анализ правомерно прово­дить.

В данном случае речь должна идти пока не столько о  каких-то конкретных физиологических механизмах, реа­лизующих интересующие нас проявления, сколько об оп­ределенных тенденциях в современном развитии физиоло­гических представлений. Эти тенденции объясняют, почему мы вынуждены признать реальность феномена «бессоз­нательного» как одной из форм работы мозга, и созда­ют одновременно общие теоретические посылки для выявления нейродинамической основы этого феномена и его более глубокой нейрофизиологической интерпре­тации.

Если мы так истолкуем роль, которую нейрофизиологи­ческий анализ должен выполнять при разработке пробле­мы «бессознательного» на современном этапе, то перед нами сразу же раскрывается обширная область необходи­мых исследований. Важно рассмотреть связи, существую­щие между осознанием психических явлений и изменения­ми «уровня бодрствования» мозга; подвергнуть анализу реальность «отщепления» (диссоциации) как особенности динамики не только психологических содержаний, но и различных форм функциональной активности мозга, вы­ступающих обычно в виде слаженного ансамбля; сформу­лировать гипотезы об отношениях между активностью «бессознательного» и процессами переработки информа­ции в организованных определенным образом нейронных структурах и как итог всего этого дать дополнительные аргументы для критики устаревающих нейрофизиологиче­ских толкований, которые долгое время препятствовали пониманию неосознаваемых форм высшей нервной дея­тельности как активности, участвующей в организации приспособительного поведения.

Излагая выше проведенную в ГДР дискуссию о приро­де сознания [226], мы обратили внимание на то, что тра­диционные направления философского и психологического анализа уже сами на многих путях подводят к проблеме «бессознательного». Уже одно разграничение понятий «сознания» и «психики» ставит вопрос о существовании форм психики, существующих независимо от сознания, за его «порогом». Что же касается нейрофизиологической те­ории сознания, то ее роль в обосновании проблемы «бес­сознательного» проявилась прежде всего в том, что пред­ставление о «бессознательном» перестало быть чисто пси­хологической категорией и оказалось связанным в какой-то степени с концепцией конкретных физиологических меха­низмов мозговой деятельности. Начало этого включения идеи «бессознательного» в контекст физиологических трактовок было положено представлением об «уровнях бодрствования» мозга.

Под уровнем бодрствования (представлением, которым мы во многом обязаны Head) понимают иногда то же, что имеют в виду, когда на более привычном для клиники язы­ке говорят об определенной степени ясности сознания, а иногда то, что подразумевают, используя широко приня­тую классической нейрофизиологией, хотя и не очень четко определяемую, идею функционального «уровня по­коя» или «тонуса» мозговой коры. Какой бы, однако, смысл в данном случае не применялся, им подчеркивается существование определенной иерархии, своеобразной «лестницы» изменений функционального состояния корко­вых структур.

На каждой ступени этой «лестницы» возможности и тип работы сознания имеют особый характер и поэтому, прослеживая выступающую здесь последовательность со­стояний, можно отчетливо уловить глубину и формы зави­симости психологических характеристик сознания от фи­зиологического состояния мозга.

Происходившее на протяжении последних 15—20 лет расширение сведений о неспецифических активирующих мозговых системах вновь привлекло внимание к этой уже относительно давно вошедшей в обиход неврологии общей идее («уровней бодрствования») и в значительной степе­ни ее конкретизировало. Дальнейшее ее развитие произо­шло после того, как было установлено, что градация изме­нений состояния мозга, о которой судят по характеру по­ведения, тесно связана с градацией состояний электриче­ской активности корковых нейронов, выявляемой электро­энцефалографически и также явным образом отражающей разные степени или уровни функциональной активности центральных нервных образований. Электрофизиологическими методами было обнаружено, что прослеживаемая «лестница» изменений функционального состояния мозга отражает смену состояний, характерную не только для бодрствования, но продолжающуюся и после засыпания [167, стр. 1553-1593].

Проникновение в учение о мозге концепции уровней бодрствования имело для теории сознания далеко идущие и противоречивые последствия. С одной стороны, оно об­условило бесспорное углубление представлений об одной из важнейших физиологических предпосылок сознания, с другой — вызвало у некоторых исследователей тенденцию к неправильному отождествлению идеи бодрствования с идеей сознания (на это обстоятельство мы уже обратили внимание, обсуждая подход к проблеме сознания, характерный для таких исследователей, как Fessard, Wein­schenk и др. [117, 226а]).

Отождествление идеи сознания с идеей бодрствования, будучи ошибкой, свойственной вульгарному материализ­му, во многом затруднило понимание роли и «бессозна­тельного», так как не позволяло адекватно поставить два важных вопроса: во-первых, каким образом и при каких условиях высокий уровень бодрствования оказывается со­вместимым с развертыванием не только осознаваемых, но и неосознаваемых форм высшей нервной деятельности и, во-вторых, почему и в каком смысле понижение уровня бодрствования не означает обязательно соответствующего понижения уровня адаптивно направленной активности мозга в ее широком понимании. Вместо представления о возможности (и даже необходимости при определенных условиях, как это будет показано далее) подобных диссоциаций (высокий уровень бодрствования — отсутствие осо­знания определенных сложных форм мозговой деятельно­сти и, напротив, низкий уровень бодрствования — сохране­ние высокой активности специфических форм приспособи­тельной работы мозга) концепция «отождествления» (идеи бодрствования с идеей сознания) вела к противопо­ложной простой, но тем не менее ошибочной схеме одновременного развития однотипно ориентированных сдвигов, то есть к такой схеме, по которой понижение уровня бодр­ствования сопряжено с обязательным понижением адап­тивно направленной активности коры (вследствие усиле­ния в последней процессов торможения), а высокий уровень бодрствования столь же неизбежно связан с подавлением процессов высшей нервной деятельности, раз­вертывающихся неосознанно. Перед представлением о не­осознаваемых формах высшей нервной деятельности от­крылись какие-то возможности нейрофизиологического обоснования только после того, как эта схема «отождест­вления» была сначала расшатана, а затем и полностью по существу разрушена антагонистической ей схемой «диссо­циаций».

§62 Диссоциации между уровнем бодрствования и функциями отбора сигналов и фиксации следов

В клинической литературе, как и в литературе философ­ской и психологической, неправомерность отождествления идеи сознания (понимаемого как «отношение», как адек­ватное противопоставление «Я» миру «вещей», как «зна­ние об объекте», противостоящем познающему субъекту) с идеей бодрствования была обоснована уже давно. Этому обоснованию помог огромный опыт, накопленный психи­атрической и неврологической клиникой при изучении па­тологических изменений сознания, развивающихся в усло­виях бодрствования и тем самым убедительно демонстри­рующих неоднозначность отношений, существующих меж­ду обоими этими параметрами мозговой деятельности. С нейрофизиологических же позиций эта проблема осве­щалась до последнего времени гораздо более скудно. В этих условиях особое внимание привлекает доклад Н. И. Гращенкова и Л. П. Латаша «О физиологической основе сознания» [71, стр. 350—364] на Московском сим­позиуме по проблеме сознания (1966). В этой интересной работе по существу впервые была заострена с позиций со­временной нейрофизиологии идея очень сложных и проти­воречивых отношений между уровнем бодрствования и ха­рактером сознания, а также показана возможность воз­никновения самых разнообразных диссоциаций между ними.

Авторы названного доклада справедливо указывают, что существование определенного уровня бодрствования, будучи необходимой предпосылкой ясного сознания, от­нюдь не является единственным физиологическим услови­ем последнего. В качестве не менее важных факторов, участвующих в формировании адекватного осознания дествительности, они рассматривают деятельность мозговых механизмов, обеспечивающих активный характер аффе­рентных и эффекторных процессов (выражающийся в из­бирательном отборе сигналов, на которые возникает реак­ция, и в целенаправленном регулировании соответствую­щих ответов, происходящем на основе механизмов «сличе­ния» и «сенсорной коррекции»), а также работу мозговых систем, позволяющих сохранять и использовать предшест­вующий опыт. Основываясь на такой полигенетической трактовке, они описывают ряд характерных «диссоциа­ций», возникающих благодаря тому, что мозговые системы, ответственные за разные из перечисленных предпосылок сознания, не идентичны и в условиях мозговой патологии могут выключаться в известной мере независимо друг от друга.

В качестве одного из примеров подобных диссоциаций Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш приводят ставшую извест­ной в последние годы возможность усвоения информации в определенных фазах нормального сна. Изучение этой возможности было начато у нас А. М. Свядощем [80]Сам Freud не приписывал, впрочем, себе приоритета в этой области. По его словам «символика сновидений вовсе не составляет открытия психоанализа, хотя последний не может пожаловаться на то, что он беден поразительными открытиями. Если уж искать у современников открытия символики сновидений, то нужно сознаться, что открыл ее философ Scherner (1861). Психоанализ только подтвердил открытие Scherner, хотя и очень основательно видоизменил его» [153, стр. 158].
, за рубежом Simon и Emmons [247], а в дальнейшем продол­жено в ряде работ, поставивших не лишенную досадного оттенка сенсационности проблему «гипнопедии». В послед­нее время к анализу этого же круга фактов с позиций, значительно более глубоких в теоретическом отношении, вернулись в связи с изучением проблемы «быст­рого» («парадоксального», «ромбэнцефалического») сна [105]См., например, в работе Freud «По ту сторону принципа удовольствия» аргументы в пользу локализации «системы сознания» в «пограничных» и «облегающих» мозговых структурах, соображения о «незащищенности от раздражений» мозговых образований, воспринимающих внутреннее стимулы и т. п.
.

Приводя эти данные, Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш обоснованно трактуют их как особую форму диссоциации между уровнем бодрствования и работой механизма фик­сации следов.

Диссоциацию между уровнем бодроствования и рабо­той механизма воспроизведения следов («экфорией энграмм», по старой терминологии Semon) мы обнаружи­ваем, например, в многократно описанных еще в старой клинической литературе случаях восстановления в услови­ях внушения или наркоза памяти при ретроградной посттравматической амнезии. Работы Segundo, на которые ссылаются Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш, а также по­следние работы Williams и др. [266], затрагивающие во­прос о дискриминации звуковых сигналов во время сна, указывают на возможность строго избирательного реаги­рования на раздражители и в относительно глубоких («дельтовых») фазах сна. Углубляя классическую павлов­скую концепцию «сторожевых пунктов», эти работы вмес­те с тем воспроизводят яркие картины диссоциаций, воз­никающих между уровнем бодрствования, с одной стороны, и активностью восприятия, селективным характером ра­боты корковых анализаторов, лежащим в основе науче­ния, — с другой.

Мы рассматриваем эти наблюдения потому, что они по­зволяют установить очень важный факт: различные фор­мы мозговой деятельности, с которыми связана активность нормального сознания, сохраняют вместе с тем относи­тельную независимость от уровня бодрствования. Для те­ории «бессознательного» это обстоятельство представляет очевидный интерес. Если процессы активного выбора сиг­налов, переработка поступающей информации, сохранение и воспроизведение следов и т.п. происходят даже на наи­более низких уровнях иерархии состояний бодрствования (на уровнях «дельтового» и «быстрого» сна), то тем более очевидно, возникают основания допустить существование подобных процессов при состояниях, характеризуемых не­достаточно отчетливым противопоставлением «Я» субъек­та объективной действительности (т.е. лишь отсутствием адекватного осознания субъектом его собственной психи­ческой активности), а также при более глубоких степенях «отщепления». Парадоксальное сохранение в условиях по­добного «отщепления» целенаправленных форм объектив­ного реагирования становится в свете приведенных выше данных о различных патологических «диссоциациях», воз­никающих в структуре сознания, во всяком случае, более понятным.

С другой стороны, для теории «бессознательного» не менее важны факты и противоположного характера, кото­рые указывают на возможность изменения определенных свойств сознания при относительно высоком уровне бодр­ствования и которые можно наблюдать в разных формах, как мы об этом уже говорили, при очень многих психо­патологических состояниях и неврологических синдро­мах [71]На встрече участников XVIII Международного психологиче­ского конгресса (Москва, 1966 г) с сотрудниками редакции жур­нала «Вопросы философии» с интересными соображениями о зна­чении общей теории систем для психологии выступил американ­ский исследователь Rapoport.
«Я считаю, — заявил Kapoport, — что есть два рода психологии. Это, во-первых, научная психология, которая пользуется всеми средствами научного исследования: экспериментом, моделями и т. п.; во-вторых, так сказать, «интересная» психология, имеющая дело с глубинными психическими явлениями отдельных людей и коллективов. Для этих последних еще не выработаны строго науч­ные методы исследования.
...Одна из главных проблем современной психологии — по­строить мост между психологией, которую я называю научной, и той, которую называю интересной. Этот мост можно построить с помощью общей теории систем, в частности в результате анализа структур систем, например структуры человеческого поведения. Поэтому я оптимистически смотрю на общую теорию систем как на известный подход, который ...сумеет соединить анализ таких вопросов, как время реакции, расширение зрачка и т. д., и вопро­сов типа, почему Иван Карамазов так ненавидел Смердякова: по­тому ли, что последний показал ему свою собственную безобраз­ную душу или потому что Карамазов сам был таким. Этот вопрос также психологический, но решить его средствами современной научной психологии невозможно. Общая теория систем поможет нам изучать и такие вопросы» [25, стр. 131].
Вопросу о возможностях использования общей теории систем при анализе психологической проблематики было уделено немало внимания также на состоявшемся недавно 3-м Всесоюзном симпо­зиуме по нейрокибернетике (Тбилиси, 1967 г.), а до этого на двух симпозиумах, проведенных в 1960 и 1963 гг. Кэйсовским техноло­гическим институтом (США), в трудах, периодически выпускае­мых научным обществом, возглавляемым Von-Bertalanffy и в некоторых других литературных источниках.
.

Клинические состояния, при которых в условиях со­храняющегося бодрствования страдает, например, воз­можность активного отбора содержаний сознания, в очень многом, конечно, отличаются от проявлений нормальной неосознаваемости психической деятельности на ранних этапах онтогенеза, но несмотря на это они отражают рас­пад все той же способности «превращать переживания в объект переживания» и могут поэтому рассматриваться как своеобразные клинические модели наиболее характер­ных особенностей «бессознательного».

§ 63 Уровень бодрствования и нервное торможение

Мы упомянули, что отождествление идеи сознания с иде­ей бодрствования долгое время мешало правильно отве­тить на два важных вопроса: во-первых, каким образом высокий уровень бодрствования оказывается совместимым с развертыванием не только осознаваемых, но и неосозна­ваемых форм психики, и, во-вторых, почему понижение уровня бодрствования необязательно сопряжено с соответ­ствующим понижением интенсивности приспособитель­ной работы мозга в ее более широком понимании. Для тех, кто разделяет основные положения диалектико-материа­листической теории сознания, неудовлетворительность этой концепции «отождествления» (представления о со­знании с представлением о бодрствовании) была всегда достаточно ясна. Поэтому в исследованиях советских пси­хологов, прежде всего — разрабатывавших вопросы гене­тической психологии, методически адекватный ответ на первый из приведенных выше вопросов прозвучал еще многие годы назад. Что же касается второго вопроса, ори­ентированного преимущественно в нейрофизиологической плоскости, то возможность конкретного ответа на него воз­никла лишь несколько позже и оказалась тесно связанной с углублением представлений об активном характере про­цессов нервного торможения.

В настоящее время наука располагает большим коли­чеством тщательно изученных данных, показывающих, что передвижение внутри иерархии состояний бодрствования в направлении от высших уровней к низшим не обязатель­но соответствует переходу от состояний, характеризуемых более интенсивной активностью и большей возбудимостью корковых нейронов, к фазам, в которых на передний план выступают лишь признаки диффузного понижения реак­тивности нервных элементов и усиление процессов тормо­жения [35] Признаки существования противоположной тенденции были выявлены Evarts, Rossi и др.
.

Эти данные указывают также, что неосознаваемые фор­мы высшей нервной деятельности тесно связаны с той же «кольцевой» функциональной структурой процессов формирования возбуждений, с теми же механизмами «об­ратной связи», «сличения», «коррекции» и регулирующего воздействия фактора «установки», что и осознаваемые. Именно поэтому они даже при резком изменении степени и качества осознания субъектом его собственной психиче­ской активности и полном устранении функции «пере­живания» способны обеспечивать развертывание ряда наиболее сложных приспособительных процессов (логи­ческую переработку информации, использование следов и т.п. [36]Некоторые авторы полагают, что целесообразный характер проявлений «бессознательного» требует рассмотрения его как «осо­бой формы» сознания. Такая позиция, однако, приводит к неясностям.
).

Ниже мы рассмотрим наиболее важные из относящих­ся к этой области данных, позволяющие высказывать некоторые (пусть очень гипотетические) предположе­ния о нейрофизиологических основах «бессознатель­ного».

§ 64 Уровень бодрствования и электрическая активность головного мозга

Вопросу об особенностях функционального состояния кор­ковых и подкорковых нервных образований, связанных с изменениями уровня бодрствования, классической нейро­физиологией было уделено очень большое внимание [63, стр. 295—336 и многие другие источники]. В последние 20 лет вся эта проблема оказалась тесно связанной с изу­чением функций сетчатого вещества головного мозга. Про­слеживая происходившее при этом углубление представле­ний о мозговых системах, преимущественно ответственных за динамику смены «сон — бодрствование», можно выде­лить несколько последовательных этапов развития мысли.

На первых порах основное внимание привлекалось к выявленному еще в 40-х годах Morison и Dempsey [210] факту тонизирующих ретикуло-кортикальиых влияний, оказываемых элементами сетчатого вещества, располагаю­щимися в каудальных и средних отделах мозгового ствола. Эти влияния стали рассматриваться как механизм, игра­ющий важную роль в поддержании бодрствования. Пони­жение же уровня бодрствования и наступление сна стало в дальнейшем трактоваться как выражение торможения этой системы, вызываемого активностью особых «синхро­низирующих» механизмов, локализованных на разных мозговых уровнях. Эта относительно простая схема была, однако, вскоре осложнена открытием того факта, что с уровня таламических ретикулярных структур удается по­лучать гораздо более дифференцированные и более локаль­ные проявления корковой активации, чем с уровня буль­барного [117]3. Фрейд. По ту сторону принципа удовольствия. Цит. по: Г. Уэллс. Павлов и Фрейд. М., 1959, стр. 401.
. Приблизительно подобное общее понимание сложилось ко времени созыва неоднократно упоминавшего­ся выше Лорентинского симпозиума (1953).

В последующие годы происходила дифференциация и постепенно утрачивалась четкость этой первоначальной схемы. Было обнаружено, что активирующие и тормозя­щие (десинхронизирующие и синхронизирующие) нейрон­ные структуры представлены на нескольких уровнях ре­тикулярной формации мозгового ствола, включая зрительный бугор. Было установлено, что эффект раздражения зависит, в значительной степени, не только от области приложения стимулирующего тока, но и от качества стимуля­ции (связь слабых пизкочастотных раздражений преиму­щественно с синхронизацией электроэнцефалограммы и поведенческим сном, а более интенсивных высокочастот­ных— с десинхронизацией и пробуждением). Одновремен­но, несмотря па эту маскирующую роль качества стимуля­ции, был открыт ряд специфически тонизирующих зон, локализованных и за пределами зоны расположения пер­воначально выявленных активизирующих и блокирующих ретикулярных формаций. Были внесены (во многом бла­годаря работам П. К. Анохина, М. Н. Ливанова, В. С. Русинова, С. П. Нарикашвили и других советских исследо­вателей) существенные уточнения в представление о свя­зи ретикуло-кортикальной тонизации с дифференцирован­ными формами функциональной активности организма и о зависимости функционального состояния ретикулярных образований от регулирующих влияний, распространяю­щихся в нисходящем кортико-ретикулярном направлении [37]Эти исследования дали много новых аргументов в пользу представлений И. П. Павлова о роли первично корковых сомногенных сдвигов, т.е. изменений мозгового тонуса, иницируемых с ко­ры и основанных на распространении кортикофугальных импульс­ных потоков по разнообразным вертикально ориентированным мозговым трассам. Важность этих исследований для теории созна­ния заключалась в том, что ими раскрывалась возможность более глубокого понимания изменений уровня бодрствования, обусловли­ваемых активностью мозгового субстрата сознания. Эксперимен­тально эта проблема кортико-ретикулярных влияний подробно разрабатывалась в начале 50-х годов Bremer и Terzuolo, показавши­ми важную роль, которую кора играет в процессах смены сна и бодрствования. В нашей стране С. П. Нарикашвили ярко проде­монстрировал [61] сложные воздействия, оказываемые корой боль­ших полушарий на электрическую активность неспецифических образований промежуточного и среднего мозга. В дальнейшем бы­ло установлено, что ряд функций, которые рассматривались одно время как специфические для сетчатого вещества (активирующие восходящие влияния, регулирование проведения афферентных им­пульсов и др.), также находятся под регулирующим воздействием корковых формаций. В отношении восходящих влияний это было показано French, Hernandez-Peon и Livingston, Segundo, Naguet и Buser (1955) и др., в отношении воздействия на распространение афферентных импульсов Hernandez-Peon (1959), Jouvet и Laprasse (1959) и др. В свете всех этих работ стало ясным, что кортикаль­ная импульсация является одним из средств активации сетчатого вещества, а последнее выступает как структура, которая под влия­нием внешних раздражений и активности коры обеспечивает нор­мальное протекание нервных процессов на самых разных уровнях, в том числе и на наиболее высоких.
.

Наконец, был установлен очень важный факт нередко наблюдаемой высокой электрической активности нейрон­ных структур при поведенчески наиболее низких уровнях бодрствования и даже при глубоком сне [38]В яркой форме этот факт был показан в широко известных работах Jasper, посвященных сопоставительному анализу электрических потенциалов мозга, регистрируемых одновременно при помощи макро- и микроэлектродных отведений. Он был выявлен и при попытках более точного изучения диссоциаций, существующих между биэлектрической «реакцией пробуждения» (т.е. феноменом дисинхронизации мозговых потенциалов, говорящим о peтикулярной активации коры) и поведенческим пробуждением от сна, происходящим у животного под влиянием различного рода внешних воздействий. Это направление исследований, которому у нас много внимания было уделено П. К. Анохиным и ero учениками, уже сравнительно давно обнаружило возможность далеко идущих изменений функционального состояния корковых структур во время продолжающегося сна [3]. К этому же кругу наблюдений относится так называемый физостигминовый парадокс [116, 265] и некоторые другие данные. Хотя все эти факты были выявлены преимущественно на животных, есть много оснований рассматривать их как нейрофизиологические модели существующих и у человека диссоциаций между приспособительной деятельностью мозга и процессами переработки информации, с одной стороны, и колебаниями уровня бодрствования - с другой.
.

В результате такого расширения первоначальных представлений нейрофизиология оказалась подготовлен­ной к усвоению двух общих идей: во-первых, идеи актив­ного состояния корковых нейронов во время сна (и несво­димости, следовательно, механизмов сна только к диффуз­ному корковому торможению, понимаемому как общая инактивация клеточных элементов) и, во-вторых, идеи первостепенной роли, которую при самых разных формах мозговой активности играют сложные (иногда содружест­венные, иногда антагонистические) взаимоотношения кон­кретных мозговых систем. Именно эти две идеи находи­лись в центре наиболее важных нейрофизиологических дискуссий последних лет. Они скорее, чем какие-либо другие, определили своеобразный стиль новейших пред­ставлений о работе мозга и поэтому именно их следует в первую очередь рассмотреть, если мы хотим найти подхо­ды к проблеме «бессознательного», намечающиеся в рам­ках современной нейрофизиологии. Мы попытались далее проследить, как эти общие идеи проступают, иногда отчет­ливо, иногда завуалированно, в рамках многих более кон­кретных физиологических представлений и концепций.

§ 64 Функциональное состояние головного мозга во время сна (по данным Лионского коллоквиума 1963 г. и Римского симпозиума 1964 г.)

Обрисованная картина довольно четко выявилась в резуль­тате работ, выполненных на протяжении 50-х годов. Даль­нейшие исследования, особенно подвергнутые обсуждению на Лионском коллоквиуме 1963 г. [105]См., например, в работе Freud «По ту сторону принципа удовольствия» аргументы в пользу локализации «системы сознания» в «пограничных» и «облегающих» мозговых структурах, соображения о «незащищенности от раздражений» мозговых образований, воспринимающих внутреннее стимулы и т. п.
и на Римском сим­позиуме 1964 г. [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
, ее значительно уточнили. Для того чтобы дать более конкретное представление об этих уточ­нениях, остановимся на некоторых характерных тенден­циях, прозвучавших на Лионском коллоквиуме.

В центре внимания Лионского коллоквиума 1963 г. стоял недавно ‘возникший в нейрофизиологии вопрос о су­ществовании двух разных видов сна — «медленного» (или «синхронизованного») и «быстрого» (или «парадоксально­го»), резко различающихся между собой по электроэнцефа- лографическим проявлениям, сопутствующим им физиоло­гическим сдвигам, реализующим их мозговым механизмам, а также, по-видимому, по их функциональному значению. Доклады на этом конгрессе (Jouvet, Moruzzi, Dell, Rossi, Hernandez-Peon, Ingvar, Evarts, Albe-Fessard, Adey и др.) представили интерес, однако не только в связи с этой спе­циальной проблемой. Во многих из них отчетливо выступи­ли оба упомянутых выше взаимосвязанных общих поло­жения — сохранение признаков высокой электрической активности нейронных структур также на низших уровнях бодрствования и значение, которое име­ют для отправления самых разных мозговых функций взаимоотношения и внутренняя организа­ция конкретных нейронных систем .

Например, Mandel и Godin было обращено внимание на то, что мозговой кровоток во время сна не только не ослабляется, но даже усиливается, что метаболическая ак­тивность нейронов в условиях сна остается глобально мало измененной, что потребление мозгом кислорода поддержи­вается в фазе сна приблизительно на том же уровне, что и в условиях бодрствования. Эти факты авторы истолкова­ли как прямое указание на необходимость аппелировать при анализе механизмов сна не столько к идее общего из­менения метаболизма корковых нейронов или диффузного изменения функционального состояния мозговых струк­тур по типу торможения, сколько прежде всего к идее пе­рераспределения отношений между различными более или менее функционально специфическими мозговыми систе­мами.

Еще более четкие данные, говорящие о тех же общих тенденциях, были представлены Hernandez-Peon. Развивая результаты своих более ранних работ, этот исследователь стремился обосновать представление, по которому сон в любых его формах является активным процессом, возни­кающим в результате тормозящих влияний, оказываемых на нейроны «системы пробуждения» другой нейронной си­стемой (гипногенной»). Предполагается, что обе эти си­стемы, тесно переплетаясь друг с другом в разных анато­мических зонах, имеют тем не менее различную локали­зацию. Разные формы сна, по Hernandez-Peon, лишь выра­жение разных степеней угнетения гипогенной системой мезодиэнцефалической системы бодрствования. «Верете­на» и синхронизированные электроэнцефалограммы, ха­рактерные для «медленной» фазы сна, возникают, если торможение не распространяется на рекрутирующие та­ламические ядра и кору. В противном случае «веретена» исчезают и их замещают низковольтные потенциалц «быстрой» фазы [39]Основываясь на этих данных, Hernandez-Peon полемизировал с павловским представлением о сне, как о торможении, возникающем в коре и распространяющемся затем на весь мозг. При этом, однако, он не оспаривал участия новой коры в детерминации «синхронизированной» фазы сна и допускал существование лобно-височных кортикофугальных влияний на «гипногенную» систему. Представляется, хотя сам Hernandez-Peon этого не отмечает, что подобным допущением острота противопоставления предлагаемой им схемы классической павловской трактовке в значительной степени снимается.
.

Первостепенное значение межсистемных отношений, как факторов изменения уровня бодрствования, было под­черкнуто и многими другими. Moruzzi снова вернулся, на­пример, к анализу причин, вызывающих понижение тону­са «системы пробуждения». Отвергая гипотезу утомления, он привел дополнительные соображения в пользу актив­ного характера подобного понижения, связывая его с дея­тельностью особых тормозящих структур, локализованных в нижней части ствола. Так как сон дебютирует синхро­низацией электроэнцефалограммы, то эти структуры обозначаются как «синхронизирующие». Охлаждение дна IV желудочка, парализующее эту тормозящую систему, при­водит к реакции «пробуждения», выявляя тем самым про­тивоположность влияний, оказываемых синхронизирую­щими и активирующими мезодиэнцефалическими образо­ваниями. Однако эти факты, по Moruzzi, отнюдь не снимают важности кортикофугальных влияний на синхро­низирующую бульбарную систему, могущих объяснить некоторые стороны так называемого павловского сна (т. е. нисходящего гипногенного торможения) [40]Год спустя в очень важном обобщающем докладе на Римском симпозиуме 1964 г. [118] Mruzzi квалифицировал ситуацию, создавшуюся сегодня в учении о сне как «тревожный кризис» и вновь подчеркнул значение выявленного многими работами последних лет (особенно работами Evarts) усиления электрической активности корковых нейронов во время сна. Активное торможение во время сна, по мнению Moruzzi, отчетливо обнаруживается только на уровне спинного мозга. Выраженность eгo в тех же условиях на уровне коры до настоящего времени, по Moruzzi, не доказана. Обобщая, Moruzzi подчеркивает, что «массового торможения корковых нейронов, которое постулировал Павлов, безусловно не cyществует», но нельзя отрицать, что может наблюдаться пре- или постсинаптически обусловленное торможение вставочных нейронных образований, связанное со сном. С другой стороны (и это стремление к учету противоречивых тенденций и вскрытию всей сложности анализируемых феноменов очень характерно для Moruzzi), если представление об активном торможении излишне, чтобы объяснить неспособность организмов длительно бодрствовать, то без допущения существования нейронных систем, ориентированных антагонистически по отношению к восходящей ретикулярной системе, очень многого, по Moruzzi, понять нельзя. Эти высказывания Moruzzi отражают происходящие в настоящее время действительно очень глубокие изменения в представлениях о механизмах сна. При всей незавершенности этих изменений обе подчеркнутые нами выше общие идеи (неадекватность представления о диффузном сонном корковом торможении и aкцент на сложных взаимодействиях функционально дифференцированных мозговых систем) явно получают с каждым годом все более веское экспериментальное подтверждение.
.

Другой интересный вопрос был остро поставлен Evarts: связан ли сон с общей редукцией нейронных раз­рядов в коре (т.е. с диффузным корковым торможением) или скорее только с временной и пространственной реор­ганизацией структуры этих разрядов, при которой роль возбуждения не менее существенна, чем торможения? Ав­тор изучал активность пирамидных нейронов в прецен- тральной извилине мозга обезьяны во время бодрствова­ния, «медленного» и «быстрого» сна. Им было выявлено ослабление этих разрядов во время «медленного» сна и усиление во время «быстрого» (приблизительно до уровня бодрствования). Однако временная структура и простран­ственное распределение во время «быстрого» сна харак­терным образом отличились от соответствующих картин при бодрствовании. Опираясь на эти факты, Evartsтакже критиковал представление о сне, как о выражении диф­фузного коркового торможения.

Особенно важными являются данные Rossi с соавтора­ми [105]См., например, в работе Freud «По ту сторону принципа удовольствия» аргументы в пользу локализации «системы сознания» в «пограничных» и «облегающих» мозговых структурах, соображения о «незащищенности от раздражений» мозговых образований, воспринимающих внутреннее стимулы и т. п.
. Эти исследователи изучали (на кошках с вжив­ленными электродами в условиях бодрствования, легкого и глубокого сна) ответы зрительной коры на раздражение оптической радиации коленчатого тела и ответы сенсомоторной коры на стимуляцию пирамидного тракта и заднего вентро-латерального ядра таламуса. Анализ амплитуд ответов и длительности циклов восстановления возбудимости нейронов выявил четко выраженное повышение воз­будимости корковых нейронов во время сна , т.е. факт, хорошо согласующийся с тем, что во время глубоких фаз сна наблюдается высокий уровень электрической активности корковых нейронов и происходит, по-видимому, не столько затормаживание последних, сколько, напротив, их освобождение от тормозящих влияний пока еще не выясненного происхождения, действующих во вре­мя бодрствования. В подтверждение подобного понимания Rossi ссылается на работы Jasper, Arduini, Moruzzi, также показавших, что глубокие фазы сна связаны со значитель­ным подчас повышением интенсивности разрядов корко­вых клеток, с фасилитацией корковых ответов, нараста­нием десинхронизации потенциалов, укорочением восста­новительных циклов и т.п. В дискуссии по докладу эта концепция характерного «сонного растормаживания коры» была энергично поддержана Hernandez-Peon.

Наконец, к этой же проблеме высокой активности моз­говых образований на низших уровнях бодрствования по­дошли исследователи, пытающиеся изучать проявления «быстрого» сна у человека. Для решения этого вопроса Dement и др. были проведены исследования на доброволь­цах, у которых много ночей подряд подавляли фазы «бы­строго» сна, вызывая пробуждение при первых электроокулографических, электроэнцефалографических и электромиографических признаках наступления этих фаз. В результате были выявлены два типа изменений: во-пер­вых, резкое как бы компенсаторное учащение фаз «быст­рого» сна (закономерно возникающее после сколько-ни­будь длительного экспериментального подавления этих фаз); во-вторых, появление при определенных условиях у лиц, длительно подвергавшихся такому подавлению, при­знаков расстройства психической деятельности. Эти факты поставили вопрос о витальной необходимости «быстрого» сна. А поскольку именно «быстрый» сон преимуществен­но, по-видимому, связан с активностью сновидений, то был поставлен вопрос и об аналогичной функции сновидений. Участники Лионского конгресса не поддержали, однако, прозвучавшую в литературе психоаналитическую трактов­ку (представление о необходимости сновидений для отреагирования аффективных комплексов и т.п.) и придержи­вались скорее гипотезы о необходимости фаз «быстрого» сна для нейтрализации действия какого-то пока неизвест­ного агента, влияние которого в организме кумулирует на протяжении периодов бодрствования. Что касается дви­жений глаз, выявляемых электроокулографией во время «быстрого» сна, то Dement связывает эти движения с содер­жанием сновидений, но полагает, что сновидение лишь мо­дулирует центрифугальные разряды, вызывающие сокра­щение глазодвигательных мышц. Возникают же эти раз­ряды, по мнению Dement, под воздействием факторов, отличных от активности сновидений.

При обобщающей заключительной дискуссии на Лион­ском коллоквиуме в центре внимания оказались две темы: вопрос о взаимоотношении «нисходящей» (классической павловской) и новейшего варианта «восходящей» теории сна (согласно этому варианту, основным фактором сна является влияние, оказываемое на активирующую ретику- ло-кортикальную систему структурами бульбарного уров­ня), а также вопрос об изменении возбудимости коры в фазе «быстрого» сна. В пользу «восходящей» теории вы­сказались Dell, Cordeauи др. Moruzzi же отметил неизбеж­ность упрощения всей проблемы при альтернативной ее постановке, т. е. при учете либо только «восходящих», либо только «нисходящих» влияний, и высказался за необ­ходимость синтеза обеих концепций — классической пав­ловской и подчеркивающей особую роль синхронизирую­щих бульбарных центров. К этому более широкому пони­манию склонились также Jouvet, Faure, Passouant и др. [105].

Что касается вопроса о характере изменения возбуди­мости коры в фазе «быстрого» сна, то очень многими (Cordeau, Dement, Cadilhac, Faure и особенно Rossi) были вновь приведены аргументы в пользу повышения возбуди­мости корковых нейронов при «быстром» сне, причем об­ращалось внимание на то, что это повышение приходится констатировать, если основываться как на обычных элек- трофизиологических критериях (учащение спонтанных разрядов в зрительных корковых нейронах, высокий уро­вень активности пирамидного тракта, высокие амплитуды вызванных потенциалов в сенсомоторной коре, короткие циклы восстановления корковых нейронов, повышение ча­стоты эпилептических разрядов в зоне очага), так и (что в интересующем нас аспекте особенно интересно) на ана­лизе процессов дискриминации стимулов.

Таким образом, дискуссией в целом с одной стороны была подтверждена правомерность классического пред­ставления о важной функции нисходящих корковых вли­яний, а с другой — было значительно расширено пред­ставление о «гипногенных» системах бульбарного уровня, оказывающих тормозящее воздействие на мезодиэнцефалическую систему бодрствования. Тем самым были внесены определенные изменения в привычное представление о сне, как о диффузном корковом торможении, и отмечена важность очень, по-видимому, общего принципа, по кото­рому при рассмотрении самых разных форм мозговой ак­тивности мы должны обращаться гораздо в большей сте­пени к анализу взаимодействий конкретных антагонисти­ческих (или содружественных) функциональных мозго­вых систем, чем к учету только глобальных изменений функционального состояния тех или других мозговых об­разований .

§ 66 О функциональном значении активации корковых нейронов в фазе сна (проблема общих метаболических и специфических «информационных» компонентов мозгового электрогенеза)

В чем же заключается значение материалов Лионского коллоквиума для теории «бессознательного?» Здесь мы хо­тели бы подчеркнуть следующее,

Сторонники представления о существовании неосозна­ваемых процессов переработки информации еще десятки лет назад приводили в качестве аргументов факты, указы­вающие на способность мозга совершать полезную и под­час очень сложную работу во время сна (находить реше­ния задач и т.п.). В более поздней литературе в связи с многочисленными исследованиями способности спящего мозга к дискриминации стимулов и к сохранению следов такого рода наблюдения оказались еще более широко рас­пространенными. Вначале это были данные, почерпнутые преимущественно из анализа биографий. Затем они стали приобретать значительно более точный и эксперименталь­но верифицированный характер.

Однако попытки теоретического осмысливания идей подобного рода всегда наталкивались на большие трудности. До последнего времени одним из препятствий явля­лось убеждение некоторых исследователей в существова­нии прямой корреляции, «жесткой» связи между пониже­нием уровня бодрствования и понижением функциональ­ной активности корковых структур, т.е. представление о закономерном развитии в корковых структурах при пони­жении уровня бодрствования диффузного торможения. Действительно, если сновидное изменение сознания явля­ется отражением только диффузного торможения, а разно­образные проявления ясного сознания, напряженного вни­мания, элективного понижения порогов возбудимости (проявляющегося, например, по типу «сторожевых пунк­тов») обусловлены, наоборот, высоким функциональным тонусом, повышенной возбудимостью клеточных элемен­тов, если, другими словами, передвижение по шкале уров­ней бодрствования является одновременно передвижением по идентично ориентированной шкале уровней физиологи­ческой активности корковых нейронных систем, то, есте­ственно, возникает сомнение: следует ли вообще допустить реальность каких-то процессов сложной переработки ин­формации в структурах, охваченных диффузным торможе­нием и именно из-за этого перешедших в бездеятельное (по поведенческим параметрам) состояние? Не будет ли более правильным считать, что понижение уровня бодр­ствования, сопровождаемое понижением уровня физиоло­гической активности корковых образований, отражает глобальную инактивацию последних, т.е. затормажи­вание любых (как осознаваемых, так и «бессознатель­ных») форм их приспособительной деятельности и, следо­вательно, учитывая данные нейрофизиологии, говорить о каких-то латентных формах неосознаваемой переработки информации во время сна вообще не приходится?

Подобные соображения звучали одно время довольно убедительно и приводились в старой литературе неодно­кратно. Сейчас же вся эта ситуация существенным обра­зом изменилась. Приведенные выше экспериментальные данные не оставляют сомнений, что в условиях сна можно наблюдать самые разные проявления высокой электриче­ской активности корковых нейронов (учащение их спонтанных разрядов, повышение амплитуд вызванных потен­циалов, сокращение фаз их рефрактерности и т.п.). Эта активация приобретает иногда настолько выраженный ха­рактер, что действительно возникает впечатление о связи понижения уровня бодрствования не с глобальным тормо­жением функций корковых структур, а с каким-то, напро­тив, своеобразным сомногениым электрофизиологическим «растормаживанием» последних. Не приходится удивлять­ся тому, что это обстоятельство было энергично использо­вано для объяснения проявлений приспособительной дея­тельности мозга во время сна. Особенно далеко в этом на­правлении пошли исследователи, изучающие проблему «быстрого» сна. Некоторые из них склонны рассматривать десинхронизационные эффекты, наблюдаемые во время фаз «быстрого» сна, как непосредственное выражение пе­реработки мозгом внутренних и внешних раздражений, сложных форм эмоционального «отреагирования», связан­ного с формированием сновидений и т.п. [255].

В какой степени обоснованы подобные попытки? Дей­ствительно ли неожиданно выявленные признаки высокой электрической активности нейронов в условиях сна могут рассматриваться как объективное выражение неосознавае­мых процессов переработки мозгом поступающей и ранее в него поступившей информации? Не является ли такое резкое изменение позиций несколько легковесным и преждевременным?

Вряд ли нужно подчеркивать, какую осторожность не­обходимо соблюдать в этом очень сложном вопросе. Следу­ет напомнить, что мысль о сохранении корковыми нейро­нами высокого уровня активности и при переходе их в состояние торможения высказывалась неоднократно и в относительно старых работах [23, стр. 733—735], задолго до опубликования данных электрокортикографических исследований последних лет. В этих работах преобладало, однако, представление, по которому активность корковых нейронов на нижних ступенях иерархии уровней бодрст­вования отражает процессы прежде всего метаболически- восстановительного типа, имеющие непосредственное от­ношение к основным вегетативным формам жизнедеятель­ности нервных элементов, а не к переработке информации, латентному адаптационному регулированию и т.п. Аргу­менты, на которых базировались подобные представления, были достаточно весомы.

Призывы к большой осторожности в функциональной интерпретации электрофизиологических признаков акти­вации корковых формаций и связи этой активации со сло­жными адаптационными формами работы мозга прозвуча­ли в некоторых выступлениях (Albe-Fessard и др.) и на Лионском коллоквиуме. Весьма показательна в этом отно­шении позиция Moruzzi, который на Римском симпозиуме 1964 г. [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
вновь вернулся к вопросу о характере процес­сов, разыгрывающихся в нейронных системах головного мозга в условиях сна. Он обратил внимание на то, что во многих нейронных микроструктурах (дыхательные и ва­зомоторные центры, центры спинного мозга и др.) восста­новление реактивности после фаз деятельности происходит очень быстро, за микроинтервалы времени порядка милли­секунд, протекающие между последовательными разряда­ми возбуждений. Длительную же ииактивность больших популяций нейронов, проявляющуюся в поведенческом плане (т.е. сон), следует рассматривать, по Moruzzi, как внешнее выражение особых «медленных» восстановитель­ных процессов, качественно отличных от более элементар­ных проявлений, таких, как работа калиевого или натрие­вого «насоса», активность энзим, ресинтез химических медиаторов и т.п. Эти медленные процессы необходимы, по мнению Moruzzi, для восстановления функционального состояния высокоспециализированных синапсов, ответст­венных за накопление опыта при бодрствовании (здесь Moruzzi, очевидно, в значительной степени, приближается к концепции «обучающихся» синапсов Eccles).

Что касается усиления разрядов электрической актив­ности корковых нейронов, периодически наблюдаемого во время сна, то Moruzzi напоминает гипотезу Evarts, по которой это усиление объясняется депрессией особых интракортикалытых нейронных структур, действующих тор­мозящим образом в условиях бодрствования. Не считая эту гипотезу доказанной, Moruzzi полагает вместе с тем, что подобную депрессию можно было бы рассматривать как одно из условий постулируемых им процессов «мед­ленного» восстановления функционального состояния «обучающихся» синапсов.

Мы видим, таким образом, насколько сложен вопрос о функциональном значении признаков активации корковых образований во время сна. Вряд ли могут возникнуть со­мнения, что если рассматривать этот вопрос в биологиче­ском плане, то главной функцией сна является создание условий, оптимальных для развертывания восстановитель­ной активности. Можно спорить с Moruzziо том, распространяются ли эти восстановительные процессы на все нейронные мозговые системы или только на некоторые, повышенно истощаемые в условиях бодрствования. Одна­ко основная идея, т.е. представление о связи сна с актив­ностью восстановления, не является предметом серьезной дискуссии ни в более старой, ни в новейшей литературе. Вместе с тем, как подчеркивает тот же Moruzzi, отнюдь не легко с точки зрения существующих электрофизиологиче- ских представлений объяснить усиление высокочастотной биоэлектрической активности как непосредственное выра­жение этих восстановительных процессов.

Поэтому правильнее всего сказать, что теория физио­логических механизмов и проявлений сна действительно переживает в настоящее время какой-то кризис, который мы назвали бы, однако, не столько «тревожным» (Moruz­zi), сколько кризисом роста. Многие из выявленных фак­тов еще недостаточно понятны. Но при любых условиях нам предстоит отказаться от представления о сне, как о выражении простой и глобальной инактивации корковых элементов, происходящей независимо от принадлежности последних к той или другой нейронной системе. Очень запутанным и пока еще не решенным окончательно явля­ется также вопрос о том, какие именно функции клеточ­ных элементов подавляются во время сна и какие, напро­тив, активируются. Основываясь на многочисленных на­блюдениях, говорящих в пользу сохранения за спящим мозгом в каких-то формах способности к получению и к анализу информации, а также на картине очень своеоб­разных вегетативных сдвигов, сопутствующих «быстрому» сну, можно думать, что электрофизиологические проявле­ния сновидных состояний сознания отражают не только основную, витально необходимую метаболическую актив­ность нервной ткани, но что какие-то их компоненты име­ют отношение и к неосознаваемой переработке информации.

Этой общей констатацией мы должны, к сожалению, на сегодня и ограничиться. Если бы мы попытались провести более четкую разделяющую грань между подобными «соб­ственно метаболическими» и «информационными» компо­нентами мозгового электрогенеза, то на настоящем этапе развития представлений это был бы шаг малообоснован­ный и неубедительный. Надо, однако, думать, что не так уж долго нам предстоит ждать, когда будет пролит свет на этот быстро созревающий для точного исследования ин­тересный вопрос.

§ 67 Организация нейронных сетей и динамика возбуждений (проблема «избыточной» детерминированности нейронной модели)

Все, что было сказано в двух предыдущих параграфах, от­носится к определенному аспекту, в котором современные представления об особенностях функциональной организа­ции и механизмах работы мозга могут быть поставлены в связь с проблемой физиологических основ неосознаваемых форм высшей нервной деятельности. Существует, однако, и другой аналогичный аспект, который заслуживает того, чтобы на нем остановиться детально.

Критика теории сна как процесса, отражающего диф­фузное торможение коры, основана на представлении, по которому в основе динамики мозговых функций лежат из­менения взаимоотношений между конкретными нейронны­ми системами. Примерами таких изменений могут слу­жить торможение определенных функциональных мозго­вых систем, происходящее вследствие подключения антагонистических систем (отношения между системой «поддержания аппетита» и системой «насыщения», описан­ные Brobeck [167, стр. 1197—1206]), или связь между упо­минавшимися выше активирующей и сомногенной систе­мами (по Hernandez-Peon и др.), отражающие, согласно Konorski [98, стр. 79—86], один из наиболее важных прин­ципов организации мозговой деятельности — принцип нерв­ных «полуцентров» (центров, находящихся в реципрокных отношениях).

Такое понимание выдвинуло на передний план пробле­му (которая в классической нейрофизиологии если и воз­никала, то лишь в самой общей форме) закономерностей динамики возбуждений как функции особенностей органи­зации соответствующих нейронных систем . Это обстоя­тельство наложило резкий отпечаток на развитие учения о  мозге, которое имело место на протяжении последнего пятнадцатилетия.

Целесообразно проследить, как ставилась и разрабаты­валась эта проблема зависимости судьбы нервной функции от деталей строения нервных образований , так как именно здесь обнаружились интересные совпадения между ней­рофизиологическим и нейрокибернетическим подходами, имеющие непосредственное отношение к вопросу о струк­турных основах «бессознательного».

Представление о том, что строение путей, по которым распространяется возбуждение в центральных нервных об­разованиях, налагает определенный отпечаток на динами­ку этих возбуждений и, следовательно, выступает как один из факторов интеграции, побудило многих исследователей тщательно изучать нейродинамические эффекты, наступа­ющие при определенном типе структуры «нервных сетей». Литературные источники, освещающие попытки анализа подобных морфофункциональных корреляций, очень мно­гочисленны. Главный их интерес заключается в том, что они выявляют очень характерное, происходившее посте­пенно на протяжении последних лет изменение понима­ния некоторых принципов, определяющих взаимоотноше­ния между субстратом и функциями мозга.

Первые попытки изучения функциональных свойств нейронных сетей относятся к 30-м и 40-м годам и связаны с работами Rashevsky, Householder и др. [174, 230], опирав­шихся во многом на математические исследования Turing. В четкой форме первая законченная модель сети, состоя­щей из формализованных нейронов и могущей, по мнению ее авторов, принципиально воспроизвести «любую из форм активности, выявляемых психологическим анализом», была предложена McCulloch и Pitts [106 стр. 362—384]. Благодаря значительному интересу и подражаниям, кото­рые эта модель вызвала, ее можно в настоящее время рас­сматривать не как уникальную логическую конструкцию, а скорее как представляющую целый класс моделей с од­нотипными основными характеристиками.

Касаясь судьбы моделей этого класса и роли, которую последние сыграли в развитии представлений о принципах функциональной организации мозга, Rosenblatt [233] ука­зывает, что вслед за большими надеждами, которые возбу­дило появление подобных конструкций, довольно быстро наступило разочарование в них как в средстве раскрытия природы событий, происходящих в реальном мозговом суб­страте. Интересен анализ причин, которые обусловили, по мнению Rosenblatt, этот спад интереса. Основной здесь является «излишняя детерминированность» модели, вследствие которой достаточно одного неправиль­ного шага в движении импульсов, для того чтобы ли­шить всю систему возможности правильного функциони­рования.

Формулируя этот вывод, Rosenblatt затрагивает момент исключительной важности для нейрофизиологии. Как мы увидим несколько позже, основным шагом вперед, который сделан за последние годы в теории локализации мозговых функций, является пересмотр ставшего уже устарелым представления о «жесткой» («излишней») детерминиро­ванности связей между структурными и функциональны­ми характеристиками нервных образований. Нейрокибернетический анализ, опирающийся на широкое моделирова­ние исследуемых процессов, шел, однако, в этом вопросе явно впереди анализа нейрофизиологического, как бы «прокладывая лыжню» и создавая тем самым для послед­него ряд полезных опорных точек.

Класс моделей, представленных сыгравшей в свое вре­мя важную роль моделью McCulloch и Pitts, Rosenblatt квалифицирует как «монотипный» и противопоставляет ему модели другого класса («генотипные»), имеющие, по его мнению, существенные преимущества перед первыми. При монотипном моделировании заданы заранее не только все свойства логических элементов сети «нейронов», при­нимающих альтернативно два состояния — «все» или «ничего», но и все топологические характеристики этой сети. При создании же генотипной модели топология, структурные особенности нейронной сети предусматрива­ются с некоторой степенью неопределенности (путем наложения определенных ограничений и задания функций распределения вероятностей). В результате, как это точно формулирует Rosenblatt, генотипный подход «приводит к заданию класса систем, а не какой-либо конкретной схе­мы... имеет дело со свойствами систем, подчиняющихся заданным законам организации, а не с некоторой логиче­ской функцией, осуществляемой конкретной системой» [233, стр. 35].

Различие природы монотипных и генотипных моделей связано с различием методов, с помощью которых эти мо­дели могут создаваться и анализироваться. Rosenblattподчеркивает, что «для анализа характеристик монотип­ной модели мало пригодна теория вероятностей; здесь ис­пользуется исчисление высказываний, поскольку рассмат­ривается отдельная полностью детерминированная систе­ма, которая либо удовлетворяет, либо не удовлетворяет требуемым функциональным уравнениям. С другой сторо­ны, для генотипных моделей символическая логика может оказаться слишком громоздкой или даже совсем неприме­нимой... При анализе таких моделей основной интерес представляют свойства класса систем, структура которых определяется введенными алгоритмами. Такие свойства лучше всего описываются статистически. Поэтому при этом подходе преимущественную роль играет теория вероятностей» [233, стр. 35].

Представление о том, что жесткая детерминация про­цессов, разыгрывающихся в нейронной сети, снижает зна­чение последней как модели мозга, определило характер очень многих работ, выполненных в последние годы. Rosenblatt напоминает, что уже сами авторы исходной мо­нотипной модели McCulloch и Pitts одновременно с созда­нием этой модели опубликовали в соавторстве с Landahl работу [190], в которой был сделан шаг в сторону от жест­кой детерминации событий в сети (допускались неопреде­ленности в момент появления распространяющихся им­пульсов). В дальнейшем по пути усиления подобных нео­пределенностей пошли многие: Schimbel и Rapoport [244], Farley и Klark [143], Beurle [114]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 81
, Taylor [251], Uttley [106, стр. 326—351] и др. В результате этой эволюции принципы подхода к проблеме организации нейронных сетей оказа­лись постепенно глубоко преобразованными. Если раньше предполагалось, что сеть должна работать на основе пред­варительно заданного жесткого алгоритма и стохастичебкие процессы не могут играть в ее деятельности сколько-нибудь существенную роль, то с появлением моделей «генотипного» класса жесткие алгоритмы уступили место ог­раничениям довольно общего характера, «тенденциям к реагированию» по определенному способу, иерархии «пра­вил предпочтения» и т.п. Тем самым всей системе связей внутри нейронной сети был придан статистический харак­тер, прогноз работы сетей стал определяться на основе ве­роятностных критериев, а сами сети (и это, пожалуй, самое главное, если иметь в виду осмышление всех этих работ с позиции нейрофизиологии) превратились из ригид­ных и однозначных систем формализованных нейронов в представителей скорее определенных классов топологи­ческих структур. Внутри каждого из этих классов может существовать множество различных топологических вари­антов взаимосвязи, функционирующих сходно, вопреки различиям в деталях их конкретной нейронной органи­зации.

§ 68 О сходных тенденциях в развитии нейрофизиологических и нейрокибернетических концепций

Поскольку нейронные сети с самого начала рассматрива­лись их авторами как более или менее точные модели ре­ального мозга, естественно, что их развитие длительное время во многом определялось также соображениями о сте­пени их функционального и морфологического соответст­вия конкретным нейронным мозговым структурам. Если было бы преувеличением сказать, что переход от «моно­типных» моделей к «генотипным» произошел только под влиянием развития нейрофизиологических схем функцио­нальной организации мозга, то во всяком случае он был облегчен и закреплен тем примечательным фактом, что критика жесткой детерминации нейронных мозговых свя­зей и доводы в пользу стохастической природы последних прозвучали в нейрофизиологической литературе совершен­но независимо от всей линии нейрокибернетического моде­лирования.

Мы напоминаем эту эволюцию собственно нейро­физиологических идей потому, что ее значение для теорий неосознаваемых форм высшей нервной деятеяьноётй становится более ясным, если учитывается, что нейрофи­зиология и нейрокибернетика шли последнее время, хотя и опираясь на разные факты, в существенно одном и том же общем направлении.

§ 69 Конвергенция возбуждений и полисенсорность нейронов

Авторами, исследовавшими особенности распространения возбуждений в ретикулярной формации мозгового ствола, было еще несколько лет назад обнаружено своеобразное явление конвергенции импульсов, вызываемых раздраже­нием центральных образований и рецепторов, относящих­ся к неодинаковым сенсорным модальностям, в пределах одних и тех же ретикулярных структур. Факты подобного рода были описаны в 1952—1953 гг. Bremer и Terzuolo [119]В более сжатой форме эти же замечания были изложены нами в статье «III Международный конгресс психиатров», опубликованной в «Журнале невропатологии и психиатрии им. С. С. Корсакова» (1962, 2, 62).
, French, Amerongen и Magoun [147], French, Verzeano и Magoun [148] и многими другими. При раздражении ре­тикулярных проекций стимулами, следовавшими друг за другом с разными интервалами, можно было наблюдать в ретикулярных образованиях, к которым поступали им­пульсные потоки, различные формы взаимовлияния при­шедших возбуждений (облегчение, феномены блокирова­ния и т. п.). Последующие же более точные микроэлектродные исследования показали, что эти взаимовлияния обусловливаются истинной конвергенцией импульсов раз­ной модальности на одиночных ретикулярных нейронах (Baumgarten и Mollica [110]Мы приводим характеристики, упоминаемые в работах, на которые ссылается проф. Wittkower.
, Palestini, Rossi и Zanchetti [217] и многие другие).

Вместе с тем было доказано, что широкую откликаемость ретикулярных структур на стимулы разной модаль­ности отнюдь нельзя понимать как выражение простой диффузии волн возбуждения, недифференцированно рас­пространяющихся по малоструктуированному функцио­нальному субстрату. Конвергенция афферентных импуль­сов на отдельную ретикулярную клетку оказалась широко наблюдаемой, но не универсальной закономерностью. М. Scheibel, F. Scheibel, Mollicaи Moruzzi [235], например, показали, что конвергирование гетерогенных афферент­ных импульсов наблюдается на разных ретикулярных ней­ронах не в одинаковой степени. Этими авторами были об­наружены клетки, на которые влияли поляризация моз­жечка, тактильные раздражения, удары по сухожилиям конечностей и электрическая стимуляция сенсомоторной коры, но совершенно не влияли раздражения блуждающе­го нерва и звуки. Сходные факты дифференцированного отношения ретикулярных нейронов к раздражениям раз­ного типа были выявлены также многими другими иссле­дователями, причем наиболее интересным оказалось суще­ствование большого количества (до 50% в варолиевом мосту и до 60% в среднем мозгу) «реактивно немых» ре­тикулярных клеток, т.е. нейронов, электрическая актив­ность которых не изменялась ни при адекватных сенсор­ных раздражениях, ни в ответ на кортико-ретикулярные и церебелло-ретикулярные импульсные потоки, ни даже при резком электрическом раздражении афферентных нер­вов [201].

В результате этих многочисленных работ были, таким образом, подчеркнуты два характерных момента: во-пер­вых, особый способ распространения в ретикулярной фор­мации гетеросенсорных возбуждений, использующих при определенных условиях одни и те же проводящие и пере­рабатывающие нейронные структуры, и, во-вторых, изби­рательное отношение различных ретикулярных нейронов к воздействующим раздражениям и, следовательно, неоднотипность роли этих образований в процессах нервной интеграции.

В дальнейшем анализ проявлений конвергенции нерв­ных импульсов и дифференцированности реакций отдель­ных нейронов на разные параметры стимуляции проводил­ся весьма широко (Grusser [166], Jung [243, стр. 375], Lettvinс соавторами [243, стр. 416]) и привел к выделению ряда своеобразных функционально специфических попу­ляций нейронов (нейроны «новизны» и «тождества», по Lettvin, нейроны типа А, В, С, D , Е , по Jung, и т.п.). Было также установлено, что все эти сложные функционально­структурные отношения выявляются в самых разных от­делах мозга (в подкорковых ядрах, в лимбической систе­ме, в новой коре), отражая какой-то еще не вполне понят­ный, но весьма, по-видимому, общий принцип организации и работы мозговых систем. Теоретические исследования, благодаря которым произошло это расширение толкова­ний, связаны во многом с именами П. К. Анохина, Fessard и их учеников. А влияние, которое это направление оказа­ло в самые последние годы на учение о локализации мозго­вых функций, было, безусловно, очень глубоким [41]Электрофизиологическими исследованиями было, например, установлено, что гетерогенные сигналы как сенсорного, так и центрального происхождения конвергируют в новой коре на довольно больших территориях. Это важное обстоятельство удалось обнаружить, изучая вторичные или иррадиирующие вызванные потенциалы, возникающие в мозговой коре в ответ на раздражение определенной модальности далеко за пределами соответствующего проекционноrо поля.
Buser и Ember [243, стр. 214] было показано, что в нейронах ceнсомоторной коры у кошек, кроме соместезически обусловленных биоэлектрических реакций, закономерно отмечаются также ответы на зрительные и слуховые раздражители (при внеклеточных микроэлектродных отведениях) . Нейроны, откликавшиеся на все применявшиеся формы воздействия - соматические, зрительные и слуховые стимулы, рассматривались этими авторами как «полисенсорные». Нейроны, отзывавшиеся только на соматические раздражители безотносительно, однако, к тому, какой участок тела раздражался, обозначались как «поливалентные» или «атипические». Наконец, нейроны, активация которых происходила только под влиянием соматических раздражителей и в полном соответствии с классическими принципа:ми организации соматических проводящих путей, обозначались как «пространственно-специфические». Далее была изучена топография этих функционально неоднородных клеток. Оказалось, что до 92% нейронов передней сигмовидной и ростральной части задней сигмовидной извилин принадлежат к полисенсорному типу, 8% - к поливалентному и ни одного процента - к пространственно-специфическому.
Вряд ли нужно подчеркивать, к каким важным заключениям об особенностях локализации мозговых функций дают повод факты подобного рода.
.

§ 70 Распространение возбуждений в стохастически организованной нервной сети

Мы остановились на конвергенции импульсных потоков и дифференцированной откликаемости нейронов коры и ре­тикулярной формации потому, что эти явления играют со­вершенно особую роль при раскрытии отношений между мозговыми функциями и их мозговым субстратом, в част­ности при истолковании проблемы нервных механизмов неосознаваемых форм высшей нервной деятельности.

Не подлежит сомнению, что мы еще плохо понимаем закономерности, а тем более физиологический смысл полисенсорности нейронов. Fessard были, например, отмечены [98, стр. 154] черты сходства и синхронность изменений потенциалов, вызываемых двумя гетеротопными соматиче­скими раздражителями в нейроне медиального ядра тала­муса и в нейроне коры. Это дало повод предположить су­ществование какой-то специальной проекционной связи полисенсорных структур, механизм которой пока, однако, совершенно неясен. Можно далее допустить, что конвер­генция разнородных возбуждений на один и тот же нейрон имеет особое значение для осуществления разнообразных проявлений «ассоциативного» процесса. Но так ли это в действительности, сказать с уверенностью, конечно, нель­зя. Тем не менее сам не вызывающий сегодня сомнений факт существования полисенсорных нейронов в различных корковых и стволовых формациях позволяет высказать по поводу особенностей локализации мозговых функций не­которые дополнительные предположения.

Дифференцированная откликаемость полисенсорных нейронов на различные виды стимуляции при массовой представленности этих структур в центральной нервной системе заставляет, конечно, сразу же отказаться от мыс­ли о том, что для каждого из таких нейронов существует своя особая, жестко детерминированная система связей с каждым из невообразимого множества потенциально сое­динимых с ним рецепторов [42]Можно было бы математически доказать. пак однажды полушутливо сказал Н. А. Бернштейн, что такая жесткая, cвepxгpoмоздкая, до абсурда неэкономная и уязвимая коммуникционная система, состоящая из множества линейных функционально-специализированных нейронных трактов (т. е. неперекрещивающихся путей, каждый из которых был бы предназначен для проведения возбуждений, провоцируемых раздражениями только определенной модальности), должна была бы обладать объемом, далеко превосходящим вместимости полостей черепа и позвоночника.
. Альтернативой является, однако, только схема нейронной сети, включающей доста­точно большое количество узлов переключения импульс­ных потоков.

В такой сети гетерогенные импульсы могут распростра­няться в разные моменты времени как по различным, так и по одним и тем же нейронным трактам (т.е. в ней в зна­чительной степени снимается функциональная специфич­ность нейронных цепочек, наблюдаемая как ведущий принцип на более периферических уровнях нервной си­стемы). Благодаря этому для каждого из разрядов возбуж­дения в подобной сети создается множество потенциально доступных трасс распространения к нужной конечной точке. Это обстоятельство должно придавать процессам распространения импульсов по нервному субстрату и зако­номерностям этого распространения очень специфические черты.

Исследованиями тонких деталей строения популяций нейронов было неоднократно показано [22]Именно в данном случае уместно напомнить слова великого француза, на которого ссылаются и авторы «Новейшего развития психосоматической медицины»: «Мы должны доверять нашим наблюдениям только после их экспериментального подтвержде­ния. Если мы слишком доверчивы, разум оказывается связанным, попадая в плен своих собственных заключений» (Bernard). Эти слова одного из наших общих учителей, выражающие важнейший принцип научной методологии, звучат, по нашему убеждению, как суровое предостережение всей современной психосоматической ме­дицине.
, что особен­ности конкретной структуры нейропиля зависят от факто­ров двоякого порядка. Общая схема строения нервной сети прежде всего, конечно, детерминирована генетически. По мере того, однако, как мы переходим от этой общей схемы к деталям организации нервных связей, все более нараста­ет удельный вес «случайных» моментов, т.е. индивидуаль­ных вариаций роста и распределения нейронных ветвле­ний и синапсов, которые отражают непредусмотримые за­ранее влияния внутренней и внешней среды, действо­вавшие неизбежно уже с самых ранних фаз эмбрио­генеза.

Эта характерная особенность строения нейронных се­тей является частным случаем выражения значительно более общей биологической закономерности, на которую было указано Н. А. Бернштейном [90, стр. 299—322]. Эта закономерность заключается в предельной «неуступчиво­сти» организма в отношении основных, «существенных» особенностей его строения при, наоборот, предельной «уступчивости» в отношении особенностей «несуществен­ных», которые поэтому всегда неповторимо индивидуаль­ны и предельно вариативны [43]Примером этой универсальности может явиться хотя бы тот факт, что любые два лепестка на стебле растения неизменно сходны между собой по основным, т.е. видовым, признакам: и в то же время никогда не представляют собой точной структурной копии друг друга (не взаимно-конгруэнтны).
. В случае нейронной сети по­добное сочетание в ее строении генетически закрепленных и «случайных» отношений приобретает совершенно осо­бый физиологический смысл, выявляя функциональные принципы, определяющие распространение возбуждений по этой сети.

Легко понять (см. §67), что в системе, состоящей из связей функционально-жесткого, не статистически детер­минированного типа, малейший элемент случайности в распределении ветвлений и контактов должен стать грозным источником непоправимых функциональных рас­стройств. В то же время неизбежные элементы «случай­ности» в структурировании дендритов и аксонов не могут быть препятствием для нормального функционирования стохастически организованной нервной сети, т.е. субстрата, в котором движения импульсных потоков подчиняются не жестким алгоритмам, а вероятностной детерминации, гиб­ким правилам «предпочтения» и который поэтому по осо­бенностям своей внутренней организации в значитель­ной степени приближается к классу моде­лей, обозначаемых Rosenblatt как генотипные.

Благодаря множественности существующих в подобной сети потенциально возможных путей следования импульс­ных потоков, огромному количеству нейронных контактов и ветвлений в силу вступают статистические закономер­ности распределения возможных вариантов распростране­ния возбуждений. И эти закономерности обеспечивают су­ществование особо важных для нормальной работы моз­га взаимоотношений между нейронами, вытекающих из закона больших чисел и теории вероятности.

§71 Еше раз о сближении представлений нейрофизиологии и генотипного моделирования мозговых функций

Изложенные выше представления об особенностях нейро­динамики возбуждений в нервной сети, отражающие боль­шой опыт, накопленный за последние годы электрофизио­логией, глубоко проникли в современную неврологию. Они привели постепенно к той же по существу общей схеме функциональной организации мозга, к тому же представ­лению о характере межцентральных нервных связей, к ко­торому приводит и «генотипное» моделирование мозговых функций. Это сближение двух больших, во многом незави­симо друг от друга развивавшихся направлений очень по­казательно и уже само по себе является аргументом в поль­зу адекватности каждого из обоих этих подходов. Оно на­шло дальнейшее развитие в ряде исследований, в которых вопросы теории нейронных сетей разрабатывались с тен­денцией максимального приближения к общему плану строения ик формам ветвления реальных мозговых путей (Fessard [243], М. Scheibel и F. Scheibel [236]). В этих ис­следованиях было, например, показано, что определенные системы нейронных ветвлений должны, по-видимому, спо­собствовать синхронизации распространяющихся возбуж­дений, что другой тип строения и взаимного расположения путей должен, напротив, вызывать эффекты контрастиро­вания (нарастания различий) между особенностями раз­ных импульсных потоков, что третий тип должен оказы­вать усиливающее влияние на характеристики импульсов, противодействуя тем самым тенденции к торможению и затуханию ритмической активности, что четвертый тип (реверберационные нейронные цепи Lorente-de-No и Forbs) должен быть ответственным, как это уже давно предполагалось, за поддержание каких-то длительно суще­ствующих (следовых?) функциональных состояний нейро­нов и т.д.

Непосредственно примыкающим к этому кругу исканий является направление, о котором мы уже однажды упомя­нули, так называемый гистономический анализ. Этим на­правлением делается попытка расширить на основе соче­тания электрофизиологических и оптических методов представления о математически формализуемых законо­мерностях строения и взаимного расположения клеток в реальном нейропиле (Sholl [246], Bok [115]Упоминаемая выше статья д-ра Смирнова, стр. 85.
), с целью по­следующего использования этих данных в аспекте «генотипного» моделирования.

§72 «Бессознательное» как одна из форм гностической активности мозга

В какой, однако, степени вопросы, которые занимали нас на предыдущих страницах (теория искусственных нейрон­ных сетей, «генотипное» моделирование нервных процес­сов, представления о стохастической природе межцентральных нервных связей и т. п.), имеют отношение к тео­рии неосознаваемых форм высшей нервной деятельности? Такой вопрос может возникнуть у многих.

Характеризуя постановку проблемы «бессознательно­го» в старой психологической литературе, мы неоднократ­но обращали внимание на веский довод, который приводи­ли в конце прошлого и в начале текущего веков сторонни­ки реальности «бессознательного». Этот довод заключался в том, что психологический анализ нередко выявляет су­ществование «логической работы» мозга, несмотря на то, что эта работа протекает без ее осознания (по крайней мере, без осознания в фазе еще не завершившегося ее развития). Переводя эту мысль наших во многом очень дальновидных предшественников на более современный язык, можно сказать, что иногда «бессознательное» дает о себе знать благодаря тому, что оно способно перерабаты­вать полученную информацию, хотя процесс этой перера­ботки ускользает от контроля сознания. «Бессознатель­ное» выступает в данном случае как термин, означающий только очень своеобразную форму обычной гностической активности мозга [44]В качестве примера доводов, которыми обосновывали в XIX веке представление о неосознаваемой «логической работе» мозга и о роли этой работы в художественном и научном творчестве, мы приводим интересный отрывок из письма Моцарта. В этом письме Моцарт старается разъяснить, как возникают у него музыкальные образы, причем он подчеркивает завершенность этих образов в момент их осознания. Процесс же постепенного формирования этих образов, который также, очевидно, в каком-то виде должен неизменно иметь место, остается, по словам Моцарта, полностью скрытым от eгo сознания [168. стр. 241-242].
«А теперь я подхожу к самому трудному вопросу в Вашем письме, ответ на который я совсем бы исключил, поскольку недостаточно владею пером. Но я хочу все-таки попробовать, пусть это заставит Вас немногo посмеяться. Каков мой способ писать и отрабатывать крупные и еще сырые произведения?
Я действительно не могу сказать об этом больше, чем скажу далее, потому что я сам не знаю ничего больше и не могу узнать.
Если я себя хорошо чувствую и нахожусь в хорошем настроении, как бывает нередко во время поездки или когда гуляешь в хорошем настроении, или ночью, когда не хочется спать, то мысли приходят ко мне часто наплывом. Откуда и как, этого я не знаю и не могу ничего сделать, чтобы узнать. Те из них, которые мне нравятся, я удерживаю в памяти и тихонько напеваю их про себя, как мне, по крайней мере, говорят другие. Если я их удерживаю прочно, то мне скоро приходит в голову, как можно использовать такой-то отрывок, чтобы изготовить из него какое-то блюдо в соответствии с контрапунктом, со звучанием различных инструментов и т.д.
Этот процесс меня глубоко волнует, если только мне при этом не мешают. Переживание все растет, я eгo развиваю и делаю более ясным, так что оно складывается у меня в голове почти в гoтовом виде, даже если приобретает большие размеры. Я могу eгo потом мысленно сразу обозреть, как прекрасную картину или красивого человека, и не последовательно, по частям, как это будет в дальнейшем, когда eгo воспроизводишь мысленно, а как единое целое, сразу. Вот это настоящий пир! Все это находишь и творишь, как в чудесном сновидении. Восприятие вceгo музыкального произведения как целого - это самое прекрасное. То, что создалось таким образом, я нелегко забываю, и это, возможно, лучший дар, который я получил от господа. Когда я потом перехожу к письму, то я извлекаю из кладовой моего мозга то, что было ранее, как я описал, в нее вложено. Поэтому все довольно быстро изливается на бумагу. Произведение, повторяю, уже, собственно говоря,готово и редко отличается от того, каким оно сложилось в голове. Поэтому мне могут, когда я пишу, мешать, ходить вокруг меня я все равно буду писать. Но каким образом мои произведения приобретают именно моцартовские образ и характер, а не выполняются в манере кого-нибудь другого? Да так же точно, как мой нос стал большим и выгнутым, приобретя моцартовскую форму, а не такую, как у дрyгих людей. Потому что я не связываю это с какими-то особенностями, я и свои-то не смог бы подробно описать. Хотя, с другой стороны, вполне естественно, что люди, которые имеют определенный облик, различаются между собой как внешне, так и внутренне. По крайней мере, я знаю, что я также мало придал себе первое, как и второе.
На этом Вы меня освободите, дорогой друг, навсегда и навечно и верьте мне, что я обрываю ни по какой иной причине, кроме той, что я больше ничего не знаю. Вы, ученый, не представляете себе, до чего мне все это трудно».
В этом отрывке очень ярко отражена неосознаваемость значительной, по-видимому, части той работы, которую мозг совершает, создавая новые музыкальные образы. Возможно, что мы имеем при этом дело с процессом, который отличается в определенных отношениях от неосознаваемой  логической  переработки информации (Г. В. Воронин), но в любом случае здесь отчетливо выступает тот фундаментальный факт, что осознаваемые мыслительные процессы оказываются неизменно сдвинутыми к завершающим фазам мыслительной деятельности.
.

Мы уже отметили выше, что все охарактеризованное нами развитие нейрокибернетических и нейрофизиологиче­ских представлений, все направление монотипного и генотипного моделирования мозговых функций ориентирован­но на то, чтобы сделать более понятным, каким образом топологические особенности нервного субстрата, выража­ющиеся в специфических особенностях строения нейронных сетей, при вероятностно-детерминированном характере взаимосвязей между нервными элементами могут дать материальным структурам, определенным образом связан­ным с внешним миром, возможность получать и перераба­тывать информацию об этом мире. Мы обратили также особое внимание на то обстоятельство (в интересующем нас аспекте этот момент является главным), что в числе факторов, которые регулируют процесс усвоения информации, категория «сознания» нейрокибернетическими кон­цепциями почти никогда не включается.

Можно привести очень много примеров, убедительно показывающих, что именно эта задача разработки теории нейронного механизма, способного к переработке информа­ции без участия сознания, является центральной для со­временных нейрокибернетических исследований. Именно так были ориентированы ранние работы Pitts, посвящен­ные линейной теории нейронных сетей, опубликованные им еще в начале 40-х годов [220, 221], работа Householder и Landahl [174], работа Culbertson [130], название которой «Сознание и поведение» отнюдь не должно создавать ил­люзию, что ее автор действительно рассматривает созна­ние как фактор, реально участвующий в детерминации поведения. Очень последовательно в этом же духе написа­на широко известная монография Ashby [104]Вестник Академии медицинских наук СССР, 1959, 1, 64—73.
. Глубокие познания этого автора в области клинической патологии сознания не помешали ему создать схему функциональ­ной организации познающего мозга, в которой для мозго­вой активности, лежащей в основе осознания, вообще ме­ста не отведено. Rosenblatt эту же основную задачу объ­являет ведущей для всего класса моделей, относимых к типу перцептронов. Подобные ссылки можно было бы про­должить.

§73 Эвристическое направление в современной нейрокибернетике

Характерным для современного нейрокибернетического направления в анализе мозговой деятельности является, однако, не только сформулированная выше основная за­дача. Не менее характерен для него и способ преодоления трудностей, которые стали заметно ощущаться в послед­ние годы при попытках моделировать сложные формы пе­реработки информации, характерные для реального мозга, отправляясь только от свойств вероятностно организован­ных нейронных сетей. Вопрос об этих трудностях был по­ставлен на I (Теддингтонском) симпозиуме по проблемам механизации мыслительной деятельности, состоявшемся в Англии в 1958 г. На нем в докладах Minsky, MacKay и др. подчеркивалась необходимость найти какие-то пути для мо­делирования не только интеллектуальных процессов фор­мально-логического порядка, но и таких «алогических» форм активности, как «догадка», интуитивное предвидение, мыслительная деятельность в ситуации, в которой для при­нятия решения по точному алгоритму требуется переработ­ка чрезмерно большого количества информации и т.п. Здесь по существу впервые прозвучала мысль о том, что при попытках раскрытия механизмов, которые обусловли­вают процесс переработки информации мозгом, следует учитывать не только топологические характеристики и принципы динамической организации нейронных сетей, но и особенности функциональной структуры самого же это­го информационного процесса. Эта идея, связываемая обычно в первую очередь с работами Newell, Shaw, Simon, опубликованными еще в 50-х годах [241, стр. 211—261], оказала в последние годы очень серьезное влияние на те­орию моделирования мыслительной деятельности.

В исследованиях, начатых группой Newell, основное внимание уделялось не столько непосредственно механиз­му переработки информации, сколько принципам поиска («стратегии решения») задачи, не столько строгим алго­ритмам, сколько «общим правилам» («эвристикам»), ко­торые, основываясь на каком-то минимуме информации, не гарантируют успеха в решении, но в большинстве слу­чаев этот успех обеспечивают. Это «эвристическое» напра­вление противостоит поэтому в определенном смысле по­пыткам понять саморегулирование деятельности познаю­щих систем как функцию характеристик только вероятностной нейронной сети. Выявляя факторы успеха решения, оно отчетливо переносит акцент с анализа осо­бенностей топологии и детерминации на анализ логиче­ских закономерностей и порядка переработки информаци­онных данных [45]Касаясь этого сдвига и подчеркивая eгo прогрессивность, А. В. Напалков и Ю. В. Орфеев [60] напоминают, что при помощи уже существующих электронно-вычислительных машин можно моделировать любые формы работы мозга, если только даны их алгоритмы или эвристики. Препятствием дальнейшему прогрессу в моделировании умственной деятельности является поэтому, по их мнению, не столько техническя ограниченность возможностей машин, сколько недостаточное знание нами функциональной структуры информационно-перерабатывающей активности мозга. Изменение программы, хранящейся в памяти электронно-вычислительной машины может быть в определенных случаях эквивалентным изменению материальной структуры вычисляющего автомата (А. Н. Колмогоров и В. А. Успенский). А. В. Напалков и Ю. В. Орфеев полагают, что именно этот ход мысли заставил Wiener в свое время подчеркнуть, что основным для самоорганизующихся систем является наличие у них определенной иерархии программ, внутри которой происходит корректировка программ низшего уровня программами более высоких уровней.
.

В методах исследования эвристическое направление также идет по особому пути, опираясь не столько на ана­лиз проблем, выявляемых теорией нейронных сетей, и тех­ническую разработку новых конструкций автоматов, сколько на формализованное психологическое исследова­ние и программирование конкретных информационных процессов. Формализация достигается здесь путем расчле­нения сложных процессов переработки информации на оп­ределенные их элементарные «шаги», систематизирован­ная совокупность которых может быть затем технически воспроизведена. Если в результате такого анализа функ­циональная структура информационно-перерабатывающей активности вскрывается достаточно полно и отражается в программе, то это вооружает электронно-вычислительную машину, реализующую подобную программу, почти теми же возможностями, которыми располагает в отношении решения задач соответствующего класса машина, работаю­щая на основе программ обычного алгоритмического типа.

При эвристическом программировании становится по­этому не обязательным создание предварительной мате­матической модели работы мозга. При нем может исполь­зоваться особый язык информационных процессов (до­ступный для машин специального типа со «знаковой» переработкой информации), отражающий данные анали­за, который раньше рассматривался как специфически психологический и по поводу возможности которого рас­крывать механизмы исследуемой активности прозвучало немало скептических высказываний. Эвристическое на­правление действительно остается при рассмотрении сво­их данных в рамках того, что может быть названо логико­психологической «феноменологией», но оно показывает, насколько несправедливой являлась долго существовавшая недооценка возможностей логико-психологического анали­за и что в существующие по этому поводу представления надо внести значительные изменения.

В нашей стране это направление получило в последние годы дальнейшее развитие благодаря интересным работам О. К. Тихомирова, В. А. Терехова, В. Н. Пушкина, Д. Н. Завалишиной, А. В. Брушлинского, Д. А. Поспелова и др. [86, 95].

Резюмируя, можно сказать, что эвристическим направ­лением подчеркивается значение важных связей, сущест­вующих между структурой информационного процесса, за­дачей, на решение которой этот процесс направлен, и ло­гико-психологическими характеристиками мыслительной деятельности. Мы увидим далее, что, только учитывая эти связи и направляя поиск, как это и диктуется эвристиче­ским направлением, от задачи «феноменологиче­ских» особенностей к механизмам, а не на­оборот , можно адекватно решать вопрос о роли, которую играет в процессах переработки информации фактор со­знания (а тем самым и правильно определять область, ко­торую следует рассматривать как относящуюся к неосоз­наваемым формам высшей нервной деятельности). Если же мы предпочтем придерживаться концепций, избравших скорее обратный путь — от постулируемых механизмов (характеристик вероятностным образом организованных нейронных сетей) к особенностям информационно-пере­рабатывающей активности мозга, то нам будет, действи­тельно, трудно понять, какие вообще существуют причи­ны, для того чтобы отстаивать представление о наличии у сознания каких-то только ему одному свойственных регу­ляторных функций.

§74 Отрицание активной роли сознания как результат стремления выводить свойства целого (мозга) из свойств его элементов (нейронов)

Для того чтобы пояснить последнюю мысль, вернем­ся на короткое время к методу моделирования мозговой деятельности, связанному с теорией нейронных сетей. В свете сказанного выше об эвристическом направлении становятся более ясными некоторые, звучащие в современ­ной литературе, характерные недостатки применения этого метода, которые не следует, однако, принимать за недостатки самого метода.

В науке лишь в самых редких случаях удается создать адекватное представление о функциях целого, если при этом отправляются только от ранее выявленных или посту­лируемых свойств элементов этого целого. Такой под­ход не может обычно исчерпывающим образом учесть все те новые качества, которые возникают подчас очень не­ожиданно, когда элементы объединяются в системы. Мо­делирование функций мозга, при котором свойства этого органа выводятся из характеристик топологической струк­туры нейронной сети и из алгоритмов, управляющих ге­нерацией и передачей сигналов и преобразованием свойств работающей сети, относится к категории именно таких упрощающих подходов. Поскольку никто из современных ведущих неврологов, кроме разве Eccles [140] не предпола­гает, что процессы, протекающие на нейронном уровне, детерминируются не материально, а «психически», очень трудно ожидать, чтобы в результате одного только дедук­тивного прослеживания последствий соединения нервных элементов в системы можно было прийти к картине рабо­ты мозга, в которой остается какое-то оправданное место, какая-то необходимая роль для фактора «сознания». При всей подчас глубине и остроумии подобных дедукций, по­зволяющих выводить даже очень сложные формы перера­ботки информации из небольшого количества формализо­ванно определяемых свойств элементарных нейронных структур, анализ такого типа почти всегда сохраняет ме­ханистический привкус и оказывается малопригодным для выявления качеств, которые не содержатся, хотя бы в скрытом виде, в его исходных посылках.

Именно этим прежде всего объясняется характерное отношение современного нейрокибернетического направ­ления к проблеме сознания, как активного фактора мозго­вой деятельности, сводящееся фактически к полному ее снятию, к рассмотрению сознания как чистейшего эпифе­номена, заниматься которым пристало в лучшем случае философам с их неистребимым влечением к «мировым загадкам» и «вечным» проблемам, но никак не тем, кто пытается выявлять подлинные механизмы работы мозга.

Единодушие и категоричность, с которыми выступают по этому поводу многие ведущие теоретики нейрокиберне­тики, не могут не вызвать вначале даже чувства какого- то уважительного изумления,

Для Rosenblatt, например, проблема сознания полно­стью исчерпывается проблемами теории информации и объективных поведенческих реакций. Ему «кажется, что вопрос о "природе сознания" можно так же обойти, как мы обходим вопрос о "природе восприятия", концентрируя вместо этого внимание на экспериментальных и психоло­гических критериях, позволяющих выявить подлинную сущность вещей...» Говоря о теоретической модели мозга, Rosenblatt замечает: «Единственное, что мы можем утвер­ждать, это то, что система ведет себя так, как если бы она была сознательной. Вопрос же об истинном существовании сознания в такой системе предоставим на усмотрение ме­тафизиков». Вообще он полагает, что использование пред­ставления о «познающих» системах, т.е. о системах, спо­собных к усвоению информации и использованию послед­ней для управления, «позволяет временно воздержаться от определения таких явлений, как восприятие и сознание, сосредоточив внимание на психологических явлениях, свя­занных с доступом к информации» (233, стр. 69—70].

Позицию Uttley, высказанную им в заключительной речи на междисциплинарной конференции по проблеме са­моорганизующихся систем, состоявшейся в США в 1959 г., мы уже однажды напоминали: «Вместо слова "разум" мы предпочитаем сегодня употреблять слово "мышление". И слово "сознание" может, подобно "эфиру", исчезнуть из нашего языка, но не вследствие отказа от очевидных фактов, а вследствие их более глубокого понимания» [241, стр. 434].

По George, адекватной является только типично параллелистическая (эпифеноменалистская) трактовка созна­ния с изъятием вопросов, относящихся к теории сознания, из круга проблем, которыми занимается современное уче­ние о мозге: «Сознание не относится к тем свойствам, ко­торые можно изучать методами кибернетики. И мы, не , углубляясь в темную проблему "сознания другого челове­ка", могли бы просто сказать, что оно, вероятно, представ­ляет собой коррелят определенной нервной активности, которая через образы и ощущения дает нам субъективную картину деятельности нашего собственного мозга» [164, стр. 474—475].

Примеры этой распространенной позиции можно было бы черпать из современной нейрокибернетической лите­ратуры в очень большом количестве.

§75 Об отражении в работе реальных нейронных ансамблей принципов работы современных ЭВМ

Мы сформулируем несколько позже основную причину, по которой охарактеризованная выше позиция отрицания действенной роли сознания представляется неправильной. Сейчас же хотелось бы сделать по поводу этой позиции два предварительных замечания.

Первое заключается в том, что при изложенном выше негативном понимании снимается не только тема «сущно­сти» сознания. Снимается также вопрос об активных фун­кциях сознания, о специфических формах регулирующих влияний, оказываемых мозговой активностью, лежащей в основе сознания, на динамику жизненных процессов и поведение, а тем самым, очевидно, и вся проблема взаимо­отношений между сознанием и «бессознательным», между формами высшей нервной деятельности, имеющими осоз­наваемый и неосознаваемый характер.

George это очень хорошо понимает. Исключая из рас­смотрения категорию осознания, он одним ударом ликви­дирует все те разграничения, которые на протяжении де­сятилетий возводились психологией между качественными особенностями и ролью осознаваемых и неосознаваемых мозговых процессов. Оба эти вида мозговой активности растворяются в представлении о «мышлении», раскрывае­мом на основе обычного нейрокибернетического подхода. Всякие более детальные дифференциации, которые при на­шем понимании являются главными, здесь оттесняются без колебаний на задний план: «...С той же поведенческой точки зрения, — указывает George, — мы сказали бы, что и к мышлению следует относить не только те акты, кото­рые мы сознаем, оно также должно включать процессы, совершающиеся бессознательно. Это значит, что решение задачи, будет ли оно найдено во время бодрствования или во сне, одинаково можно было бы считать результатом мышления; а поскольку, по нашему мнению, обучение почти всегда, если не всегда, включает решение задач, можно видеть, что все эти на первый взгляд различные вопросы можно свести к одному» [164, стр. 451].

Второй момент, который следует подчеркнуть, может прозвучать несколько неожиданно. Теория стохастически организованных нейронных сетей позволила развить про­думанную систему представлений о процессах переработ­ки информации, как функции определенных топологиче­ских и вероятностных характеристик и алгоритмов, при исключении как аргумента фактора сознания. Но это зна­чит, что теорией нейронных сетей сделан какой-то шаг для углубления представлений о механизмах переработки ин­формации на уровне прежде всего неосознаваемой работы мозга, т.е. шаг, расширяющий наши знания об одной из основных функций неосознаваемых форм высшей нервной деятельности — об их роли как аппарата перера­ботки информации.

Это положение представляется, безусловно, важным. Накопленные данные о функциональной организации про­цессов, разыгрывающихся в центральной (а также, по-ви­димому, в некоторых случаях и в периферической) нерв­ной системе, часто указывают на существование клеточ­ных структур, работа которых обнаруживает в определен­ных отношениях впечатляющее сходство с активностью «вычислительных механизмов» и может быть объяснена свойствами соответствующих нейронных сетей. Сюда, на­пример, относятся материалы, полученные в результате исследования реакций зрительного анализатора Lettvinс соавторами [243, стр. 416], закономерности распознавания форм, для истолкования которых был предложен ряд спе­цифических, моделирующих нейронных сетей Culbertson, [129], Rapoport [229] и др. Не подлежит сомнению, что когда сторонники концепции включенных в мозг нейрон­ных «вычислительных устройств» конкретно аргументиру­ют правомерность своего подхода, их доводы бывают иногда очень эффектными, как, например, у Sutherland [250], показавшего зависимость реакций осьминога от предварительного точного определения последним про­странственных характеристик стимула, у Stark и Baker [249], проанализировавших в сходном плане механизм зрачкового рефлекса, у Selfridge [242], предложившего осо­бую модель процессов распознавания формы предметов и т.д.

Von-Neumann [215], касаясь всего этого вопроса, логич­но замечает, что поскольку разные формы мозговой дея­тельности обнаруживают черты сходства с работой вычи­слительных устройств, можно предположить, что в актив­ности реальных нейронных ансамблей используют общие принципы, сходные в какой-то степени с теми, кото­рые характеризуют работу современных цифровых и ана­логовых электронно-вычислительных машин. A George, предпочитающий более решительные формулировки, пола­гает, что если мы будем рассматривать головной мозг в целом, «как если бы он представлял собой управляющую систему типа вычислительной машины», то «тем самым мы лишь явно формулируем точку зрения, на молчаливом признании которой уже давно базируются многие биологические концепции» [164, стр. 19 и стр. 373].

Тенденция к такому пониманию действительно пред­ставлена в очень многих работах последних лет. И она должна быть принята, если только, соглашаясь с ней, мы не принуждаемся тем самым к отказу от представлений, еще более веско обоснованных. Между тем легко показать, что преобладающее в современной литературе истолко­вание этого «машинизирующего» подхода, подчеркиваю­щее «вытеснение» им идеи сознания (Uttley и др.), требу­ет в довольно категорической форме именно такого отказа. Для того чтобы согласиться с Uttley и его единомышлен­никами, мы должны признать, что сложнейший продукт фило- и онтогенетического процесса, каким является спо­собность к осознанию субъектом его собственной психиче­ской деятельности, настойчиво формировался на протяже­нии тысячелетий этим процессом, несмотря на то, что никакого отношения к приспособительному поведению не имеет. Вряд ли нужно подчеркивать, в какое сложное по­ложение мы были бы при таком признании поставлены, если, конечно, не собираемся распроститься без сожале­ния с основными принципами теории биологической эво­люции.

Мы попытаемся, однако, далее показать, что такая пе­чальная судьба нам совсем не обязательно предуготована. Эпифеноменалистическая трактовка сознания отнюдь не вытекает принудительно из представления о том, что ак­тивность определенных нейронных ансамблей определяет­ся принципами, близкими в какой-то степени тем, на ко­торые опираются в своей работе современные вычисли­тельные устройства. Более того, специфические функции сознания становятся более понятными именно тогда, ког­да некоторые тенденции, проявляющиеся при попытках использования в нейрофизиологии и психологии современ­ной теории автоматов, доводятся до своего логического конца. Нейрокибернетика отнюдь, не «аннулирует», как утверждает Uttley, категорию сознания. Напротив, она ее при определенном подходе только по-настоящему глубоко раскрывает.

Мы можем кратко резюмировать сказанное так. Учение оработе мозга многим обязано современному нейрокибер- нетическому подходу, использующему свойства логических сетей или конечных автоматов типа машины Тьюринга, за возможности, которые этот подход создает для понимания функций мозга, имеющих отношение главным образом к процессам переработки информации. Было бы, однако, ошибкой противопоставлять этот подход теории активности сознания, разработанной нейропсихологией. Речь в данном случае должна идти не об альтернативе, а о дальнейшем развитии моделирования мозговой деятельно­сти в направлении, которое подсказывается неоспоримыми данными экспериментальной психологии, указывающими на активную роль сознания и на его во многом очень спе­цифические регуляторные функции.

§76 Два основных аспекта проявлений активности «бессознательного»

Нейрокибернетическое направление в учении о мозге ис­пытало, таким образом, очень своеобразную судьбу. Изъяв сознание из числа параметров мозговой деятельности, с ко­торыми оно имеет дело, оно добилось не исключения созна­ния из круга объектов, подлежащих научному объясне­нию, а только собственного превращения в направление, которое исследует механизмы мозговой деятельности, мало или даже вовсе не связанные с сознанием. Действительно, почти все упоминавшиеся выше нейрокибернетические исследования можно рассматривать как относящиеся к те­ории механизмов, которые обеспечивают возможность пе­реработки информации, происходящей независимо от того, осознается эта переработка или нет.

Нейрокибернетическое направление, опирающееся на теорию логических сетей, выступает поэтому сегодня как имеющее гораздо более близкое отношение к теории нео­сознаваемых форм высшей нервной деятельности, чем к учению о сознании. Но в этой специфически ограниченной области его методы и понятия представляются очень важными.

Все, о чем мы говорили до сих пор, затрагивало только один из аспектов активности «бессознательного» — аспект неосознаваемой переработки информации. Существует, од­нако, и другой, не менее важный аспект — аспект неосоз­наваемой непосредственной регуляции биологических ре­акций и поведения, который также испытал на себе про­дуктивное влияние идей нейрокибернетики. Мы остано­вимся сейчас на этой очень сложной стороне проблемы подробно.

§ 77 Информация — критерии предпочтения — антиэнтропический эффект

Процесс усвоения и переработки информации приобретает значение приспособительной активности, очевидно, только в том случае когда информация может быть использована в целях регулирования. Эту идею неразрывной связи в живых организмах аспектов информационного и регулиру­ющего очень хорошо выразил Rosenblatt, предложив на­зывать «познающими» системами только такие, в которых реально осуществляется подобная связь. «Представления информации в виде образа на сетчатке, — говорит он, — недостаточно для решения вопроса о том, является ли дан­ный организм познающим по отношению к визуально на­блюдаемой окружающей среде. Для того чтобы решить этот вопрос, мы должны еще показать, что эта инфор­мация допускает возможность управления (разрядка наша. — Ф.Б.) некоторым заданным множест­вом реакций организма. Мы могли бы, например, утверж­дать, что человек, который машинально останавливается при красном свете, но не способен впоследствии объяснить, почему он остановился, является "познающим" организмом по отношению к красным сигналам на уровне откры­то проявляющихся двигательных реакций, но не на уровне словесного воспоминания. Наоборот, неумелый пианист может быть "познающйм" по отношенйю к ошибкам в сво­ей игре на словесном уровне, но не на уровне управления своими движениями. Таким образом, мы используем тер­мин "познающий" для того, чтобы указать, что знание некоторого объема информации приводит к возможности управления определенным классом реакций» [233, стр. 70].

Мы привели эту длинную цитату потому, что в ней от­четливо сформулирована мысль о единстве информации и регулирования, если они рассматриваются как механиз­мы адаптации, и одновременно еще раз подчеркнуто ха­рактерное для всего нейрокибернетического направления отвлечение от параметра осознания (пешеход остает­ся «познающей» системой по отношению к красному сигналу на уровне своей моторики и в том случае, когда осознание мотивов этой реакции у него отсутствует).

Приобретенная информация может быть использована в целях регулирования, очевидно, только в том случае, ес­ли на ее основе вносится какая-то упорядоченность в дей­ствия, т.е. вызывается антиэнтропический эффект. Созда­ние же такой упорядоченности не может быть достигнуто без того, чтобы существовала определенная система «пра­вил», определяющих значимость поступившей информа­ции, определенных «критериев предпочтения», на основе которых происходит решение определенных тенденций реагирования», достаточно гибких, чтобы изменяться при изменении ситуации или задачи и одновременно достаточ­но инертных, чтобы продолжать оказывать направляющее влияние вопреки множеству потенциально возможных мешающих воздействий.

Эта, казалось бы, очевидная и не столь сложная идея неразрывного единства трехчленной структуры (информа­ция — критерии предпочтения — антиэнтропический эф­фект) родилась, однако, явно под несчастливой звездой: так труден был путь ее проникновения в науку. Осознание адекватности этой идеи в психологии и ее оформление в виде представлений об «установке», как о факторе, кото­рый опосредует связь между информацией и регуляцией поведения, произошло уже давно, однако до сих пор дале­ко не ясно, как следует понимать физиологическую при­роду и психологический смысл подобных установок. В ней­рофизиологии долгое время происходило досадное смеше­ние представления об «установке» с представлением о «ди­намическом стереотипе», отражающем не менее важный, но качественно иной принцип организации ре­акций [46]В докладе на Х Международном психологическом конгрессе (Копенгаген, 1932) И. П. Павлов дал четкое определение «динамического стереотипа», как «слаженной уравновешенной системы внутренних процессов» [63, стр. 391]. Разъясняя это понятие, Павлов подчеркивает, что множество раздражений, падающих на большие полушария, «встречается, сталкивается, взаимодействует и должно, в конце концов, систематизироваться, уравновеситься», что и приводит в итоге к проявлениям динамической стереотипии. Далее И. П. Павлов приводит ряд примеров экспериментально созданных и клинически обусловленных динамических стереотипов, неизменно подразумевая под последними  сложившиеся, зафиксировавшиеся  системы «внvтренних процессов». оказывающие сопротивление при их ломке, вызываемой изменением характера стимуляции и, напротив, облегчающие развертывание реакций, если действующие на мозг раздражители хотя бы частичнo воспроизводят те, которые имеют место при начальных стадиях формирования соответствующих стереотипов (данные Э. А. Acpaтяна. Г. В. Сктпина и др.).
Эта тенденция способствовать определенному ходу событий при одной какой-то системе воздействий и препятствовять при другой действительно сближает в известном смысле понятие динамического стереотипа с понятием установки. Более того, установка, проявляющая себя как регулирующий факто,.предполагает, очевидно, существование динамических стереотипов (как «слаженных, уравновешенных систем внутренних процессов») и опирается на них. Однако сделать отсюда вывод, что понятия установки динамического стереотипа тождественны, было бы серьезной ошибкой.
Основное различие между ними заключается в том, что они выражают два разных принципа регулирования . Регулирование по принципу динамического стереотипа всегда отражает тенденцию к воспроизведению некоторой ранее сформировавшейся  и потому упрочившейся системы реакций. Регулирование же по принципу установки свободно от этого ограничения. Сама установка как система возбуждений полностью, eстественно, детерминируется предшествующими воздействиями, но после того как она сложилась, она придает «значение» (в смысле, указанном выше, в основном тексте) поступающей информации и может облегчать возникновение различных форм активности, относительно независимо от того, имелся ли в прошлом точный аналог этих форм или нет.
Выражаясь иначе, можно сказать, что если при регулировании по принципу динамического стереотипа проявляется тенденция к «жесткой» детерминации реакций энертности нейродинамических процессов, то при регулировании по принципу установки наблюдаются только  вероятностное детерминирование (если существует только «установка на что-то», то это почти всегда означает известную степень неопределенности конкретных форм предстоящей активности) и  изменчивость процессов, на основе которых достигается нужный конечный приспособительный эффект.
Со сходных позиций подошел к проблеме взаимоотношения понятий установки и стереотипа реакций Moscovici [195, стр. 130-131].
.

Подчинение нейрофизиологических процессов принципу установки с предположительным выделением мозговых си­стем, преимущественно ответственных за формирование и работу установок, было намечено у нас впервые в работах грузинской психологической школы Д. Н. Узнадзе [20; 96, стр. 569—581], за рубежом — в работах Pribram [167, стр. 1323—1344; 222]; Fraisse [195, стр. 33—52], Paillard [195, стр. 7—31] и др. Что касается нейрокибернетических моделей, то только сторонники упоминавшегося нами ра­нее эвристического направления в полной мере оценили значение принципа установки как фактора регулирования поведения системы, что нашло свое характерное выраже­ние во включении в созданный Newell, Shaw и Simon «вычислитель для решения задач общего типа» специаль­ных механизмов селективного отбора [241, стр. 211]. В электронно-вычислительных же машинах обычного типа роль регулирующих установок выполняется в значитель­ной степени иерархически построенной системой программ.

§78 Связь неосознаваемых форм высшей нервной деятельности с формированием и использованием установок

Какую же роль играет понятие об установке в обосновании представления о «бессознательном»? Здесь нам хотелось бы подчеркнуть несколько положений, важных для после­дующего анализа.

Как мы пытались показать выше, представляется весь­ма вероятным, что одной из наиболее важных функций не­осознаваемой высшей нервной деятельности является ее участие в процессах переработки информации. Это уча­стие, однако, также немыслимо без организующей роли установок (эквивалентом которых в кибернетических мо­делях являются системы программ), как невозможно без установок и регулирование реакций, происходящее на ос­нове поступившей информации. Информация приобретает значение регулирующего фактора только после какого-то ее соотнесения с предсуществующей совокупностью «пра­вил», «тенденций», «критериев» или, выражаясь более обобщенно, установок, придающих «вес» тем или другим ее элементам. И это важное положение теории регулирова­ния сохраняет свое значение независимо от характера ре­гулируемой системы, т.е. независимо от того, чем является эта система: электронно-вычислительной машиной, управ­ляемой энергетической конструкцией, физиологическим органом, выполняющим вегетативные функции, или моз­гом. Само собой разумеется, что материальное воплощение и функциональное выражение установок будет во всех этих случаях различным, однако как логический компо­нент процесса регулирования установка так же неотъемле­ма, как неотъемлемы компоненты «сличения» и «корриги­рования», происходящего на основе обратной связи.

Для представления о «бессознательном» эти общие по­ложения теории регулирования имеют особое значение по­тому, что они обращают внимание на необходимость сде­лать второй шаг, коль скоро сделан первый. Допустив связь неосознаваемых форм высшей нервной деятельности с переработкой информации , мы тем самым принимаем связь этой деятельности с формированием установок. Именно это мы и подразумевали выше, говоря об основных аспектах, в которых нейрокибернетическое направление углубило теорию «бессознательного», — об аспекте неосоз­наваемой переработки информации и об аспекте неосозна­ваемых установок, — как о двух сторонах процесса регу­лирования любых проявлений приспособительной актив­ности организма.

§ 79 Установка как выражение «непереживаемой эмоции»

Представление о том, что функцией неосознаваемой выс­шей нервной деятельности является не только переработ­ка информации, но также формирование установок, имеет совершенно особое значение в плане дискуссии с традици­онным психоаналитическим толкованием функций «бессоз­нательного».

Согласно психоаналитической трактовке, основным со­держанием «бессознательного» (или «подсознательного») являются различного рода эмоции и аффекты, регулирующее воздействие которых на поведение оказалось нарушенным из-за их «вытеснения». Не оперируя такими пред­ставлениями, как «информация» и «установка», проникши­ми в психологию и неврологию лишь в значительно более позднем периоде, психоаналитическая концепция тем не менее отразила (пусть на языке скорее XIX, чем XX века) факт регулирующих воздействий, оказываемых «бессозна­тельным» на поведение. Не располагая системой адекват­ных понятий, которая позволила бы вскрыть очень своеоб­разный механизм, лежащий в основе подобных воздейст­вий, психоаналитическая концепция, как и другие примы­кающие к ней направления, использовала по необходимо­сти упрощенный прием, представляющийся нам теперь даже несколько наивным. Она стала трактовать «бессозна­тельное» антропоморфно, полностью уподобив его отноше­ние к регуляции поведения тому, которое характерно для нормального сознания. Именно отсюда вытекает специфи­ческое для психоанализа понимание «бессознательного» как системы мотивов, противостоящей сознанию, как чего- то наделенного почти всеми основными аттрибутами чело­веческой психики: способностью желать, накапливать ин­тенсивность аффекта, стремиться к определенной цели, ис­кать обходные пути для удовлетворения потребности удов­летворяться или не удовлетворяться достигнутым и т. д. Над вопросами же, как понять парадокс «неосознаваемого аффекта», к чему сводится психологически и физиологи­чески подобный неосознаваемый аффект, не превращается ли он при достаточной «выключенности» осознания всего лишь в зафиксировавшуюся систему тенденций регуля­ции, т. е. по существу в систему установок — над всеми этими вопросами психоаналитическое направление никог­да особенно не задумывалось.

Для того чтобы разобраться в этих сложных вопросах, следует прежде всего уточнить связь между понятиями ус­тановки и эмоции.

Мы не будем сейчас касаться представлений о физио­логических основах эмоций, разрабатывавшихся многими авторами после создания известной теории Джемса—Лан­ге [Cannon (124), Bard (107), Papez (218), Lindsley (199), MacLean (167, стр. 1723—1744), Gellhorn и Loofbourrow (163) и др.]. Важность этих представлений, особенно тех из них, которые раскрывают связь эмоциональных состоя­ний с определенными мозговыми системами (например, с системой гиппокамп — мамиллярные тела гипоталамуса — переднее ядро таламуса — поясная извилина «висцераль­ного мозга»), с уровнями активности симпатического и парасимпатического отделов гипоталамуса и т.п., очевид­на. Этот анализ лежит, однако, не в том логическом аспек­те, который нас сейчас интересует. Более близка к этому аспекту «биологическая теория эмоций», разработанная П. К. Анохиным [2; 4, стр. 339—357], по которой эмоцио­нальное состояние является функцией «обратной инфор­мации от результатов совершенного действия», выполня­ющей тормозящую или, наоборот, активирующую роль (в зависимости от совпадения или, наоборот, от несовпаде­ния «достигнутого» с «параметрами акцептора действия»). Основной момент, который в интересующем нас плане сле­дует подчеркнуть, мы предпочли бы выразить так.

Установка как выражение определенной регулирую­щей тенденции может в очень многих случаях никакими переживаниями и, следовательно, никаким аффективным или эмоциональным тоном не сопровождаться [именно это, по-видимому, происходит при выполнении более или ме­нее «автоматически», неосознаваемым образом регулируе­мых действий]. Если, однако, возникают осознаваемые аф­фективно окрашенные переживания, то очень трудно представить подобный эмоциональный сдвиг как не свя­занный с реализацией или, напротив, с задержкой реали­зации каких-то предсуществующих «тенденций к реагиро­ванию», какой-то системы установок, придающей «вес» (значение) поступившей информации [47]Понимание, связывающее эмоцию с информацией через про­межуточную инстанцию установки, приближается в какой- т о мере к предложенной недавно во многом интересной «информационной» теории эмоции (П. В. Симонов [82]), хотя и не во всем с последней совпадает.
Преимуществом изложенного понимания является и то, что оно делает более ясным, чем именно становится психологически, в о что трансформируется эмоция, которая переста­ла не только «осознаваться», но и «переживать­ся» как некоторая субъективная данность. Для того чтобы это лучше понять, обратимся к такому конкретному примеру.
Допустим, что субъект испытал какое-то сильное чувство — возмущение чем-либо или, наоборот, приязнь, положительное от­ношение к кому-либо. Были моменты, когда это чувство отчетлив во осознавалось, когда внимание приковывалось к этому чувству. Спустя какое-то время субъект неизбежно переключался мысленно на другое. Можно спросить: что же происходит с чувством, когда человек перестает о нем думать? Оно исчезает, перестает существовать? Или оставаясь психологически тем же. чем оно было paнее, оно перестает переживаться. потому что становится недоступным сознанию? Нетрудно заметить наивность обоих этих предположний. Юноша, конечно, не перестает любить девушку, как только он перестает думать непосредственно о ней, eгo чувство от
такого неизбежного переключения внимания, конечно, не исчезает. Но отнюдь не легче принять гипотезу, по которой чувство,  оставаясь неизменным как переживание , только «смещается» в подобных случаях куда-то, только вытесняется в какую-то особую «подсознательную» область психики. Ничего, кроме стремления перевести психологические факты на язык наглядных образов. такая гипотеза не выражает.
Когда мы перестаем фиксировать внимание на определенной эмоции, например на чувстве любви, эмоция от этого, конечно, не исчезает. Но в какой форме, в каком смысле она сохраняется ? Она сохраняется в том смысле, что однажды возникнув, она перестраивает определенным образом систему нашего поведения, создает (независимо от того проявляется ли она в данный момент или нет) определенную направленность наших действий, стремление реагировать определенным образом, предпочтительность одних поступков и избегание других, словом, создает то, что не только в психологии, но и в обыденной печи называется определенной «установкой». Именно в этом и только в этом смысле мы можем говорить, что наши чувства стойко сохраняются в нас, несмотря на то, что явления, к которым привлекается наше внимание, содержания наших осознаваемых переживаний непрерывно изменяются. Наши аффекты и стремления стойко живут в нас в виде установок .  Парадоксальное же представление о «вытесненных». т. е. переживаемых субъективно чувствах следует оценить в лучшем случае как попытку выразить очень сложные факты без помощи специально для этого разработанных строгих научных понятий.
.

Если мы согласимся с таким общим пониманием взаи­моотношения «установки» и «эмоции», то вместо традици­онной психоаналитической схемы, по которой «бессозна­тельное» воздействует на поведение благодаря содержа­щимся в нем и стремящимся к реализации вытесненным аффектам, перед нами возникает другая, более строго фор­мулируемая и экспериментально верифицируемая. Неосоз­наваемая высшая нервная деятельность, выполняя функ­цию переработки информации, оказывается неизбежным образом связанной одновременно с формированием и реа­лизацией установок, на основе которых происходит регу­ляция поведения. Эти установки, оставаясь весьма часто не только неосознаваемыми, но и непереживаемыми, про­являются функционально лишь как своеобразные «про­граммы», как системы критериев, как регулирующие тен­денции, о существовании которых можно судить по динамике поведения и биологических реакций. Именно так и только так может проявляться объективно регулирующая роль «бессознательного». Если же возникают более или ме­нее ясно осознаваемые положительные или отрицательные эмоции, то они почти всегда являются только сигналом «консонанса» или «диссонанса» между теми же установ­ками (предписаниями «программ») и поведением, в кото­ром эти скрытые регулирующие факторы находят или не находят свое окончательное выражение.

§ 80 Неосознаваемая установка и «вытесненный» аффект

Можно заранее предвидеть, что обоснованно отрицатель­ное отношение, которое установилось у нас к любым пси­хоаналитическим построениям, вызовет на этом этапе на­шего анализа настороженность: не идем ли мы, принимая изложенное выше понимание взаимоотношения эмоций и установок, на поводу у психоаналитической концепции? Не удовлетворяемся ли мы чисто словесной подстановкой, заменяя понятие «вытесненная эмоция», понятием «нео­сознанная установка»? Не сохраняем ли мы при такой по­становке специфический для психоаналитического направ­ления стиль понимания всей проблемы взаимоотношений между «бессознательным» и «сознанием» и не придем ли мы, опосредуя связь между «бессознательным» и «созна­нием» через понятие «установки», к тем же по существу выводам, которые делает психоаналитическая теория, опос­редуя ту же связь через понятие «вытесненного аффекта»? Отвечая на эти вопросы, следует подчеркнуть несколько положений, имеющих принципиальное значение.

Если бы мы, желая избежать близости к психоаналити­ческой трактовке, отказались от признания реальности влияния неосознаваемых установок на поведение, то это означало бы отрицание либо самого факта реальности нео­сознаваемой высшей нервной деятельности, либо отрица­ние связи этой деятельности с переработкой информации, происходящей на основе предварительно сформированных или вновь формируемых установок. Определяет близость к психоаналитическому пониманию не признание или отрицание очевидной зависимости поведения от неосознавае­мых форм высшей нервной деятельности, а то, как трактуются закономерности этой зависимости , как понимается вовлечение в эту зависимость фактора соз­нания, какого рода влияния на поведение приписываются «бессознательному». Именно в ответах на эти коренные вопросы выступает разграничительная линия между по­ниманием «бессознательного» с позиций теории психоана­лиза и с позиций теории регулирования, а не в допущении или в отрицании самого факта поведенческой активности «бессознательного». Поэтому, когда мы, объясняя меха­низм этой активности, заменяем понятие «вытесненный аффект» понятием «неосознаваемая установка», то мы прежде всего уточняем реально существующую схему функциональных отношений. Преимущество же, достига­емое в результате такого уточнения, заключается в исполь­зовании фактора, представление о котором непосредствен­но вытекает из отправляемой «бессознательным» функции переработки информации. Этот фактор способен быть как неосознаваемым, так и сознаваемым, и его регулирующие проявления не требуют для своего объяснения антропоморфизации «бессознательного», сыгравшей такую печальную роль в снижении теоретического уровня традиционных психоаналитических построений.

Мы видим, таким образом, насколько существенную роль играет в теории неосознаваемых форм высшей нерв­ной деятельности понятие «установки». Мы попытались охарактеризовать кратко отношение этого понятия к об­щей теории регулирования и теории эмоции. Однако для того чтобы связь идеи «установки» с представлением о «бессознательном» была обрисована более полно, необходимо сказать несколько слов также о значении, которое концепция «установки» сохраняет при разработке схем функциональной организации действия. Мы изложим эти соображения в следующих параграфах, затронув попутно высказывания на близкую тему, сделанные недавно неко­торыми американскими исследователями.

§ 81 Представление а «бессознательном» по Д. Н. Узнадзе

Развитие, которое категория установки получила в школе Д. Н. Узнадзе, имело примечательную черту: необычайно дальновидный основоположник этой школы с самого начала своих работ над проблемой установки сблизил последнюю с вопросом о «бессознательном».

Д. Н. Узнадзе был одним из первых, если не первым, кто отметил принципиальное значение того факта, что те­ория психоанализа трактует «бессознательное» так, как его лишь и можно трактовать, не разработав предваритель­но никакой его психологической теории, т.е. как наши обычные мысли, эмоции, аффекты, стремления, только ли­шенные качества осознаваемости, как привычные для нас переживания, лишь ушедшие в особую постулируемую фрейдизмом сферу, содержание которой для осознания принципиально недоступно. «Бессознательное», по Freud, Это совокупность психических явлений, отличительные черты которых определяются в основном лишь негативно: тем, что эти явления не осознаваемы. Их положитель­ные харатеристики почти полностью исчерпываются ука­занием на их тенденцию находить свое выражение в пове­дении или на «языке тела», преимущественно символи­чески [48]К такому пониманию присоединяется и один из видных последователей Л. С. Выготского П. Я. Гальперин: «Психоанализ снял границы сознания только для того, чтобы распространить то же самое (разрядка наша. — Ф. Б.) понимание психического далеко за пределы самонаблюдения. Во всех новых направлениях сохранялось прежнее понимание психического и собственно психическое оставалось неуловимым» [40, стр. 241].
.

Пошел ли сам Д. Н. Узнадзе по принципиально иному пути, разработав какие-то представления о психологиче­ской специфике форм существования, проявления и зако­номерностей динамики «бессознательного»? Предложено ли им и его последователями оригинальное понимание нео­сознаваемой и непереживаемой мозговой деятельности, ко­торая определяется, несмотря на эту свою неосознаваемость и непереживаемость, содержанием объективной си­туации и сама влияет на мотивы поведения? На такой вопрос следует ответить, безусловно, положительно, если учесть проводимые на протяжении многих лет экспери­ментальные исследования Института психологии имени Д. Н. Узнадзе Академии наук Грузинской ССР, позволив­шие накопить огромный фактический материал и углубить разработанную в свое время Д. Н. Узнадзе общую теорию «установки». Мы имеем все основания утверждать, что эта теория является в настоящее время единственной не толь­ко в советской, но и в мировой литературе экспериментально обоснованной концепцией «бессознательного» (см. Ш. Н. Чхартишвили. Проблема бессознательного в совет­ской психологии. Тбилиси, 1966). Она позволяет изучать с помощью точных методов неосознаваемые и непереживаемые формы мозговой деятельности, которые возникают под влиянием не изолированных субсенсорных стимулов (как это имеет место, например, в известных опытах Г. В. Гершуни с субсенсорными раздражениями), а ком­плексных надпороговых воздействий, под влиянием « зна чения », которое имеют для субъекта экспериментальная ситуация в целом, конкретное психологическое содержа­ние его переживаний. Именно поэтому, отклоняя психоаналитическую концепцию «бессознательного» и пытаясь про­тивопоставить ей иное понимание неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, мы должны уделить идеям Д. Н. Узнадзе серьезное внимание.

§ 82 Теоретическая и экспериментальная разработка идеи установки в школе  Д. Н.  Узнадзе

Задержимся несколько подробнее на понятии «установка» в его классическом психологическом и нейрофизиологи­ческом понимании.

Модельный эксперимент, применяемый в школе Д. Н. Узнадзе для демонстрации феномена «установки», заключается в следующем. Испытуемый несколько раз подряд получает в каждую из рук по шару равного веса, но разного объема, причем шар меньшего размера дается всегда в одну и ту же руку. Затем испытуемому дают ша­ры одинакового объема и веса. На вопрос, какой шар больше, испытуемый отвечает, как правило, в этом «крити­ческом» опыте, что больше шар, находящийся в той руке, которая раньше получала шар меньших размеров. Како­ва природа этой иллюзии? Многочисленные эксперименты позволили дать следующий ответ.

В основе появления иллюзии лежит особое «внутрен­нее состояние», как говорит Д. Н. Узнадзе, или особое из­менение функционального состояния центральной нервной системы, как предпочли бы сказать мы. Анализ этого состояния позволяет выявить следующие его характерный особенности.

Во-первых, оно полностью обусловлено серией проб, предшествующих критическому опыту: без этих предваря­ющих проб оно не возникает. Следовательно, в принципи­альном отношении оно является своеобразной реакцией ис­пытуемого на внешнее воздействие. В других опытах Д. Н. Узнадзе было показано, что установки могут широко возникать в ответ на раздражения, исходящие и из внут­ренней среды организма.

Во-вторых, сформировавшись, это состояние сохраня­ется на протяжении определенного времени и может быть объективно выявлено с помощью соответствующих экспе­риментальных приемов (типа описанного выше критиче­ского опыта), но непосредственно испытуемым не осознается и не переживается.

В-третьих, несмотря на свою неосознаваемость и непереживаемость, это состояние влияет на последующие осоз­наваемые переживания, предопределяя в некоторых отно­шениях их характер и динамику (в приведенном, напри­мер, модельном эксперименте, предопределяя оценку воз­действий при критической пробе и тем самым вызывая возникновение иллюзии).

В-четвертых, описываемое состояние возникает в ответ на стимуляцию преимущественно комплексного характера и само проявляется как сдвиг сложной природы, не лока­лизующийся в пределах какой-то одной физиологической системы, но легко распространяющийся из одной системы в другие, на которые перед критическим опытом воздейст­вие непосредственно не оказывалось (например, из мышеч­ной системы в зрительную и т.д.).

Наконец, в-пятых, это состояние имеет свои централь­ные нервные компоненты, будучи, по-видимому, неодина­ково связано с разными мозговыми системами, и компонен­ты периферические, изучение которых с помощью суще­ствующих электрофизиологических (особенно электромиографических), а также условнорефлекторных, биохимиче­ских, гемодинамических и других объективных методов значительно более доступно, чем центральных.

Для обозначения именно этого своеобразного неосозна­ваемого и непосредственно не переживаемого изменения функционального состояния нервной системы, имеющего вопреки этим своим особенностям важное значение для по­следующей дийамики переживаний осознаваемого порядка, Д. Н. Узнадзе и был использован термин «установка» [49]Говоря об установке, Д. Н. Узнадзе многократно возвращался к вопросу о ее неосознаваемости как о ее важнейшей особенности. Он подчеркивал при этом, однако, принципиальное отличие «неосознаваемых установок» от «бессознательного» Фрейда. Мы приводим его характерные высказывания по этому поводу, содержащиеся в его основном труде «Экспериментальные основы психологии установки» [87]: «В испытуемом создается некоторое специфическое состояние, которое не поддается характеристике, как какое-нибудь из явлений сознания. Особенностью этого состояния является то, что оно предваряет появление определенных фактов сознания... Это состояние, не будучи сознательным, все же представляет своеобразную тенденцию к определенным содержаниям сознания. Правильнее всего было бы назвать это состояние установкой...» (стр. 18). «Кроме обычных психологических фактов, кроме отдельных психических переживаний, следует допустить... наличие... модуса состояния субъекта этих переживаний, той или иной установки его как личности... Установка не может быть отдельным актохм сознания субъекта... Она лишь модус... Поэтому совершенно естественно считать, что если у нас что протекает действительно бессознательно, так это в первую очередь, конечно, наша установ­ка...» (стр. 178). «Становится бесспорным, что в нас существует не­которое состояние, которое, само не будучи содержанием сознания, имеет, однако, силу решительно на него воздействовать... Наиболее слабым пунктом учения о бессознательном, например Freud, является утверждение, что разница между процессами сознательным и бессознательным в основном сводится к тому, что эти процессы, будучи по существу одинаковыми, различаются лишь тем, что первый из них сопровождается сознанием, в то время как второй такого сопровождения не имеет...» (стр. 40). «Понятие бессозна­тельного у Фрейда не включает в себе ничего нового в сравнении с явлениями сознательной душевной жизни...» (стр. 177) «...Нет сомнения, что точка зрения Фрейда относительно природы бессознательного в коре ошибочна...» (стр. 178) и т. д.
.

Само собой разумеется, что если бы состояния типа «установок» возникали только при тех модельных экспе­риментах, которые были нами приведены выше, или даже не только при них, но все же лишь в условиях, специаль­но провоцирующих их экспериментальных ситуаций, то они могли бы представить лишь ограниченный интерес. Все значение этих состояний именно тем и обусловливает­ся, что возникают они отнюдь не только в условиях специ­альных лабораторных исследований, но неизмеримо шире, выступая как важнейшие функциональные ком­поненты всякой приспособительной дея­тельности, всякого целенаправленного поведения вообще.

В чем же, однако, заключается конкретная роль уста­новок как компонентов деятельности и факторов, формиру­ющих поведение?

В общей форме мы на этот вопрос уже ответили: сфор­мировавшись под влиянием внешних или внутренних сти­мулов как определенное изменение функционального со­стояния центральных нервных и периферических образо­ваний, установка оказывает далее направляющее воздей­ствие на нейродинамику, предрешая характер развертыва­ния самых различных форм мозговой активности и обусловливаемых ею психологических явлений.

Это воздействие может проявляться в сравнительно простом виде, как в модельном эксперименте с шарами, но может выступать и в гораздо более сложной форме. В опы­те с шарами установка возникает как выражение замыка­ния определенной связи между стороной кинестезической стимуляции и характером вызываемых (в основном проприоцептивных) раздражений. Нарушение этой связи и порождает иллюзию. Установка выступает, следовательно, в данном случае как результат определенной организации предшествующего опыта, который становится фактором поведения, поскольку сам в свою очередь создает диффе­ренцированное отношение, избирательную готовность к предстоящим восприятиям и действиям [50]В этом смысле понятие «установки» оказывается очень близким тому, которое еще в 50-х годах ввел П. К Анохин, говоря о возбуждениях «опережающего» типа, т.е. о нервной активности, предвосхищающей еще не наступившие события и подготовляющей ответ на предстоящие воздействия. К этому же кругу представлений относится и ряд идей, обосновывающих концепцию интенционной («антиципирующей») деятельности центральной нервной системы, встречающихся в зарубежной литературе последних лет, данные экспериментальных психологических и физиологических (в том числе электрофизиологических — Walter и др.) работ, посвященных проблеме ожидания («expectancy») и др.
. Эти своеобразные процессы формирования установок предшествующим опы­том и регулирующего воздействия, которое сложившаяся установка оказывает на последующую активность, могут быть прослежены при анализе структуры самых разнооб­разных приспособительных актов, от наиболее простых до наиболее сложных.

Для более глубокого понимания специфической роли, которую неосознаваемые установки играют в качестве факторов регуляции осознаваемого поведения, необходимо учесть также следующую характерную их особенность. Хорошо известно, что необходимым условием эффективно­сти любой целенаправленной деятельности является отно: сительная независимость последней от случайных, внеш­них по отношению к ней, событий, выступающих в роли помех («шумов»). Без этой относительной независимости всякое организованное поведение неминуемо распадается, превращаясь в неупорядоченное реагирование на внешние воздействия, в реагирование, структура которого пассивно отражает структуру процессов воздействия. Что же при­дает целенаправленной деятельности эту столь необходи­мую ей относительную независимость от внешних собы­тий? Может быть (такое предположение естественно воз­никает в первую очередь), ее осознанный характер, ее ре­гулирование мозговой активностью, лежащей в основе сознания? Очевидно, однако, что не только он, ибо, как это было многократно экспериментально показано, целенапра­вленное действие продолжает оставаться таковым (сохра­няя, следовательно, относительную независимость от слу­чайных внешних событий) и на тех этапах своего развер­тывания, на которых оно протекает неосознанно (в фазах «автоматизированного» выполнения навыков и во многих других случаях).

Прослеживая эти фазы неосознаваемого формирования действий, мы вновь встречаемся с хорошо уже нам знако­мым феноменом «отщепления», но в дополнение к тому, что нам об этом феномене известно, мы можем теперь точ­нее охарактеризовать причины, по которым отсутствие осо­знания определенной фазы действия не приводит к распа­ду последней как фрагмента целенаправленной активно­сти. В экспериментальных работах, выполненных школой Д. Н. Узнадзе, было ярко показано, что фактором, предот­вращающим подобный распад, является именно установ­ка, сложившаяся в процессе предшествующей деятельно­сти и создающая специфическое для нее дифференциро­ванное отношение к разным элементам внешней ситуации: элективную готовность к развернутому реагированию на одни стимулы и к развитию реакций торможения на дру­гие. При устранении или при недостаточности такой элективности целенаправленный характер деятельности неми­нуемо нарушается.

Сказанное выше создает определенное представление о том, каким образом проявляются в поведении неосознавае­мые установки. Только благодаря их участию в сознатель­но регулируемой деятельности поведение приобретает при­способленный и упорядоченный характер. Их регулирую­щее воздействие обеспечивает целенаправленность, осмыс­ленный характер действий, без того, чтобы контроль этой целенаправленности должен был производиться на всех этапах развертывания действия осознанно. Уже из этого одного ясно, какое огромное облегчение для работы созна­ния создается активностью неосознаваемых установок. Вместе с тем не подлежит сомнению, что неосознаваемые установки могут и препятствовать при определенных усло­виях развертыванию осознанно регулируемой деятельно­сти, выступая в подобных случаях подчас в качестве весь­ма мощных факторов патологической дезорганизации по­ведения. На этом мы остановимся позже.

§ 83 Два критических замечания в адрес теории установки Д. Н. Узнадзе. Основной вклад этой теории в учение о «бессознательном»

На предыдущих страницах мы охарактеризовали введен­ное Д. Н. Узнадзе понятие «неосознаваемой установки». Означает ли это, что мы во всем согласны с той трактовкой этого понятия, которая дается Д. Н. Узнадзе и его шко­лой? На этот вопрос мы вынуждены ответить отрица­тельно.

Д. Н. Узнадзе рассматривает установку как состояние, которое при любых условиях остается неосознаваемым. Нам такая трактовка представляется неоправданно сужи­вающей смысл этого понятия. Если понимать под установ­кой состояние, обусловливаемое определенной организаци­ей предшествующего опыта и приводящее к регулирова­нию последующего поведения (насколько мы понимаем, для иной трактовки данные школы Д. Н. Узнадзе повода не дают), то нет ни логических, ни фактических основа­ний полагать, что подобное состояние не может быть и осознаваемым.

Д. Н. Узнадзе подчеркивает: при «наличии потребно­сти и ситуации ее удовлетворения в субъекте возникает специфическое состояние, которое можно охарактеризовать как склонность, как направленность, как готовность его к совершению акта, могущего удовлетворить эту по­требность... как установку его к совершенно определенной деятельности... Установка является модусом субъекта в каждый данный момент его деятельности, целостным со­стоянием, принципиально отличающимся от всех его диф­ференцированных, психических сил и способностей» [87, стр. 170—171]. Установка, по Д. Н. Узнадзе, это целостное состояние, которое «не отражается в сознании субъекта в виде его отдельных самостоятельных переживаний. Оно играет свою роль, определяя работу субъекта в направле­нии активности, приводящей его к удовлетворению своих потребностей» [87, стр. 178].

Основная мысль Д. Н. Узнадзе выражена здесь с боль­шой ясностью. Установка — это не какое-то конкретное «психическое переживание» субъекта, а «модус» состоя­ния субъекта, т. е. готовность, наклонность субъекта к пе­реживаниям, восприятием или действиям определенного типа. Именно в этом заключается отличительная осо­бенность, качественное своеобразие установки, позволяю­щее отграничить ее от других психологических категорий и определяющее ее роль как фактора поведения. Но из этого своеобразия установок отнюдь не вытекает их неосознаваемость и тем более — непереживаемость.

Когда сторонники теории Д. Н. Узнадзе подчеркивают, что установка не осознаваема «непосредственно» (что она осознаваема только опосредованно, через анализ ее отно­шения к действительности, как это имеет место хотя бы в модельном эксперименте), то при этом молчаливо, очевид­но, допускают, что другие психические состояния осозна­ются именно «непосредственно». Такое понимание чрева­то, однако, двумя ошибками. Первая, философская, заклю­чается в том, что принципиально, по-видимому, не допу­скается возможность осознания «модусов» (способов, тен­денций) реагирования. Вторая, психологическая, связана с тем, что предполагается возможность «непосредственно­го» осознания психических явлений, отличных от установ­ки. Если, однако, осознание есть, как мы говорили выше, «знание об... объекте, противостоящем субъекту» (С. Л. Ру­бинштейн), знание о чем-то, что для познающего субъекта является элементом внешнего по отношению к нему мира, то становится очевидным, что всякое осознание имеет опосредованный характер, поскольку всякое сознание предполагает соотнесение того, что осознается, с деятель­ностью и средой, соотнесение «Я» с «не Я». Именно поэто­му вообще не существует никакого «непосредственного» осознания субъектом его психических данностей [51]Представляют интерес формулировки, которые по этому поводу были даны С. Л. Рубинштейном: «Человек познает... самого себя лишь опосредовано, отраженно, через других, выявляя в действиях, в поступках свое отношение к ним и их к нему. Наши собственные переживания, как бы непосредственно они ни пере­живались, познаются и осознаются лишь опосредовано, через их отношения к объекту. Осознание переживания — это, таким обра­зом, не замыкание его во внутреннем мире, а соотношение его с внешним, объективным, материальным миром, который является его основой и источником... Как в познании психологии других людей, так и в самосознании и самонаблюдении сохраняется от­ношение непосредственных данных сознания и предметного мира, определяющего их значение... Сознание по самому существу своему — не узко личное достояние замкнутого в своем внутреннем мире индивида, а общественное образование...» и т. д. [74, стр. 149].
. Оши­бочность противоположной точки зрения, долгое время подсказывавшейся субъективно-идеалистической психоло­гией, использовавшей методы интроспекции, была хорошо показана еще Л. С. Выготским. Всякое осознание связано с установлением сложных отношений, а выявляя (через деятельность) отношение к среде, мы можем (хотя и не обязательно должны) осознавать «модусы» этой деятель­ности принципиально так же, как и любые другие ее каче­ства.

Необходимо, кроме того, иметь в виду следующее. Если мы одновременно примем два положения, т.е. признаем, что установки могут быть только неосознаваемыми и что свое регулирующее влияние они оказывают на поведе­ние даже в его наиболее сложных формах, то тем самым мы станем на путь, который легко мог бы привести нас к тому, что в системе психоанализа является наиболее не­правильным, — к представлению о функциональной геге­монии «бессознательного» и к выделению областей смыс­лового регулирования, в которые сознание принципиально доступа не имеет.

Поэтому, полностью принимая все то ценное, что со­держится в теории Д. Н. Узнадзе в отношении значения установок как основы теории «бессознательного», мы не можем согласиться с представлением об установке, как о факторе, способном быть только неосознаваемым. Имен­но колебания в степени ясности осознания установок, ос­цилляции этой характеристики и определяют в значитель­ной степени ту специфическую роль, которую установкам приходится выполнять в качестве организаторов поведе­ния, адекватно формируя последнее или разрушая его.

Отличие нашего понимания проблемы «установки» от того, которое было разработано Д. Н. Узнадзе, не исчерпы­вается, однако, тем, что было сказано выше. Теория Д. Н. Узнадзе утверждает понятие об установке, как об особенности «целостной личности», как о состоянии, ха­рактеризующем «не какие-нибудь из отдельных психиче­ских функций, а... всего субъекта как такового» [87, стр. 170]. Нам представляется, что экспериментальные ис­следования школы Д. Н. Узнадзе отчетливо показали сложный, межфункциональный, полиструктурный харак­тер установки, ее способность проявляться одновременно в разных физиологических системах. Однако из этого еще отнюдь не вытекает, что установка (например, того типа, который проявляется в описанном выше модельном экспе­рименте с шарами) выражает собой изменение «личности» субъекта, у которого она сформировалась. Нам думается, кроме того, что и вообще весь охарактеризованный выше подход к установке, прежде всего как к механизму ре­гулирования деятельности , не вполне совпадает с представлением о роли, которую отводил Д. Н. Узнадзе этому фактору в психической жизни человека.

Сформулировав эти критические замечания, мы хоте­ли бы еще раз подчеркнуть, что они менее всего конечно, снимают то положительное, что было сказано нами по по­воду теории Узнадзе на предыдущих страницах. Помощь, которую идеи Д. Н. Узнадзе оказали критике психоанали­тических концепций, заключается в том, что они предоста­вили в наше пользование понятие, которое не только об­легчает понимание одной из двух важнейших функций неосознаваемой высшей нервной деятельности, но и устра­няет оказавшийся роковым для всех предшествующих тео­рий «бессознательного» парадокс «непереживаемого пере­живания». Теория Д. Н. Узнадзе раскрывает, во что трасформируется переживание после того, как оно перестает переживаться, не вынуждая нас прибегать для объяснения к наивной схеме «перемещения» неизменен­ного переживания в особую недоступную для сознания сферу. Тем самым эта теория раскрывает под­линное существо «бессознательного» как фактора, за которым остается функция регуляции, хотя этот фактор ни аффектом, ни мыслью, ни стремлением не является. Именно эту сторону проблемы не могли понять предшествующие исследователи, несмотря на силу мысли, которая характеризовала многих из них.

Само собой разумеется, что психологическая те­ория установки ничего непосредственно не говорит нам (и не может сказать) о физиологических основах «бессознательного». Однако отрицать на этом основании ценность ее данных было бы равносильно отрицанию про­дуктивности кибернетических схем управления, регуляции или поиска потому, что эти схемы независимы от конкрет­ного реализующего их материала и, следовательно, также мало что непосредственно нам об этом материале говорят. Теория установки является одним из разделов теории биологического регулирования, что, естественно, заранее ограничивает круг понятий, которыми она опери­рует, и характер проблем, на решение которых она направ­лена. Но зато (и это главное) она освещает такой ас­пект организации поведения , который при лю­бом другом подходе ускользает от внимания. Только учи­тывая эти обстоятельства, можно адекватно оценить и пра­вильно использовать теорию установки.

Расхождения же во мнениях по поводу конкретных особенностей установок, их отношения к активности созна­ния и к процессам высшей нервной деятельности еще, вероятно, долго будут стимулировать дискуссии, в которых проблема «бессознательного» нуждается для своего даль­нейшего развития, быть может, даже больше, чем какая-либо другая.

§ 84 О необходимости связи понятия установки с теорией психологической структуры целенаправленного действия

Школой Д. Н. Узнадзе теоретически и экспериментально разработана общая теория установки. Вместе с тем при рассмотрении идей и работ этой школы становится очевид­ной определенная ограниченность возможностей анализа проблемы установки, если подобный анализ придержива­ется лишь традиционных психологических методов и по­нятий и отвлекается от современного понимания принци­пов функциональной организации действия. Ограничен­ность эта заключается прежде всего в том, что при тради­ционном психологическом подходе, правильно рассматри­вая установку как выражение «готовности» к активности определенного типа, исследователи наталкиваются на серьезные трудности при любых попытках конкретиза­ции этой идеи. Они останавливаются по существу на этой констатации, не будучи в состоянии ее далее теоретически углубить [52]Это обстоятельство хорошо, по-видимому, понимается и самой школой Д. Н. Узнадзе. Доказательством этого является монография И. Т. Бжалава [21], в которой содержится попытка развить представление об установке на основе данных современной теории биологического регулирования и принципов кибернетики.
. Мы напомним поэтому ход мысли, указавший, каким образом уточняется представление об установке, если анализ этого представления связывается с некоторы­ми положениями, вытекающими из современной теории психологической структуры целенаправленных действий.

§ 85 Недостаточность определения установки как «готовности к действию»

Зарождение и первые этапы развития понятия «установ­ки» оказались тесно связанными со стремлением дать более точное описание особенностей движений и статики тела. Paillard, например, указывает [195], что понятие «установка» впервые появилось в западноевропейской ли­тературе в работах авторов, изучавших художественные приемы итальянского изобразительного искусства и стре­мившихся найти особый термин для обозначения поз тела, выражающих «определенное душевное состояние». Затем смысл этого понятия существенно изменился, однако еще долгое время оно употреблялось преимущественно в связи с анализом движений человека. В последние десятилетия его истолкование определялось смутно осознаваемым по­ниманием его связи с теорией эмоций и поведения, резким расширением сферы его применения и, как неизбежное следствие, все более острыми разногласиями при попыт­ках его определения [53]Эти разногласия вытекали не только из расхождений в области методологии и традиций психологического исследования. В качестве осложняющего фактора здесь выступали также момен­ты, относящиеся к особенностям семантики различных языков. Смысловые оттенки, присущие русским словам «установка» и «ин­тенция», грузинскому «ганцхоба», французским «attitude» и «predisposition», английским «attitude», «expectancy» и «set», немец­ким «Einstellung» и «Haltung», неоднозначны. И эта неоднознач­ность, созданная естественной эволюцией языков, является фактом, который неизбежно предшествует любой форме психологического анализа. Последний может эти оттенки учесть и сохранить (в кон­кретной истории понятия «установка» он от них скорее отталкивал­ся), он может их уточнить и тем самым преобразовать. Но он лишь с большим трудом может их полностью исключить. Поэтому задача выяснения и тем более идентификации смысла, который придается на разных языках понятию «установка», по очень многим при­чинам является нелегкой и требует предварительного не только концептуально-психологического, но и чисто лингвистического ана­лиза. Ведь согласно изящному выражению Guillaume «язык — это уже теория» [195, стр. 181].
.

Тем важнее, однако, что несмотря на эти расхождение мнений, несмотря на взаимную независимость развития отдельных языков, обусловившую лингвистическую дифференцированность смысловых оттенков термина «установ­ка», и несмотря на, может быть, еще большую взаимную независимость развития психологических концепций, ха­рактерных для разных школ, оказалось возможным все- таки довольно единодушно наметить, что же является в понятии «установка» хотя бы формально главным.

Отвечая в 1955 г. на этот вопрос, А. С. Прангишвили [70]Нельзя не обратить внимание на то, что при попытках оп­ределить, в психологических понятиях, что же лежит за пределами осознаваемой деятельности, лаже те направления мысли, которые далеки от круга идей Д. Н. Узнадзе, ставят обычно акцент на та­ких категориях, как «тенденции к действию», «побуждения», «регулирующие воздействия» и т. п. С. Л. Рубинштейн, например, подчеркивает такое понимание очень отчетливо: «Психическое со­держание человеческой личности не исчерпывается мотивами соз­нательной деятельности. Оно включает в себя также многообразие неосознанных тенденций — побуждений его непроизвольной дея­тельности» [73, стр. 312] Не подлежит, однако, сомнению, что тео­рия установки, разработанная школой Д. Н. Узнадзе, придает та­кому подходу особую законность и точность.
в строгом согласии с охарактеризованными выше пред­ставлениями, введенными в советскую психологию Д. Н. Узнадзе, подчеркнул связь установки с «готовностью субъекта к определенной деятельности». Эта готовность понималась им как важнейший фактор организации любой формы приспособительного поведения и принципиально противопоставлялась схеме неопосредованной связи между стимулом и реакцией. Для того чтобы яснее оттенить сходство намечающихся на сегодня подходов к проблеме уста­новки, следует напомнить, что на специальном симпозиуме, посвященном анализу теории установки, состоявшемся несколько лет спустя в Бордо, прозвучали очень сходные мысли. Paillard было, например, указано [195], что при всем разнообразии смысловых оттенков, которые придаются понятию установки, неизменным в этом понятии остается указание на «предрасположение» субъекта ориентировать свою деятельность в каком-то определенном направлении. Paillardакцентировал организующий и селективный характер установка, создание ею «тенденции к определенно­му типу активности», в смысле, который придавался ана­логичному представлению еще в 30-х годах Allport, а так­же Binet, Wallon и многими другими. Близкие определе­ния «установки» были даны в литературе во многих дру­гих случаях.

Отметив это совпадение подходов, следует, однако, сра­зу же обратить внимание на то, что оно имеет скорее фор­мальный и потому поверхностный характер. Определение установки как «готовности» не предрешает истолкование этого понятия по существу и поэтому оказывается одина­ково пригодным для самых разных в методологическом от­ношении направлений — от Kulpe, Ach и Marbe, до Allport, Wallon и Fraisse. За согласием, что установка представ­ляет собой «готовность», могут скрываться самые серьез­ные расхождения, по поводу существа и закономерностей динамики этого феномена, например по поводу того, какие системы в эту готовность вовлекаются; имеем ли мы здесь дело с активацией только частных функций или с более глубокими глобальными сдвигами, затрагивающими лич­ность субъекта; как следует представлять взаимоотноше­ния установок, одновременно или последовательно возникающих в разных областях приспособительной деятельно­сти; является ли установка понятием только описатель­ным или также объясняющим; какое место занимает уста­новка в структуре деятельности: предваряет ли она дейст­вие или же сама лишь постепенно формируется в процессе целенаправленной деятельности и оправдано ли рассмотре­ние обеих этих возможностей как альтернативы; какова связь между установкой как готовностью к избирательному реагированию и рефлексом как реализацией этой готовно­сти; является ли установка актом сознания или, напротив, ее следует понимать как компонент только неосознавае­мой приспособительной деятельности и адекватно ли и здесь строго альтернативное решение; каковы критерии разграничения между понятием «установка» и близкими к нему понятиями «мотив», «привыкание», «динамиче­ский стереотип», «роль» (в смысле, придаваемом этому по­следнему термину Moreno, Mead, Sarbin); каковы качест­венные особенности типической установки, закономерности ее образования, пластических перестроек, угасания и т.д.

Перечень подобных вопросов можно было бы значи­тельно увеличить. И нетрудно показать, что по поводу многих из них существуют серьезные расхождения мнений даже среди тех, у кого определение установки как «готов­ности к действию» никаких возражений не вызывает.

Такое положение вещей заставляет отнестись с внима­нием к тезису, который в советской психологии особенно подчеркивался в последние годы все той же школой Д. Н. Узнадзе, а также А. Н. Леонтьевым, и по которому адекватное раскрытие представления установки возможно только в рамках более широкой психологической концеп­ции — учения о функциональной структуре действия в це­лом. При завершении дискуссии по проблеме установки, происходившей в 1955 г. в Москве, А. С. Прангишвили, на­пример, указал, что установка отражает только определен­ную хотя и первостепенно важную особенность всякой приспособительной деятельности, а именно «ее конкрет­ную направленность». Отсюда достаточно ясно, что и с по­зиций теории Д. Н. Узнадзе проблема установки не может решаться в отрыве от более общего понимания структуры деятельности, что истолкование этой проблемы неизбежно предопределяется подобным более общим пониманием. Можно было бы привести многие высказывания, сделан­ные в аналогичном духе также А. Н. Леонтьевым [51]Представляют интерес формулировки, которые по этому поводу были даны С. Л. Рубинштейном: «Человек познает... самого себя лишь опосредовано, отраженно, через других, выявляя в действиях, в поступках свое отношение к ним и их к нему. Наши собственные переживания, как бы непосредственно они ни пере­живались, познаются и осознаются лишь опосредовано, через их отношения к объекту. Осознание переживания — это, таким обра­зом, не замыкание его во внутреннем мире, а соотношение его с внешним, объективным, материальным миром, который является его основой и источником... Как в познании психологии других людей, так и в самосознании и самонаблюдении сохраняется от­ношение непосредственных данных сознания и предметного мира, определяющего их значение... Сознание по самому существу своему — не узко личное достояние замкнутого в своем внутреннем мире индивида, а общественное образование...» и т. д. [74, стр. 149].
и др [54]За рубежом эта же позиция была очень четко сформулиро­вана на симпозиуме в Бордо (1959) Moscovici: «Является сомнительным, правомерно ли обсуждать понятие установки, если можно так выразиться, "в себе". Когда возникает вопрос, нужно ли предпочесть монистический или плюралистический подход, является ли установка категорией описательной или объясняющей, ответить правильно можно, только опираясь на определенную концепцию поведения» [195, стр 131]. В другом месте Moscovici указывает, что и о внутреннем единстве разнообразных установок можно гово­рить, только уточнив предварительно, на какую именно теорию деятельности опирается анализ.
.

Это логическое подчинение теории установки более ши­рокой теории функциональной организации действия име­ет принципиальное значение. Констатируя его в данном случае как итог развития уже не кибернетического, а соб­ственно психологического направления мысли, мы возвра­щаемся тем не менее к аспекту рассмотрения очень близ­кому, если не тождественному, тому, который уже был на­ми проанализирован выше и привел к пониманию установ­ки как системы тенденций, вытекающей из существования «критериев предпочтения» или «программ», интимно включенных в процесс переработки йнформации, придающих определенную «значимость» поступающей информации и тем самым превращающих эту информацию в фактор ре­гуляции.

Такое понимание подчеркивает, что установка — это, безусловно, нечто большее, чем просто «готовность» к раз­витию активности определенного типа. Ее функцией яв­ляется не только создание потенциального «предрасполо­жения» к еще не наступившему действию, но и актуальное управление уже реализующейся эффекторной реакцией (или сенсорным отражением). Именно это обстоятельство недоучитывалось многими старыми психологическими кон­цепциями установки, возникшими до появления современ­ной теории биологического регулирования, и оно не могло не обусловить существенную в некоторых отношениях ограниченность старых концепций.

Сказанное выше можно резюмировать следующим об­разом.

Экспериментальными исследованиями школы Д. Н. Уз­надзе было показано, что установки, которые могут субъек­том не осознаваться, способны тем не менее влиять на аф­ферентные и эффекторные процессы, антиэнтропически изменяя функциональную структуру последних в соответ­ствии с предшествующим опытом. Поскольку установки могут формироваться на основе обобщенного восприятия действительности, они нередко выступают как факторы, которые обусловливаются конкретным психологическим содержанием предшествующих переживаний и наряду с объективными воздействиями в свою очередь предопреде­ляют содержательную сторону предстоящих переживаний.

Традиционные приемы психологического анализа по­могли выявить закономерности динамики установок и формы проявления последних в поведении. Однако они не­достаточны, если возникает необходимость установить бо­лее точно роль установок в структуре действия. Для того чтобы понять эту роль, необходимо подойти к проблеме установки в несколько ином плане: с позиции современ­ного понимания принципов регулирования и функцио­нальной организации целенаправленных приспособитель­ных актов. При таком подходе удается более точно опре­делить основные функции установок, а тем самым, следо­вательно, и функции процессов высшей нервной деятель­ности, остающихся неосознаваемыми.

§ 86 Идея опосредованности связи между стимулом и реакцией в классической нейрофизиологии

Представление об установке, как мы это уже отметили, еще не приобрело «прав гражданства» в современной ней­рофизиологии. Если некоторыми из наших ведущих нейро­физиологов, в частности Н. А. Бернштейном, П. К. Анохи­ным и группирующимися вокруг них исследователями, оно было включено во многие их теоретические построения, то со стороны других оно продолжает встречать скорее скеп­тическую оценку и непонимание его необходимости. Пред­ставляется целесообразным проследить причины, которые вынуждают нас обращаться к этому понятию при разра­ботке вопросов, относящихся к теории структуры действия.

Бросая ретроспективно взгляд на развитие представле­ния об установке, можно заметить, что идея, составляю­щая логическое ядро этого понятия, стала проникать в ней­рофизиологию на протяжении последних десятилетий в разных формах, сохраняя обычно специфические черты той школы или того направления мысли, которые эту идею в соответствующем случае выдвинули. Анализ отношения проблемы установки к проблеме функциональной структу­ры действия целесообразно начать с определения именно этой основной идеи.

Говоря о последней, мы имеем в виду положение о том, что реакция организма является не непосредственной функцией стимула, а опосредована определенными «про­межуточными» факторами, тесно связанными с состояни­ем системы, на «вход» которой оказывается воздействие. Нетрудно показать, что подобное представление имеет глубокие корни как в психологии, так и в нейрофизиоло­гии, будучи неоднократно высказано очень разно ориенти­рованными исследователями. Опуская многочисленную относящуюся сюда литературу, мы остановимся в этой связи только на одном моменте, анализ которого облегчит даль­нейшее изложение.

До настоящего времени зарубежные авторы делают иногда попытки обосновать упрощенное представление, по которому рефлекторный принцип связан якобы неизбежно с механистической концепцией прямой (непосредствен­ной) связи между стимулом и реакцией. Такое толкование, исходящее из уст критиков рефлекторной концепции, по­могает, возможно, развитию мысли тех, кто его высказы­вает, оттеняя своеобразие их подхода, но достигается это преимущество ценой ухода от темы спора, так как возра­жения сторонников подобного толкования направляются против скорее воображаемого, чем реального противника. Именно в таком положении оказались, говоря о борьбе «двух школ», в частности, авторы очень вдумчиво и инте­ресно во многих других отношениях написанной книги «Планы и структура поведения» Miller, Galanter и Pri­bram [208].

Основным недостатком подобной критики рефлектор­ного принципа является то, что при ней смешиваются два существенно разных момента: а) представление о самом факте зависимости реакции не только от стимула, но и от «опосредующих факторов» и б) представление о том, како­ва природа этих факторов и каковы закономерности их влияния. Можно уверенно утверждать, что первое из этих представлений (и, следовательно, понимание всей неадек­ватности идеи непосредственной зависимости ре­акции от стимула) возникло уже на самых начальных эта­пах научного применения рефлекторного принципа в ней­рофизиологии, т. е. уже в период первых работ И. М. Се­ченова. То, что характер (направление, быстрота и сила) реакции, возникающей, например, у спинальных лягушек, зависит не только от особенностей стимула, но и от такого «опосредующего» фактора, как исходное положение раз­дражаемых лап было показало (И. М. Сеченовым) еще в прошлом веке. При этом был выявлен не только сам факт зависимости реакции от «опосредующих факторов» какими представлялись в тот период прежде всего уровни возбу­димости нервных структур, вовлекаемых в рефлекторный акт, но и направляющая роль этих факторов, их тенден­ция придавать рефлекторной реакции приспособительный характер. В дальнейшем аналогичные факты зависимости реакций от состояния активируемых физиологических си­стем изучались множеством исследователей, полностью разделявших представление о ведущей роли рефлектор­ного принципа. Достаточно напомнить хотя бы классиче­ские работы Magnusили Ехпег, не говоря уже о внима­нии, которое на протяжении десятилетий уделялось имен­но этой проблеме как в школе Введенского-Ухтомского, так и в школе Sherrington. Неослабевающий интерес к вопросам этого круга отразился и в более поздних работах, выполненных, например, М. И. Виноградовым и Г. П. Конради, Ю. М. Уфляндом и многими другими.

Такое положение вещей было понятным и по существу неизбежным. Идея непосредственной («жесткой») связи между стимулом и реакцией настолько упрощена и антифизиологична, что если бы она действительно была нераз­рывно связана с рефлекторным принципом, то это сделало бы, конечно, совершенно немыслимыми поразительные успехи, достигнутые нейрофизиологией за последнее сто­летие. Идея однозначной зависимости реакции от стимула прозвучала прогрессивно в первой половине XVII века в устах Декарта. Но если бы эта же идея определяла реф­лекторную концепцию и в наше время, то весь поразитель­ный взлет учения о мозге (истоки которого бесспорно свя­заны с классическими представлениями о рефлексе) вы­ступил бы как какой-то грандиозный парадокс.

Все это хотелось бы отчетливо установить не только в интересах уточнения исторической истины. Если мы твер­до договоримся, что расхождения возникают не по поводу того, однозначно или неоднозначно зависит реакция от сти­мула (серьезные споры на эту тему вряд ли пережили XIX век), то сразу же сможем ввести дискуссию в ее под­линное и очень важное русло. Спор (и очень принципиальный) должен сегодня идти не о том, существуют ли факторы, опосредующие связь между стимулом и реакци­ей, а о том, каковы эти факторы, какие механизмы ими ак­тивируются и как обеспечивается их строго избирательный конечный эффект. Поставив же вопрос таким образом, мы оказываемся в области, в которой в последние годы про­изошли особенно значительные сдвиги, отразившие изме­нение понимания нами некоторых важных принципов функциональной организации работы мозга.

Для классической нейрофизиологии представление о факторе, вклинивающемся между сигналом и реакцией, свелось на первых порах к общей идее «функционального фона», на который падает раздражение и который опреде­ляет судьбу реакции в не меньшей степени, чем воздейст­вующий стимул. Конкретное же содержание этой общей идеи эволюционировало, отражая постепенное усложнение представлений о механизмах и закономерностях нервной деятельности. Если на ранних этапах в качестве основной особенности «функционального фона», ответственной за характер реакций, рассматривалась только степень возбу­димости отдельных непосредственно активируемых нерв­ных образований, то в дальнейшем это исходное представ­ление значительно расширилось. Характеристиками функ­ционального фона, влияющими на качество реакций, становятся особенности изменения возбудимости нервных структур во времени («фазовые» состояния, «суммационные» эффекты и т.п.); изменения возбудимости системно­го характера (отражающиеся, например, в феноменах «индукции» и «иррадиации», описанных еще в самых ран­них работах павловской школы); обусловливаемые «про­торением» в смысле придававшемся этому понятию Ехner; вытекающие из концепции доминанты Ухтомского; изме­нения параметров, косвенно связанных со сдвигами возбу­димости (например, функциональной лабильности, по Введенскому); модификации состояния возбудимых обра­зований, вытекающие из организации временных связей, и т.д.

Когда же возникал вопрос, какие именно из этих харектеристик придают реакции относительную независи­мость от стимула, обеспечивая тем самым ее гибкость и биологическую целесообразность поведения, то в различ­ные периоды давались разные ответы. Наиболее глубоким из таких ответов, предвосхитившим, как мы увидим не­сколько позже, важное направление последующего разви­тия идей, явилась, бесспорно, павловская концепция «под­крепления». В этой концепции прозвучала мысль,