Проблема «бессознательного»

Бассин Филипп Вениаминович

Глава четвертая. Проблема неосознаваемых форм психики и высшей нервной деятельности в свете современной теории биологического регулирования и психологической теории установки

 

 

I. Проблема сознания

§ 44 Задача, поставленная нейрокибернетикой перед теорией сознания

Мы попыта­емся охарактеризовать, как решается проблема «бессоз­нательного», если к ней подходят не с психоаналитиче­ских, а с диалектико-материалистических позиций. Для этого остановимся сначала на диалектико-материалисти­ческой трактовке проблемы сознания. Вопрос о «бессоз­нательном» является лишь частным аспектом более общей проблемы сознания, и то, как он раскрывается, во многом зависит от истолкования этой более общей темы.

При рассмотрении проблемы сознания, после напоми­нания некоторых подходов, существующих в зарубежной психологии и физиологии, мы сосредоточим внимание на новых аспектах, которые возникли в результате проникно­вения в теорию сознания идей современной кибернетики. Мы уже остановились на парадоксе, к которму привело это проникновение: начав с исследования механизмов мы­слительной работы мозга, многие из нейрокибернетиков пришли к созданию картин мозговой деятельности, в кото­рых сознанию отводится роль функционально индиффе­рентного эпифеномена. Роль сознания как активного фак­тора отражения и преобразования внешнего мира лишь с большими натяжками «вписывается» в эти концепции.

Такое положение вещей имеет свою слабую и одновре­менно, как это ни неожиданно, сильную стороны. Сильная сторона заключается в том, что широко используемые в нейрокибернетике представления о закономерностях моз­говой деятельности (о подчиненности этой деятельности принципам стохастической организации связей, вероят­ностного прогнозирования событий, алгоритмизации нерв­ных процессов, эвристического нахождения оптимальных решений и т.п.) дают обильный материал для более глу­бокого понимания того, каким образом и опираясь на ка­кие мозговые связи и системные отношения можно осу­ществлять поведение, имеющее черты целесообразности, вопреки тому, что оно не направляется ясным сознанием. При желании заострять парадоксы можно поэтому ска­зать, что нейрокибернетика, изучая осознаваемую мысли­тельную деятельность человека, оказалась столь же про­дуктивной в теории «бессознательного», сколь бесполез­ной (будем надеяться, лишь пока) в теории сознания.

Слабую же сторону создавшегося положения можно определить как удивительное выпадение из всех нейроки- бернетических схем работы мозга представления о нерв­ных процессах, лежащих в основе сознания, т.е. представ­ления о факторе, который не только неразрывно связан с деятельностью высших уровней центральной нервной си­стемы человека, но и активно участвует в этой деятель­ности, выполняя в ней сложную и специфическую роль.

Эта своеобразная и несколько неожиданно сложившая­ся ситуация заставляет диалектико-материалистическую теорию сознания вновь вернуться к проблеме объектив­ности самой функции сознания и обосновать положитель­ное решение этой проблемы, показывая одновременно, в чем заключается неадекватность аргументов в пользу эпифеноменальности сознания, которые выдвигает нейро­кибернетика. Как мы увидим далее, уточнение представ­лений о функции сознания проясняет и роль «бессозна­тельного», а также отношения, существующие между «бессознательным» и сознанием.

§ 45 Трудности разработки проблемы сознания

Проблема сознания относится к числу наиболее сложных и во многом еще недостаточно ясных. От ее решения за­висит дальнейшее уточнение представлений об основных функциях человеческого мозга и об отношениях между человеком и его средой. Сложность этой проблемы обу­словлена самим ее существом. Что касается ее недоста­точной ясности, то здесь проявляются некоторые особен­ности исторически сложившегося подхода к вопросам тео­рии сознания. Первая из этих особенностей заключается в следующем.

Проблема сознания разрабатывается на протяжении уже многих десятилетий одновременно с разных теорети­ческих и клинических позиций: психологии и социологии, биологии и нейрофизиологии, психиатрии и невропатоло­гии. Ею занимается как одной из своих фундаментальных тем и философия. Совершенно очевидно, что проводимые в этой связи разнотипные исследования освещают качест­венно разные аспекты проблемы сознания и приводят краскрытию последней в понятиях, относящихся к разным дисциплинам. Именно поэтому объяснение конкретных естественно-научных и клинико-психологических данных, полученных в результате анализа проблемы сознания, ока­залось сопряженным с большими трудностями и до сих пор в удовлетворительной форме еще не достигнуто.

К сказанному можно добавить, что и между исследо­ваниями природы сознания, проводимыми в рамках одной и той же дисциплины, нередко обнаруживаются расхож­дения толкований, вызванные тем, что одним и тем же терминам разными школами и направлениями придается неодинаковый смысл. Особенно глубокий характер эти различия трактовок приобретают, по легко понятным при­чинам, при рассмотрении проблемы сознания в ее наибо­лее общем, философском аспекте.

Вторая особенность, осложнившая анализ проблемы сознания, заключается в следующем. Очень важной обла­сти общей теории сознания — учению о «бессознатель­ном» или, точнее, учению о неосознаваемых формах выс­шей нервной деятельности (т.е. о мозговых нервных про­цессах, которые, обусловливая сложные формы приспосо­бительного поведения, не только не сопровождаются осо­знанием вызываемых ими психических явлений, но и не находят отражения в системе «переживаний» субъ­екта), долгое время в советской литературе не уделялось того внимания, которого эта область теории сознания за­служивает. Эта недооценка явилась утрированной и поэто­му неадекватной реакцией на характер, приданный теории «бессознательного» идеалистической философией.

В результате такой утрированной реакции вода, со­гласно известной английской пословице, была выплесну­та из ванны вместе с ребенком. Развитие важного разде­ла теории мозговой деятельности было поэтому не только задержано на многие годы, но и как бы передано на откуп фрейдизму. Ущерб, который был нанесен научной теории сознания этим неоправданным самоустранением диалектико-материалистически ориентированных исследователей от рассмотрения важнейших компонентов и механизмов высших форм приспособительной деятельности централь­ной нервной системы, мы только теперь начинаем как следует понимать.

Наконец, третья причина трудностей разработки проб­лемы сознания, на которой мы хотели бы остановиться. Марксистской философией утверждается в качестве тези­са первостепенного значения представление об актив­ном характере сознания, о неразрывной связи последнего с деятельностью. Сознание, отмечает Энгельс, формирует­ся деятельностью, чтобы в свою очередь влиять на эту деятельность, определяя ее. Из принципа неразрывной взаимосвязи сознания и деятельности, из понимания со­знания не как пассивного отражения, а как действенного отношения к среде, включающего сложную систему субъ­ективных мотивов и оценок, потребностей и интересов, отражающих влияние объективной действительности, в свою очередь вытекают два важных обстоятельства.

Во-первых, этот принцип позволяет резко отграничить диалектико-материалистическое понимание природы со­знания от истолкования сознания, даваемого многими на­правлениями идеалистической психологии (от представле­ния о сознании, как о некоем функционально и аффектив­но нейтральном «вместилище» переживаний, «сцене», по Jaspers, бесстрастном, более или менее ярко светящемся «экране», по Ledd, безучастном «поле», или «психическом вакууме», в рамках которого аффективно-напряженные переживания движутся, вступают в конфликты, рождают­ся и умирают). Во-вторых, диалектико-материалистиче­ская трактовка сознания как действенного отношения к среде оказывается тесно связанной с проблемой структу­ры деятельности и регуляции поведения. А из-за этого анализ проблемы сознания неизбежно переходит на совре­менном этапе к рассмотрению ряда специальных вопро­сов, поднимаемых как теорией биологического регулирова­ния, так и новейшим развитием рефлекторной теорий. Это, конечно, серьезно углубляет всю постановку пробле­мы сознания, но вместе с тем осложняет ее правильное понимание, вводя в нее ряд новых категорий.

§ 46 Исходные посылки диалектико-материалистического учения о сознании

Разрабатывая проблему сознания, советские исследовате­ли исходят из принципиальных положений философии марксизма-ленинизма. У Маркса интерес к проблеме фак­торов, формирующих человеческое сознание, может быть прослежен, начиная с ранней его работы «Экономическо-философские рукописи 1844 г.». Уже в этом раннем про­изведении содержится в качестве важного положения мысль о ведущей роли предметной деятельности в фор­мировании человеческого сознания, о зависимости созна­ния отчеловеческой практики и истории человека как «продукта общественных отношений». В более поздних произведениях, в частности в «Немецкой идеологии», Маркс и Энгельс неоднократно возвращаются к этому фундаментальному положению об общественной природе сознания, всесторонне углубляя и развивая его. В «Диа­лектике природы», а также в «Анти-дюринге» Энгельс конкретизирует этот общий тезис, раскрывая его значение для понимания антропогенеза и роли практики в развитий сознания. Он освещает зависимость сознания от способов производства и исторической смены этих способов, под­черкивая также обратный процесс — влияние, оказывае­мое сформировавшимся сознанием на породившее его об­щественное бытие. К этим коренным вопросам не раз воз­вращался и Маркс в «Капитале» и других произведениях. Наконец, в ленинских работах, посвященных теории отра­жения, и во фрагментах, затрагивающих вопросы гносео­логии, особенно в «Материализме и эмпириокритицизме» и «Философских тетрадях», вся эта концепция обществен­но-трудового генеза сознания находит наиболее развитое выражение.

Это учение явилось для советской науки методологи­ческой базой, которая предопределила существо представ­лений о сознании, многократно подвергавшихся у нас внимательному обсуждению [23]Дискуссионные вопросы теории сознания были разносторонне освещены в последние годы на Всесоюзном совещании по философским вопросам высшей нервной деятельности и психологии, opганизованном Академией наук СССР в 1962 г. [90], на Московском симпозиуме, специально посвященном проблеме сознания, в 1966 "r. [71], а также в ряде появившихся в последнее время обстоятельных работ, анализирующих эти вопросы в философском, психологическом, нейрофизиологическом и клиническом аспектах [94, 84, 34, 58, 1 и др.]
. Одна из серьезных попыток дальнейшей разработки проблемы сознания принадлежит у нас С. Л. Рубинштейну. Сознание, говорит С. Л. Рубин­штейн, это прежде всего «осознание субъектом объектив­ной реальности» [74]И. Е. Вольпертом применялась чаще «нейтральная» инструкция: «Вам снится сон». Только в отдельных случаях создавалась установка на какую-то эмоциональную окраску сновидения, например на «приятный» сон. Эта установка неизменно, насколько можно судить по опубликованным данным, давала соответствую­щий эффект.
. Но в таком случае, продолжает он, сознание есть «знание о чем-то», что «как объект противостоит познающему субъ­екту» (разрядка наша. — Ф.Б.). С. Л. Рубинштейном подчеркивается в данном случае действительно основной, принципиальный тезис, из которого вытекает ряд важных следствий [24]Приводя эти формулировки С. Л. Рубинштейна, необходимо отметить, что они теоретически опираются на философские положения, сформулированные еще Hegel в «Науке логики» (Сочинения, т. 6, М., 1939, стр. 289) и положительно оцененные В. И. Лениным в «Философских тетрадях».
.

Прежде всего из него вытекает нетождественность «сознательного» (или «осознаваемого») и «психического» в широком понимании. Сознательное есть особая, высшая форма психики, возникающая у человека лишь тогда и постольку, когда и поскольку человек выделяет себя из окружающего предметного мира. Поэтому сознание нуж­дается в длительном и сложном онтогенетическом раз­витии.

Второе. Осознание субъектом внешнего мира «как объекта, противостоящего познающему субъекту», связа­но с переходом к определенным формам обобщения и к фиксации этих обобщений в речи. Но это значит, что оно возможно лишь на основе использования таких продуктов общественно-исторического процесса, какими являются развитые понятия и речь. В этом смысле любой акт созна­ния, даже связанный с наиболее «натуральным» («внесоциальным») содержанием, является феноменом общест­венно-обусловленным, скрыто опирающимся на всю пред­ысторию человеческого общества и немыслим вне этой предшествующей истории.

Третье. Неизбежная социальная обусловленность любого проявления индивидуального сознания ни в коем случае не предполагает отождествления этого индивиду­ального сознания с сознанием общественным, т.е. с сово­купностью идей, характеризующих не индивидуум, а об­щественную формацию (хотя, конечно, общественное сознание всегда проявляется через сознание индивидуаль­ное). Общественное сознание влияет на сознание индиви­дуальное, но степень этого влияния может быть в разных случаях разной, и уже хотя бы поэтому расхождения между сознанием индивидуальным и сознанием общест­венным могут варьировать в очень широком диапазоне.

Четвертое. Диалектико-материалистическое понима­ние природы сознания отнюдь не исчерпывается пред­ставлением о социальной детерминированности последне­го. Не менее важным для марксистской трактовки являет­ся признание того, что осознание субъектом внешней ре­альности никогда не носит, как подчеркивает В. И. Ленин, характера пассивного, мертвенно-зеркального отражения. Сам факт осознания объектов внешнего мира как «пред­метов», т.е. как объектов, увязанных с деятельностью, уже выражает существование определенного отношения познающего субъекта к этим объектам и, следовательно, неразрывную связь «осознания» с этим «отношением». Именно в этом смысле надо понимать исходный тезис Маркса: «Мое отношение к моей среде есть мое сознание» [203, стр. 29], утверждающий реально-жизненный харак­тер сознания, слияние последнего со всей совокупностью конкретных потребностей и мотивов деятельности чело­века.

Пятое. Если сознание это — «осознание объективной реальности», выражающее определенное отношение к по­следней, то становится ясна основная функция сознания, ибо раскрываться отношение к миру может только в дея­тельности, преобразующей этот мир. Сознание, таким образом, с одной стороны, является отражением бытия, а с другой — неразрывно связано с общественным быти­ем, потому что выполняет функцию регулятора деятель­ности человека. Отражение внешнего мира, носящее ха­рактер его предметного «осознания», и изменение внеш­него мира, носящее благодаря «осознанию» характер «поступков» и «деятельности» (а не простого реагирова­ния), являются специфическими функциями человека как продукта всемирно-исторического процесса или, как об­разно говорит С. Л. Рубинштейн, «характеристикой свое­образного способа существования, свойственного челове­ку» [74, стр. 162].

Только с этих общих философских позиций мы мощем правильно понять роль, которую играет сознание в жизни человека с тех пор, как оно однажды забрезжило робкой искрой в предрассветном тумане истории человечества. И только с этих позицийкак мы дальше увидим, можно правильно осветить отношения, существующие между со­знанием и неосознаваемыми формами психики и высшей нервной деятельности.

§47 Единство предмета наук о мозге и различия между аспектами их подходов

Созданное марксистско-ленинской философией учение об общественно-исторической природе сознания подчеркнуло таким образом крайне сложный генез сознания, его зави­симость от факторов как физиологического, так и социаль­ного порядка. Тем самым в центр теории сознания была поставлена проблема влияний, оказываемых на проявле­ния сознания процессами качественно разнородного типа. А эта проблема потребовала более детального раскрытия отношений, существующих между высшей нервной дея­тельностью (физиологические и физико-химические про­цессы, происходящие в мозгу) и ее психическими проявле­ниями. Первая изучается в понятиях физиологии, вто­рые — в понятиях психологии. Мы напомним в этой связи одно общее положение, важное для последующего анализа.

Физиологическое и психологическое являются двумя сторонами единой мозговой деятельности, где идеальное, по словам В. И. Ленина, выступает как свойство мате­риального, «ощущение признается одним из свойств дви­жущейся материи» [49, стр. 35]. Поэтому на вопрос, изу­чают ли физиология высшей нервной деятельности и пси­хология один и тот же «предмет», одни и те же явления и процессы, ответить можно, отвлекаясь от аспектов со­циально-психологического и гносеологического, очевидно, только положительно. И. П. Павлов, как известно, много­кратно подчеркивал, что в его понимании высшая нервная деятельность это одновременно — проявление психическо­го, что условный рефлекс это феномен, одновременно фи­зиологический и психологический и т. д. Но если мы спро­сим, изучают ли эту единую реальность психология и фи­зиология высшей нервной деятельности при помощи од­них и тех же категорий как процесс, включенный в одну и ту же систему связей и отношений, то ответ может быть, столь же очевидно, только отрицательным. Психология изучает содержание отражательной деятельности мозга, а физиология высшей нервной деятельности — нервные механизмы этой же деятельности мозга. Такое понимание подчеркивает, с одной стороны, философскую неправомер­ность механистического сведения психологического к фи­зиологическому, с другой — не менее глубокую ошибоч­ность отрицания единства предмета обеих наук и рассмот­рения психологии как дисциплины, посторонней учению о мозге.

Мы останавливаемся на этом вопросе потому, что его философски адекватная трактовка имеет существенное значение для правильной постановки и проблемы «бессоз­нательного». Сознание и «бессознательное» при их диа­лектико-материалистическом понимании, — это лишь осо­бые формы проявления наиболее сложных видов мозговой активности. Но если мы рассматриваем «бессознатель­ное» с позиций учения о высшей нервной деятельности, то подходим к нему в ином плане, чем тогда, когда иссле­дуем его как феномен психологический. А отсюда выте­кает необходимость отличать при более строгом употреб­лении понятий неосознаваемые формы психических явле­ний от неосознаваемых форм высшей нервной деятель­ности , о чем мы еще будем подробно говорить в даль­нейшем.

Напомнив на предыдущих страницах основные, исход­ные для нас методологические положения, посмотрим те- перь, как ставится вопрос о сознании при разных к нему подходах за рубежом.

§ 48 О критике категории сознания в буржуазной философии XX века

Со времени написания В. И. Лениным «Материализма и эмпириокритицизма» прошло более полувека. Это был пе­риод необычайно стремительного развития человеческой мысли почти во всех областях ее приложения. За это вре­мя тенденции, характерные для буржуазной философии рубежа столетий, резко заострились. Продолжая традиции махизма, с самого начала пытавшегося стать «над» спо­ром материализма с идеализмом, ряд течений буржуаз­ной философии более позднего периода (в первую очередь такие, как неопозитивизм, неореализм, семантика) всю силу своей критики направил на понятие сознания, чтобы построить «монистическую» философскую концепцию, в которой категория сознания, противопоставляемая ка­тегории материи, растворилась бы в системе «чистого опыта».

Критика понятия сознания стала в данном случае лишь своеобразной формой борьбы с материалистическим мировоззрением, борьбы, проводимой фактически с пози­ций субъективного идеализма, но маскируемой лозунгами преодоления «метафизичности» материализма, неприем­лемости для последовательного научного мировоззрения устарелого «картезианского дуализма» (под которым по­нимается гносеологическое противопоставление материи и сознания) и т.п. Именно этим объясняется усиленное внимание, которое буржуазная философия и идеалисти­ческая психология оказывали на протяжении почти всей первой половины XX века анализу проблемы сознания и которое нашло выражение в нашумевшей в свое время статье James «Существует ли сознание?», в опубликован­ной Holt в 1914 г. работе неореалистического направления «Понятие сознания», в «Логическом трактате» Wittgen­stein, в «Анализе духа» и «Человеческом познании» Rus­sell [234] и в большом количестве других работ сходного характера.

Вряд ли нужно обосновывать, что за всей пестротой внешних различий этих направлений скрывается принци­пиально одна и та же идеалистическая сущность. Эта атака понятия сознания требует ответа на основе специ­ального философского анализа, который в рамках настоя­щей работы, естественно, не может быть проведен. Мы упоминаем об этой критике поэтому лишь для того, чтобы показать далее, как она отразилась на подходах к проб­леме сознания, существующих сегодня за рубежом в ряде конкретных научных дисциплин. Более детальное рас­смотрение увлекло бы нас в область, далекую от той, ко­торая является для нас главной.

§ 48 Последние зарубежные дискуссии по проблеме сознания

Для того чтобы лучше понять, какие вопросы стоят в центре современных споров с идеалистическим направле­нием о природе сознания как биологического и социаль­ного феномена и о связи сознания с «бессознательным», обратимся к рассмотрению недавно прошедших дискуссий на эту тему. Одна из таких дискуссий состоялась несколь­ко лет назад на страницах центрального психоневрологического журнала ГДР «Psychiatrie, Neurologie und medizinische Psychologie» [226]. Другая, отраженная p извест­ном сборнике «Мозговые механизмы и сознание» [117]3. Фрейд. По ту сторону принципа удовольствия. Цит. по: Г. Уэллс. Павлов и Фрейд. М., 1959, стр. 401.
, происходила на Лорентинской конференции в Канаде еще в 1953 г. Последняя дискуссия представляет интерес по двум причинам. Во-первых, на ней были сформулированы многие положения, которые не потеряли своего значения как характеристика теоретических позиций соответствую­щих направлений и сегодня. Во-вторых, совсем недавно (1964) состоялась повторная встреча многих участников Лорентинского совещания — ведущих зарубежных невро­логов, на которой вновь были обсуждены те же коренные вопросы теории сознания [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
. Сопоставление этих двух крупных международных совещаний дает яркую картину эволюции представлений о природе сознания, происходя­щей в настоящее время за рубежом.

Третьей интересной дискуссией явилось систематиче­ское обсуждение проблемы сознания, проводившееся на протяжении 5 лет (с 1950 по 1954 г.) в США и подыто­женное в 5 сборниках, содержание которых также еще нельзя считать устаревшим [225]. Характерными для под­ходов к проблеме сознания, преобладающих за рубежом, являются, помимо материалов этих совещаний, также дан­ные многотомного руководства по физиологии [167], изда­ваемого физиологическим обществом США, ряд сообще­ний на I Международном конгрессе неврологических наук (Брюссель, 1957 г.), на III и IV Международных психи­атрических конгрессах (Монреаль, 1961 г.; Мадрид, 1966 г.), на III конгрессе по гипнозу и психосоматической меди­цине (Париж, 1965 г.), на двух французских коллоквиумах по проблеме «быстрого» сна (Лион, 1963 и 1966 гг.), на XVIII Международном психологическом конгрессе (Моск­ва, 1966 г.), на Детройтском симпозиуме по ретикулярной формации (русск. пер. — М., 1962 г.), на симпозиумах «The nature of sleep» (Siba Found., London, 1960) и «Bra­in Mechanisms» (Amst., 1960) и на ряде других совещаний последних лет.

Мы остановимся в дальнейшем лишь на немногих ис­следованиях этого круга, менее детально освещенных в нашей литературе и помогающих понять, почему изучение сложных проявлений нервной активности неизбежно при­водит к представлению о неосознаваемых формах высшей нервной деятельности, как о важнейшем механизме рабо­ты головного мозга, без учета которого мы эту работу объ­яснить не можем.

§ 50 Постановка проблемы сознания по Weinschenk

В немецкой дискуссии 1966 г. представляет интерес статья Weinschenk [226а], принципиальные установки которой ха­рактерны для довольно большой группы современных за­рубежных авторов, находящихся под одновременным: влиянием как идей павловской физиологии, так и пред­ставлений, развитых еще в 50-х годах исследователями функций ретикулярной формации мозгового ствола и зри­тельных бугров.

Автор статьи начинает анализ со ставшего уже почти традицией указания на трудность рассмотрения проблемы сознания из-за неопределенности ее центрального поня­тия. Далее он излагает оригинальную концепцию, претен­дующую на объяснение главной функции сознания. Ос­новной факт, который, по мнению автора, подлежит истол­кованию, заключается в том, что процесс афферентации, приводящей к физиологическим сдвигам в нервных струк­турах, воспринимается субъектом не как таковой, а как выражение изменений, происходящих в объективной сре­де. Для того, чтобы процесс такой «экстериоризации», превращения непосредственной мозговой данности в кар­тину внешнего мира мог быть осуществлен, необходимо наличие в мозгу специального механизма или «органа». Таким органом и является, по мнению автора, сознание.

Weinschenk останавливается затем на характеристике основных особенностей этого «органа». Он отказывается отрассмотрения сознания как эпифеномена нервной активности и подчеркивает его включенность в причинно­связанную цепь механизмов, перерабатывающих инфор­мацию в мозговых структурах. Однако зависимость созна­ния от разнообразных изменений функционального состоя­ния нервной системы заставляет автора считать сознание принципиально таким же проявлением жизнедеятель­ности, как активность сердца или любой другой вегета­тивный процесс.

Роль сознания, как фактора поведения, заключается, по Weinschenk, в регулировании переключения возбужде­ний с центрипетальных на центрифугальные пути и тем самым в регулировании процессов приспособления. Со­знание может выполнять это регулирование, поскольку его содержание составляют лишь конечные результаты сложной нервной деятельности, протекающей в основном без участия сознания. В этом смысле «сознательное», под­черкивает Weinschenk — лишь «островок» в море неосо­знаваемой нервной активности. Сознание может, однако, оказывать определенное влияние и на эти непосредствен­но с ним не связанные неосознаваемые процессы.

Касаясь вопроса о локализации сознания, Weinschenk занимает следующую характерную позицию.

Бегло коснувшись ранних этапов истории развития представлений о локализации, он останавливается на спо­ре, возникшем в конце XVIII века между анатомом Sommering и Kant, из которых первый считал органом созна­ния мозговой ликвор, а второй в соответствии со своей общей философской концепцией утверждал, что сознание может быть локализовано во времени, но не может быть локализовано в пространстве. Weinschenk отмечает наив­ность допущений Sommering и в то же время выступает против идей Kant. Показательна аргументация, исполь­зуемая в данном случае Weinschenk. Поскольку сознание, говорит он, зависит от таких процессов, как, например, мозговое кровообращение, а кровь локализована в сосудах мозга, необходимо сделать вывод, что и сознание локализовано в пространстве, ибо немыслимо представить себе причинную зависимость между тем, что занимает опреде­ленную часть пространства, и тем, что пространственной протяженности не имеет.

Далее Weinschenk переходит к обсуждению вопроса, с какой именно частью мозга сознание следует связывать (на то, что сознание не связано с мозгом в целом, указывает, по его Мнению, дифференцированность влияний, оказываемых на сознание различно локализованными мозговыми поражениями, а также тот факт, что содер­жанием сознания являются лишь конечные результаты сложного мозгового процесса, а не весь этот процесс в целом).

Старые опыты Holtz и Rotmann с собаками, у которых были удалены оба больших полушария головного мозга, и особенно, как подчеркивает Weinschenk, эксперименты И. П. Павлова позволили уточнить отношение сознания к формациям коры. Было, как известно, установлено, что со- б»аки, подвергавшиеся двусторонней гомисферэктомии, со­храняют в определенной степени способность приспособ­ления к окружающей обстановке, основанного на исполь­зовании врожденных механизмов. Вместе с тем они ли­шаются возможности использовать опыт, приобретенный в отногенезе. Эти наблюдения позволяют, по мнению ав­тора, заключать, что удаление коры не устраняет функ­цию «сознания» как таковую, хотя резко изменяет пред­метное содержание сознания и роль, которую последнее играет в процессах адаптации. А отсюда, заключает Weinschenk, локализоваться сознание может только в подкорке, в пределах ретикулярной формации мозгового ствола.

Weinschenk считает, что теория центрэнцефалической системы Penfield лишь подтверждает наблюдения И. П. Павлова и Holtz, показавшие, по мнению автора, что для существования сознания нет необходимости в на­личии коры. Данные И. П. Павлова заставляют, по Weinschenk, отвергнуть даже компромиссно звучащие представления French [167, стр. 1281], по которым основой сознания является взаимосвязь активности корковых и подкорковых структур, поскольку двусторонней гомисферэктомией эта взаимосвязь разрушается.

§ 51 Постановка проблемы сознания по Müller

Статья Weinschenk представляет интерес не только пото­му, что в ней звучит трактовка, характерная для воззре­ний определенной группы зарубежных неврологов, но и потому, что в ней выделены аспекты проблемы сознания, привлекающие в современных дискуссиях наибольшее внимание: вопрос о многозначности и вытекающей отсюда неясности самого понятия сознания; вопрос о функции сознания в отражении объективного мира и о роли нерв­ной активности, лежащей в основе сознания, в организа­ции других нервных процессов и поведения; вопрос о пра­вомерности аналогий между сознанием и чисто физиоло­гическими вегетативными проявлениями жизнедеятель­ности организма; проблема локализации сознания, решаемая Weinschenk, на основе резкого разграничения между структурами, обеспечивающими предметное со­держание сознания (кора больших полушарий), и образо­ваниями, активность которых лежит в основе функции сознания в ее более узком («собственном», по Weinschenk) смысле и, наконец, наиболее для нас важный вопрос об отношениях, существующих между сознанием и «бессозна­тельным», т.е. нервными процессами, участвующими в высших формах мозговой деятельности, но остающимися «за порогом» сознания.

Посмотрим теперь, какая же позиция противопостав­ляется трактовке Weinschenk. С этой целью обратимся к опубликованной в том же журнале статье Müller [226а], заслуживающей внимания, в частности, потому, что ее автор подвергает критическому обсуждению рабочие по­нятия и принципы, правомерность которых не вызывает у Weinschenk, по-видимому, никаких сомнений.

Подчеркнув неопределенность понятия сознания, Müller прежде всего заостряет явно ускользающий от Weinschenk вопрос о правомерности разграничения между понятиями «сознание» и «психика». Он справедливо ука­зывает на трудности, возникающие при отождествлении этих понятий, на необходимость признания в таком слу­чае любого нарушения психики расстройством сознания (что противоречило бы клиническим традициям), на не­обходимость допустить при таком отождествлении сущест­вование сознания у животных (что внесло бы путаницу в данные зоопсихологии), на ликвидацию при отождествле­нии понятий «сознание» и «психика» категории, отражаю­щей качественное своеобразие психической деятельности человека и т. д. Тем самым понятие сознания превра­щается в трактовке Müller в специфический термин, тре­бующий точного определения и отграничения от других психологических категорий. На этой важной стороне во­ проса, как мы видели, Weinschenk совсем не останав­ливается.

Другим моментом, привлекающим особое внимание Müller , является вопрос о трудностях логического поряд­ка, сопутствующих представлению о локализуемости со­знания и о вытекающей отсюда, по мнению автора, прин­ципиальной неадекватности подобного представления. Эта линия анализа, также отсутствующая у Weinschenk, проводится Müller особенно настойчиво.

Müller ставит принципиальный вопрос: способно ли вообще представление о «зоне локализации» функции раскрыть отношения, существующие между субстратом, активностью субстрата и продуктом этой активности, если речь идет о сознании? На этот вопрос он отвечает отрица­тельно по следующим мотивам.

Müller подчеркивает необоснованность рассмотрения каких-то ограниченных мозговых структур как зоны лока­лизации сознания на основе одной только необходимости этих структур для реализации деятельности сознания. Если положить в основу определения зоны локализации сознания этот принцип «необходимости для реализации», то тогда придется, говорит Müller , распространить пред­ставление о материальном субстрате сознания даже на кровь, ибо, как известно, наличие определенного уровня сахара или калия в крови также является необходимым для существования сознания. Представление о существо­вании какой-то специфической зоны, в которой сознание «локализуется», равносильно, по Müller , возврату к ста­рым представлениям атомистической физиологии об огра­ниченных центрах функций, как о своеобразных специа­лизированных микроорганах мозга. Такая трактовка, ока­завшаяся, как показало новейшее развитие учения о локализации, несостоятельной даже по отношению ко многим чисто физиологическим, вегетативным функциям, особенно неадекватна, если речь идет о материальной основе сознания. Она говорит о стремлении пользоваться примитивными наглядными схемами в духе созданных несколько веков назад Descartes и характерна для биоло­гизирующего подхода к проблеме сознания. Она игнори­рует, по мнению Müller , также важную общую законо­мерность, установленную сравнительной физиологией и показавшую, что функции филогенетически более новые, возникающие на основе процессов прогрессивной энцефализации, характеризуются пространственно более распро­страненным, более диффузным центральным представи­тельством. Все это в целом заставляет Müller возражать против основного тезиса Weinschenk о локализуемости сознания в пределах пространственно ограниченных фор­маций мозгового ствола.

Такова критическая аргументация Müller . Эта крити­ка основана не столько на экспериментально-физиологи­ческих, сколько на теоретических соображениях и не была бы, по-видимому, снята ее автором и в том случае, если бы Weinschenk избрал в качестве зоны локализации сознания не мозговой ствол, а какую-нибудь другую мозговую формацию. Что касается конструктивной части статьи Müller , то основным здесь является сле­дующее.

Müller учитывает данные, выявленные современными исследованиями функций ретикулярной формации моз­гового ствола и таламуса, но в отличие от Weinschenk, полагает, что деятельность этой формации связана не с активностью сознания как таковой, а лишь с регулирова­нием степени возбудимости тех мозговых систем, которые с активностью сознания связаны более непосредственно. Эффекты этой тонической регуляции проявляются субъ­ективно и в поведении как изменения степени ясности со­знания, т. е. как изменения характеристики, близкой той, которую Head предлагал назвать «уровнем бодрствова­ния». Поэтому, если уж говорить о существовании какой- то особой связи между функциями ретикулярной форма­ции и сознанием, то ни в чем другом, кроме регулирования важных физиологических предпосылок сознания, эту связь, по Müller , видеть нельзя. А отождествлять эти предпосылки сознания с сознанием как таковым можно только грубо биологизируя всю постановку проблемы.

Развивая этот ход мысли, Müller обосновывает далее представление о сознании, как о категории принципиаль­но не биологического, а социального порядка. Сознание, подчеркивает он, возникло (при наличии, разумеется, со­ответствующих мозговых предпосылок) как следствие спе­цифического для человека трудового процесса и на протя­жении всей истории человечества в первую очередь зави­село именно от особенностей этого общественного трудового процесса. Поэтому оно является не первичным, физиологическим, а вторичным, социальным продуктом, определяемым производственными отношениями и други­ми факторами общественного порядка. Его формой яв­ляется мышление, его содержанием — отражение об­щественного бытия. Физиологические предпосылки созна­ния могут иметь свои «центры», но рассматривать эти центры как область, в которой сознание «локализуется», было бы методологически неправильным.

В заключительной части статьи Müller вновь возвра­щается к вопросу о взаимоотношении понятий сознания и психики и, проводя философский анализ, подчеркивает, что представление о сознании, как о качественно своеоб­разной, высшей форме проявления психического, право­мерно лишь при использовании этого понятия в плане естествознания, в плане «онтологическом», в то время как при гносеологическом подходе понятие «сознания» упот­ребляется как антитеза понятия материи и, следовательно, как синоним «психического». Одновременное существова­ние двух разных смыслов понятия «сознания» — онтоло­гического и гносеологического — не содержит внутреннего противоречия, ибо применяются эти разные смыслы при рассмотрении сознания в разных аспектах. Путаница воз­никает лишь тогда, когда гносеологический смысл прони­кает в естественно-научный план рассмотрения (или на­оборот) и когда в результате именно такого логического соскальзывания начинают спорить, на каком уровне фило­генеза «сознание» впервые возникает: у губок, по Lucas, у червей, по Dali, у рыб, по Edinger, и т. д.

Müller также отмечает (и в интересующем нас аспекте это является особенно важным), что он не согласен с представлением Weinschenk, по которому сознание имеет дело лишь с готовыми результатами несознаваемой моз­говой деятельности. Такая точка зрения, по его мнению, означает недооценку активной роли сознания. А мысль о том, что осознанные переживания — это лишь «остров в море бессознательного», заставляет его вспомнить реак­ционные концепции Nietzsche, также говорившего, как известно, о «тонком покрове», в роли которого сознание выступает по отношению к скрытым за ним глубинным влечениям, темным инстинктам и т. п. Трактовка «бес­сознательного», предлагаемая Weinschenk, обнаружива­ет поэтому, по мнению Müller , близость к характер­ным представлениям философии субъективного идеа­лизма.

§ 51 Биологизирующие и социологизирующие трактовки категории сознания

Положения, защищаемые Weinschenak и Müller , хорошо иллюстрируют два наиболее распространенных за рубе­жом и во многом антагонистических подхода к проблеме сознания. Если для одного из них ( Weinschenk) созна­ние — это лишь синоним «психического», термин не обозначающий по существу ничего больше, чем способ­ность к субъективным переживаниям, функция мозга, связанная с субстратом принципиально так же, как любой вид вегетативной деятельности, и т.д., то для другого (Müller ) сознание выступает совсем в иной форме: как явление, созданное социально-историческим процессом, как высшая, специфически человеческая форма психиче­ского, как феномен, имеющий свои локализуемые в моз­говых структурах физиологические предпосылки, но принципиально не сводимый к этим предпосылкам, по­скольку в нем находит выражение новое качество психи­ки, созданное факторами не только церебрального, по и общественного порядка. Если же формулировать кратко, то один из этих подходов характеризуется рассмотрением сознания как категории биологического порядка, лишь на­сыщаемой социальным содержанием, а другой, напротив, пониманием сознания как категории социального поряд­ка, лишь опирающейся в своем становлении на предпо­сылки биологического типа.

Не будет ошибкой сказать, что противопоставление этих двух трактовок явилось лейтмотивом почти всех больших дискуссий по проблеме сознания, прошедших в последние годы за рубежом. В странах английского языка основные усилия были направлены на дальнейшее обос­нование биологической трактовки сознания (Лорентинский симпозиум 1953 г. оказался только одним из многих международных совещаний, на которых такие усилия предпринимались; очень сходные тенденции прозвучали и на симпозиуме, организованном Папской академией наук в 1964 г.). Французская же психологическая школа, продолжающая традиции социологической трактовки при­роды сознания (идущие еще от старых работ Ribot и Durkheim), напротив, стремилась обосновать зависимость сознания от разнообразных факторов общественного по­рядка [25]В большинстве французских исследований разработка идеи «социальной природы» сознания велась, однако, к сожалению, с позиций эклектических в философском отношении, а в некоторых случаях, например у Blondel, и с откровенно реакционных. Только в редких случаях, и в первую очередь у WalIon, который проделал сложную творческую эволюцию, можно найти развитие представлений об общественном характере сознания в направлении, совпадающем с философией диалектического материализма.
. А в работах более позднего периода обнаружи­вается своеобразное углубление, как бы логическое заост­рение представлений, характерных для каждой из этих основных конкурирующих за рубежом трактовок природы сознания.

Сознание как биологическая функция мозга после ра­бот Sherrington стало все более связываться с традицион­ной для западной науки концепцией «интеграции». На этой основе пытались показать, что есть основания опре­деленные подкорковые формации рассматривать не только как структуры тоиигенные (в смысле, придаваемом этому выражению павловской физиологией), не только как центры, регулирующие возбудимость коры, но и как суб­страт, непосредственно связанный с интегративной дея­тельностью, т.е. с активностью сознания в ее наиболее сложных формах. Что же касается работ, подчеркиваю­щих социальную природу сознания, то на некоторых из них сказалось (иногда даже вопреки воле их авторов) заметно происходившее на протяжении последних десяти­летий усиление влияний, оказываемых на зарубежную науку философией диалектического материализма. Бла­годаря этому влиянию в некоторых первоначально идеа­листически ориентированных «социологических» концеп­циях сознания можно обнаружить сдвиги, воспроизводя­щие в какой-то степени упомянутую выше эволюцию представлений Wallon и приближающие позиции их авто­ров к философии марксизма.

Это интересное развитие мысли заслуживает специ­ального рассмотрения, тем более, что в отечественной ли­тературе оно как следует еще не прослежено. Мы не мо­жем, однако, задерживаться на нем сейчас подробно. Мы ограничимся лишь кратким рассмотрением принципиаль­ных соображений о локализации сознания, высказанных несколько лет назад Fessard и уточнений, которые были внесены в немецкую дискуссию чешским исследователем Soukal. В высказываниях Fessard мы находим в более глубокой форме тот же по существу подход, который предпочитает Weinschenk, а в позиции Soukal — указа­ния на некоторые характерные недостатки представлений Müller.

§ 53 Постановка проблемы сознания в работах Fessard

Fessard справедливо рассматривается как один из веду­щих теоретиков в разработке концепции сознания, элек- трофизиологические основы которой были заложены Jasper, Moruzzi, Gastaut и др., нейрофизиологические — Magoun и его учениками, клинические — Penfield. В до­кладах на Лорентинском симпозиуме 1953 г. [117]3. Фрейд. По ту сторону принципа удовольствия. Цит. по: Г. Уэллс. Павлов и Фрейд. М., 1959, стр. 401.
, на Московском коллоквиуме по вопросам электрофизиологии высшей нервной деятельности 1958 г. [98]Недавно состоявшийся XVIII Международный психологиче­ский конгресс (Москва, 1966 г.) явился яркой демонстрацией этого сдвига, не лишающего, конечно, психологию самостоятельности, но придающего ей вместе с тем черты «междисциплинарности»— отражения связующей роли, которую она начинает все более ча­сто выполнять в отношении ряда областей знания, имеющих, ка­залось бы, мало общего между собой. В лекции, прочитанной для участников конгресса Piaget, эта тема усиления связующей роли психологии как своеобразно «центральной» науки прозвучала очень отчетливо.
и на конферен­ции Массачузетского технологического института 1959 г., посвященной вопросам связи в сенсорных системах [243], он пытался тщательно анализировать вопрос о физиоло­гических предпосылках сознания, сделав при этом не­сколько интересных общих выводов.

Fessard подчеркивает, что подавляющее большинство исследователей не сомневается, что важнейшей предпо­сылкой сознания является способность к интеграции опы­та. Fessard не дает при этом определения понятия «ин­теграция».

Однако достаточно ясно, что, употребляя этот термин, он имеет в виду способность к дифференцировке, сопо­ставлению и обобщению элементов опыта, приобретаемо­го индивидуально. В то же время, говорит он, имен­но интегрирующая деятельность является основной фор­мой активности высших уровней центральной нервной системы. Мозг выступает как орган, специфической функ­цией которого является как генерация фугально распро­страняющихся возбуждений, так и интеграция непрерыв­но в него поступающих импульсных потоков, использова­ние этих церебропетальных сигналов для организации пространственно-временных функциональных нервных структур, имеющих рабочее значение. Эта связь интегри­рующей деятельности с сознанием, с одной стороны, и с динамикой сигнализирующих импульсных потоков, с дру­гой, заставляет поставить вопрос, какой же нервный суб­страт наилучшим образом приспособлен для осуществле­ния подобной деятельности? Получив ответ на этот вопрос, мы сможем, как полагает Fessard, судить и о том, какой нервный субстрат следует рассматривать как преимущест­венно связанный с деятельностью сознания.

Fessard предвидит возможную принципиальную кри­тику идеи локализации сознания типа той, которую раз­вивает Müller. Однако он отводит ее, указывая, что мы вправе выделять в мозгу зоны, в которых разыгрываются процессы, определяющие «существенные особенности» сознания, хотя эти процессы, конечно, не исчерпывают всех условий, которые необходимы для реализации созна­ния. В споре Müller с Weinschenk о правомерности лока­лизации сознания, Fessard как бы становится, таким об­разом, на сторону Weinschenk. Затем он ставит основной вопрос: с каким субстратом следует связывать сознание? Общее представление о локализации сознания в мозгу как в едином «целом» он отвергает как непродуктивное и не­дооценивающее новейшие данные о неодинаковом значе­нии для работы мозга повреждения различных его про­водящих систем. Fessard имеет в виду известные опыты Sperry, Lashley, Evarts и других, показавшие парадок­сально малый эффект в некоторых случаях повреждений интракортикальных нервных путей и мозолистого тела и, напротив, разрушительные последствия даже незначитель­ных по объему повреждений вертикальных мозговых трасс [26]Fessard вовсе не останавливается, к сожалению, на исследованиях, которые были проведены у нас с целью анализа вопроса о роли «вертикальных» и «горизонтальных» мозговых систем А. Б. Коганом, О. С. Адриановым, Н. Н. Дзидзишвили и др. и которые привели к иному, чем преобладающее на Западе, толкованию этой запутанной проблемы.
.

Значительно более вероятны, по мнению Fessard, две другие возможности: связи сознания с процессами, лока­лизованными либо преимущественно в корковых струк­турах, либо в ретикулярной формации мозгового ствола и в диэнцефальной области.

Весьма показательно, что Fessard пытается более осто­рожно подойти к оценке роли подкорковых образований, как субстрата сознания, чем это делают некоторые авторы, упрощенно излагающие теорию «центрэнцефалической системы» Penfield [27]Существование в литературе тенденции к несколько упрощенному (или по крайней мере к несколько устаревшему) изложению представлений Penfield об особенностях локализации высших мозговых функций становится очевидным, если рассмотреть, как понимает в настоящее время основную идею теории центрэнцефалической системы сам ее автор. В докладе на Римском симпозиуме по проблеме сознания 1964 r. Penfield высказался по этому поводу совершенно недвусмысленно, подчеркнув, что центрэнцефалическая система - это только средство коммуникации, координации интеграции, соединяющее диэнцефальную, прозэнцефальную и мезэнцефальную области в функциональное единство. Думать же, что это раздел мозrа, в котором локализовано сознание, значит, по мнению Penfield, «звать назад к Descartes». После I Международного конгpecca неврологических наук (Брюссель, 1957 r.) Penfield определял существо разработанных им локализационных представлений сходным образом неоднократно. Трудно не заметить, насколько такое понимание отличается от традиционно приписываемого этому автору.
. Fessard считает, что сведения, кото­рыми мы располагаем об эффектах рассечения интракортикальных путей, еще недостаточны, чтобы считать исключенной возможность осуществления сложных форм интеграции на основе именно этих путей. С другой сторо­ны, он подчеркивает возможность взаимодействия между разными участками коры через подкорковые структуры и сетчатое вещество. Допуская последнюю схему, говорит Fessard, мы должны, однако учитывать крайне малую вероятность того, что иеспецифические таламические и стволовые формации выступают в роли только простых реле, только индифферентных каналов импульсной связи. Гораздо более вероятно представление, по которому эти формации активно участвуют в переработке передаваемых импульсных потоков, а тем самым, следовательно, вклю­чаются в регулирование этих потоков.

Подобное регулирование может иметь разные формы. Оно может исчерпываться влияниями чисто тонического порядка, которые оказывают на кору образования верхней части мозгового ствола, неспецифические таламические структуры и гипоталамическая область. В таком случае можно говорить об участии подкорковых структур в оп­ределении функционального состояния коры, но нельзя говорить о подлинном включении этих структур в интег­ративную деятельность коры. Возможна, однако, и другая интерпретация. Это второе толкование стало, по мнению

Fessard, вероятным после того, как во многих исследова­ниях была показана сложность кортикальных влияний на клетки сетчатого вещества и тенденция к конвергирова­нию импульсов, генерируемых в разных областях коры на этих клетках.

Весьма показательно, что учитывая всю важность фе­номена конвергенции кортикофугальных импульсов в стволе и делая на основе этого феномена далеко идущие выводы об участии ретикулярной формации в процессах нервной интеграции, Fessard не считает, что тем самым отвергается мысль о связи сознания с корой [117, стр. 213— 214]. Поскольку зона конвергенции связана с корой си­стемой двусторонних (кортикофугальных и кортикопетальных) путей, постольку, по Fessard, всегда остается возможность, что главным эффектом деятельности всей этой сложной проводящей структуры, оказываются все- таки лишь тонические воздействия на кору. Двусторонняя направленность корково-подкорковых связей внушает к тому же мысль о важном значении функциональной взаи­мосвязи различных мозговых уровней, поэтому Fessard (как и Penfield в более поздних работах) склоняется к представлению, по которому в «субстрат сознания» вхо­дят одновременно как корковые, так и «центрэнцефалические» мозговые формации.

Если сопоставим теперь тючки зрения Fessard и Wein­schenk, то увидим, что при всем их различии в принципи­альном отношении они во многом сходны: для обеих со­знание выступает как чисто физиологический феномен, обе допускают возможность локализации сознания в опре­деленных мозговых структурах и для обеих не существен вопрос о зависимости сознания от факторов социального порядка и о необходимости разграничения между поня­тиями «сознание» и «психика». Хотя Weinschenk решает вопрос о локализации сознания лишь в общих чертах, только отрицая связь сознания с корой, а у Fessard мы видим более осторожную трактовку, чисто биологический подход к проблеме никем из них не преодолевается и все односторонности толкования, вытекающие из принципи­альной ограниченности подобного подхода, ни одним из них не устраняются. Вместе с тем представление о физио­логических механизмах активности сознания дается Fes­sard в значительно более разработанной форме. Именно эту эволюцию мы имели в виду, когда говорили о своеоб­разном заострении представлений, которое можно просле­дить в рамках каждого из обоих преобладающих за рубе­жом антагонистических подходов к проблеме сознания [28]Большинство упоминавшихся выше работ Fessard предшествовало по времени работам Weinschenk. Сопоставляя эти исследования, мы имеем в виду, следовательно, не хронологическую связь между ними, а лишь логическое отношение между трактовками, которые нашли в них свое типическое выражение.
 .

§ 54 Постановка проблемы сознания по Soukal

Если изложенные выше соображения Fessard хорошо ил­люстрируют, как развивались в 50-х и в начале 60-х годов представления зарубежных исследователей о физиологи­ческих механизмах сознания, то высказывания принявше­го участие в немецкой дискуссии Soukal не менее показа­тельны для проявляющихся иногда тенденций развития зарубежных социологических трактовок сознания.

Soukal [226б] обращает внимание на особый смысл по­нятия «сознание», недостаточно учитываемый другими участниками дискуссии: на истолкование сознания как фе­номена, который характеризует не только отдельных инди­видов, но и определенные общественные формации.

Касаясь проблемы индивидуального сознания, Soukal как последовательный сторонник «социологической» трак­товки подчеркивает необходимость принципиального раз­граничения между степенью ясности сознания, определя­ющей возможности психического реагирования, и сознани­ем в его «гностическом» смысле, как содержательным отражением действительности. Необходимость такого раз­граничения оправдывает, по мнению Soukal, как и боль­шинства других исследователей, возвращение в какой-то форме к хэдовской концепции уровней бодрствования, под­крепленной данными современной электроэнцефалогра­фии. Дальнейшее углубление теории индивидуального со­знания связано, по Soukal, с преодолением идущей еще от James концепции сознания, как непрерывного потока пе­реживаний; с переходом к более широкому пониманию, по которому в структуру индивидуального сознания входят не только его актуальные, но и потенциальные элементы (содержания, в данный момент осознанно не переживае­мые, по включенные в фонд накопленного индивидом опы­та); с принятием представления о сознании, не как о пас­сивном отражении, а как о действенном отпошенни к миру, неразрывно связанном с практикой.

Основываясь на такой концепции индивидуального со­знания, Soukal полагает, что трактовка проблемы созна­ния, предлагаемая Müller, является интеллектуалистической и основана на смешении понятий сознания индиви­дуального и сознания общественного, сознания как катего­рии социально-исторического порядка. Это вытекает, по мнению Soukal, из того, что, по Müller, содержанием со­знания являются только «общественные» отношения. Ин­дивидуальное же сознание, подчеркивает Soukal, отража­ет и ряд «внесоциальных» моментов. Общественное бытие создает предпосылки для формирования индивидуального сознания, причем бесспорным является то, что оно само оказывается одной из таких важнейших предпосылок. Но отождествлять индивидуальное сознание с его обществен­ными предпосылками, по мнению Soukal, столь же непра­вомерно, как отождествлять его с предпосылками физио­логическими (ошибка, которую, по мнению Müller, допус­кает Weinschenk).

§ 55 Несколько критических замечаний о немецкой дискуссии по проблеме сознания (1960—1961)

Приведенные выше положения позволяют получить пред­ставление о вопросах, преимущественно затрагиваемых при обсуждении проблемы сознания в последние годы за рубежом, о методах подхода к этим вопросам и о причи­нах, по которым логическое развитие всего этого направ­ления мысли неизбежно приводит, как мы увидим позже, к постановке проблемы существования и функций нео­сознаваемых форм психики и высшей нервной деятель­ности.

Если обратиться к некоторым другим данным на ту же тему, как, например, к обсуждению проблемы сознания, проводившемуся систематически на протяжении несколь­ких лет в США «Мэси-Фаундэйшн» [225], то легко отме­тить, что принципиального расширения тематики не про­исходит [29]Мы исключаем, конечно, при этом уже рассмотренные нами трактовки сознания психоаналитического и психосоматического направлений, принадлежность к которым проходит красной нитью через почти все подобные зарубежные обсуждения.
. В дискуссиях, организованных «Мэси-Фаундэйшн», был затронут ряд интересных частных вопросов, таких, как зависимость особенностей сознания от темпа биохимических реакций, развертывающихся в мозговой ткани, взаимоотношение сознания и эмоций, связь созна­ния с явлениями гипноза и сна, роль коры в поддержании бодрствования на разных уровнях онтогенеза и т.д. Одна­ко когда возникал вопрос о более общем понимании про­блемы, то участники этих обсуждений либо не выходили за рамки двух очерченных выше основных подходов, либо же (что преобладало) старались по возможности в это об­щее истолкование вообще не углубляться. В не менее от­четливой форме эти же тенденции проявлялись и во мно­гих других случаях.

Нам хотелось бы, прежде чем мы перейдем к рассмот­рению вопросов, более непосредственно связанных с про­блемой «бессознательного», сформулировать несколько критических замечаний по поводу изложенных выше спо­ров о природе сознания, в частности по поводу приведен­ной немецкой дискуссии. Мы не можем с уверенностью исключить, что наши замечания вызваны в каких-то слу­чаях лишь недостаточно ясным пониманием точки зрения критикуемого автора. Если это действительно так, то мы заранее просим извинения у наших зарубежных коллег за возможные неточности в характеристике их позиций.

Weinschenk, отвергая представление о сознании, как об эпифеномене физиологической активности, рассматри­вает последнее как определенное звено в причинно-связан­ной цепи событий, приводящих к конечным адаптацион­ным эффектам мозговой деятельности. Однако он допускает далее существенную оплюку механистического харак­тера. Из того факта, что сознание требует для своей реализации определенных физиологических условий, в част­ности нормального кровоснабжения мозга, Weinschenk делает вывод, что сознание является принципиально та­ким же проявлением жизнедеятельности, как и любой дру­гой вегетативный процесс. Вся проблема социальной де­терминированности сознания таким образом снимается, и возникают основания полагать, что «сознание» для Weinschenk — это лишь физиологическая функция мозга, ко­торую можно рассматривать в полном отвлечении от того психологического содержания, с которым она связана. Анализ проблемы локализации, даваемый Weinschenk окончательно убеждает, что это действительно так.

Проводя этот анализ и правильно, на наш взгляд, под­черкивая, что принципиально сознание локализуемо, Weinschenk приходит далее к выводу, что наиболее веро­ятной зоной локализации сознания являются подкорковые формации, поскольку после гемисферэктомий у животных не исчезает реактивность, элементарная способность к адаптации и т. п. Подобное заключение делает очевидным, что, по Weinschenk, сознание — это не более чем способ­ность к субъективному переживанию ощущений, которая может существовать как потенциальная функция мозго­вого субстрата, принципиально не зависящая от того, что именно воспринимается. При таком истолковании поня­тие сознания лишается своего социального генеза, прирав­нивается фактически к понятию «психика» и происходит запутывающее весь дальнейший анализ неправомерное проникновение представления о сознании в его гносеоло­гическом смысле в чисто «онтологическую» концепцию.

Мы не можем, следовательно, согласиться с подходом, который предлагает Weinschenk. Основным дефектом это­го подхода является так называемая биологизация всей проблемы сознания, упрощенное понимание сознания как чисто физиологической функции, сведение всего вопроса о социальной природе сознания к проблеме только кон­кретных «содержаний» сознания, словом, возврат к старо­му пониманию сознания как некоторой формы или способа переживаний, которые также безразличны к тому, что именно переживается, как, по ироническому выражению Л. С. Выготского, безразличны меха к налитому в них ви­ну. Что же касается интересных мыслей Weinschenk об отношении сознания к подготовляющим его деятельность нервным процессам, которые могут, однако, оставаться за его порогом, то к их рассмотрению мы еще вернемся.

При такой оценке позиции Weinschenk естественно сочувствие, которое вызывает иной подход к тем же во­просам Müller. Müller полностью признает специфический смысл, который следует придать понятию сознания, если мы хотим избежать логической путаницы. Он подчеркива­ет зависимость сознания от социальных факторов и разли­чие гносеологического и естественно-научного истолкова­ний сознания. Тем самым он отвергает биологизирующую трактовку Weinschenk и придает рассмотрению всей про­блемы более глубокую форму. Вместе с тем он допускает, насколько мы можем судить, ряд характерных неточно­стей.

Касаясь вопроса о возможности локализации сознания, он отвечает на него отрицательно. Выделение соответству­ющей зоны по признаку ее «необходимости» для реализа­ции сознания приводит, по его мнению, к беспредельному расширению этой зоны. Зона эта должна быть, по Müller неопределенно широка также и потому, что эволюционная физиология указывает на нарастающую диффузность представительства более новых в физиологическом отно­шении функций. Учитывая эти обстоятельства, можно, с точки зрения Müller, говорить о мозговой локализации только физиологических «предпосылок» сознания, но не сознания как такового.

Эта аргументация представляется нам, однако, недо­статочно строгой. Если зона локализации условий, «необ­ходимых» для реализации сознания, действительно, труд­но ограничима, то зона локализации факторов, определя­ющих существенные особенности сознания, может быть, напротив, достаточно узкой. Это обстоятельство справедли­во подчеркивает Fessard, усматривая именно в нем осно­вание для выделения определенной категории мозговых структур и нервных процессов, имеющих «особое» отно­шение к сознанию. Второй аргумент Müller легко париру­ется указанием на то, что за нарастающей диффузностью мозгового представительства филогенетически более но­вых функций почти всегда скрывается лишь трудно рас­познаваемое усложнение системного характера этих функ­ций, отнюдь не снимающее принципиально вопроса о ло­кализуемости последних. Наконец, заключительная фор­мулировка Müller — «локализуемы лишь физиологические предпосылки сознания, но не сознание как таковое» — как нам представляется, весьма характерна для многих зару­бежных представителей «социологического» направления при трактовке проблемы сознания. Она неизбежно при­водит к отрыву идеи сознания от представления о конкрет­ном мозговом субстрате, поскольку в ее основе лежит свое­образное допущенное Müller логическое соскальзывание, на которое ему с основанием указывает Soukal, а именно — подмена понятия сознания индивидуального понятием сознания общественного.

Мы не можем согласиться с тезисом о нелокализуемости индивидуального сознания, если хотим быть последо­вательны с точки зрения исходных методологических по­ложений, которые были приведены выше. Если в основе индивидуального сознания лежит та же высшая нервная деятельность, то логически неизбежным становится при­знание его локализуемости, его реализуемости определен­ным мозговым субстратом, тем же, который реализует высшую нервпую деятельность. Противоположное толко­вание (представление о том, что локализуется только выс­шая нервная деятельность, но не индивидуальное созна­ние) логически несовместимо с идеей единства высшей нервной деятельности и сознания и безусловно означает приближение к характерному идеалистическому отрыву учения о сознании от учения о мозге, о котором мы уже упомянули вскользь выше.

Soukal поэтому совершенно прав, указывая, что пред­ставление Muller о нелокализуемости сознания сохраняет силу, только если имеется в виду сознание общественное. Относить же этот тезис к сознанию индивидуальному, зна­чит обречь себя на философскую путаницу [30]Эту свою правильную критику Soukal развивает однако, на основе не вполне правильного повода. Ему представляется, что ошибку Müller выдает тот факт, что, по Müller, содержанием сознания оказываются отпошения только общественного характера, в то время как содержанием индивидуального сознания могут являться, по Soukal, и внесоциальные моменты. Müller мог бы с полным правом возразить Soukal, и что любое содержание индивидуального сознания, уже в силу его вербализованности, является общественным продуктом и что поэтому разделение содержаний индивидуального сознания на отражающие и не отражающие общественные отношения неправомерно. Таким образом, Soukal, оказываясь правым в отношении существа спора, повод для критики избрал явно ошибочный.
. Отсюда сле­дует, что и с подходом Müller мы также полностью согла­ситься не можем. Но не подлежит сомнению, что в трак­товке Muller немало обоснованного и интересного. К фак­там же, вызвавшим скептические высказывания Müller в адрес проблемы «бессознательного», так же как к сообра­жениям по этому поводу Weinschenk мы еще вернемся.

Наконец, несколько слов об охарактеризованной выше работе Fessard. Fessard, как и Weinschenk положительно решает вопрос о локализуемости сознания. Но в отличие от Weinschenk он не связывает сознание лишь с деятель­ностью ретикулярной формации мозгового ствола и допус­кает возможность непосредственого вовлечения в актив­ность сознания более широко распространенных мозговых систем, в том числе систем коры. Fessard обсуждает так­же, в какой степени исчерпывается роль, которую играют в деятельности сознания экстракортикальные структуры, только облегчающими или тормозящими эффектами. Аргу­менты Fessard, представляющие бесспорный интерес в нейрофизиологическом плане, основаны на анализе тон­ких особенностей структуры нейронных сетей и говорят в пользу того, что эта роль носит значительно более слож­ный характер (непосредственного «участия в интегра­ции»). Эти аргументы отражают дух трактовок, которые все более упрочиваются в современной нейрофизиологии, подчеркивая зависимость особенностей психики и высшей нервной деятельности от функционального взаимодейст­вия нервных структур, локализованных на разных уров­нях мозговой оси.

Так же как Weinschenk, Fessard вовсе не затрагивает вопрос о социальной детерминированности сознания. Его подход к проблеме сознания остается чисто физиологиче­ским, и потому он вынужден рассматривать лишь частный аспект этой большой темы. Данные Fessard относятся к степени ясности сознания, к механизмам «уровня бодрст­вования», к связи процессов интеграции со строением нервных сетей и т. п. Но они имеют лишь косвенное отно­шение к проблеме сознания, понимаемой как проблема «отношения». Поэтому коренной вопрос теории созна­ния-сочетание данных физиологии и психологии, за­висимость содержания сознания как «отношения», от со­стояния «уровня бодрствования» и, наоборот, влияние содержаний сознания на процессы и характеристики моз­говой деятельности — в работах Fessard и представляемо­го им направления даже не ставится.

§ 56 Тема «бессознательного» как один из аспектов общей теории сознания

Мы можем теперь подытожить причины, заставившие нас предварить анализ проблемы «бессознательного» рассмот­рением вопроса о сознании.

Приведенный выше краткий обзор не оставляет сомнений в распространенности биологизирующего подхода к проблеме сознания — подхода, при котором понятие созна­ния отождествляется по существу с понятием «сложных форм интеграции опыта». В работах, написанных сторон­никами этого подхода, содержится немало ценных данных о физиологических механизмах, на которые опирается интегрирующая активность мозга, однако в них неизменно оттесняется на задний план, если не полностью выпадает, проблема сознания как «отношения», вопрос о специфи­ческих регулирующих функциях сознания , а тем самым следовательно, и вопрос об отношении созна­ния к психическим явлениям и к формам высшей нервной деятельности, развертывающимся неосознанно.

Неоднократно упоминавшийся нами последний Рим­ский симпозиум [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
, посвященный рассмотрению пробле­мы мозговых механизмов осознаваемого опыта («Brain and conscious experience»), дал немало убедительных до­казательств этого. На нем в ряде докладов были приведе­ны интересные новые данные о физиологических и морфо­логических механизмах мозговой деятельности, но лишь значительно реже поднимался в дискуссиях вопрос о диф­ференцированной роли разных из этих механизмов в усло­виях осознаваемой и неосознаваемой работы мозга. А в результате все обсуждение вопроса о мозговых механиз­мах «осознаваемого опыта» («conscious experience») про­ходило без четкого выделения моментов, которые для этой «осознаваемой» мозговой активности являются наи­более характерными. Подобные тенденции можно просле­дить в заслушанных на конгрессе сообщениях морфологов Colonnier и Andersen, в обобщающих докладах Eccles и Ad­rian, в очень важных для общей теории работы мозга сооб­щениях Bremer, Mountcastle, Creutzfeld, Phillips и др. Только в докладе Mac Key, отчетливо отразившем подход к проблеме сознания с позиций современной теории био­логического регулирования, а также в сообщениях Jasper и Sperry с соавторами содержались более настойчивые по­пытки выявления моментов, о которых можно предпола­гать, что они соучаствуют в какой-то степени в определе­нии осознаваемого или, напротив, неосознаваемого харак­тера работы мозга.

Таковы трудности, на которые неизбежно наталкива­ется биологизирующий подход к проблеме сознания. Не ставя этой проблемы как проблемы «отношения», не свя­зывая ее анализ с современными общими представлениями о  моделирующей активности мозга, об отражении действи­тельности сознанием на основе ее «презентированности» последнему [31]«Презентированность» (от лат. presentatio — предъявление) действительности сознанию — термин, удачно введенный А. Н. Леонтьевым и подчеркивающий, что при осознании содержанием переживания становится не только непосредственное отражение действительности, но и отношение субъекта к процессу этого отражения. В результате осознания происходит как бы своеобразное удвоение отражаемого (восприятие действительности в ее «отделенности» от субъекта), позволяющее регулировать действие на основе предварительного использования «презентированной» сознанию внутренней (психической) модели этого действия. Ко всем этим сложным, но необходимым понятиям мы еще вернемся.
, биологизирующая трактовка безнадежно утрачивает доступ именно, к тому, что в категории созна­ния выступает как наиболее характерное. Проблема созна­ния фактически замещается значительно более общей про­блемой механизмов нервной интеграции, причем факт это­го смешения категорий нередко остается незамеченным. Вопрос же о «бессознательном» при таком понимании также снимается: совершенно очевидно, что говорить об особенностях «бессознательного» можно лишь в том слу­чае, если эти особенности противопоставляются особен­ностями работы мозга, обусловливающим осознание.

Что же касается социологизирующего подхода к про­блеме сознания, типа хотя бы представленного в исследо­вании Müller, то, как мы видим, его характерной слабой стороной является недостаточно четкое разграничение между понятиями сознания индивидуального и сознания общественного. В этих условиях проблема «бессознатель­ного» также оказывается устраненной, хотя и по другой причине: в «социологизирующие» теории сознания пред­ставление о «бессознательном» может проникнуть лишь при его крайнем идеалистическом заострении, в условиях которого оно теряет, естественно, всякое научное значение.

Мы видим, таким образом, как тесно связана судьба вопроса о «бессознательном» с проблемой сознания в ее более широком понимании. Вопрос о «бессознательном» возникает по существу как особая тема лишь при опреде­ленном подходе к проблеме сознания и решается во мно­гом в зависимости от того, как эта более общая проблема интерпретируется. Это обстоятельство отчетливо выступи­ло в частности на Московском симпозиуме по проблеме сознания 1966 г. [71]На встрече участников XVIII Международного психологиче­ского конгресса (Москва, 1966 г) с сотрудниками редакции жур­нала «Вопросы философии» с интересными соображениями о зна­чении общей теории систем для психологии выступил американ­ский исследователь Rapoport.
«Я считаю, — заявил Kapoport, — что есть два рода психологии. Это, во-первых, научная психология, которая пользуется всеми средствами научного исследования: экспериментом, моделями и т. п.; во-вторых, так сказать, «интересная» психология, имеющая дело с глубинными психическими явлениями отдельных людей и коллективов. Для этих последних еще не выработаны строго науч­ные методы исследования.
...Одна из главных проблем современной психологии — по­строить мост между психологией, которую я называю научной, и той, которую называю интересной. Этот мост можно построить с помощью общей теории систем, в частности в результате анализа структур систем, например структуры человеческого поведения. Поэтому я оптимистически смотрю на общую теорию систем как на известный подход, который ...сумеет соединить анализ таких вопросов, как время реакции, расширение зрачка и т. д., и вопро­сов типа, почему Иван Карамазов так ненавидел Смердякова: по­тому ли, что последний показал ему свою собственную безобраз­ную душу или потому что Карамазов сам был таким. Этот вопрос также психологический, но решить его средствами современной научной психологии невозможно. Общая теория систем поможет нам изучать и такие вопросы» [25, стр. 131].
Вопросу о возможностях использования общей теории систем при анализе психологической проблематики было уделено немало внимания также на состоявшемся недавно 3-м Всесоюзном симпо­зиуме по нейрокибернетике (Тбилиси, 1967 г.), а до этого на двух симпозиумах, проведенных в 1960 и 1963 гг. Кэйсовским техноло­гическим институтом (США), в трудах, периодически выпускае­мых научным обществом, возглавляемым Von-Bertalanffy и в некоторых других литературных источниках.
. Поскольку исходной методологиче­ской позицией для подавляющего большинства докладов на этом совещании являлась концепция сознания как «от­ношения», биологпзпрующие подходы к проблеме созна­ния на симпозиуме почти не прозвучали. Это предрешило и методологически адекватную в большинстве случаев постановку вопроса о физиологических механизмах созна­ния. В докладах Н. И. Гращенкова и Л. П. Латаша, а также В. И. Кремянского и др. были показаны весьма инте­ресные возможности разработки этого вопроса, не приво­дящие к нежелательному соскальзыванию в общую теорию механизмов мозговой интеграции и подчеркиваю­щие, напротив, специфические аспекты физиологи­ческой трактовки сознания. А тем самым была облегчена возможность правильной трактовки и проблемы «бессо­знательного», которая легко вписывалась в рамки преоб­ладавших на этом симпозиуме общих теоретических трак­товок.

 

II. Основные функции неосозноваемых форм высшей нервной деятельности (переработка информации и формирование установок)

§ 57 Данные, обусловливающие необходимость анализа проблемы «бессознательного»

Мы остановились на проблеме сознания для того, чтобы лучше понять: что именно в общей теории сознания вы­нуждает обращаться к идее «бессознательного». Совершен­но ясно, что теория неосознаваемых форм психики и выс­шей нервной деятельности может претендовать па серьезное внимание и заслуживает тщательной разработки только в том -случае, если общее учение о сознании подводит нас к этой теории, как к своему необходимому разделу, если не возникнет сомнений, что отвлекаясь от представлений о «бессознательном», мы понять работу мозга до конца не можем.

Сгруппируем теперь данные, которые на современном этапе являются основанием для постановки проблемы «бессознательного». Эти данные имеют, безусловно, зна­чительно более глубокий характер, чем те, которые застав­ляли обсуждать вопрос о «бессознательном» на протяже­нии конца прошлого и начала текущего века. Мы остано­вимся на трех их видах, а именно — на данных: а) вытекающих из современного представления о психо­логической структуре осознаваемого переживания, б) пре­доставленных в наше распоряжение в самое последнее время исследованиями активности нервных образований, участвующих в реализации приспособительного поведения, в) подсказываемых современными представлениями о функциональной организации действия.

§ 58 О психологической структуре осознаваемого переживания

Рассмотрим эти данные по порядку. Прежде всего поста­раемся понять, почему и в какой степени постановка про­блемы «бессознательного» вытекает из современного пони­мания психологической структуры осознаваемого пережи­вания.

С. Л. Рубинштейном было подчеркнуто [74]И. Е. Вольпертом применялась чаще «нейтральная» инструкция: «Вам снится сон». Только в отдельных случаях создавалась установка на какую-то эмоциональную окраску сновидения, например на «приятный» сон. Эта установка неизменно, насколько можно судить по опубликованным данным, давала соответствую­щий эффект.
, что осозна­ваемое переживание возникает лишь тогда, когда человек выделяет себя из окружающего предметного мира. Осозна­ваемое переживание — это переживание, неразрывно свя­занное с противопоставлением субъекту окружающего его мира как некоей «внешней» реальности. Это переживание, основанное на превращении в сознании субъекта подобной реальности в «объект», т. е. в нечто отграниченное от по­знающего субъекта, не совпадающее с последним. При таком понимании осознаваемое переживание выступает, очевидно, как в высшей степени сложная форма психоло­гической активности, возникающая лишь при наличии определенных предпосылок. Важнейшей из этих предпо­сылок является достаточная степень развития способности к обобщению и к фиксации обобщений, достигающих уров­ня истинных понятий (Л. С. Выготский), в речи.

Но если это так, то становится бесспорным, что осозна­ваемое переживание — это форма психики, предпосылки которой длительно созревают не только в условиях фило­генетической эволюции, но и в онтогенезе человека. Советская психология благодаря в первую очередь глубо­ким исследованиям Л. С. Выготского и его школы [26, 27, 28, 52] смогла убедительно показать всю сложность пере­хода от возрастного уровня, на котором еще отсутствует упомянутое выше отграничение познающего субъекта от окружающего его мира предметов, к уровню, на котором подобное отграничение уже существует. А этот переход и есть одновременно переход от периода неосознаваемой психической активности к фазе вначале лишь смутно, а затем все более ясно осознаваемых проявлений психики. За рубежом экспериментально-психологическому анализу этого перехода много внимания уделили Binet, Clapared, в более позднем периоде Piaget, Wallon и многие др.

Из подобной трактовки вытекает очень важное заклю­чение. Коль скоро психические явления становятся осоз­наваемыми не просто в силу того, что они имеют место, не в силу каких-то их имманентных качеств, а лишь при наличии определенных физиологических и психологиче­ских условий, то это значит, что мы должны считаться с неосознаваемостью психических проявлений, как с важ­нейшей особенностью определенной фазы нормального возрастного развития психи ки . Сделав такой вывод, мы становимся, однако, на путь, на котором ограничиться одним шагом уже нельзя.

Действительно, допуская существование неосознавае­мых форм психики на, определенных этапах нормального онтогенеза, мы сразу же оказываемся перед неизбежно возникающими вопросами: не могут ли аналогичные кар­тины (неосознаваемых форм психики) наблюдаться при определенных объективных условиях, при определенном функциональном состоянии центральной нервной систе­мы, также после того, как процесс нормального онтогенеза мозговых структур завершился? И если подобные формы психической активности возникают как выражение неза­вершенности развития в условиях нормы, то разве не ста­новится заранее вероятным их появление в виде патологи­ческой регрессии в условиях клиники? Наконец, если не­осознаваемые психические явления существуют (т.е. существуют состояния, при которых психика субъекта, отражая внешний мир, сама содержанием отражения ста­новится лишь искаженно или даже не становится вовсе), то означает ли это, что в подобных случаях возникает только какой-то «локальный» психический ущерб, только какое-то ограниченное снижение возможностей отражения или же что при этом наблюдается скорее нарушение функ­ции отражения в целом и в этой связи изменяются многие различные характеристики психики и поведения?

В результате многих исследований экспериментально­психологического и клинического порядка, которые были проведены в разных методических вариациях А. Н. Леон­тьевым и его сотрудниками [52]Это обстоятельство хорошо, по-видимому, понимается и самой школой Д. Н. Узнадзе. Доказательством этого является монография И. Т. Бжалава [21], в которой содержится попытка развить представление об установке на основе данных современной теории биологического регулирования и принципов кибернетики.
, а также Л. Б. Перельма­ном [67]Изложенное выше понимание факторов, обусловливающих осознание мыслительной деятельности, уходит своими корнями в дискуссии более раннего периода и заставляет вспомнить, в част­ности, критику, которая была направлена Л. С. Выготским в адрес Claparède.
Claparède принадлежит формулировка «закона осознания»: мы осознаем свои мысли в меру нашего неумения приспособиться. Л. С. Выготский, напоминая это, подчеркивает, что тезис Claparède выражает лишь функциональную сторону проблемы, указывая, когда возникает или не возникает потребность в осознании. Оста­ется, однако, открытой структурная сторона вопроса: каковы те средства, те психологические явления и операции, благодаря ко­торым оказывается возможным сознание. И далее Л. С. Выготский излагает свою уже хорошо теперь известную концепцию, по ко­торой необходимой предпосылкой осознания является развитие истинных понятий.
Следовательно, здесь мы также имеем два разных подхода к проблеме, которые взаимно друг друга дополняют. Осознание психических проявлений провоцируется трудностью выполнения за­дачи (Claparède), но для его возникновения необходимо существование мысли, способной стать объектом осознания, мысли, «отделенной» от предмета, т. е. истинного понятия (по Л. С. Выготскому). Л. С. Выготский старается пояснить это важное положе­ние: «Неосознанное... означает не степень сознательности, а иное направление деятельности сознания. Я завязываю узелок... созна­тельно. Я не могу, однако, рассказать, как я это делаю. Мое сознательное действие оказывается неосознанным... Предметом моего сознания является завязывание узелка, узелок... но... не то, как я это делаю. Но предметом сознания может стать именно это, тогда это будет осознание» [26, стр. 193].
Отсюда вытекает, во-первых, что позиция Л. С. Выготского не исключает позиции Claparède, а только дополняет ее и, во-вторых, что в позиции Л. С. Выготского мы не находим объяснения измен­чивости осознания у взрослого человека, у которого мышление в истинных понятиях уже полностью сформировалось. Этой стороны проблемы Л. С. Выготский вопреки характеризовавшему его на протяжении многих лет глубокому интересу к проблеме сознания предпочитал, по-видимому, почему-то не касаться.
, Л. И. Котляревским [44]В качестве примера доводов, которыми обосновывали в XIX веке представление о неосознаваемой «логической работе» мозга и о роли этой работы в художественном и научном творчестве, мы приводим интересный отрывок из письма Моцарта. В этом письме Моцарт старается разъяснить, как возникают у него музыкальные образы, причем он подчеркивает завершенность этих образов в момент их осознания. Процесс же постепенного формирования этих образов, который также, очевидно, в каком-то виде должен неизменно иметь место, остается, по словам Моцарта, полностью скрытым от eгo сознания [168. стр. 241-242].
«А теперь я подхожу к самому трудному вопросу в Вашем письме, ответ на который я совсем бы исключил, поскольку недостаточно владею пером. Но я хочу все-таки попробовать, пусть это заставит Вас немногo посмеяться. Каков мой способ писать и отрабатывать крупные и еще сырые произведения?
Я действительно не могу сказать об этом больше, чем скажу далее, потому что я сам не знаю ничего больше и не могу узнать.
Если я себя хорошо чувствую и нахожусь в хорошем настроении, как бывает нередко во время поездки или когда гуляешь в хорошем настроении, или ночью, когда не хочется спать, то мысли приходят ко мне часто наплывом. Откуда и как, этого я не знаю и не могу ничего сделать, чтобы узнать. Те из них, которые мне нравятся, я удерживаю в памяти и тихонько напеваю их про себя, как мне, по крайней мере, говорят другие. Если я их удерживаю прочно, то мне скоро приходит в голову, как можно использовать такой-то отрывок, чтобы изготовить из него какое-то блюдо в соответствии с контрапунктом, со звучанием различных инструментов и т.д.
Этот процесс меня глубоко волнует, если только мне при этом не мешают. Переживание все растет, я eгo развиваю и делаю более ясным, так что оно складывается у меня в голове почти в гoтовом виде, даже если приобретает большие размеры. Я могу eгo потом мысленно сразу обозреть, как прекрасную картину или красивого человека, и не последовательно, по частям, как это будет в дальнейшем, когда eгo воспроизводишь мысленно, а как единое целое, сразу. Вот это настоящий пир! Все это находишь и творишь, как в чудесном сновидении. Восприятие вceгo музыкального произведения как целого - это самое прекрасное. То, что создалось таким образом, я нелегко забываю, и это, возможно, лучший дар, который я получил от господа. Когда я потом перехожу к письму, то я извлекаю из кладовой моего мозга то, что было ранее, как я описал, в нее вложено. Поэтому все довольно быстро изливается на бумагу. Произведение, повторяю, уже, собственно говоря,готово и редко отличается от того, каким оно сложилось в голове. Поэтому мне могут, когда я пишу, мешать, ходить вокруг меня я все равно буду писать. Но каким образом мои произведения приобретают именно моцартовские образ и характер, а не выполняются в манере кого-нибудь другого? Да так же точно, как мой нос стал большим и выгнутым, приобретя моцартовскую форму, а не такую, как у дрyгих людей. Потому что я не связываю это с какими-то особенностями, я и свои-то не смог бы подробно описать. Хотя, с другой стороны, вполне естественно, что люди, которые имеют определенный облик, различаются между собой как внешне, так и внутренне. По крайней мере, я знаю, что я также мало придал себе первое, как и второе.
На этом Вы меня освободите, дорогой друг, навсегда и навечно и верьте мне, что я обрываю ни по какой иной причине, кроме той, что я больше ничего не знаю. Вы, ученый, не представляете себе, до чего мне все это трудно».
В этом отрывке очень ярко отражена неосознаваемость значительной, по-видимому, части той работы, которую мозг совершает, создавая новые музыкальные образы. Возможно, что мы имеем при этом дело с процессом, который отличается в определенных отношениях от неосознаваемой  логической  переработки информации (Г. В. Воронин), но в любом случае здесь отчетливо выступает тот фундаментальный факт, что осознаваемые мыслительные процессы оказываются неизменно сдвинутыми к завершающим фазам мыслительной деятельности.
, В. К. Фаддеевой [89]По этому поводу И. Е. Вольперт писал: «...Особенности доминанты объясняют тот факт, что в наших сновидениях сое­диняются в нечто целостное самые разнородные элементы пере­житых в прошлом впечатлений. Доминанта и есть та "сила", ко­торая соединяет эти элементы. Она, как отмечают А. А. Ухтом­ский и И. П. Павлов, как бы "притягивает" самые различные возбуждения в сфере своего влияния» [24, стр. 123].
и многими др., мы имеем возможность ответить в какой-то степени на эти вопросы, несмотря на всю их сложность.

Эти исследования, ставившие целью раскрытие осо­бенностей различных неосознаваемых психических прояв­лений, показали, что восприятие сигналов может происхо­дить в психологическом отношении двояко. Человек мо­жет воспринять, например, звуковое раздражение и выполнять под влиянием этого раздражения определенную инструкцию. Если человек по отношению к данному сиг­налу, как и по отношению ко множеству других симуль­танных раздражений, выделяет себя из окружающей об­становки и, следовательно, воспринимает эту обстановку как противостоящую ему объективную реальность, то он и данный звуковой сигнал воспринимает как элемент этой реальности, соотносимый с другими ее элементами. Дру­гими словами, человек в этом случае не только слы­шит сигнал, но и знает, что слышит. А это зна­чит, что сигнал представлен в сознании, воспринимается осознанно, что происходит, выражаясь словами С. Л. Ру­бинштейна, «выделение из жизни рефлексии на нее», или, применяя терминологию А. Н. Леонтьева, что возникает феномен «презентированности» психологических содержа­ний сознанию.

Но возможен и другой вариант. Человек воспринимает звуковой раздражитель и действует в соответствии со смыслом слышимого, не выделяя себя как субъекта дей­ствия из объективной действительности. В таком случае он этот сигнал не «осознает», сигнал не входит в систему осознаваемого отражения объективной реальности [32]«Сферу психического, не входящего в сознание, составляют психические явления, функционирующие как сигналы, не будучи образами осознаваемых посредством них предметов» [73, стр. 276].
. Систе­матический психологический аналйз подобных фактой от­четливо продемонстрировал, что раздражители могут дей­ствовать на человека в качестве сигналов, вызывающих сложную ответную деятельность, без того, чтобы: а) воз­действующий стимул, б) мотив, побуждающий к выполне­нию реакции, и в) реализация самой реакции ясно осозна­вались.

Это своеобразное «отщепление» сигнального действия раздражителя от отражения последнего в сознании (дис­социация между реакцией на сигнал и его осознанием) наблюдается в условиях отнюдь не только раннего онтоге­неза. Работами А. Н. Леонтьева было хорошо показано, что оно возникает во множестве случаев, как функция психологической структуры действия (как функция «сдвига мотива на цель» и т.п.) и при полностью сформировавшейся нормальной психической активности. А в еще более четко выраженной форме его можно наблюдать при самых разнообразных вариантах клиниче­ской патологии сознания.

Не вызывает сомнений, что факт существования у че­ловека реакций, провоцируемых неосознаваемыми стиму­лами и протекающих неосознанно, сам по себе достаточно банален: хорошо известно, что подавляющее большинство вегетативных процессов относится к категории именно та­ких неосознаваемых форм физиологической активности. Феноменам же «отщепления» придают особый интерес два момента. Наблюдая их, мы, во-первых, видим, что сигнальная функция может сохраняться без участия со­знания за раздражителями даже наиболее сложной при­роды, относящимися к категории семантических (смысло­вых). Во-вторых, мы убеждаемся в том, что реакции, вы­зываемые подобными раздражителями и опирающиеся явным образом на высшие формы аналитико-синтетиче- ской деятельности, могут не требовать при определенных условиях для своей реализации и адекватного завершения, как, например, в опытах с постгипнотическими отрица­тельными галлюцинациями Horvay и Cerny [173] или в экспериментах с самопробуждением, по Маргериту, осоз­нания подлинных мотивов, лежащих в их основе. Все это показывает, что «отщеплеино» от сознания (за его «поро­гом») могут протекать даже наиболее сложные формы мозговой деятельности, которые традиционно рассматрива­ются как неотъемлемо связанные с сознанием.

§ 59 Феномен «отщепления» (психической диссоциации)

«Отщепление» психической активности от сознания может иметь разную степень выраженности. С. Л. Рубинштейн показывает, что означает более легкая, неполная степень такого «отщепления». Она может наблюдаться, говорит он, в условиях зарождения сложных эмоций на определен­ных этапах онтогенетического созревания, при самых раз­нообразных аффективных состояниях, при душевных движениях, лежащих иногда у истоков творчества и вдохнов­ляющих перо, кисть и резец мастеров искусства и т.д. Не­достаточность осознания зарождающегося аффекта заклю­чается в подобных случаях, конечно, не в том, что соответ­ствующие чувства и настроения субъективно не «пере­живаются», а в том, что они недостаточно отчетливо распознаются субъектом как таковые, т.е. не воспринимаются как субъективные состояния, которые находят­ся в определенном отношении к другим субъективным состояниям и к миру объектов.

Такое же «отщепление» можно наблюдать и при так называемых импульсивных поступках. Оно выражается в возникновении действий, о которых субъект помнит, что он их совершил, но вместе с тем это действия, недостаточ­но хорошо соотносимые субъектом в момент их выполне­ния с их последствиями, недостаточно ясно «противостоя­щие» «Я» субъекта, как элементы объективной действительности. Если «отщепление» носит более резкий харак­тер (как это наблюдается, например, при патологически напряженных аффектах, стремящихся к немедленной «разрядке»), то возникают формы поведения, которые адекватного отражения в сознании субъекта почти или вовсе не имеют.

В их реализацию вовлекаются, однако, иногда наибо­лее сложные из доступных для данного лица видов выс­шей нервной деятельности.

Наконец, пожалуй, самые отчетливые и разнообразные картины могут наблюдаться в условиях психиатрической клиники.

Описания объективно строго целенаправленных дей­ствий, выполнявшихся эпилептиками в условиях характерного для эпилепсии помрачения сознания (т.е. вусловиях глубоко нарушенного осознания больными свое­го поведения), представлены в литературе очень широко (вспомним, например, классический случай Legrand— Dussol [36, стр. 339]). И. П. Павлов построил на анализе аналогичных состояний, наблюдаемых в условиях исте­рии, свою концепцию корково-подкорковых взаимоотно­шений при этой болезни [63, стр. 441—464]. С очень сход­ными нарушениями невозможности или неадекватности восприятия собственных переживаний мы сталкиваемся и при многих других заболеваниях, сопровождающихся из­бирательным расстройством «схемы тела» [91]Под «содержательно-специфической» связью между аффек­том и синдромом в психоаналитической и психосоматической литературе подразумевается строгое («специфическое») соответст­вие характера клинического нарушения конкретному психологическому содержанию аффективного конфликта или эмоциональ­ного потрясения, которое это нарушение вызвало.
, отчуждени­ем элементов собственной психики больного, — что наблю­дается нередко при некоторых локальных органических синдромах [35, 92, 45, 93, 127, 46], — тенденцией к распаду нормального представления о соотношении между «Я» и объективным миром, т.е. смешением основных «про­екций» переживаний, характерным для шизофрении и т. п.

Обобщая, можно сказать, что мы должны считаться с существованием не только самого феномена «отщепления», но и по крайней мере трех разных его уровней. На первом из этих уровней «отщепление» намечено слабо и поэтому выражается наличием переживаний, которые лишь недо­статочно отчетливо соотносятся с другими психологиче­скими содержаниями и объективными ситуациями. На сле­дующем уровне на передний план выступают расстройства не столько степени, сколько качества осознания. Пережи­вания субъектом осознаются, но нормальное их противо­поставление объективной действительности нарушается, границы между «Я» и окружающим миром причудливо смещаются, «выделение из жизни рефлексии на нее» (С. Л. Рубинштейн) происходит, но эта «рефлексия» при­нимает уродливые, гротескные, болезненные формы, ко­торые можно в изобилии наблюдать как в клинике функ­циональных расстройств, так и при органических психозах. Третий же уровень характеризуется наиболее глубо­кой степенью изменения осознания, при которой возника­ет «отщепление» в его развитом виде, в форме полной дис­социации между актуальным содержанием переживаний и мозговой деятельностью, сохраняющей, однако, приспосо­бительную направленность, вопреки тому, что она созна­нием непосредственно не контролируется.

В отношении каждого из этих уровней важно учиты­вать своеобразие его отношения к клинике и норме. Если первый из них может отчетливо выступать в условиях пол­ной психической нормы, характеризуя начальные фазы развития аффектов, зарождение переживаний и т.п., а второй специфичен для психиатрических и неврологиче­ских расстройств, то третий (что представляется вначале несколько неожиданным) может проявляться как в усло­виях клинической патологии, так и, вопреки резкости своего выражения, в условиях полной нормы. Различие между нормой и патологией в данном случае заключается в том, что в условиях клиники (например, при классиче­ских формах эпилептической диссоциации) «отщепление» выступает как феномен косный, мало изменяющийся в зависимости от характера и психологической структуры действия или даже вовсе необратимый, в то время как в норме оно неизменно сохраняет резко динамичные и пол­ностью обратимые формы, выполняя функцию одного из важнейших механизмов приспособительной деятельности и придавая последней на определенных фазах ее развития характер «автоматизма».

На этой нормальной роли выраженного «отщепления» мы еще остановимся позже, рассматривая участие «бессознательного» в функциональной организации действия.

Изложенное выше понимание нормального сознания как адекватного соотношения субъекта с объективным миром и патологического сознания как выражения и след­ствия распада этой сложной функции, лишь постепенно возникающей в процессе нормального онтогенеза, во мно­гом отличается от подходов к проблеме расстройств созна­ния, традиционных для клинической психиатрии и опреде­ляемых потребностями главным образом практической ди­агностики [71, 34, 1]. Такое понимание имеет, однако, важное преимущество: оно логически увязано с психоло­гической теорией нормального онтогенеза сознания и уже в силу хотя бы одного этого заслуживает применения (если не предпочтения) как критерий при классифика­ции психопатологических синдромов. Его сильной сто­роной является четкое определение круга состояний, которые мы можем рассматривать как проявления нормальных неосознаваемых форм психической актив­ности.

§60 Проблема неосознаваемости психических явлений и непереживаемости процессов мозговой переработки информации

Анализ разных степеней выраженности феномепа «отщеп­ления» и различных клинических форм нарушения осоз­нания помогает лучше понять и многое другое, относящее­ся к существу проблемы «бессознательного».

Данные этого анализа подчеркивают прежде всего (как это ни удивит, возможно, наших психоаналитических оп­понентов) упрощенный схематизм решения проблемы «бессознательного», предложенного в свое время фрейдиз­мом. Действительно, психоаналитической концепцией предусматривается только строгая альтернатива:   либо адекватное осознание переживаемого, либо отсутствие по­добного осознания («вытеснение»). Следовательно, весь огромный диапазон переходных состояний между этими полюсами, представленный разнообразными клинически­ми формами извращения осознания (т. е. совокупность со­стояний, при которых говорить об адекватности осознания определенных психических явлений столь же неправиль­но, как и о полном отсутствии подобного осознания), из основной психоаналитической схемы выпадает. А такое выпадение ни к чему, конечно, иному, как к досадному обеднению картины фактически существующих отноше­ний, не приводит.

Можно сформулировать множество доводов в пользу того, что клиника любой функции мозга всегда указывает на наличие разнообразных вариантов частичного пора­жения, болезненного изменения, извращения этой функ­ции, которые предшествуют ее полному выпадению. Чем сложнее в структурном отношении функция, тем обычно полиморфнее картина подобных патологических извраще­ний. Принимая же психоаналитическую трактовку, мы вынуждены допустить, что наиболее сложная функция — осознания — является почему-то единственным исключе­нием из этого чрезвычайно широкого правила. Вряд ли нужно обосновывать, насколько упрощенным является такое понимание. Ограничившись несложной альтерна­тивой «или осознание, или вытеснение», фрейдизм факти­чески упустил из виду всю клиническую патологию процессов осознания. Неудивительно поэтому, что трактуя эту патологию, он пришел к односторонним и потому глубоко неправильным общим выводам.

Это первое обстоятельство, которое мы хотели бы под­черкнуть. Второе же относится к психологическому харак­теру и к физиологической природе процессов, выступаю­щих в условиях «отщепления», а также к вопросам тер­минологии.

В условиях развитого «отщепления» мы оказываемся перед лицом очень своеобразной мозговой деятельности. Эта деятельность выступает при объективном анализе как бесспорно относящаяся к высшей нервной деятельности, ибо она использует элементы индивидуально приобретен­ного опыта и иногда наиболее сложные из доступных для ее субъекта приемов переработки информации. В то же время ответить на вопрос, в какой степени эта активность является «психической», т.е. в какой мере в момент ее реализации она сопровождается определенными, пусть не­осознаваемыми, переживаниями, не так просто. Наиболее вероятной гипотезой является то, что при разных степе­нях «отщепления» эта выраженность субъективной модаль­ности переживания также должна варьировать.

Такое понимание выявляет всю сложность природы «бессознательного» и заставляет допустить качественно разные формы его проявления. Как на это справедливо обращает внимание С. Л. Рубинштейн, при нерезко выра­женном «отщеплении» «неосознаваемость » определенных форм мозговой деятельности отнюдь не сопряжена с их непереживаемостью как субъективной данности. Перед нами в подобных условиях поэтому неоспоримо психи­ческая активность, отличающаяся от обычной лишь тем, что при ее развертывании отсутствует адекватное со­отнесение субъективных переживаний с миром объектив­ных вещей. Если же, напротив, «отщепление» принимает грубые формы, то мы оказываемся перед лицом нервных процессов, которые выступают только лишь как своеобраз­ные проявления высшей нервной деятельности , обеспечивающие сложные процессы приспособления, осно­ванные на тонком учете особенностей объективной ситу­ации, в то время как «переживание» этих процессов как некоей субъективной данности может, по-видимому, быть предельно редуцировано или даже полностью отсутство­вать.

Принимая такое толкование, мы должны вполне ясно представлять, что оно основано лишь на логической экстра­поляции. Мы лишены возможности непосредственного анализа переживаний, например, эпилептика, выполняю­щего целенаправленное объективно действие, сопровож­дающееся последующей амнезией. Однако в подобных случаях перед нами активность, указывающая, что в про­цессе ее развертывания мозг больного выступает как ме­ханизм, способный к усвоению и логической переработке информации. Поскольку в настоящее время благодаря ус­пехам кибернетического моделирования психических функций не возникает сомнений в том, что даже наиболее сложные формы логической переработки информации мо­гут осуществляться материальными структурами, деятель­ность которых менее всего сопровождается субъективной тональностью (способностью к переживаниям), мы и экстраполируем это представление на мозг.

К этому можно добавить, что независимо от всяких аналогий с моделями технических устройств, приспособ­ленных для переработки информации, мы должны считать­ся с фактами, выявленными за последние годы в резуль­тате изучения процессов научного и художественного творчества, особенно — в результате анализа логики мыс­лительной деятельности, проводимого современным эвристическим направлением [33]На характеристике этого направления мы остановимся ниже (§ 73).
. Эти данные убедительно говорят в пользу того, что в основе многих форм умственной дея­тельности лежат нервные процессы, развертывание кото­рых остается во время этой переработки «за порогом» со­знания и которые дают о себе знать только результатами своей деятельности, становящимися на какой-то более поздней фазе доступными сознанию. И одним из самых значительных достижений нейрофизиологии за последние годы следует считать то, что она продвинулась в какой-то мере в моделировании некоторых особенностей этой слож­нейшей латентной нервной основы сознания.

Все сказанное не может не возвращать нас вновь и вновь к мысли, насколько были далеки альтернативные схемы Freud от трудно представляемой сложности отно­шений, с которой мы сталкиваемся, как только начинаем анализировать качественно разнородные проявления «бес­сознательного». В результате такого анализа становится очевидным, что под «бессознательным» следует понимать мозговые процессы, которые при разной выраженности «от­щепления» не в одинаковой степени могут претендовать на звание «явлений психических». Именно поэтому целесообразно сохранить для обозначения определенной категории подобных процессов (как это было предложено в свое время А. В. Снежневским) название неосознаваемых форм высшей нервной деятельности . Таким названием лишний раз к тому же подчеркивается важное (особенно при споре с фрейдизмом) обстоятельство, что почти при всех условиях единственной формой проявления «бессоз­нательного» служат выражающие его объективные реак­ции [34]На Всесоюзном совещании по философским вопросам высшей нервной деятельности и психолоrии 1962 г. Б. М. Тепловым и др. было высказано мнение, что термин «неосознаваемая высшая нервная деятельность» неточен, ибо высшая нервная деятельность как таковая всегда является неосознаваемой (осознается окружающая действительность, а не нервные процессы, обеспечивающие восприятие этой действительности). Формально это критическое замечание правильно. Нам представляется, однако, что пользование выражением «неосознаваемая форма высшей нервной деятельности» становится целесообразным, если указывается, что под этим понятием подразумеваются высшие формы приспособительной активности мозга, характеризуемые отсутствием не только их осознания, но и их отражения в системе переживаний субъекта. Это отсутствие «модальности переживания» позволяет ограничить «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» от «неосознаваемых форм психики», являющихся результатом мозговой деятельности, при которой модальность переживания, напротив, сохраняется, а сама деятельность не осознается.
Отсутствие специального названия для той категории процессов, которую мы обозначаем как «неосознаваемая форма высшей нервной деятельности», уже долгое время выступает как пробел в научной терминологии, тормозящий дальнейшее развитие представлений. Можно будет только приветствовать, если в дальнейшем для обозначения этой формы работы мозга будет предложен какой-то более адекватный термин. Но не иметь вовсе соответствующего понятия уже нельзя.

§61 Сознание и уровень бодрствования

Мы хотели бы теперь остановиться на некоторых предположениях о физиологических процессах, которые опреде­ляют мозговую деятельность, протекающую за «порогом» сознания.

Прежде всего надо отметить, что мы еще, конечно, очень далеки от знания конкретной нейронной организа­ции неосознаваемых форм высшей нервной деятельности и психики. Остается неясным даже насколько правомерна сама постановка подобной проблемы, т.е. в какой степени допустимо говорить о дифференцированности мозговых процессов, реализующих осознаваемые и неосознаваемые формы мозговой активности. Мы пока совсем не представ­ляем в чем заключается та специфическая физиологиче­ская «добавка», благодаря которой первые из этих форм превращаются во вторые и наоборот. Здесь все еще покры­то густым (будем надеяться, предрассветным) туманом незнания, почти столь же непроницаемым, как и тот, ко­торый более полувека назад привел Freud к пессимистиче­ским мыслям о непродуктивности физиологических категорий, как средства разработки психологических кон­цепций.

И несмотря на все это, мы совершили бы очень боль­шую ошибку, если бы при рассмотрении «бессознательно­го» отвлеклись от анализа его физиологических основ. Нам следует только отчетливо представлять специфиче­ский аспект, в котором этот анализ правомерно прово­дить.

В данном случае речь должна идти пока не столько о  каких-то конкретных физиологических механизмах, реа­лизующих интересующие нас проявления, сколько об оп­ределенных тенденциях в современном развитии физиоло­гических представлений. Эти тенденции объясняют, почему мы вынуждены признать реальность феномена «бессоз­нательного» как одной из форм работы мозга, и созда­ют одновременно общие теоретические посылки для выявления нейродинамической основы этого феномена и его более глубокой нейрофизиологической интерпре­тации.

Если мы так истолкуем роль, которую нейрофизиологи­ческий анализ должен выполнять при разработке пробле­мы «бессознательного» на современном этапе, то перед нами сразу же раскрывается обширная область необходи­мых исследований. Важно рассмотреть связи, существую­щие между осознанием психических явлений и изменения­ми «уровня бодрствования» мозга; подвергнуть анализу реальность «отщепления» (диссоциации) как особенности динамики не только психологических содержаний, но и различных форм функциональной активности мозга, вы­ступающих обычно в виде слаженного ансамбля; сформу­лировать гипотезы об отношениях между активностью «бессознательного» и процессами переработки информа­ции в организованных определенным образом нейронных структурах и как итог всего этого дать дополнительные аргументы для критики устаревающих нейрофизиологиче­ских толкований, которые долгое время препятствовали пониманию неосознаваемых форм высшей нервной дея­тельности как активности, участвующей в организации приспособительного поведения.

Излагая выше проведенную в ГДР дискуссию о приро­де сознания [226], мы обратили внимание на то, что тра­диционные направления философского и психологического анализа уже сами на многих путях подводят к проблеме «бессознательного». Уже одно разграничение понятий «сознания» и «психики» ставит вопрос о существовании форм психики, существующих независимо от сознания, за его «порогом». Что же касается нейрофизиологической те­ории сознания, то ее роль в обосновании проблемы «бес­сознательного» проявилась прежде всего в том, что пред­ставление о «бессознательном» перестало быть чисто пси­хологической категорией и оказалось связанным в какой-то степени с концепцией конкретных физиологических меха­низмов мозговой деятельности. Начало этого включения идеи «бессознательного» в контекст физиологических трактовок было положено представлением об «уровнях бодрствования» мозга.

Под уровнем бодрствования (представлением, которым мы во многом обязаны Head) понимают иногда то же, что имеют в виду, когда на более привычном для клиники язы­ке говорят об определенной степени ясности сознания, а иногда то, что подразумевают, используя широко приня­тую классической нейрофизиологией, хотя и не очень четко определяемую, идею функционального «уровня по­коя» или «тонуса» мозговой коры. Какой бы, однако, смысл в данном случае не применялся, им подчеркивается существование определенной иерархии, своеобразной «лестницы» изменений функционального состояния корко­вых структур.

На каждой ступени этой «лестницы» возможности и тип работы сознания имеют особый характер и поэтому, прослеживая выступающую здесь последовательность со­стояний, можно отчетливо уловить глубину и формы зави­симости психологических характеристик сознания от фи­зиологического состояния мозга.

Происходившее на протяжении последних 15—20 лет расширение сведений о неспецифических активирующих мозговых системах вновь привлекло внимание к этой уже относительно давно вошедшей в обиход неврологии общей идее («уровней бодрствования») и в значительной степе­ни ее конкретизировало. Дальнейшее ее развитие произо­шло после того, как было установлено, что градация изме­нений состояния мозга, о которой судят по характеру по­ведения, тесно связана с градацией состояний электриче­ской активности корковых нейронов, выявляемой электро­энцефалографически и также явным образом отражающей разные степени или уровни функциональной активности центральных нервных образований. Электрофизиологическими методами было обнаружено, что прослеживаемая «лестница» изменений функционального состояния мозга отражает смену состояний, характерную не только для бодрствования, но продолжающуюся и после засыпания [167, стр. 1553-1593].

Проникновение в учение о мозге концепции уровней бодрствования имело для теории сознания далеко идущие и противоречивые последствия. С одной стороны, оно об­условило бесспорное углубление представлений об одной из важнейших физиологических предпосылок сознания, с другой — вызвало у некоторых исследователей тенденцию к неправильному отождествлению идеи бодрствования с идеей сознания (на это обстоятельство мы уже обратили внимание, обсуждая подход к проблеме сознания, характерный для таких исследователей, как Fessard, Wein­schenk и др. [117, 226а]).

Отождествление идеи сознания с идеей бодрствования, будучи ошибкой, свойственной вульгарному материализ­му, во многом затруднило понимание роли и «бессозна­тельного», так как не позволяло адекватно поставить два важных вопроса: во-первых, каким образом и при каких условиях высокий уровень бодрствования оказывается со­вместимым с развертыванием не только осознаваемых, но и неосознаваемых форм высшей нервной деятельности и, во-вторых, почему и в каком смысле понижение уровня бодрствования не означает обязательно соответствующего понижения уровня адаптивно направленной активности мозга в ее широком понимании. Вместо представления о возможности (и даже необходимости при определенных условиях, как это будет показано далее) подобных диссоциаций (высокий уровень бодрствования — отсутствие осо­знания определенных сложных форм мозговой деятельно­сти и, напротив, низкий уровень бодрствования — сохране­ние высокой активности специфических форм приспособи­тельной работы мозга) концепция «отождествления» (идеи бодрствования с идеей сознания) вела к противопо­ложной простой, но тем не менее ошибочной схеме одновременного развития однотипно ориентированных сдвигов, то есть к такой схеме, по которой понижение уровня бодр­ствования сопряжено с обязательным понижением адап­тивно направленной активности коры (вследствие усиле­ния в последней процессов торможения), а высокий уровень бодрствования столь же неизбежно связан с подавлением процессов высшей нервной деятельности, раз­вертывающихся неосознанно. Перед представлением о не­осознаваемых формах высшей нервной деятельности от­крылись какие-то возможности нейрофизиологического обоснования только после того, как эта схема «отождест­вления» была сначала расшатана, а затем и полностью по существу разрушена антагонистической ей схемой «диссо­циаций».

§62 Диссоциации между уровнем бодрствования и функциями отбора сигналов и фиксации следов

В клинической литературе, как и в литературе философ­ской и психологической, неправомерность отождествления идеи сознания (понимаемого как «отношение», как адек­ватное противопоставление «Я» миру «вещей», как «зна­ние об объекте», противостоящем познающему субъекту) с идеей бодрствования была обоснована уже давно. Этому обоснованию помог огромный опыт, накопленный психи­атрической и неврологической клиникой при изучении па­тологических изменений сознания, развивающихся в усло­виях бодрствования и тем самым убедительно демонстри­рующих неоднозначность отношений, существующих меж­ду обоими этими параметрами мозговой деятельности. С нейрофизиологических же позиций эта проблема осве­щалась до последнего времени гораздо более скудно. В этих условиях особое внимание привлекает доклад Н. И. Гращенкова и Л. П. Латаша «О физиологической основе сознания» [71, стр. 350—364] на Московском сим­позиуме по проблеме сознания (1966). В этой интересной работе по существу впервые была заострена с позиций со­временной нейрофизиологии идея очень сложных и проти­воречивых отношений между уровнем бодрствования и ха­рактером сознания, а также показана возможность воз­никновения самых разнообразных диссоциаций между ними.

Авторы названного доклада справедливо указывают, что существование определенного уровня бодрствования, будучи необходимой предпосылкой ясного сознания, от­нюдь не является единственным физиологическим услови­ем последнего. В качестве не менее важных факторов, участвующих в формировании адекватного осознания дествительности, они рассматривают деятельность мозговых механизмов, обеспечивающих активный характер аффе­рентных и эффекторных процессов (выражающийся в из­бирательном отборе сигналов, на которые возникает реак­ция, и в целенаправленном регулировании соответствую­щих ответов, происходящем на основе механизмов «сличе­ния» и «сенсорной коррекции»), а также работу мозговых систем, позволяющих сохранять и использовать предшест­вующий опыт. Основываясь на такой полигенетической трактовке, они описывают ряд характерных «диссоциа­ций», возникающих благодаря тому, что мозговые системы, ответственные за разные из перечисленных предпосылок сознания, не идентичны и в условиях мозговой патологии могут выключаться в известной мере независимо друг от друга.

В качестве одного из примеров подобных диссоциаций Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш приводят ставшую извест­ной в последние годы возможность усвоения информации в определенных фазах нормального сна. Изучение этой возможности было начато у нас А. М. Свядощем [80]Сам Freud не приписывал, впрочем, себе приоритета в этой области. По его словам «символика сновидений вовсе не составляет открытия психоанализа, хотя последний не может пожаловаться на то, что он беден поразительными открытиями. Если уж искать у современников открытия символики сновидений, то нужно сознаться, что открыл ее философ Scherner (1861). Психоанализ только подтвердил открытие Scherner, хотя и очень основательно видоизменил его» [153, стр. 158].
, за рубежом Simon и Emmons [247], а в дальнейшем продол­жено в ряде работ, поставивших не лишенную досадного оттенка сенсационности проблему «гипнопедии». В послед­нее время к анализу этого же круга фактов с позиций, значительно более глубоких в теоретическом отношении, вернулись в связи с изучением проблемы «быст­рого» («парадоксального», «ромбэнцефалического») сна [105]См., например, в работе Freud «По ту сторону принципа удовольствия» аргументы в пользу локализации «системы сознания» в «пограничных» и «облегающих» мозговых структурах, соображения о «незащищенности от раздражений» мозговых образований, воспринимающих внутреннее стимулы и т. п.
.

Приводя эти данные, Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш обоснованно трактуют их как особую форму диссоциации между уровнем бодрствования и работой механизма фик­сации следов.

Диссоциацию между уровнем бодроствования и рабо­той механизма воспроизведения следов («экфорией энграмм», по старой терминологии Semon) мы обнаружи­ваем, например, в многократно описанных еще в старой клинической литературе случаях восстановления в услови­ях внушения или наркоза памяти при ретроградной посттравматической амнезии. Работы Segundo, на которые ссылаются Н. И. Гращенков и Л. П. Латаш, а также по­следние работы Williams и др. [266], затрагивающие во­прос о дискриминации звуковых сигналов во время сна, указывают на возможность строго избирательного реаги­рования на раздражители и в относительно глубоких («дельтовых») фазах сна. Углубляя классическую павлов­скую концепцию «сторожевых пунктов», эти работы вмес­те с тем воспроизводят яркие картины диссоциаций, воз­никающих между уровнем бодрствования, с одной стороны, и активностью восприятия, селективным характером ра­боты корковых анализаторов, лежащим в основе науче­ния, — с другой.

Мы рассматриваем эти наблюдения потому, что они по­зволяют установить очень важный факт: различные фор­мы мозговой деятельности, с которыми связана активность нормального сознания, сохраняют вместе с тем относи­тельную независимость от уровня бодрствования. Для те­ории «бессознательного» это обстоятельство представляет очевидный интерес. Если процессы активного выбора сиг­налов, переработка поступающей информации, сохранение и воспроизведение следов и т.п. происходят даже на наи­более низких уровнях иерархии состояний бодрствования (на уровнях «дельтового» и «быстрого» сна), то тем более очевидно, возникают основания допустить существование подобных процессов при состояниях, характеризуемых не­достаточно отчетливым противопоставлением «Я» субъек­та объективной действительности (т.е. лишь отсутствием адекватного осознания субъектом его собственной психи­ческой активности), а также при более глубоких степенях «отщепления». Парадоксальное сохранение в условиях по­добного «отщепления» целенаправленных форм объектив­ного реагирования становится в свете приведенных выше данных о различных патологических «диссоциациях», воз­никающих в структуре сознания, во всяком случае, более понятным.

С другой стороны, для теории «бессознательного» не менее важны факты и противоположного характера, кото­рые указывают на возможность изменения определенных свойств сознания при относительно высоком уровне бодр­ствования и которые можно наблюдать в разных формах, как мы об этом уже говорили, при очень многих психо­патологических состояниях и неврологических синдро­мах [71]На встрече участников XVIII Международного психологиче­ского конгресса (Москва, 1966 г) с сотрудниками редакции жур­нала «Вопросы философии» с интересными соображениями о зна­чении общей теории систем для психологии выступил американ­ский исследователь Rapoport.
«Я считаю, — заявил Kapoport, — что есть два рода психологии. Это, во-первых, научная психология, которая пользуется всеми средствами научного исследования: экспериментом, моделями и т. п.; во-вторых, так сказать, «интересная» психология, имеющая дело с глубинными психическими явлениями отдельных людей и коллективов. Для этих последних еще не выработаны строго науч­ные методы исследования.
...Одна из главных проблем современной психологии — по­строить мост между психологией, которую я называю научной, и той, которую называю интересной. Этот мост можно построить с помощью общей теории систем, в частности в результате анализа структур систем, например структуры человеческого поведения. Поэтому я оптимистически смотрю на общую теорию систем как на известный подход, который ...сумеет соединить анализ таких вопросов, как время реакции, расширение зрачка и т. д., и вопро­сов типа, почему Иван Карамазов так ненавидел Смердякова: по­тому ли, что последний показал ему свою собственную безобраз­ную душу или потому что Карамазов сам был таким. Этот вопрос также психологический, но решить его средствами современной научной психологии невозможно. Общая теория систем поможет нам изучать и такие вопросы» [25, стр. 131].
Вопросу о возможностях использования общей теории систем при анализе психологической проблематики было уделено немало внимания также на состоявшемся недавно 3-м Всесоюзном симпо­зиуме по нейрокибернетике (Тбилиси, 1967 г.), а до этого на двух симпозиумах, проведенных в 1960 и 1963 гг. Кэйсовским техноло­гическим институтом (США), в трудах, периодически выпускае­мых научным обществом, возглавляемым Von-Bertalanffy и в некоторых других литературных источниках.
.

Клинические состояния, при которых в условиях со­храняющегося бодрствования страдает, например, воз­можность активного отбора содержаний сознания, в очень многом, конечно, отличаются от проявлений нормальной неосознаваемости психической деятельности на ранних этапах онтогенеза, но несмотря на это они отражают рас­пад все той же способности «превращать переживания в объект переживания» и могут поэтому рассматриваться как своеобразные клинические модели наиболее характер­ных особенностей «бессознательного».

§ 63 Уровень бодрствования и нервное торможение

Мы упомянули, что отождествление идеи сознания с иде­ей бодрствования долгое время мешало правильно отве­тить на два важных вопроса: во-первых, каким образом высокий уровень бодрствования оказывается совместимым с развертыванием не только осознаваемых, но и неосозна­ваемых форм психики, и, во-вторых, почему понижение уровня бодрствования необязательно сопряжено с соответ­ствующим понижением интенсивности приспособитель­ной работы мозга в ее более широком понимании. Для тех, кто разделяет основные положения диалектико-материа­листической теории сознания, неудовлетворительность этой концепции «отождествления» (представления о со­знании с представлением о бодрствовании) была всегда достаточно ясна. Поэтому в исследованиях советских пси­хологов, прежде всего — разрабатывавших вопросы гене­тической психологии, методически адекватный ответ на первый из приведенных выше вопросов прозвучал еще многие годы назад. Что же касается второго вопроса, ори­ентированного преимущественно в нейрофизиологической плоскости, то возможность конкретного ответа на него воз­никла лишь несколько позже и оказалась тесно связанной с углублением представлений об активном характере про­цессов нервного торможения.

В настоящее время наука располагает большим коли­чеством тщательно изученных данных, показывающих, что передвижение внутри иерархии состояний бодрствования в направлении от высших уровней к низшим не обязатель­но соответствует переходу от состояний, характеризуемых более интенсивной активностью и большей возбудимостью корковых нейронов, к фазам, в которых на передний план выступают лишь признаки диффузного понижения реак­тивности нервных элементов и усиление процессов тормо­жения [35] Признаки существования противоположной тенденции были выявлены Evarts, Rossi и др.
.

Эти данные указывают также, что неосознаваемые фор­мы высшей нервной деятельности тесно связаны с той же «кольцевой» функциональной структурой процессов формирования возбуждений, с теми же механизмами «об­ратной связи», «сличения», «коррекции» и регулирующего воздействия фактора «установки», что и осознаваемые. Именно поэтому они даже при резком изменении степени и качества осознания субъектом его собственной психиче­ской активности и полном устранении функции «пере­живания» способны обеспечивать развертывание ряда наиболее сложных приспособительных процессов (логи­ческую переработку информации, использование следов и т.п. [36]Некоторые авторы полагают, что целесообразный характер проявлений «бессознательного» требует рассмотрения его как «осо­бой формы» сознания. Такая позиция, однако, приводит к неясностям.
).

Ниже мы рассмотрим наиболее важные из относящих­ся к этой области данных, позволяющие высказывать некоторые (пусть очень гипотетические) предположе­ния о нейрофизиологических основах «бессознатель­ного».

§ 64 Уровень бодрствования и электрическая активность головного мозга

Вопросу об особенностях функционального состояния кор­ковых и подкорковых нервных образований, связанных с изменениями уровня бодрствования, классической нейро­физиологией было уделено очень большое внимание [63, стр. 295—336 и многие другие источники]. В последние 20 лет вся эта проблема оказалась тесно связанной с изу­чением функций сетчатого вещества головного мозга. Про­слеживая происходившее при этом углубление представле­ний о мозговых системах, преимущественно ответственных за динамику смены «сон — бодрствование», можно выде­лить несколько последовательных этапов развития мысли.

На первых порах основное внимание привлекалось к выявленному еще в 40-х годах Morison и Dempsey [210] факту тонизирующих ретикуло-кортикальиых влияний, оказываемых элементами сетчатого вещества, располагаю­щимися в каудальных и средних отделах мозгового ствола. Эти влияния стали рассматриваться как механизм, игра­ющий важную роль в поддержании бодрствования. Пони­жение же уровня бодрствования и наступление сна стало в дальнейшем трактоваться как выражение торможения этой системы, вызываемого активностью особых «синхро­низирующих» механизмов, локализованных на разных мозговых уровнях. Эта относительно простая схема была, однако, вскоре осложнена открытием того факта, что с уровня таламических ретикулярных структур удается по­лучать гораздо более дифференцированные и более локаль­ные проявления корковой активации, чем с уровня буль­барного [117]3. Фрейд. По ту сторону принципа удовольствия. Цит. по: Г. Уэллс. Павлов и Фрейд. М., 1959, стр. 401.
. Приблизительно подобное общее понимание сложилось ко времени созыва неоднократно упоминавшего­ся выше Лорентинского симпозиума (1953).

В последующие годы происходила дифференциация и постепенно утрачивалась четкость этой первоначальной схемы. Было обнаружено, что активирующие и тормозя­щие (десинхронизирующие и синхронизирующие) нейрон­ные структуры представлены на нескольких уровнях ре­тикулярной формации мозгового ствола, включая зрительный бугор. Было установлено, что эффект раздражения зависит, в значительной степени, не только от области приложения стимулирующего тока, но и от качества стимуля­ции (связь слабых пизкочастотных раздражений преиму­щественно с синхронизацией электроэнцефалограммы и поведенческим сном, а более интенсивных высокочастот­ных— с десинхронизацией и пробуждением). Одновремен­но, несмотря па эту маскирующую роль качества стимуля­ции, был открыт ряд специфически тонизирующих зон, локализованных и за пределами зоны расположения пер­воначально выявленных активизирующих и блокирующих ретикулярных формаций. Были внесены (во многом бла­годаря работам П. К. Анохина, М. Н. Ливанова, В. С. Русинова, С. П. Нарикашвили и других советских исследо­вателей) существенные уточнения в представление о свя­зи ретикуло-кортикальной тонизации с дифференцирован­ными формами функциональной активности организма и о зависимости функционального состояния ретикулярных образований от регулирующих влияний, распространяю­щихся в нисходящем кортико-ретикулярном направлении [37]Эти исследования дали много новых аргументов в пользу представлений И. П. Павлова о роли первично корковых сомногенных сдвигов, т.е. изменений мозгового тонуса, иницируемых с ко­ры и основанных на распространении кортикофугальных импульс­ных потоков по разнообразным вертикально ориентированным мозговым трассам. Важность этих исследований для теории созна­ния заключалась в том, что ими раскрывалась возможность более глубокого понимания изменений уровня бодрствования, обусловли­ваемых активностью мозгового субстрата сознания. Эксперимен­тально эта проблема кортико-ретикулярных влияний подробно разрабатывалась в начале 50-х годов Bremer и Terzuolo, показавши­ми важную роль, которую кора играет в процессах смены сна и бодрствования. В нашей стране С. П. Нарикашвили ярко проде­монстрировал [61] сложные воздействия, оказываемые корой боль­ших полушарий на электрическую активность неспецифических образований промежуточного и среднего мозга. В дальнейшем бы­ло установлено, что ряд функций, которые рассматривались одно время как специфические для сетчатого вещества (активирующие восходящие влияния, регулирование проведения афферентных им­пульсов и др.), также находятся под регулирующим воздействием корковых формаций. В отношении восходящих влияний это было показано French, Hernandez-Peon и Livingston, Segundo, Naguet и Buser (1955) и др., в отношении воздействия на распространение афферентных импульсов Hernandez-Peon (1959), Jouvet и Laprasse (1959) и др. В свете всех этих работ стало ясным, что кортикаль­ная импульсация является одним из средств активации сетчатого вещества, а последнее выступает как структура, которая под влия­нием внешних раздражений и активности коры обеспечивает нор­мальное протекание нервных процессов на самых разных уровнях, в том числе и на наиболее высоких.
.

Наконец, был установлен очень важный факт нередко наблюдаемой высокой электрической активности нейрон­ных структур при поведенчески наиболее низких уровнях бодрствования и даже при глубоком сне [38]В яркой форме этот факт был показан в широко известных работах Jasper, посвященных сопоставительному анализу электрических потенциалов мозга, регистрируемых одновременно при помощи макро- и микроэлектродных отведений. Он был выявлен и при попытках более точного изучения диссоциаций, существующих между биэлектрической «реакцией пробуждения» (т.е. феноменом дисинхронизации мозговых потенциалов, говорящим о peтикулярной активации коры) и поведенческим пробуждением от сна, происходящим у животного под влиянием различного рода внешних воздействий. Это направление исследований, которому у нас много внимания было уделено П. К. Анохиным и ero учениками, уже сравнительно давно обнаружило возможность далеко идущих изменений функционального состояния корковых структур во время продолжающегося сна [3]. К этому же кругу наблюдений относится так называемый физостигминовый парадокс [116, 265] и некоторые другие данные. Хотя все эти факты были выявлены преимущественно на животных, есть много оснований рассматривать их как нейрофизиологические модели существующих и у человека диссоциаций между приспособительной деятельностью мозга и процессами переработки информации, с одной стороны, и колебаниями уровня бодрствования - с другой.
.

В результате такого расширения первоначальных представлений нейрофизиология оказалась подготовлен­ной к усвоению двух общих идей: во-первых, идеи актив­ного состояния корковых нейронов во время сна (и несво­димости, следовательно, механизмов сна только к диффуз­ному корковому торможению, понимаемому как общая инактивация клеточных элементов) и, во-вторых, идеи первостепенной роли, которую при самых разных формах мозговой активности играют сложные (иногда содружест­венные, иногда антагонистические) взаимоотношения кон­кретных мозговых систем. Именно эти две идеи находи­лись в центре наиболее важных нейрофизиологических дискуссий последних лет. Они скорее, чем какие-либо другие, определили своеобразный стиль новейших пред­ставлений о работе мозга и поэтому именно их следует в первую очередь рассмотреть, если мы хотим найти подхо­ды к проблеме «бессознательного», намечающиеся в рам­ках современной нейрофизиологии. Мы попытались далее проследить, как эти общие идеи проступают, иногда отчет­ливо, иногда завуалированно, в рамках многих более кон­кретных физиологических представлений и концепций.

§ 64 Функциональное состояние головного мозга во время сна (по данным Лионского коллоквиума 1963 г. и Римского симпозиума 1964 г.)

Обрисованная картина довольно четко выявилась в резуль­тате работ, выполненных на протяжении 50-х годов. Даль­нейшие исследования, особенно подвергнутые обсуждению на Лионском коллоквиуме 1963 г. [105]См., например, в работе Freud «По ту сторону принципа удовольствия» аргументы в пользу локализации «системы сознания» в «пограничных» и «облегающих» мозговых структурах, соображения о «незащищенности от раздражений» мозговых образований, воспринимающих внутреннее стимулы и т. п.
и на Римском сим­позиуме 1964 г. [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
, ее значительно уточнили. Для того чтобы дать более конкретное представление об этих уточ­нениях, остановимся на некоторых характерных тенден­циях, прозвучавших на Лионском коллоквиуме.

В центре внимания Лионского коллоквиума 1963 г. стоял недавно ‘возникший в нейрофизиологии вопрос о су­ществовании двух разных видов сна — «медленного» (или «синхронизованного») и «быстрого» (или «парадоксально­го»), резко различающихся между собой по электроэнцефа- лографическим проявлениям, сопутствующим им физиоло­гическим сдвигам, реализующим их мозговым механизмам, а также, по-видимому, по их функциональному значению. Доклады на этом конгрессе (Jouvet, Moruzzi, Dell, Rossi, Hernandez-Peon, Ingvar, Evarts, Albe-Fessard, Adey и др.) представили интерес, однако не только в связи с этой спе­циальной проблемой. Во многих из них отчетливо выступи­ли оба упомянутых выше взаимосвязанных общих поло­жения — сохранение признаков высокой электрической активности нейронных структур также на низших уровнях бодрствования и значение, которое име­ют для отправления самых разных мозговых функций взаимоотношения и внутренняя организа­ция конкретных нейронных систем .

Например, Mandel и Godin было обращено внимание на то, что мозговой кровоток во время сна не только не ослабляется, но даже усиливается, что метаболическая ак­тивность нейронов в условиях сна остается глобально мало измененной, что потребление мозгом кислорода поддержи­вается в фазе сна приблизительно на том же уровне, что и в условиях бодрствования. Эти факты авторы истолкова­ли как прямое указание на необходимость аппелировать при анализе механизмов сна не столько к идее общего из­менения метаболизма корковых нейронов или диффузного изменения функционального состояния мозговых струк­тур по типу торможения, сколько прежде всего к идее пе­рераспределения отношений между различными более или менее функционально специфическими мозговыми систе­мами.

Еще более четкие данные, говорящие о тех же общих тенденциях, были представлены Hernandez-Peon. Развивая результаты своих более ранних работ, этот исследователь стремился обосновать представление, по которому сон в любых его формах является активным процессом, возни­кающим в результате тормозящих влияний, оказываемых на нейроны «системы пробуждения» другой нейронной си­стемой (гипногенной»). Предполагается, что обе эти си­стемы, тесно переплетаясь друг с другом в разных анато­мических зонах, имеют тем не менее различную локали­зацию. Разные формы сна, по Hernandez-Peon, лишь выра­жение разных степеней угнетения гипогенной системой мезодиэнцефалической системы бодрствования. «Верете­на» и синхронизированные электроэнцефалограммы, ха­рактерные для «медленной» фазы сна, возникают, если торможение не распространяется на рекрутирующие та­ламические ядра и кору. В противном случае «веретена» исчезают и их замещают низковольтные потенциалц «быстрой» фазы [39]Основываясь на этих данных, Hernandez-Peon полемизировал с павловским представлением о сне, как о торможении, возникающем в коре и распространяющемся затем на весь мозг. При этом, однако, он не оспаривал участия новой коры в детерминации «синхронизированной» фазы сна и допускал существование лобно-височных кортикофугальных влияний на «гипногенную» систему. Представляется, хотя сам Hernandez-Peon этого не отмечает, что подобным допущением острота противопоставления предлагаемой им схемы классической павловской трактовке в значительной степени снимается.
.

Первостепенное значение межсистемных отношений, как факторов изменения уровня бодрствования, было под­черкнуто и многими другими. Moruzzi снова вернулся, на­пример, к анализу причин, вызывающих понижение тону­са «системы пробуждения». Отвергая гипотезу утомления, он привел дополнительные соображения в пользу актив­ного характера подобного понижения, связывая его с дея­тельностью особых тормозящих структур, локализованных в нижней части ствола. Так как сон дебютирует синхро­низацией электроэнцефалограммы, то эти структуры обозначаются как «синхронизирующие». Охлаждение дна IV желудочка, парализующее эту тормозящую систему, при­водит к реакции «пробуждения», выявляя тем самым про­тивоположность влияний, оказываемых синхронизирую­щими и активирующими мезодиэнцефалическими образо­ваниями. Однако эти факты, по Moruzzi, отнюдь не снимают важности кортикофугальных влияний на синхро­низирующую бульбарную систему, могущих объяснить некоторые стороны так называемого павловского сна (т. е. нисходящего гипногенного торможения) [40]Год спустя в очень важном обобщающем докладе на Римском симпозиуме 1964 г. [118] Mruzzi квалифицировал ситуацию, создавшуюся сегодня в учении о сне как «тревожный кризис» и вновь подчеркнул значение выявленного многими работами последних лет (особенно работами Evarts) усиления электрической активности корковых нейронов во время сна. Активное торможение во время сна, по мнению Moruzzi, отчетливо обнаруживается только на уровне спинного мозга. Выраженность eгo в тех же условиях на уровне коры до настоящего времени, по Moruzzi, не доказана. Обобщая, Moruzzi подчеркивает, что «массового торможения корковых нейронов, которое постулировал Павлов, безусловно не cyществует», но нельзя отрицать, что может наблюдаться пре- или постсинаптически обусловленное торможение вставочных нейронных образований, связанное со сном. С другой стороны (и это стремление к учету противоречивых тенденций и вскрытию всей сложности анализируемых феноменов очень характерно для Moruzzi), если представление об активном торможении излишне, чтобы объяснить неспособность организмов длительно бодрствовать, то без допущения существования нейронных систем, ориентированных антагонистически по отношению к восходящей ретикулярной системе, очень многого, по Moruzzi, понять нельзя. Эти высказывания Moruzzi отражают происходящие в настоящее время действительно очень глубокие изменения в представлениях о механизмах сна. При всей незавершенности этих изменений обе подчеркнутые нами выше общие идеи (неадекватность представления о диффузном сонном корковом торможении и aкцент на сложных взаимодействиях функционально дифференцированных мозговых систем) явно получают с каждым годом все более веское экспериментальное подтверждение.
.

Другой интересный вопрос был остро поставлен Evarts: связан ли сон с общей редукцией нейронных раз­рядов в коре (т.е. с диффузным корковым торможением) или скорее только с временной и пространственной реор­ганизацией структуры этих разрядов, при которой роль возбуждения не менее существенна, чем торможения? Ав­тор изучал активность пирамидных нейронов в прецен- тральной извилине мозга обезьяны во время бодрствова­ния, «медленного» и «быстрого» сна. Им было выявлено ослабление этих разрядов во время «медленного» сна и усиление во время «быстрого» (приблизительно до уровня бодрствования). Однако временная структура и простран­ственное распределение во время «быстрого» сна харак­терным образом отличились от соответствующих картин при бодрствовании. Опираясь на эти факты, Evartsтакже критиковал представление о сне, как о выражении диф­фузного коркового торможения.

Особенно важными являются данные Rossi с соавтора­ми [105]См., например, в работе Freud «По ту сторону принципа удовольствия» аргументы в пользу локализации «системы сознания» в «пограничных» и «облегающих» мозговых структурах, соображения о «незащищенности от раздражений» мозговых образований, воспринимающих внутреннее стимулы и т. п.
. Эти исследователи изучали (на кошках с вжив­ленными электродами в условиях бодрствования, легкого и глубокого сна) ответы зрительной коры на раздражение оптической радиации коленчатого тела и ответы сенсомоторной коры на стимуляцию пирамидного тракта и заднего вентро-латерального ядра таламуса. Анализ амплитуд ответов и длительности циклов восстановления возбудимости нейронов выявил четко выраженное повышение воз­будимости корковых нейронов во время сна , т.е. факт, хорошо согласующийся с тем, что во время глубоких фаз сна наблюдается высокий уровень электрической активности корковых нейронов и происходит, по-видимому, не столько затормаживание последних, сколько, напротив, их освобождение от тормозящих влияний пока еще не выясненного происхождения, действующих во вре­мя бодрствования. В подтверждение подобного понимания Rossi ссылается на работы Jasper, Arduini, Moruzzi, также показавших, что глубокие фазы сна связаны со значитель­ным подчас повышением интенсивности разрядов корко­вых клеток, с фасилитацией корковых ответов, нараста­нием десинхронизации потенциалов, укорочением восста­новительных циклов и т.п. В дискуссии по докладу эта концепция характерного «сонного растормаживания коры» была энергично поддержана Hernandez-Peon.

Наконец, к этой же проблеме высокой активности моз­говых образований на низших уровнях бодрствования по­дошли исследователи, пытающиеся изучать проявления «быстрого» сна у человека. Для решения этого вопроса Dement и др. были проведены исследования на доброволь­цах, у которых много ночей подряд подавляли фазы «бы­строго» сна, вызывая пробуждение при первых электроокулографических, электроэнцефалографических и электромиографических признаках наступления этих фаз. В результате были выявлены два типа изменений: во-пер­вых, резкое как бы компенсаторное учащение фаз «быст­рого» сна (закономерно возникающее после сколько-ни­будь длительного экспериментального подавления этих фаз); во-вторых, появление при определенных условиях у лиц, длительно подвергавшихся такому подавлению, при­знаков расстройства психической деятельности. Эти факты поставили вопрос о витальной необходимости «быстрого» сна. А поскольку именно «быстрый» сон преимуществен­но, по-видимому, связан с активностью сновидений, то был поставлен вопрос и об аналогичной функции сновидений. Участники Лионского конгресса не поддержали, однако, прозвучавшую в литературе психоаналитическую трактов­ку (представление о необходимости сновидений для отреагирования аффективных комплексов и т.п.) и придержи­вались скорее гипотезы о необходимости фаз «быстрого» сна для нейтрализации действия какого-то пока неизвест­ного агента, влияние которого в организме кумулирует на протяжении периодов бодрствования. Что касается дви­жений глаз, выявляемых электроокулографией во время «быстрого» сна, то Dement связывает эти движения с содер­жанием сновидений, но полагает, что сновидение лишь мо­дулирует центрифугальные разряды, вызывающие сокра­щение глазодвигательных мышц. Возникают же эти раз­ряды, по мнению Dement, под воздействием факторов, отличных от активности сновидений.

При обобщающей заключительной дискуссии на Лион­ском коллоквиуме в центре внимания оказались две темы: вопрос о взаимоотношении «нисходящей» (классической павловской) и новейшего варианта «восходящей» теории сна (согласно этому варианту, основным фактором сна является влияние, оказываемое на активирующую ретику- ло-кортикальную систему структурами бульбарного уров­ня), а также вопрос об изменении возбудимости коры в фазе «быстрого» сна. В пользу «восходящей» теории вы­сказались Dell, Cordeauи др. Moruzzi же отметил неизбеж­ность упрощения всей проблемы при альтернативной ее постановке, т. е. при учете либо только «восходящих», либо только «нисходящих» влияний, и высказался за необ­ходимость синтеза обеих концепций — классической пав­ловской и подчеркивающей особую роль синхронизирую­щих бульбарных центров. К этому более широкому пони­манию склонились также Jouvet, Faure, Passouant и др. [105].

Что касается вопроса о характере изменения возбуди­мости коры в фазе «быстрого» сна, то очень многими (Cordeau, Dement, Cadilhac, Faure и особенно Rossi) были вновь приведены аргументы в пользу повышения возбуди­мости корковых нейронов при «быстром» сне, причем об­ращалось внимание на то, что это повышение приходится констатировать, если основываться как на обычных элек- трофизиологических критериях (учащение спонтанных разрядов в зрительных корковых нейронах, высокий уро­вень активности пирамидного тракта, высокие амплитуды вызванных потенциалов в сенсомоторной коре, короткие циклы восстановления корковых нейронов, повышение ча­стоты эпилептических разрядов в зоне очага), так и (что в интересующем нас аспекте особенно интересно) на ана­лизе процессов дискриминации стимулов.

Таким образом, дискуссией в целом с одной стороны была подтверждена правомерность классического пред­ставления о важной функции нисходящих корковых вли­яний, а с другой — было значительно расширено пред­ставление о «гипногенных» системах бульбарного уровня, оказывающих тормозящее воздействие на мезодиэнцефалическую систему бодрствования. Тем самым были внесены определенные изменения в привычное представление о сне, как о диффузном корковом торможении, и отмечена важность очень, по-видимому, общего принципа, по кото­рому при рассмотрении самых разных форм мозговой ак­тивности мы должны обращаться гораздо в большей сте­пени к анализу взаимодействий конкретных антагонисти­ческих (или содружественных) функциональных мозго­вых систем, чем к учету только глобальных изменений функционального состояния тех или других мозговых об­разований .

§ 66 О функциональном значении активации корковых нейронов в фазе сна (проблема общих метаболических и специфических «информационных» компонентов мозгового электрогенеза)

В чем же заключается значение материалов Лионского коллоквиума для теории «бессознательного?» Здесь мы хо­тели бы подчеркнуть следующее,

Сторонники представления о существовании неосозна­ваемых процессов переработки информации еще десятки лет назад приводили в качестве аргументов факты, указы­вающие на способность мозга совершать полезную и под­час очень сложную работу во время сна (находить реше­ния задач и т.п.). В более поздней литературе в связи с многочисленными исследованиями способности спящего мозга к дискриминации стимулов и к сохранению следов такого рода наблюдения оказались еще более широко рас­пространенными. Вначале это были данные, почерпнутые преимущественно из анализа биографий. Затем они стали приобретать значительно более точный и эксперименталь­но верифицированный характер.

Однако попытки теоретического осмысливания идей подобного рода всегда наталкивались на большие трудности. До последнего времени одним из препятствий явля­лось убеждение некоторых исследователей в существова­нии прямой корреляции, «жесткой» связи между пониже­нием уровня бодрствования и понижением функциональ­ной активности корковых структур, т.е. представление о закономерном развитии в корковых структурах при пони­жении уровня бодрствования диффузного торможения. Действительно, если сновидное изменение сознания явля­ется отражением только диффузного торможения, а разно­образные проявления ясного сознания, напряженного вни­мания, элективного понижения порогов возбудимости (проявляющегося, например, по типу «сторожевых пунк­тов») обусловлены, наоборот, высоким функциональным тонусом, повышенной возбудимостью клеточных элемен­тов, если, другими словами, передвижение по шкале уров­ней бодрствования является одновременно передвижением по идентично ориентированной шкале уровней физиологи­ческой активности корковых нейронных систем, то, есте­ственно, возникает сомнение: следует ли вообще допустить реальность каких-то процессов сложной переработки ин­формации в структурах, охваченных диффузным торможе­нием и именно из-за этого перешедших в бездеятельное (по поведенческим параметрам) состояние? Не будет ли более правильным считать, что понижение уровня бодр­ствования, сопровождаемое понижением уровня физиоло­гической активности корковых образований, отражает глобальную инактивацию последних, т.е. затормажи­вание любых (как осознаваемых, так и «бессознатель­ных») форм их приспособительной деятельности и, следо­вательно, учитывая данные нейрофизиологии, говорить о каких-то латентных формах неосознаваемой переработки информации во время сна вообще не приходится?

Подобные соображения звучали одно время довольно убедительно и приводились в старой литературе неодно­кратно. Сейчас же вся эта ситуация существенным обра­зом изменилась. Приведенные выше экспериментальные данные не оставляют сомнений, что в условиях сна можно наблюдать самые разные проявления высокой электриче­ской активности корковых нейронов (учащение их спонтанных разрядов, повышение амплитуд вызванных потен­циалов, сокращение фаз их рефрактерности и т.п.). Эта активация приобретает иногда настолько выраженный ха­рактер, что действительно возникает впечатление о связи понижения уровня бодрствования не с глобальным тормо­жением функций корковых структур, а с каким-то, напро­тив, своеобразным сомногениым электрофизиологическим «растормаживанием» последних. Не приходится удивлять­ся тому, что это обстоятельство было энергично использо­вано для объяснения проявлений приспособительной дея­тельности мозга во время сна. Особенно далеко в этом на­правлении пошли исследователи, изучающие проблему «быстрого» сна. Некоторые из них склонны рассматривать десинхронизационные эффекты, наблюдаемые во время фаз «быстрого» сна, как непосредственное выражение пе­реработки мозгом внутренних и внешних раздражений, сложных форм эмоционального «отреагирования», связан­ного с формированием сновидений и т.п. [255].

В какой степени обоснованы подобные попытки? Дей­ствительно ли неожиданно выявленные признаки высокой электрической активности нейронов в условиях сна могут рассматриваться как объективное выражение неосознавае­мых процессов переработки мозгом поступающей и ранее в него поступившей информации? Не является ли такое резкое изменение позиций несколько легковесным и преждевременным?

Вряд ли нужно подчеркивать, какую осторожность не­обходимо соблюдать в этом очень сложном вопросе. Следу­ет напомнить, что мысль о сохранении корковыми нейро­нами высокого уровня активности и при переходе их в состояние торможения высказывалась неоднократно и в относительно старых работах [23, стр. 733—735], задолго до опубликования данных электрокортикографических исследований последних лет. В этих работах преобладало, однако, представление, по которому активность корковых нейронов на нижних ступенях иерархии уровней бодрст­вования отражает процессы прежде всего метаболически- восстановительного типа, имеющие непосредственное от­ношение к основным вегетативным формам жизнедеятель­ности нервных элементов, а не к переработке информации, латентному адаптационному регулированию и т.п. Аргу­менты, на которых базировались подобные представления, были достаточно весомы.

Призывы к большой осторожности в функциональной интерпретации электрофизиологических признаков акти­вации корковых формаций и связи этой активации со сло­жными адаптационными формами работы мозга прозвуча­ли в некоторых выступлениях (Albe-Fessard и др.) и на Лионском коллоквиуме. Весьма показательна в этом отно­шении позиция Moruzzi, который на Римском симпозиуме 1964 г. [118]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 87.
вновь вернулся к вопросу о характере процес­сов, разыгрывающихся в нейронных системах головного мозга в условиях сна. Он обратил внимание на то, что во многих нейронных микроструктурах (дыхательные и ва­зомоторные центры, центры спинного мозга и др.) восста­новление реактивности после фаз деятельности происходит очень быстро, за микроинтервалы времени порядка милли­секунд, протекающие между последовательными разряда­ми возбуждений. Длительную же ииактивность больших популяций нейронов, проявляющуюся в поведенческом плане (т.е. сон), следует рассматривать, по Moruzzi, как внешнее выражение особых «медленных» восстановитель­ных процессов, качественно отличных от более элементар­ных проявлений, таких, как работа калиевого или натрие­вого «насоса», активность энзим, ресинтез химических медиаторов и т.п. Эти медленные процессы необходимы, по мнению Moruzzi, для восстановления функционального состояния высокоспециализированных синапсов, ответст­венных за накопление опыта при бодрствовании (здесь Moruzzi, очевидно, в значительной степени, приближается к концепции «обучающихся» синапсов Eccles).

Что касается усиления разрядов электрической актив­ности корковых нейронов, периодически наблюдаемого во время сна, то Moruzzi напоминает гипотезу Evarts, по которой это усиление объясняется депрессией особых интракортикалытых нейронных структур, действующих тор­мозящим образом в условиях бодрствования. Не считая эту гипотезу доказанной, Moruzzi полагает вместе с тем, что подобную депрессию можно было бы рассматривать как одно из условий постулируемых им процессов «мед­ленного» восстановления функционального состояния «обучающихся» синапсов.

Мы видим, таким образом, насколько сложен вопрос о функциональном значении признаков активации корковых образований во время сна. Вряд ли могут возникнуть со­мнения, что если рассматривать этот вопрос в биологиче­ском плане, то главной функцией сна является создание условий, оптимальных для развертывания восстановитель­ной активности. Можно спорить с Moruzziо том, распространяются ли эти восстановительные процессы на все нейронные мозговые системы или только на некоторые, повышенно истощаемые в условиях бодрствования. Одна­ко основная идея, т.е. представление о связи сна с актив­ностью восстановления, не является предметом серьезной дискуссии ни в более старой, ни в новейшей литературе. Вместе с тем, как подчеркивает тот же Moruzzi, отнюдь не легко с точки зрения существующих электрофизиологиче- ских представлений объяснить усиление высокочастотной биоэлектрической активности как непосредственное выра­жение этих восстановительных процессов.

Поэтому правильнее всего сказать, что теория физио­логических механизмов и проявлений сна действительно переживает в настоящее время какой-то кризис, который мы назвали бы, однако, не столько «тревожным» (Moruz­zi), сколько кризисом роста. Многие из выявленных фак­тов еще недостаточно понятны. Но при любых условиях нам предстоит отказаться от представления о сне, как о выражении простой и глобальной инактивации корковых элементов, происходящей независимо от принадлежности последних к той или другой нейронной системе. Очень запутанным и пока еще не решенным окончательно явля­ется также вопрос о том, какие именно функции клеточ­ных элементов подавляются во время сна и какие, напро­тив, активируются. Основываясь на многочисленных на­блюдениях, говорящих в пользу сохранения за спящим мозгом в каких-то формах способности к получению и к анализу информации, а также на картине очень своеоб­разных вегетативных сдвигов, сопутствующих «быстрому» сну, можно думать, что электрофизиологические проявле­ния сновидных состояний сознания отражают не только основную, витально необходимую метаболическую актив­ность нервной ткани, но что какие-то их компоненты име­ют отношение и к неосознаваемой переработке информации.

Этой общей констатацией мы должны, к сожалению, на сегодня и ограничиться. Если бы мы попытались провести более четкую разделяющую грань между подобными «соб­ственно метаболическими» и «информационными» компо­нентами мозгового электрогенеза, то на настоящем этапе развития представлений это был бы шаг малообоснован­ный и неубедительный. Надо, однако, думать, что не так уж долго нам предстоит ждать, когда будет пролит свет на этот быстро созревающий для точного исследования ин­тересный вопрос.

§ 67 Организация нейронных сетей и динамика возбуждений (проблема «избыточной» детерминированности нейронной модели)

Все, что было сказано в двух предыдущих параграфах, от­носится к определенному аспекту, в котором современные представления об особенностях функциональной организа­ции и механизмах работы мозга могут быть поставлены в связь с проблемой физиологических основ неосознаваемых форм высшей нервной деятельности. Существует, однако, и другой аналогичный аспект, который заслуживает того, чтобы на нем остановиться детально.

Критика теории сна как процесса, отражающего диф­фузное торможение коры, основана на представлении, по которому в основе динамики мозговых функций лежат из­менения взаимоотношений между конкретными нейронны­ми системами. Примерами таких изменений могут слу­жить торможение определенных функциональных мозго­вых систем, происходящее вследствие подключения антагонистических систем (отношения между системой «поддержания аппетита» и системой «насыщения», описан­ные Brobeck [167, стр. 1197—1206]), или связь между упо­минавшимися выше активирующей и сомногенной систе­мами (по Hernandez-Peon и др.), отражающие, согласно Konorski [98, стр. 79—86], один из наиболее важных прин­ципов организации мозговой деятельности — принцип нерв­ных «полуцентров» (центров, находящихся в реципрокных отношениях).

Такое понимание выдвинуло на передний план пробле­му (которая в классической нейрофизиологии если и воз­никала, то лишь в самой общей форме) закономерностей динамики возбуждений как функции особенностей органи­зации соответствующих нейронных систем . Это обстоя­тельство наложило резкий отпечаток на развитие учения о  мозге, которое имело место на протяжении последнего пятнадцатилетия.

Целесообразно проследить, как ставилась и разрабаты­валась эта проблема зависимости судьбы нервной функции от деталей строения нервных образований , так как именно здесь обнаружились интересные совпадения между ней­рофизиологическим и нейрокибернетическим подходами, имеющие непосредственное отношение к вопросу о струк­турных основах «бессознательного».

Представление о том, что строение путей, по которым распространяется возбуждение в центральных нервных об­разованиях, налагает определенный отпечаток на динами­ку этих возбуждений и, следовательно, выступает как один из факторов интеграции, побудило многих исследователей тщательно изучать нейродинамические эффекты, наступа­ющие при определенном типе структуры «нервных сетей». Литературные источники, освещающие попытки анализа подобных морфофункциональных корреляций, очень мно­гочисленны. Главный их интерес заключается в том, что они выявляют очень характерное, происходившее посте­пенно на протяжении последних лет изменение понима­ния некоторых принципов, определяющих взаимоотноше­ния между субстратом и функциями мозга.

Первые попытки изучения функциональных свойств нейронных сетей относятся к 30-м и 40-м годам и связаны с работами Rashevsky, Householder и др. [174, 230], опирав­шихся во многом на математические исследования Turing. В четкой форме первая законченная модель сети, состоя­щей из формализованных нейронов и могущей, по мнению ее авторов, принципиально воспроизвести «любую из форм активности, выявляемых психологическим анализом», была предложена McCulloch и Pitts [106 стр. 362—384]. Благодаря значительному интересу и подражаниям, кото­рые эта модель вызвала, ее можно в настоящее время рас­сматривать не как уникальную логическую конструкцию, а скорее как представляющую целый класс моделей с од­нотипными основными характеристиками.

Касаясь судьбы моделей этого класса и роли, которую последние сыграли в развитии представлений о принципах функциональной организации мозга, Rosenblatt [233] ука­зывает, что вслед за большими надеждами, которые возбу­дило появление подобных конструкций, довольно быстро наступило разочарование в них как в средстве раскрытия природы событий, происходящих в реальном мозговом суб­страте. Интересен анализ причин, которые обусловили, по мнению Rosenblatt, этот спад интереса. Основной здесь является «излишняя детерминированность» модели, вследствие которой достаточно одного неправиль­ного шага в движении импульсов, для того чтобы ли­шить всю систему возможности правильного функциони­рования.

Формулируя этот вывод, Rosenblatt затрагивает момент исключительной важности для нейрофизиологии. Как мы увидим несколько позже, основным шагом вперед, который сделан за последние годы в теории локализации мозговых функций, является пересмотр ставшего уже устарелым представления о «жесткой» («излишней») детерминиро­ванности связей между структурными и функциональны­ми характеристиками нервных образований. Нейрокибернетический анализ, опирающийся на широкое моделирова­ние исследуемых процессов, шел, однако, в этом вопросе явно впереди анализа нейрофизиологического, как бы «прокладывая лыжню» и создавая тем самым для послед­него ряд полезных опорных точек.

Класс моделей, представленных сыгравшей в свое вре­мя важную роль моделью McCulloch и Pitts, Rosenblatt квалифицирует как «монотипный» и противопоставляет ему модели другого класса («генотипные»), имеющие, по его мнению, существенные преимущества перед первыми. При монотипном моделировании заданы заранее не только все свойства логических элементов сети «нейронов», при­нимающих альтернативно два состояния — «все» или «ничего», но и все топологические характеристики этой сети. При создании же генотипной модели топология, структурные особенности нейронной сети предусматрива­ются с некоторой степенью неопределенности (путем наложения определенных ограничений и задания функций распределения вероятностей). В результате, как это точно формулирует Rosenblatt, генотипный подход «приводит к заданию класса систем, а не какой-либо конкретной схе­мы... имеет дело со свойствами систем, подчиняющихся заданным законам организации, а не с некоторой логиче­ской функцией, осуществляемой конкретной системой» [233, стр. 35].

Различие природы монотипных и генотипных моделей связано с различием методов, с помощью которых эти мо­дели могут создаваться и анализироваться. Rosenblattподчеркивает, что «для анализа характеристик монотип­ной модели мало пригодна теория вероятностей; здесь ис­пользуется исчисление высказываний, поскольку рассмат­ривается отдельная полностью детерминированная систе­ма, которая либо удовлетворяет, либо не удовлетворяет требуемым функциональным уравнениям. С другой сторо­ны, для генотипных моделей символическая логика может оказаться слишком громоздкой или даже совсем неприме­нимой... При анализе таких моделей основной интерес представляют свойства класса систем, структура которых определяется введенными алгоритмами. Такие свойства лучше всего описываются статистически. Поэтому при этом подходе преимущественную роль играет теория вероятностей» [233, стр. 35].

Представление о том, что жесткая детерминация про­цессов, разыгрывающихся в нейронной сети, снижает зна­чение последней как модели мозга, определило характер очень многих работ, выполненных в последние годы. Rosenblatt напоминает, что уже сами авторы исходной мо­нотипной модели McCulloch и Pitts одновременно с созда­нием этой модели опубликовали в соавторстве с Landahl работу [190], в которой был сделан шаг в сторону от жест­кой детерминации событий в сети (допускались неопреде­ленности в момент появления распространяющихся им­пульсов). В дальнейшем по пути усиления подобных нео­пределенностей пошли многие: Schimbel и Rapoport [244], Farley и Klark [143], Beurle [114]Упоминаемая выше статья Smirnoff, стр. 81
, Taylor [251], Uttley [106, стр. 326—351] и др. В результате этой эволюции принципы подхода к проблеме организации нейронных сетей оказа­лись постепенно глубоко преобразованными. Если раньше предполагалось, что сеть должна работать на основе пред­варительно заданного жесткого алгоритма и стохастичебкие процессы не могут играть в ее деятельности сколько-нибудь существенную роль, то с появлением моделей «генотипного» класса жесткие алгоритмы уступили место ог­раничениям довольно общего характера, «тенденциям к реагированию» по определенному способу, иерархии «пра­вил предпочтения» и т.п. Тем самым всей системе связей внутри нейронной сети был придан статистический харак­тер, прогноз работы сетей стал определяться на основе ве­роятностных критериев, а сами сети (и это, пожалуй, самое главное, если иметь в виду осмышление всех этих работ с позиции нейрофизиологии) превратились из ригид­ных и однозначных систем формализованных нейронов в представителей скорее определенных классов топологи­ческих структур. Внутри каждого из этих классов может существовать множество различных топологических вари­антов взаимосвязи, функционирующих сходно, вопреки различиям в деталях их конкретной нейронной органи­зации.

§ 68 О сходных тенденциях в развитии нейрофизиологических и нейрокибернетических концепций

Поскольку нейронные сети с самого начала рассматрива­лись их авторами как более или менее точные модели ре­ального мозга, естественно, что их развитие длительное время во многом определялось также соображениями о сте­пени их функционального и морфологического соответст­вия конкретным нейронным мозговым структурам. Если было бы преувеличением сказать, что переход от «моно­типных» моделей к «генотипным» произошел только под влиянием развития нейрофизиологических схем функцио­нальной организации мозга, то во всяком случае он был облегчен и закреплен тем примечательным фактом, что критика жесткой детерминации нейронных мозговых свя­зей и доводы в пользу стохастической природы последних прозвучали в нейрофизиологической литературе совершен­но независимо от всей линии нейрокибернетического моде­лирования.

Мы напоминаем эту эволюцию собственно нейро­физиологических идей потому, что ее значение для теорий неосознаваемых форм высшей нервной деятеяьноётй становится более ясным, если учитывается, что нейрофи­зиология и нейрокибернетика шли последнее время, хотя и опираясь на разные факты, в существенно одном и том же общем направлении.

§ 69 Конвергенция возбуждений и полисенсорность нейронов

Авторами, исследовавшими особенности распространения возбуждений в ретикулярной формации мозгового ствола, было еще несколько лет назад обнаружено своеобразное явление конвергенции импульсов, вызываемых раздраже­нием центральных образований и рецепторов, относящих­ся к неодинаковым сенсорным модальностям, в пределах одних и тех же ретикулярных структур. Факты подобного рода были описаны в 1952—1953 гг. Bremer и Terzuolo [119]В более сжатой форме эти же замечания были изложены нами в статье «III Международный конгресс психиатров», опубликованной в «Журнале невропатологии и психиатрии им. С. С. Корсакова» (1962, 2, 62).
, French, Amerongen и Magoun [147], French, Verzeano и Magoun [148] и многими другими. При раздражении ре­тикулярных проекций стимулами, следовавшими друг за другом с разными интервалами, можно было наблюдать в ретикулярных образованиях, к которым поступали им­пульсные потоки, различные формы взаимовлияния при­шедших возбуждений (облегчение, феномены блокирова­ния и т. п.). Последующие же более точные микроэлектродные исследования показали, что эти взаимовлияния обусловливаются истинной конвергенцией импульсов раз­ной модальности на одиночных ретикулярных нейронах (Baumgarten и Mollica [110]Мы приводим характеристики, упоминаемые в работах, на которые ссылается проф. Wittkower.
, Palestini, Rossi и Zanchetti [217] и многие другие).

Вместе с тем было доказано, что широкую откликаемость ретикулярных структур на стимулы разной модаль­ности отнюдь нельзя понимать как выражение простой диффузии волн возбуждения, недифференцированно рас­пространяющихся по малоструктуированному функцио­нальному субстрату. Конвергенция афферентных импуль­сов на отдельную ретикулярную клетку оказалась широко наблюдаемой, но не универсальной закономерностью. М. Scheibel, F. Scheibel, Mollicaи Moruzzi [235], например, показали, что конвергирование гетерогенных афферент­ных импульсов наблюдается на разных ретикулярных ней­ронах не в одинаковой степени. Этими авторами были об­наружены клетки, на которые влияли поляризация моз­жечка, тактильные раздражения, удары по сухожилиям конечностей и электрическая стимуляция сенсомоторной коры, но совершенно не влияли раздражения блуждающе­го нерва и звуки. Сходные факты дифференцированного отношения ретикулярных нейронов к раздражениям раз­ного типа были выявлены также многими другими иссле­дователями, причем наиболее интересным оказалось суще­ствование большого количества (до 50% в варолиевом мосту и до 60% в среднем мозгу) «реактивно немых» ре­тикулярных клеток, т.е. нейронов, электрическая актив­ность которых не изменялась ни при адекватных сенсор­ных раздражениях, ни в ответ на кортико-ретикулярные и церебелло-ретикулярные импульсные потоки, ни даже при резком электрическом раздражении афферентных нер­вов [201].

В результате этих многочисленных работ были, таким образом, подчеркнуты два характерных момента: во-пер­вых, особый способ распространения в ретикулярной фор­мации гетеросенсорных возбуждений, использующих при определенных условиях одни и те же проводящие и пере­рабатывающие нейронные структуры, и, во-вторых, изби­рательное отношение различных ретикулярных нейронов к воздействующим раздражениям и, следовательно, неоднотипность роли этих образований в процессах нервной интеграции.

В дальнейшем анализ проявлений конвергенции нерв­ных импульсов и дифференцированности реакций отдель­ных нейронов на разные параметры стимуляции проводил­ся весьма широко (Grusser [166], Jung [243, стр. 375], Lettvinс соавторами [243, стр. 416]) и привел к выделению ряда своеобразных функционально специфических попу­ляций нейронов (нейроны «новизны» и «тождества», по Lettvin, нейроны типа А, В, С, D , Е , по Jung, и т.п.). Было также установлено, что все эти сложные функционально­структурные отношения выявляются в самых разных от­делах мозга (в подкорковых ядрах, в лимбической систе­ме, в новой коре), отражая какой-то еще не вполне понят­ный, но весьма, по-видимому, общий принцип организации и работы мозговых систем. Теоретические исследования, благодаря которым произошло это расширение толкова­ний, связаны во многом с именами П. К. Анохина, Fessard и их учеников. А влияние, которое это направление оказа­ло в самые последние годы на учение о локализации мозго­вых функций, было, безусловно, очень глубоким [41]Электрофизиологическими исследованиями было, например, установлено, что гетерогенные сигналы как сенсорного, так и центрального происхождения конвергируют в новой коре на довольно больших территориях. Это важное обстоятельство удалось обнаружить, изучая вторичные или иррадиирующие вызванные потенциалы, возникающие в мозговой коре в ответ на раздражение определенной модальности далеко за пределами соответствующего проекционноrо поля.
Buser и Ember [243, стр. 214] было показано, что в нейронах ceнсомоторной коры у кошек, кроме соместезически обусловленных биоэлектрических реакций, закономерно отмечаются также ответы на зрительные и слуховые раздражители (при внеклеточных микроэлектродных отведениях) . Нейроны, откликавшиеся на все применявшиеся формы воздействия - соматические, зрительные и слуховые стимулы, рассматривались этими авторами как «полисенсорные». Нейроны, отзывавшиеся только на соматические раздражители безотносительно, однако, к тому, какой участок тела раздражался, обозначались как «поливалентные» или «атипические». Наконец, нейроны, активация которых происходила только под влиянием соматических раздражителей и в полном соответствии с классическими принципа:ми организации соматических проводящих путей, обозначались как «пространственно-специфические». Далее была изучена топография этих функционально неоднородных клеток. Оказалось, что до 92% нейронов передней сигмовидной и ростральной части задней сигмовидной извилин принадлежат к полисенсорному типу, 8% - к поливалентному и ни одного процента - к пространственно-специфическому.
Вряд ли нужно подчеркивать, к каким важным заключениям об особенностях локализации мозговых функций дают повод факты подобного рода.
.

§ 70 Распространение возбуждений в стохастически организованной нервной сети

Мы остановились на конвергенции импульсных потоков и дифференцированной откликаемости нейронов коры и ре­тикулярной формации потому, что эти явления играют со­вершенно особую роль при раскрытии отношений между мозговыми функциями и их мозговым субстратом, в част­ности при истолковании проблемы нервных механизмов неосознаваемых форм высшей нервной деятельности.

Не подлежит сомнению, что мы еще плохо понимаем закономерности, а тем более физиологический смысл полисенсорности нейронов. Fessard были, например, отмечены [98, стр. 154] черты сходства и синхронность изменений потенциалов, вызываемых двумя гетеротопными соматиче­скими раздражителями в нейроне медиального ядра тала­муса и в нейроне коры. Это дало повод предположить су­ществование какой-то специальной проекционной связи полисенсорных структур, механизм которой пока, однако, совершенно неясен. Можно далее допустить, что конвер­генция разнородных возбуждений на один и тот же нейрон имеет особое значение для осуществления разнообразных проявлений «ассоциативного» процесса. Но так ли это в действительности, сказать с уверенностью, конечно, нель­зя. Тем не менее сам не вызывающий сегодня сомнений факт существования полисенсорных нейронов в различных корковых и стволовых формациях позволяет высказать по поводу особенностей локализации мозговых функций не­которые дополнительные предположения.

Дифференцированная откликаемость полисенсорных нейронов на различные виды стимуляции при массовой представленности этих структур в центральной нервной системе заставляет, конечно, сразу же отказаться от мыс­ли о том, что для каждого из таких нейронов существует своя особая, жестко детерминированная система связей с каждым из невообразимого множества потенциально сое­динимых с ним рецепторов [42]Можно было бы математически доказать. пак однажды полушутливо сказал Н. А. Бернштейн, что такая жесткая, cвepxгpoмоздкая, до абсурда неэкономная и уязвимая коммуникционная система, состоящая из множества линейных функционально-специализированных нейронных трактов (т. е. неперекрещивающихся путей, каждый из которых был бы предназначен для проведения возбуждений, провоцируемых раздражениями только определенной модальности), должна была бы обладать объемом, далеко превосходящим вместимости полостей черепа и позвоночника.
. Альтернативой является, однако, только схема нейронной сети, включающей доста­точно большое количество узлов переключения импульс­ных потоков.

В такой сети гетерогенные импульсы могут распростра­няться в разные моменты времени как по различным, так и по одним и тем же нейронным трактам (т.е. в ней в зна­чительной степени снимается функциональная специфич­ность нейронных цепочек, наблюдаемая как ведущий принцип на более периферических уровнях нервной си­стемы). Благодаря этому для каждого из разрядов возбуж­дения в подобной сети создается множество потенциально доступных трасс распространения к нужной конечной точке. Это обстоятельство должно придавать процессам распространения импульсов по нервному субстрату и зако­номерностям этого распространения очень специфические черты.

Исследованиями тонких деталей строения популяций нейронов было неоднократно показано [22]Именно в данном случае уместно напомнить слова великого француза, на которого ссылаются и авторы «Новейшего развития психосоматической медицины»: «Мы должны доверять нашим наблюдениям только после их экспериментального подтвержде­ния. Если мы слишком доверчивы, разум оказывается связанным, попадая в плен своих собственных заключений» (Bernard). Эти слова одного из наших общих учителей, выражающие важнейший принцип научной методологии, звучат, по нашему убеждению, как суровое предостережение всей современной психосоматической ме­дицине.
, что особен­ности конкретной структуры нейропиля зависят от факто­ров двоякого порядка. Общая схема строения нервной сети прежде всего, конечно, детерминирована генетически. По мере того, однако, как мы переходим от этой общей схемы к деталям организации нервных связей, все более нараста­ет удельный вес «случайных» моментов, т.е. индивидуаль­ных вариаций роста и распределения нейронных ветвле­ний и синапсов, которые отражают непредусмотримые за­ранее влияния внутренней и внешней среды, действо­вавшие неизбежно уже с самых ранних фаз эмбрио­генеза.

Эта характерная особенность строения нейронных се­тей является частным случаем выражения значительно более общей биологической закономерности, на которую было указано Н. А. Бернштейном [90, стр. 299—322]. Эта закономерность заключается в предельной «неуступчиво­сти» организма в отношении основных, «существенных» особенностей его строения при, наоборот, предельной «уступчивости» в отношении особенностей «несуществен­ных», которые поэтому всегда неповторимо индивидуаль­ны и предельно вариативны [43]Примером этой универсальности может явиться хотя бы тот факт, что любые два лепестка на стебле растения неизменно сходны между собой по основным, т.е. видовым, признакам: и в то же время никогда не представляют собой точной структурной копии друг друга (не взаимно-конгруэнтны).
. В случае нейронной сети по­добное сочетание в ее строении генетически закрепленных и «случайных» отношений приобретает совершенно осо­бый физиологический смысл, выявляя функциональные принципы, определяющие распространение возбуждений по этой сети.

Легко понять (см. §67), что в системе, состоящей из связей функционально-жесткого, не статистически детер­минированного типа, малейший элемент случайности в распределении ветвлений и контактов должен стать грозным источником непоправимых функциональных рас­стройств. В то же время неизбежные элементы «случай­ности» в структурировании дендритов и аксонов не могут быть препятствием для нормального функционирования стохастически организованной нервной сети, т.е. субстрата, в котором движения импульсных потоков подчиняются не жестким алгоритмам, а вероятностной детерминации, гиб­ким правилам «предпочтения» и который поэтому по осо­бенностям своей внутренней организации в значитель­ной степени приближается к классу моде­лей, обозначаемых Rosenblatt как генотипные.

Благодаря множественности существующих в подобной сети потенциально возможных путей следования импульс­ных потоков, огромному количеству нейронных контактов и ветвлений в силу вступают статистические закономер­ности распределения возможных вариантов распростране­ния возбуждений. И эти закономерности обеспечивают су­ществование особо важных для нормальной работы моз­га взаимоотношений между нейронами, вытекающих из закона больших чисел и теории вероятности.

§71 Еше раз о сближении представлений нейрофизиологии и генотипного моделирования мозговых функций

Изложенные выше представления об особенностях нейро­динамики возбуждений в нервной сети, отражающие боль­шой опыт, накопленный за последние годы электрофизио­логией, глубоко проникли в современную неврологию. Они привели постепенно к той же по существу общей схеме функциональной организации мозга, к тому же представ­лению о характере межцентральных нервных связей, к ко­торому приводит и «генотипное» моделирование мозговых функций. Это сближение двух больших, во многом незави­симо друг от друга развивавшихся направлений очень по­казательно и уже само по себе является аргументом в поль­зу адекватности каждого из обоих этих подходов. Оно на­шло дальнейшее развитие в ряде исследований, в которых вопросы теории нейронных сетей разрабатывались с тен­денцией максимального приближения к общему плану строения ик формам ветвления реальных мозговых путей (Fessard [243], М. Scheibel и F. Scheibel [236]). В этих ис­следованиях было, например, показано, что определенные системы нейронных ветвлений должны, по-видимому, спо­собствовать синхронизации распространяющихся возбуж­дений, что другой тип строения и взаимного расположения путей должен, напротив, вызывать эффекты контрастиро­вания (нарастания различий) между особенностями раз­ных импульсных потоков, что третий тип должен оказы­вать усиливающее влияние на характеристики импульсов, противодействуя тем самым тенденции к торможению и затуханию ритмической активности, что четвертый тип (реверберационные нейронные цепи Lorente-de-No и Forbs) должен быть ответственным, как это уже давно предполагалось, за поддержание каких-то длительно суще­ствующих (следовых?) функциональных состояний нейро­нов и т.д.

Непосредственно примыкающим к этому кругу исканий является направление, о котором мы уже однажды упомя­нули, так называемый гистономический анализ. Этим на­правлением делается попытка расширить на основе соче­тания электрофизиологических и оптических методов представления о математически формализуемых законо­мерностях строения и взаимного расположения клеток в реальном нейропиле (Sholl [246], Bok [115]Упоминаемая выше статья д-ра Смирнова, стр. 85.
), с целью по­следующего использования этих данных в аспекте «генотипного» моделирования.

§72 «Бессознательное» как одна из форм гностической активности мозга

В какой, однако, степени вопросы, которые занимали нас на предыдущих страницах (теория искусственных нейрон­ных сетей, «генотипное» моделирование нервных процес­сов, представления о стохастической природе межцентральных нервных связей и т. п.), имеют отношение к тео­рии неосознаваемых форм высшей нервной деятельности? Такой вопрос может возникнуть у многих.

Характеризуя постановку проблемы «бессознательно­го» в старой психологической литературе, мы неоднократ­но обращали внимание на веский довод, который приводи­ли в конце прошлого и в начале текущего веков сторонни­ки реальности «бессознательного». Этот довод заключался в том, что психологический анализ нередко выявляет су­ществование «логической работы» мозга, несмотря на то, что эта работа протекает без ее осознания (по крайней мере, без осознания в фазе еще не завершившегося ее развития). Переводя эту мысль наших во многом очень дальновидных предшественников на более современный язык, можно сказать, что иногда «бессознательное» дает о себе знать благодаря тому, что оно способно перерабаты­вать полученную информацию, хотя процесс этой перера­ботки ускользает от контроля сознания. «Бессознатель­ное» выступает в данном случае как термин, означающий только очень своеобразную форму обычной гностической активности мозга [44]В качестве примера доводов, которыми обосновывали в XIX веке представление о неосознаваемой «логической работе» мозга и о роли этой работы в художественном и научном творчестве, мы приводим интересный отрывок из письма Моцарта. В этом письме Моцарт старается разъяснить, как возникают у него музыкальные образы, причем он подчеркивает завершенность этих образов в момент их осознания. Процесс же постепенного формирования этих образов, который также, очевидно, в каком-то виде должен неизменно иметь место, остается, по словам Моцарта, полностью скрытым от eгo сознания [168. стр. 241-242].
«А теперь я подхожу к самому трудному вопросу в Вашем письме, ответ на который я совсем бы исключил, поскольку недостаточно владею пером. Но я хочу все-таки попробовать, пусть это заставит Вас немногo посмеяться. Каков мой способ писать и отрабатывать крупные и еще сырые произведения?
Я действительно не могу сказать об этом больше, чем скажу далее, потому что я сам не знаю ничего больше и не могу узнать.
Если я себя хорошо чувствую и нахожусь в хорошем настроении, как бывает нередко во время поездки или когда гуляешь в хорошем настроении, или ночью, когда не хочется спать, то мысли приходят ко мне часто наплывом. Откуда и как, этого я не знаю и не могу ничего сделать, чтобы узнать. Те из них, которые мне нравятся, я удерживаю в памяти и тихонько напеваю их про себя, как мне, по крайней мере, говорят другие. Если я их удерживаю прочно, то мне скоро приходит в голову, как можно использовать такой-то отрывок, чтобы изготовить из него какое-то блюдо в соответствии с контрапунктом, со звучанием различных инструментов и т.д.
Этот процесс меня глубоко волнует, если только мне при этом не мешают. Переживание все растет, я eгo развиваю и делаю более ясным, так что оно складывается у меня в голове почти в гoтовом виде, даже если приобретает большие размеры. Я могу eгo потом мысленно сразу обозреть, как прекрасную картину или красивого человека, и не последовательно, по частям, как это будет в дальнейшем, когда eгo воспроизводишь мысленно, а как единое целое, сразу. Вот это настоящий пир! Все это находишь и творишь, как в чудесном сновидении. Восприятие вceгo музыкального произведения как целого - это самое прекрасное. То, что создалось таким образом, я нелегко забываю, и это, возможно, лучший дар, который я получил от господа. Когда я потом перехожу к письму, то я извлекаю из кладовой моего мозга то, что было ранее, как я описал, в нее вложено. Поэтому все довольно быстро изливается на бумагу. Произведение, повторяю, уже, собственно говоря,готово и редко отличается от того, каким оно сложилось в голове. Поэтому мне могут, когда я пишу, мешать, ходить вокруг меня я все равно буду писать. Но каким образом мои произведения приобретают именно моцартовские образ и характер, а не выполняются в манере кого-нибудь другого? Да так же точно, как мой нос стал большим и выгнутым, приобретя моцартовскую форму, а не такую, как у дрyгих людей. Потому что я не связываю это с какими-то особенностями, я и свои-то не смог бы подробно описать. Хотя, с другой стороны, вполне естественно, что люди, которые имеют определенный облик, различаются между собой как внешне, так и внутренне. По крайней мере, я знаю, что я также мало придал себе первое, как и второе.
На этом Вы меня освободите, дорогой друг, навсегда и навечно и верьте мне, что я обрываю ни по какой иной причине, кроме той, что я больше ничего не знаю. Вы, ученый, не представляете себе, до чего мне все это трудно».
В этом отрывке очень ярко отражена неосознаваемость значительной, по-видимому, части той работы, которую мозг совершает, создавая новые музыкальные образы. Возможно, что мы имеем при этом дело с процессом, который отличается в определенных отношениях от неосознаваемой  логической  переработки информации (Г. В. Воронин), но в любом случае здесь отчетливо выступает тот фундаментальный факт, что осознаваемые мыслительные процессы оказываются неизменно сдвинутыми к завершающим фазам мыслительной деятельности.
.

Мы уже отметили выше, что все охарактеризованное нами развитие нейрокибернетических и нейрофизиологиче­ских представлений, все направление монотипного и генотипного моделирования мозговых функций ориентирован­но на то, чтобы сделать более понятным, каким образом топологические особенности нервного субстрата, выража­ющиеся в специфических особенностях строения нейронных сетей, при вероятностно-детерминированном характере взаимосвязей между нервными элементами могут дать материальным структурам, определенным образом связан­ным с внешним миром, возможность получать и перераба­тывать информацию об этом мире. Мы обратили также особое внимание на то обстоятельство (в интересующем нас аспекте этот момент является главным), что в числе факторов, которые регулируют процесс усвоения информации, категория «сознания» нейрокибернетическими кон­цепциями почти никогда не включается.

Можно привести очень много примеров, убедительно показывающих, что именно эта задача разработки теории нейронного механизма, способного к переработке информа­ции без участия сознания, является центральной для со­временных нейрокибернетических исследований. Именно так были ориентированы ранние работы Pitts, посвящен­ные линейной теории нейронных сетей, опубликованные им еще в начале 40-х годов [220, 221], работа Householder и Landahl [174], работа Culbertson [130], название которой «Сознание и поведение» отнюдь не должно создавать ил­люзию, что ее автор действительно рассматривает созна­ние как фактор, реально участвующий в детерминации поведения. Очень последовательно в этом же духе написа­на широко известная монография Ashby [104]Вестник Академии медицинских наук СССР, 1959, 1, 64—73.
. Глубокие познания этого автора в области клинической патологии сознания не помешали ему создать схему функциональ­ной организации познающего мозга, в которой для мозго­вой активности, лежащей в основе осознания, вообще ме­ста не отведено. Rosenblatt эту же основную задачу объ­являет ведущей для всего класса моделей, относимых к типу перцептронов. Подобные ссылки можно было бы про­должить.

§73 Эвристическое направление в современной нейрокибернетике

Характерным для современного нейрокибернетического направления в анализе мозговой деятельности является, однако, не только сформулированная выше основная за­дача. Не менее характерен для него и способ преодоления трудностей, которые стали заметно ощущаться в послед­ние годы при попытках моделировать сложные формы пе­реработки информации, характерные для реального мозга, отправляясь только от свойств вероятностно организован­ных нейронных сетей. Вопрос об этих трудностях был по­ставлен на I (Теддингтонском) симпозиуме по проблемам механизации мыслительной деятельности, состоявшемся в Англии в 1958 г. На нем в докладах Minsky, MacKay и др. подчеркивалась необходимость найти какие-то пути для мо­делирования не только интеллектуальных процессов фор­мально-логического порядка, но и таких «алогических» форм активности, как «догадка», интуитивное предвидение, мыслительная деятельность в ситуации, в которой для при­нятия решения по точному алгоритму требуется переработ­ка чрезмерно большого количества информации и т.п. Здесь по существу впервые прозвучала мысль о том, что при попытках раскрытия механизмов, которые обусловли­вают процесс переработки информации мозгом, следует учитывать не только топологические характеристики и принципы динамической организации нейронных сетей, но и особенности функциональной структуры самого же это­го информационного процесса. Эта идея, связываемая обычно в первую очередь с работами Newell, Shaw, Simon, опубликованными еще в 50-х годах [241, стр. 211—261], оказала в последние годы очень серьезное влияние на те­орию моделирования мыслительной деятельности.

В исследованиях, начатых группой Newell, основное внимание уделялось не столько непосредственно механиз­му переработки информации, сколько принципам поиска («стратегии решения») задачи, не столько строгим алго­ритмам, сколько «общим правилам» («эвристикам»), ко­торые, основываясь на каком-то минимуме информации, не гарантируют успеха в решении, но в большинстве слу­чаев этот успех обеспечивают. Это «эвристическое» напра­вление противостоит поэтому в определенном смысле по­пыткам понять саморегулирование деятельности познаю­щих систем как функцию характеристик только вероятностной нейронной сети. Выявляя факторы успеха решения, оно отчетливо переносит акцент с анализа осо­бенностей топологии и детерминации на анализ логиче­ских закономерностей и порядка переработки информаци­онных данных [45]Касаясь этого сдвига и подчеркивая eгo прогрессивность, А. В. Напалков и Ю. В. Орфеев [60] напоминают, что при помощи уже существующих электронно-вычислительных машин можно моделировать любые формы работы мозга, если только даны их алгоритмы или эвристики. Препятствием дальнейшему прогрессу в моделировании умственной деятельности является поэтому, по их мнению, не столько техническя ограниченность возможностей машин, сколько недостаточное знание нами функциональной структуры информационно-перерабатывающей активности мозга. Изменение программы, хранящейся в памяти электронно-вычислительной машины может быть в определенных случаях эквивалентным изменению материальной структуры вычисляющего автомата (А. Н. Колмогоров и В. А. Успенский). А. В. Напалков и Ю. В. Орфеев полагают, что именно этот ход мысли заставил Wiener в свое время подчеркнуть, что основным для самоорганизующихся систем является наличие у них определенной иерархии программ, внутри которой происходит корректировка программ низшего уровня программами более высоких уровней.
.

В методах исследования эвристическое направление также идет по особому пути, опираясь не столько на ана­лиз проблем, выявляемых теорией нейронных сетей, и тех­ническую разработку новых конструкций автоматов, сколько на формализованное психологическое исследова­ние и программирование конкретных информационных процессов. Формализация достигается здесь путем расчле­нения сложных процессов переработки информации на оп­ределенные их элементарные «шаги», систематизирован­ная совокупность которых может быть затем технически воспроизведена. Если в результате такого анализа функ­циональная структура информационно-перерабатывающей активности вскрывается достаточно полно и отражается в программе, то это вооружает электронно-вычислительную машину, реализующую подобную программу, почти теми же возможностями, которыми располагает в отношении решения задач соответствующего класса машина, работаю­щая на основе программ обычного алгоритмического типа.

При эвристическом программировании становится по­этому не обязательным создание предварительной мате­матической модели работы мозга. При нем может исполь­зоваться особый язык информационных процессов (до­ступный для машин специального типа со «знаковой» переработкой информации), отражающий данные анали­за, который раньше рассматривался как специфически психологический и по поводу возможности которого рас­крывать механизмы исследуемой активности прозвучало немало скептических высказываний. Эвристическое на­правление действительно остается при рассмотрении сво­их данных в рамках того, что может быть названо логико­психологической «феноменологией», но оно показывает, насколько несправедливой являлась долго существовавшая недооценка возможностей логико-психологического анали­за и что в существующие по этому поводу представления надо внести значительные изменения.

В нашей стране это направление получило в последние годы дальнейшее развитие благодаря интересным работам О. К. Тихомирова, В. А. Терехова, В. Н. Пушкина, Д. Н. Завалишиной, А. В. Брушлинского, Д. А. Поспелова и др. [86, 95].

Резюмируя, можно сказать, что эвристическим направ­лением подчеркивается значение важных связей, сущест­вующих между структурой информационного процесса, за­дачей, на решение которой этот процесс направлен, и ло­гико-психологическими характеристиками мыслительной деятельности. Мы увидим далее, что, только учитывая эти связи и направляя поиск, как это и диктуется эвристиче­ским направлением, от задачи «феноменологиче­ских» особенностей к механизмам, а не на­оборот , можно адекватно решать вопрос о роли, которую играет в процессах переработки информации фактор со­знания (а тем самым и правильно определять область, ко­торую следует рассматривать как относящуюся к неосоз­наваемым формам высшей нервной деятельности). Если же мы предпочтем придерживаться концепций, избравших скорее обратный путь — от постулируемых механизмов (характеристик вероятностным образом организованных нейронных сетей) к особенностям информационно-пере­рабатывающей активности мозга, то нам будет, действи­тельно, трудно понять, какие вообще существуют причи­ны, для того чтобы отстаивать представление о наличии у сознания каких-то только ему одному свойственных регу­ляторных функций.

§74 Отрицание активной роли сознания как результат стремления выводить свойства целого (мозга) из свойств его элементов (нейронов)

Для того чтобы пояснить последнюю мысль, вернем­ся на короткое время к методу моделирования мозговой деятельности, связанному с теорией нейронных сетей. В свете сказанного выше об эвристическом направлении становятся более ясными некоторые, звучащие в современ­ной литературе, характерные недостатки применения этого метода, которые не следует, однако, принимать за недостатки самого метода.

В науке лишь в самых редких случаях удается создать адекватное представление о функциях целого, если при этом отправляются только от ранее выявленных или посту­лируемых свойств элементов этого целого. Такой под­ход не может обычно исчерпывающим образом учесть все те новые качества, которые возникают подчас очень не­ожиданно, когда элементы объединяются в системы. Мо­делирование функций мозга, при котором свойства этого органа выводятся из характеристик топологической струк­туры нейронной сети и из алгоритмов, управляющих ге­нерацией и передачей сигналов и преобразованием свойств работающей сети, относится к категории именно таких упрощающих подходов. Поскольку никто из современных ведущих неврологов, кроме разве Eccles [140] не предпола­гает, что процессы, протекающие на нейронном уровне, детерминируются не материально, а «психически», очень трудно ожидать, чтобы в результате одного только дедук­тивного прослеживания последствий соединения нервных элементов в системы можно было прийти к картине рабо­ты мозга, в которой остается какое-то оправданное место, какая-то необходимая роль для фактора «сознания». При всей подчас глубине и остроумии подобных дедукций, по­зволяющих выводить даже очень сложные формы перера­ботки информации из небольшого количества формализо­ванно определяемых свойств элементарных нейронных структур, анализ такого типа почти всегда сохраняет ме­ханистический привкус и оказывается малопригодным для выявления качеств, которые не содержатся, хотя бы в скрытом виде, в его исходных посылках.

Именно этим прежде всего объясняется характерное отношение современного нейрокибернетического направ­ления к проблеме сознания, как активного фактора мозго­вой деятельности, сводящееся фактически к полному ее снятию, к рассмотрению сознания как чистейшего эпифе­номена, заниматься которым пристало в лучшем случае философам с их неистребимым влечением к «мировым загадкам» и «вечным» проблемам, но никак не тем, кто пытается выявлять подлинные механизмы работы мозга.

Единодушие и категоричность, с которыми выступают по этому поводу многие ведущие теоретики нейрокиберне­тики, не могут не вызвать вначале даже чувства какого- то уважительного изумления,

Для Rosenblatt, например, проблема сознания полно­стью исчерпывается проблемами теории информации и объективных поведенческих реакций. Ему «кажется, что вопрос о "природе сознания" можно так же обойти, как мы обходим вопрос о "природе восприятия", концентрируя вместо этого внимание на экспериментальных и психоло­гических критериях, позволяющих выявить подлинную сущность вещей...» Говоря о теоретической модели мозга, Rosenblatt замечает: «Единственное, что мы можем утвер­ждать, это то, что система ведет себя так, как если бы она была сознательной. Вопрос же об истинном существовании сознания в такой системе предоставим на усмотрение ме­тафизиков». Вообще он полагает, что использование пред­ставления о «познающих» системах, т.е. о системах, спо­собных к усвоению информации и использованию послед­ней для управления, «позволяет временно воздержаться от определения таких явлений, как восприятие и сознание, сосредоточив внимание на психологических явлениях, свя­занных с доступом к информации» (233, стр. 69—70].

Позицию Uttley, высказанную им в заключительной речи на междисциплинарной конференции по проблеме са­моорганизующихся систем, состоявшейся в США в 1959 г., мы уже однажды напоминали: «Вместо слова "разум" мы предпочитаем сегодня употреблять слово "мышление". И слово "сознание" может, подобно "эфиру", исчезнуть из нашего языка, но не вследствие отказа от очевидных фактов, а вследствие их более глубокого понимания» [241, стр. 434].

По George, адекватной является только типично параллелистическая (эпифеноменалистская) трактовка созна­ния с изъятием вопросов, относящихся к теории сознания, из круга проблем, которыми занимается современное уче­ние о мозге: «Сознание не относится к тем свойствам, ко­торые можно изучать методами кибернетики. И мы, не , углубляясь в темную проблему "сознания другого челове­ка", могли бы просто сказать, что оно, вероятно, представ­ляет собой коррелят определенной нервной активности, которая через образы и ощущения дает нам субъективную картину деятельности нашего собственного мозга» [164, стр. 474—475].

Примеры этой распространенной позиции можно было бы черпать из современной нейрокибернетической лите­ратуры в очень большом количестве.

§75 Об отражении в работе реальных нейронных ансамблей принципов работы современных ЭВМ

Мы сформулируем несколько позже основную причину, по которой охарактеризованная выше позиция отрицания действенной роли сознания представляется неправильной. Сейчас же хотелось бы сделать по поводу этой позиции два предварительных замечания.

Первое заключается в том, что при изложенном выше негативном понимании снимается не только тема «сущно­сти» сознания. Снимается также вопрос об активных фун­кциях сознания, о специфических формах регулирующих влияний, оказываемых мозговой активностью, лежащей в основе сознания, на динамику жизненных процессов и поведение, а тем самым, очевидно, и вся проблема взаимо­отношений между сознанием и «бессознательным», между формами высшей нервной деятельности, имеющими осоз­наваемый и неосознаваемый характер.

George это очень хорошо понимает. Исключая из рас­смотрения категорию осознания, он одним ударом ликви­дирует все те разграничения, которые на протяжении де­сятилетий возводились психологией между качественными особенностями и ролью осознаваемых и неосознаваемых мозговых процессов. Оба эти вида мозговой активности растворяются в представлении о «мышлении», раскрывае­мом на основе обычного нейрокибернетического подхода. Всякие более детальные дифференциации, которые при на­шем понимании являются главными, здесь оттесняются без колебаний на задний план: «...С той же поведенческой точки зрения, — указывает George, — мы сказали бы, что и к мышлению следует относить не только те акты, кото­рые мы сознаем, оно также должно включать процессы, совершающиеся бессознательно. Это значит, что решение задачи, будет ли оно найдено во время бодрствования или во сне, одинаково можно было бы считать результатом мышления; а поскольку, по нашему мнению, обучение почти всегда, если не всегда, включает решение задач, можно видеть, что все эти на первый взгляд различные вопросы можно свести к одному» [164, стр. 451].

Второй момент, который следует подчеркнуть, может прозвучать несколько неожиданно. Теория стохастически организованных нейронных сетей позволила развить про­думанную систему представлений о процессах переработ­ки информации, как функции определенных топологиче­ских и вероятностных характеристик и алгоритмов, при исключении как аргумента фактора сознания. Но это зна­чит, что теорией нейронных сетей сделан какой-то шаг для углубления представлений о механизмах переработки ин­формации на уровне прежде всего неосознаваемой работы мозга, т.е. шаг, расширяющий наши знания об одной из основных функций неосознаваемых форм высшей нервной деятельности — об их роли как аппарата перера­ботки информации.

Это положение представляется, безусловно, важным. Накопленные данные о функциональной организации про­цессов, разыгрывающихся в центральной (а также, по-ви­димому, в некоторых случаях и в периферической) нерв­ной системе, часто указывают на существование клеточ­ных структур, работа которых обнаруживает в определен­ных отношениях впечатляющее сходство с активностью «вычислительных механизмов» и может быть объяснена свойствами соответствующих нейронных сетей. Сюда, на­пример, относятся материалы, полученные в результате исследования реакций зрительного анализатора Lettvinс соавторами [243, стр. 416], закономерности распознавания форм, для истолкования которых был предложен ряд спе­цифических, моделирующих нейронных сетей Culbertson, [129], Rapoport [229] и др. Не подлежит сомнению, что когда сторонники концепции включенных в мозг нейрон­ных «вычислительных устройств» конкретно аргументиру­ют правомерность своего подхода, их доводы бывают иногда очень эффектными, как, например, у Sutherland [250], показавшего зависимость реакций осьминога от предварительного точного определения последним про­странственных характеристик стимула, у Stark и Baker [249], проанализировавших в сходном плане механизм зрачкового рефлекса, у Selfridge [242], предложившего осо­бую модель процессов распознавания формы предметов и т.д.

Von-Neumann [215], касаясь всего этого вопроса, логич­но замечает, что поскольку разные формы мозговой дея­тельности обнаруживают черты сходства с работой вычи­слительных устройств, можно предположить, что в актив­ности реальных нейронных ансамблей используют общие принципы, сходные в какой-то степени с теми, кото­рые характеризуют работу современных цифровых и ана­логовых электронно-вычислительных машин. A George, предпочитающий более решительные формулировки, пола­гает, что если мы будем рассматривать головной мозг в целом, «как если бы он представлял собой управляющую систему типа вычислительной машины», то «тем самым мы лишь явно формулируем точку зрения, на молчаливом признании которой уже давно базируются многие биологические концепции» [164, стр. 19 и стр. 373].

Тенденция к такому пониманию действительно пред­ставлена в очень многих работах последних лет. И она должна быть принята, если только, соглашаясь с ней, мы не принуждаемся тем самым к отказу от представлений, еще более веско обоснованных. Между тем легко показать, что преобладающее в современной литературе истолко­вание этого «машинизирующего» подхода, подчеркиваю­щее «вытеснение» им идеи сознания (Uttley и др.), требу­ет в довольно категорической форме именно такого отказа. Для того чтобы согласиться с Uttley и его единомышлен­никами, мы должны признать, что сложнейший продукт фило- и онтогенетического процесса, каким является спо­собность к осознанию субъектом его собственной психиче­ской деятельности, настойчиво формировался на протяже­нии тысячелетий этим процессом, несмотря на то, что никакого отношения к приспособительному поведению не имеет. Вряд ли нужно подчеркивать, в какое сложное по­ложение мы были бы при таком признании поставлены, если, конечно, не собираемся распроститься без сожале­ния с основными принципами теории биологической эво­люции.

Мы попытаемся, однако, далее показать, что такая пе­чальная судьба нам совсем не обязательно предуготована. Эпифеноменалистическая трактовка сознания отнюдь не вытекает принудительно из представления о том, что ак­тивность определенных нейронных ансамблей определяет­ся принципами, близкими в какой-то степени тем, на ко­торые опираются в своей работе современные вычисли­тельные устройства. Более того, специфические функции сознания становятся более понятными именно тогда, ког­да некоторые тенденции, проявляющиеся при попытках использования в нейрофизиологии и психологии современ­ной теории автоматов, доводятся до своего логического конца. Нейрокибернетика отнюдь, не «аннулирует», как утверждает Uttley, категорию сознания. Напротив, она ее при определенном подходе только по-настоящему глубоко раскрывает.

Мы можем кратко резюмировать сказанное так. Учение оработе мозга многим обязано современному нейрокибер- нетическому подходу, использующему свойства логических сетей или конечных автоматов типа машины Тьюринга, за возможности, которые этот подход создает для понимания функций мозга, имеющих отношение главным образом к процессам переработки информации. Было бы, однако, ошибкой противопоставлять этот подход теории активности сознания, разработанной нейропсихологией. Речь в данном случае должна идти не об альтернативе, а о дальнейшем развитии моделирования мозговой деятельно­сти в направлении, которое подсказывается неоспоримыми данными экспериментальной психологии, указывающими на активную роль сознания и на его во многом очень спе­цифические регуляторные функции.

§76 Два основных аспекта проявлений активности «бессознательного»

Нейрокибернетическое направление в учении о мозге ис­пытало, таким образом, очень своеобразную судьбу. Изъяв сознание из числа параметров мозговой деятельности, с ко­торыми оно имеет дело, оно добилось не исключения созна­ния из круга объектов, подлежащих научному объясне­нию, а только собственного превращения в направление, которое исследует механизмы мозговой деятельности, мало или даже вовсе не связанные с сознанием. Действительно, почти все упоминавшиеся выше нейрокибернетические исследования можно рассматривать как относящиеся к те­ории механизмов, которые обеспечивают возможность пе­реработки информации, происходящей независимо от того, осознается эта переработка или нет.

Нейрокибернетическое направление, опирающееся на теорию логических сетей, выступает поэтому сегодня как имеющее гораздо более близкое отношение к теории нео­сознаваемых форм высшей нервной деятельности, чем к учению о сознании. Но в этой специфически ограниченной области его методы и понятия представляются очень важными.

Все, о чем мы говорили до сих пор, затрагивало только один из аспектов активности «бессознательного» — аспект неосознаваемой переработки информации. Существует, од­нако, и другой, не менее важный аспект — аспект неосоз­наваемой непосредственной регуляции биологических ре­акций и поведения, который также испытал на себе про­дуктивное влияние идей нейрокибернетики. Мы остано­вимся сейчас на этой очень сложной стороне проблемы подробно.

§ 77 Информация — критерии предпочтения — антиэнтропический эффект

Процесс усвоения и переработки информации приобретает значение приспособительной активности, очевидно, только в том случае когда информация может быть использована в целях регулирования. Эту идею неразрывной связи в живых организмах аспектов информационного и регулиру­ющего очень хорошо выразил Rosenblatt, предложив на­зывать «познающими» системами только такие, в которых реально осуществляется подобная связь. «Представления информации в виде образа на сетчатке, — говорит он, — недостаточно для решения вопроса о том, является ли дан­ный организм познающим по отношению к визуально на­блюдаемой окружающей среде. Для того чтобы решить этот вопрос, мы должны еще показать, что эта инфор­мация допускает возможность управления (разрядка наша. — Ф.Б.) некоторым заданным множест­вом реакций организма. Мы могли бы, например, утверж­дать, что человек, который машинально останавливается при красном свете, но не способен впоследствии объяснить, почему он остановился, является "познающим" организмом по отношению к красным сигналам на уровне откры­то проявляющихся двигательных реакций, но не на уровне словесного воспоминания. Наоборот, неумелый пианист может быть "познающйм" по отношенйю к ошибкам в сво­ей игре на словесном уровне, но не на уровне управления своими движениями. Таким образом, мы используем тер­мин "познающий" для того, чтобы указать, что знание некоторого объема информации приводит к возможности управления определенным классом реакций» [233, стр. 70].

Мы привели эту длинную цитату потому, что в ней от­четливо сформулирована мысль о единстве информации и регулирования, если они рассматриваются как механиз­мы адаптации, и одновременно еще раз подчеркнуто ха­рактерное для всего нейрокибернетического направления отвлечение от параметра осознания (пешеход остает­ся «познающей» системой по отношению к красному сигналу на уровне своей моторики и в том случае, когда осознание мотивов этой реакции у него отсутствует).

Приобретенная информация может быть использована в целях регулирования, очевидно, только в том случае, ес­ли на ее основе вносится какая-то упорядоченность в дей­ствия, т.е. вызывается антиэнтропический эффект. Созда­ние же такой упорядоченности не может быть достигнуто без того, чтобы существовала определенная система «пра­вил», определяющих значимость поступившей информа­ции, определенных «критериев предпочтения», на основе которых происходит решение определенных тенденций реагирования», достаточно гибких, чтобы изменяться при изменении ситуации или задачи и одновременно достаточ­но инертных, чтобы продолжать оказывать направляющее влияние вопреки множеству потенциально возможных мешающих воздействий.

Эта, казалось бы, очевидная и не столь сложная идея неразрывного единства трехчленной структуры (информа­ция — критерии предпочтения — антиэнтропический эф­фект) родилась, однако, явно под несчастливой звездой: так труден был путь ее проникновения в науку. Осознание адекватности этой идеи в психологии и ее оформление в виде представлений об «установке», как о факторе, кото­рый опосредует связь между информацией и регуляцией поведения, произошло уже давно, однако до сих пор дале­ко не ясно, как следует понимать физиологическую при­роду и психологический смысл подобных установок. В ней­рофизиологии долгое время происходило досадное смеше­ние представления об «установке» с представлением о «ди­намическом стереотипе», отражающем не менее важный, но качественно иной принцип организации ре­акций [46]В докладе на Х Международном психологическом конгрессе (Копенгаген, 1932) И. П. Павлов дал четкое определение «динамического стереотипа», как «слаженной уравновешенной системы внутренних процессов» [63, стр. 391]. Разъясняя это понятие, Павлов подчеркивает, что множество раздражений, падающих на большие полушария, «встречается, сталкивается, взаимодействует и должно, в конце концов, систематизироваться, уравновеситься», что и приводит в итоге к проявлениям динамической стереотипии. Далее И. П. Павлов приводит ряд примеров экспериментально созданных и клинически обусловленных динамических стереотипов, неизменно подразумевая под последними  сложившиеся, зафиксировавшиеся  системы «внvтренних процессов». оказывающие сопротивление при их ломке, вызываемой изменением характера стимуляции и, напротив, облегчающие развертывание реакций, если действующие на мозг раздражители хотя бы частичнo воспроизводят те, которые имеют место при начальных стадиях формирования соответствующих стереотипов (данные Э. А. Acpaтяна. Г. В. Сктпина и др.).
Эта тенденция способствовать определенному ходу событий при одной какой-то системе воздействий и препятствовять при другой действительно сближает в известном смысле понятие динамического стереотипа с понятием установки. Более того, установка, проявляющая себя как регулирующий факто,.предполагает, очевидно, существование динамических стереотипов (как «слаженных, уравновешенных систем внутренних процессов») и опирается на них. Однако сделать отсюда вывод, что понятия установки динамического стереотипа тождественны, было бы серьезной ошибкой.
Основное различие между ними заключается в том, что они выражают два разных принципа регулирования . Регулирование по принципу динамического стереотипа всегда отражает тенденцию к воспроизведению некоторой ранее сформировавшейся  и потому упрочившейся системы реакций. Регулирование же по принципу установки свободно от этого ограничения. Сама установка как система возбуждений полностью, eстественно, детерминируется предшествующими воздействиями, но после того как она сложилась, она придает «значение» (в смысле, указанном выше, в основном тексте) поступающей информации и может облегчать возникновение различных форм активности, относительно независимо от того, имелся ли в прошлом точный аналог этих форм или нет.
Выражаясь иначе, можно сказать, что если при регулировании по принципу динамического стереотипа проявляется тенденция к «жесткой» детерминации реакций энертности нейродинамических процессов, то при регулировании по принципу установки наблюдаются только  вероятностное детерминирование (если существует только «установка на что-то», то это почти всегда означает известную степень неопределенности конкретных форм предстоящей активности) и  изменчивость процессов, на основе которых достигается нужный конечный приспособительный эффект.
Со сходных позиций подошел к проблеме взаимоотношения понятий установки и стереотипа реакций Moscovici [195, стр. 130-131].
.

Подчинение нейрофизиологических процессов принципу установки с предположительным выделением мозговых си­стем, преимущественно ответственных за формирование и работу установок, было намечено у нас впервые в работах грузинской психологической школы Д. Н. Узнадзе [20; 96, стр. 569—581], за рубежом — в работах Pribram [167, стр. 1323—1344; 222]; Fraisse [195, стр. 33—52], Paillard [195, стр. 7—31] и др. Что касается нейрокибернетических моделей, то только сторонники упоминавшегося нами ра­нее эвристического направления в полной мере оценили значение принципа установки как фактора регулирования поведения системы, что нашло свое характерное выраже­ние во включении в созданный Newell, Shaw и Simon «вычислитель для решения задач общего типа» специаль­ных механизмов селективного отбора [241, стр. 211]. В электронно-вычислительных же машинах обычного типа роль регулирующих установок выполняется в значитель­ной степени иерархически построенной системой программ.

§78 Связь неосознаваемых форм высшей нервной деятельности с формированием и использованием установок

Какую же роль играет понятие об установке в обосновании представления о «бессознательном»? Здесь нам хотелось бы подчеркнуть несколько положений, важных для после­дующего анализа.

Как мы пытались показать выше, представляется весь­ма вероятным, что одной из наиболее важных функций не­осознаваемой высшей нервной деятельности является ее участие в процессах переработки информации. Это уча­стие, однако, также немыслимо без организующей роли установок (эквивалентом которых в кибернетических мо­делях являются системы программ), как невозможно без установок и регулирование реакций, происходящее на ос­нове поступившей информации. Информация приобретает значение регулирующего фактора только после какого-то ее соотнесения с предсуществующей совокупностью «пра­вил», «тенденций», «критериев» или, выражаясь более обобщенно, установок, придающих «вес» тем или другим ее элементам. И это важное положение теории регулирова­ния сохраняет свое значение независимо от характера ре­гулируемой системы, т.е. независимо от того, чем является эта система: электронно-вычислительной машиной, управ­ляемой энергетической конструкцией, физиологическим органом, выполняющим вегетативные функции, или моз­гом. Само собой разумеется, что материальное воплощение и функциональное выражение установок будет во всех этих случаях различным, однако как логический компо­нент процесса регулирования установка так же неотъемле­ма, как неотъемлемы компоненты «сличения» и «корриги­рования», происходящего на основе обратной связи.

Для представления о «бессознательном» эти общие по­ложения теории регулирования имеют особое значение по­тому, что они обращают внимание на необходимость сде­лать второй шаг, коль скоро сделан первый. Допустив связь неосознаваемых форм высшей нервной деятельности с переработкой информации , мы тем самым принимаем связь этой деятельности с формированием установок. Именно это мы и подразумевали выше, говоря об основных аспектах, в которых нейрокибернетическое направление углубило теорию «бессознательного», — об аспекте неосоз­наваемой переработки информации и об аспекте неосозна­ваемых установок, — как о двух сторонах процесса регу­лирования любых проявлений приспособительной актив­ности организма.

§ 79 Установка как выражение «непереживаемой эмоции»

Представление о том, что функцией неосознаваемой выс­шей нервной деятельности является не только переработ­ка информации, но также формирование установок, имеет совершенно особое значение в плане дискуссии с традици­онным психоаналитическим толкованием функций «бессоз­нательного».

Согласно психоаналитической трактовке, основным со­держанием «бессознательного» (или «подсознательного») являются различного рода эмоции и аффекты, регулирующее воздействие которых на поведение оказалось нарушенным из-за их «вытеснения». Не оперируя такими пред­ставлениями, как «информация» и «установка», проникши­ми в психологию и неврологию лишь в значительно более позднем периоде, психоаналитическая концепция тем не менее отразила (пусть на языке скорее XIX, чем XX века) факт регулирующих воздействий, оказываемых «бессозна­тельным» на поведение. Не располагая системой адекват­ных понятий, которая позволила бы вскрыть очень своеоб­разный механизм, лежащий в основе подобных воздейст­вий, психоаналитическая концепция, как и другие примы­кающие к ней направления, использовала по необходимо­сти упрощенный прием, представляющийся нам теперь даже несколько наивным. Она стала трактовать «бессозна­тельное» антропоморфно, полностью уподобив его отноше­ние к регуляции поведения тому, которое характерно для нормального сознания. Именно отсюда вытекает специфи­ческое для психоанализа понимание «бессознательного» как системы мотивов, противостоящей сознанию, как чего- то наделенного почти всеми основными аттрибутами чело­веческой психики: способностью желать, накапливать ин­тенсивность аффекта, стремиться к определенной цели, ис­кать обходные пути для удовлетворения потребности удов­летворяться или не удовлетворяться достигнутым и т. д. Над вопросами же, как понять парадокс «неосознаваемого аффекта», к чему сводится психологически и физиологи­чески подобный неосознаваемый аффект, не превращается ли он при достаточной «выключенности» осознания всего лишь в зафиксировавшуюся систему тенденций регуля­ции, т. е. по существу в систему установок — над всеми этими вопросами психоаналитическое направление никог­да особенно не задумывалось.

Для того чтобы разобраться в этих сложных вопросах, следует прежде всего уточнить связь между понятиями ус­тановки и эмоции.

Мы не будем сейчас касаться представлений о физио­логических основах эмоций, разрабатывавшихся многими авторами после создания известной теории Джемса—Лан­ге [Cannon (124), Bard (107), Papez (218), Lindsley (199), MacLean (167, стр. 1723—1744), Gellhorn и Loofbourrow (163) и др.]. Важность этих представлений, особенно тех из них, которые раскрывают связь эмоциональных состоя­ний с определенными мозговыми системами (например, с системой гиппокамп — мамиллярные тела гипоталамуса — переднее ядро таламуса — поясная извилина «висцераль­ного мозга»), с уровнями активности симпатического и парасимпатического отделов гипоталамуса и т.п., очевид­на. Этот анализ лежит, однако, не в том логическом аспек­те, который нас сейчас интересует. Более близка к этому аспекту «биологическая теория эмоций», разработанная П. К. Анохиным [2; 4, стр. 339—357], по которой эмоцио­нальное состояние является функцией «обратной инфор­мации от результатов совершенного действия», выполня­ющей тормозящую или, наоборот, активирующую роль (в зависимости от совпадения или, наоборот, от несовпаде­ния «достигнутого» с «параметрами акцептора действия»). Основной момент, который в интересующем нас плане сле­дует подчеркнуть, мы предпочли бы выразить так.

Установка как выражение определенной регулирую­щей тенденции может в очень многих случаях никакими переживаниями и, следовательно, никаким аффективным или эмоциональным тоном не сопровождаться [именно это, по-видимому, происходит при выполнении более или ме­нее «автоматически», неосознаваемым образом регулируе­мых действий]. Если, однако, возникают осознаваемые аф­фективно окрашенные переживания, то очень трудно представить подобный эмоциональный сдвиг как не свя­занный с реализацией или, напротив, с задержкой реали­зации каких-то предсуществующих «тенденций к реагиро­ванию», какой-то системы установок, придающей «вес» (значение) поступившей информации [47]Понимание, связывающее эмоцию с информацией через про­межуточную инстанцию установки, приближается в какой- т о мере к предложенной недавно во многом интересной «информационной» теории эмоции (П. В. Симонов [82]), хотя и не во всем с последней совпадает.
Преимуществом изложенного понимания является и то, что оно делает более ясным, чем именно становится психологически, в о что трансформируется эмоция, которая переста­ла не только «осознаваться», но и «переживать­ся» как некоторая субъективная данность. Для того чтобы это лучше понять, обратимся к такому конкретному примеру.
Допустим, что субъект испытал какое-то сильное чувство — возмущение чем-либо или, наоборот, приязнь, положительное от­ношение к кому-либо. Были моменты, когда это чувство отчетлив во осознавалось, когда внимание приковывалось к этому чувству. Спустя какое-то время субъект неизбежно переключался мысленно на другое. Можно спросить: что же происходит с чувством, когда человек перестает о нем думать? Оно исчезает, перестает существовать? Или оставаясь психологически тем же. чем оно было paнее, оно перестает переживаться. потому что становится недоступным сознанию? Нетрудно заметить наивность обоих этих предположний. Юноша, конечно, не перестает любить девушку, как только он перестает думать непосредственно о ней, eгo чувство от
такого неизбежного переключения внимания, конечно, не исчезает. Но отнюдь не легче принять гипотезу, по которой чувство,  оставаясь неизменным как переживание , только «смещается» в подобных случаях куда-то, только вытесняется в какую-то особую «подсознательную» область психики. Ничего, кроме стремления перевести психологические факты на язык наглядных образов. такая гипотеза не выражает.
Когда мы перестаем фиксировать внимание на определенной эмоции, например на чувстве любви, эмоция от этого, конечно, не исчезает. Но в какой форме, в каком смысле она сохраняется ? Она сохраняется в том смысле, что однажды возникнув, она перестраивает определенным образом систему нашего поведения, создает (независимо от того проявляется ли она в данный момент или нет) определенную направленность наших действий, стремление реагировать определенным образом, предпочтительность одних поступков и избегание других, словом, создает то, что не только в психологии, но и в обыденной печи называется определенной «установкой». Именно в этом и только в этом смысле мы можем говорить, что наши чувства стойко сохраняются в нас, несмотря на то, что явления, к которым привлекается наше внимание, содержания наших осознаваемых переживаний непрерывно изменяются. Наши аффекты и стремления стойко живут в нас в виде установок .  Парадоксальное же представление о «вытесненных». т. е. переживаемых субъективно чувствах следует оценить в лучшем случае как попытку выразить очень сложные факты без помощи специально для этого разработанных строгих научных понятий.
.

Если мы согласимся с таким общим пониманием взаи­моотношения «установки» и «эмоции», то вместо традици­онной психоаналитической схемы, по которой «бессозна­тельное» воздействует на поведение благодаря содержа­щимся в нем и стремящимся к реализации вытесненным аффектам, перед нами возникает другая, более строго фор­мулируемая и экспериментально верифицируемая. Неосоз­наваемая высшая нервная деятельность, выполняя функ­цию переработки информации, оказывается неизбежным образом связанной одновременно с формированием и реа­лизацией установок, на основе которых происходит регу­ляция поведения. Эти установки, оставаясь весьма часто не только неосознаваемыми, но и непереживаемыми, про­являются функционально лишь как своеобразные «про­граммы», как системы критериев, как регулирующие тен­денции, о существовании которых можно судить по динамике поведения и биологических реакций. Именно так и только так может проявляться объективно регулирующая роль «бессознательного». Если же возникают более или ме­нее ясно осознаваемые положительные или отрицательные эмоции, то они почти всегда являются только сигналом «консонанса» или «диссонанса» между теми же установ­ками (предписаниями «программ») и поведением, в кото­ром эти скрытые регулирующие факторы находят или не находят свое окончательное выражение.

§ 80 Неосознаваемая установка и «вытесненный» аффект

Можно заранее предвидеть, что обоснованно отрицатель­ное отношение, которое установилось у нас к любым пси­хоаналитическим построениям, вызовет на этом этапе на­шего анализа настороженность: не идем ли мы, принимая изложенное выше понимание взаимоотношения эмоций и установок, на поводу у психоаналитической концепции? Не удовлетворяемся ли мы чисто словесной подстановкой, заменяя понятие «вытесненная эмоция», понятием «нео­сознанная установка»? Не сохраняем ли мы при такой по­становке специфический для психоаналитического направ­ления стиль понимания всей проблемы взаимоотношений между «бессознательным» и «сознанием» и не придем ли мы, опосредуя связь между «бессознательным» и «созна­нием» через понятие «установки», к тем же по существу выводам, которые делает психоаналитическая теория, опос­редуя ту же связь через понятие «вытесненного аффекта»? Отвечая на эти вопросы, следует подчеркнуть несколько положений, имеющих принципиальное значение.

Если бы мы, желая избежать близости к психоаналити­ческой трактовке, отказались от признания реальности влияния неосознаваемых установок на поведение, то это означало бы отрицание либо самого факта реальности нео­сознаваемой высшей нервной деятельности, либо отрица­ние связи этой деятельности с переработкой информации, происходящей на основе предварительно сформированных или вновь формируемых установок. Определяет близость к психоаналитическому пониманию не признание или отрицание очевидной зависимости поведения от неосознавае­мых форм высшей нервной деятельности, а то, как трактуются закономерности этой зависимости , как понимается вовлечение в эту зависимость фактора соз­нания, какого рода влияния на поведение приписываются «бессознательному». Именно в ответах на эти коренные вопросы выступает разграничительная линия между по­ниманием «бессознательного» с позиций теории психоана­лиза и с позиций теории регулирования, а не в допущении или в отрицании самого факта поведенческой активности «бессознательного». Поэтому, когда мы, объясняя меха­низм этой активности, заменяем понятие «вытесненный аффект» понятием «неосознаваемая установка», то мы прежде всего уточняем реально существующую схему функциональных отношений. Преимущество же, достига­емое в результате такого уточнения, заключается в исполь­зовании фактора, представление о котором непосредствен­но вытекает из отправляемой «бессознательным» функции переработки информации. Этот фактор способен быть как неосознаваемым, так и сознаваемым, и его регулирующие проявления не требуют для своего объяснения антропоморфизации «бессознательного», сыгравшей такую печальную роль в снижении теоретического уровня традиционных психоаналитических построений.

Мы видим, таким образом, насколько существенную роль играет в теории неосознаваемых форм высшей нерв­ной деятельности понятие «установки». Мы попытались охарактеризовать кратко отношение этого понятия к об­щей теории регулирования и теории эмоции. Однако для того чтобы связь идеи «установки» с представлением о «бессознательном» была обрисована более полно, необходимо сказать несколько слов также о значении, которое концепция «установки» сохраняет при разработке схем функциональной организации действия. Мы изложим эти соображения в следующих параграфах, затронув попутно высказывания на близкую тему, сделанные недавно неко­торыми американскими исследователями.

§ 81 Представление а «бессознательном» по Д. Н. Узнадзе

Развитие, которое категория установки получила в школе Д. Н. Узнадзе, имело примечательную черту: необычайно дальновидный основоположник этой школы с самого начала своих работ над проблемой установки сблизил последнюю с вопросом о «бессознательном».

Д. Н. Узнадзе был одним из первых, если не первым, кто отметил принципиальное значение того факта, что те­ория психоанализа трактует «бессознательное» так, как его лишь и можно трактовать, не разработав предваритель­но никакой его психологической теории, т.е. как наши обычные мысли, эмоции, аффекты, стремления, только ли­шенные качества осознаваемости, как привычные для нас переживания, лишь ушедшие в особую постулируемую фрейдизмом сферу, содержание которой для осознания принципиально недоступно. «Бессознательное», по Freud, Это совокупность психических явлений, отличительные черты которых определяются в основном лишь негативно: тем, что эти явления не осознаваемы. Их положитель­ные харатеристики почти полностью исчерпываются ука­занием на их тенденцию находить свое выражение в пове­дении или на «языке тела», преимущественно символи­чески [48]К такому пониманию присоединяется и один из видных последователей Л. С. Выготского П. Я. Гальперин: «Психоанализ снял границы сознания только для того, чтобы распространить то же самое (разрядка наша. — Ф. Б.) понимание психического далеко за пределы самонаблюдения. Во всех новых направлениях сохранялось прежнее понимание психического и собственно психическое оставалось неуловимым» [40, стр. 241].
.

Пошел ли сам Д. Н. Узнадзе по принципиально иному пути, разработав какие-то представления о психологиче­ской специфике форм существования, проявления и зако­номерностей динамики «бессознательного»? Предложено ли им и его последователями оригинальное понимание нео­сознаваемой и непереживаемой мозговой деятельности, ко­торая определяется, несмотря на эту свою неосознаваемость и непереживаемость, содержанием объективной си­туации и сама влияет на мотивы поведения? На такой вопрос следует ответить, безусловно, положительно, если учесть проводимые на протяжении многих лет экспери­ментальные исследования Института психологии имени Д. Н. Узнадзе Академии наук Грузинской ССР, позволив­шие накопить огромный фактический материал и углубить разработанную в свое время Д. Н. Узнадзе общую теорию «установки». Мы имеем все основания утверждать, что эта теория является в настоящее время единственной не толь­ко в советской, но и в мировой литературе экспериментально обоснованной концепцией «бессознательного» (см. Ш. Н. Чхартишвили. Проблема бессознательного в совет­ской психологии. Тбилиси, 1966). Она позволяет изучать с помощью точных методов неосознаваемые и непереживаемые формы мозговой деятельности, которые возникают под влиянием не изолированных субсенсорных стимулов (как это имеет место, например, в известных опытах Г. В. Гершуни с субсенсорными раздражениями), а ком­плексных надпороговых воздействий, под влиянием « зна чения », которое имеют для субъекта экспериментальная ситуация в целом, конкретное психологическое содержа­ние его переживаний. Именно поэтому, отклоняя психоаналитическую концепцию «бессознательного» и пытаясь про­тивопоставить ей иное понимание неосознаваемых форм высшей нервной деятельности, мы должны уделить идеям Д. Н. Узнадзе серьезное внимание.

§ 82 Теоретическая и экспериментальная разработка идеи установки в школе  Д. Н.  Узнадзе

Задержимся несколько подробнее на понятии «установка» в его классическом психологическом и нейрофизиологи­ческом понимании.

Модельный эксперимент, применяемый в школе Д. Н. Узнадзе для демонстрации феномена «установки», заключается в следующем. Испытуемый несколько раз подряд получает в каждую из рук по шару равного веса, но разного объема, причем шар меньшего размера дается всегда в одну и ту же руку. Затем испытуемому дают ша­ры одинакового объема и веса. На вопрос, какой шар больше, испытуемый отвечает, как правило, в этом «крити­ческом» опыте, что больше шар, находящийся в той руке, которая раньше получала шар меньших размеров. Како­ва природа этой иллюзии? Многочисленные эксперименты позволили дать следующий ответ.

В основе появления иллюзии лежит особое «внутрен­нее состояние», как говорит Д. Н. Узнадзе, или особое из­менение функционального состояния центральной нервной системы, как предпочли бы сказать мы. Анализ этого состояния позволяет выявить следующие его характерный особенности.

Во-первых, оно полностью обусловлено серией проб, предшествующих критическому опыту: без этих предваря­ющих проб оно не возникает. Следовательно, в принципи­альном отношении оно является своеобразной реакцией ис­пытуемого на внешнее воздействие. В других опытах Д. Н. Узнадзе было показано, что установки могут широко возникать в ответ на раздражения, исходящие и из внут­ренней среды организма.

Во-вторых, сформировавшись, это состояние сохраня­ется на протяжении определенного времени и может быть объективно выявлено с помощью соответствующих экспе­риментальных приемов (типа описанного выше критиче­ского опыта), но непосредственно испытуемым не осознается и не переживается.

В-третьих, несмотря на свою неосознаваемость и непереживаемость, это состояние влияет на последующие осоз­наваемые переживания, предопределяя в некоторых отно­шениях их характер и динамику (в приведенном, напри­мер, модельном эксперименте, предопределяя оценку воз­действий при критической пробе и тем самым вызывая возникновение иллюзии).

В-четвертых, описываемое состояние возникает в ответ на стимуляцию преимущественно комплексного характера и само проявляется как сдвиг сложной природы, не лока­лизующийся в пределах какой-то одной физиологической системы, но легко распространяющийся из одной системы в другие, на которые перед критическим опытом воздейст­вие непосредственно не оказывалось (например, из мышеч­ной системы в зрительную и т.д.).

Наконец, в-пятых, это состояние имеет свои централь­ные нервные компоненты, будучи, по-видимому, неодина­ково связано с разными мозговыми системами, и компонен­ты периферические, изучение которых с помощью суще­ствующих электрофизиологических (особенно электромиографических), а также условнорефлекторных, биохимиче­ских, гемодинамических и других объективных методов значительно более доступно, чем центральных.

Для обозначения именно этого своеобразного неосозна­ваемого и непосредственно не переживаемого изменения функционального состояния нервной системы, имеющего вопреки этим своим особенностям важное значение для по­следующей дийамики переживаний осознаваемого порядка, Д. Н. Узнадзе и был использован термин «установка» [49]Говоря об установке, Д. Н. Узнадзе многократно возвращался к вопросу о ее неосознаваемости как о ее важнейшей особенности. Он подчеркивал при этом, однако, принципиальное отличие «неосознаваемых установок» от «бессознательного» Фрейда. Мы приводим его характерные высказывания по этому поводу, содержащиеся в его основном труде «Экспериментальные основы психологии установки» [87]: «В испытуемом создается некоторое специфическое состояние, которое не поддается характеристике, как какое-нибудь из явлений сознания. Особенностью этого состояния является то, что оно предваряет появление определенных фактов сознания... Это состояние, не будучи сознательным, все же представляет своеобразную тенденцию к определенным содержаниям сознания. Правильнее всего было бы назвать это состояние установкой...» (стр. 18). «Кроме обычных психологических фактов, кроме отдельных психических переживаний, следует допустить... наличие... модуса состояния субъекта этих переживаний, той или иной установки его как личности... Установка не может быть отдельным актохм сознания субъекта... Она лишь модус... Поэтому совершенно естественно считать, что если у нас что протекает действительно бессознательно, так это в первую очередь, конечно, наша установ­ка...» (стр. 178). «Становится бесспорным, что в нас существует не­которое состояние, которое, само не будучи содержанием сознания, имеет, однако, силу решительно на него воздействовать... Наиболее слабым пунктом учения о бессознательном, например Freud, является утверждение, что разница между процессами сознательным и бессознательным в основном сводится к тому, что эти процессы, будучи по существу одинаковыми, различаются лишь тем, что первый из них сопровождается сознанием, в то время как второй такого сопровождения не имеет...» (стр. 40). «Понятие бессозна­тельного у Фрейда не включает в себе ничего нового в сравнении с явлениями сознательной душевной жизни...» (стр. 177) «...Нет сомнения, что точка зрения Фрейда относительно природы бессознательного в коре ошибочна...» (стр. 178) и т. д.
.

Само собой разумеется, что если бы состояния типа «установок» возникали только при тех модельных экспе­риментах, которые были нами приведены выше, или даже не только при них, но все же лишь в условиях, специаль­но провоцирующих их экспериментальных ситуаций, то они могли бы представить лишь ограниченный интерес. Все значение этих состояний именно тем и обусловливает­ся, что возникают они отнюдь не только в условиях специ­альных лабораторных исследований, но неизмеримо шире, выступая как важнейшие функциональные ком­поненты всякой приспособительной дея­тельности, всякого целенаправленного поведения вообще.

В чем же, однако, заключается конкретная роль уста­новок как компонентов деятельности и факторов, формиру­ющих поведение?

В общей форме мы на этот вопрос уже ответили: сфор­мировавшись под влиянием внешних или внутренних сти­мулов как определенное изменение функционального со­стояния центральных нервных и периферических образо­ваний, установка оказывает далее направляющее воздей­ствие на нейродинамику, предрешая характер развертыва­ния самых различных форм мозговой активности и обусловливаемых ею психологических явлений.

Это воздействие может проявляться в сравнительно простом виде, как в модельном эксперименте с шарами, но может выступать и в гораздо более сложной форме. В опы­те с шарами установка возникает как выражение замыка­ния определенной связи между стороной кинестезической стимуляции и характером вызываемых (в основном проприоцептивных) раздражений. Нарушение этой связи и порождает иллюзию. Установка выступает, следовательно, в данном случае как результат определенной организации предшествующего опыта, который становится фактором поведения, поскольку сам в свою очередь создает диффе­ренцированное отношение, избирательную готовность к предстоящим восприятиям и действиям [50]В этом смысле понятие «установки» оказывается очень близким тому, которое еще в 50-х годах ввел П. К Анохин, говоря о возбуждениях «опережающего» типа, т.е. о нервной активности, предвосхищающей еще не наступившие события и подготовляющей ответ на предстоящие воздействия. К этому же кругу представлений относится и ряд идей, обосновывающих концепцию интенционной («антиципирующей») деятельности центральной нервной системы, встречающихся в зарубежной литературе последних лет, данные экспериментальных психологических и физиологических (в том числе электрофизиологических — Walter и др.) работ, посвященных проблеме ожидания («expectancy») и др.
. Эти своеобразные процессы формирования установок предшествующим опы­том и регулирующего воздействия, которое сложившаяся установка оказывает на последующую активность, могут быть прослежены при анализе структуры самых разнооб­разных приспособительных актов, от наиболее простых до наиболее сложных.

Для более глубокого понимания специфической роли, которую неосознаваемые установки играют в качестве факторов регуляции осознаваемого поведения, необходимо учесть также следующую характерную их особенность. Хорошо известно, что необходимым условием эффективно­сти любой целенаправленной деятельности является отно: сительная независимость последней от случайных, внеш­них по отношению к ней, событий, выступающих в роли помех («шумов»). Без этой относительной независимости всякое организованное поведение неминуемо распадается, превращаясь в неупорядоченное реагирование на внешние воздействия, в реагирование, структура которого пассивно отражает структуру процессов воздействия. Что же при­дает целенаправленной деятельности эту столь необходи­мую ей относительную независимость от внешних собы­тий? Может быть (такое предположение естественно воз­никает в первую очередь), ее осознанный характер, ее ре­гулирование мозговой активностью, лежащей в основе сознания? Очевидно, однако, что не только он, ибо, как это было многократно экспериментально показано, целенапра­вленное действие продолжает оставаться таковым (сохра­няя, следовательно, относительную независимость от слу­чайных внешних событий) и на тех этапах своего развер­тывания, на которых оно протекает неосознанно (в фазах «автоматизированного» выполнения навыков и во многих других случаях).

Прослеживая эти фазы неосознаваемого формирования действий, мы вновь встречаемся с хорошо уже нам знако­мым феноменом «отщепления», но в дополнение к тому, что нам об этом феномене известно, мы можем теперь точ­нее охарактеризовать причины, по которым отсутствие осо­знания определенной фазы действия не приводит к распа­ду последней как фрагмента целенаправленной активно­сти. В экспериментальных работах, выполненных школой Д. Н. Узнадзе, было ярко показано, что фактором, предот­вращающим подобный распад, является именно установ­ка, сложившаяся в процессе предшествующей деятельно­сти и создающая специфическое для нее дифференциро­ванное отношение к разным элементам внешней ситуации: элективную готовность к развернутому реагированию на одни стимулы и к развитию реакций торможения на дру­гие. При устранении или при недостаточности такой элективности целенаправленный характер деятельности неми­нуемо нарушается.

Сказанное выше создает определенное представление о том, каким образом проявляются в поведении неосознавае­мые установки. Только благодаря их участию в сознатель­но регулируемой деятельности поведение приобретает при­способленный и упорядоченный характер. Их регулирую­щее воздействие обеспечивает целенаправленность, осмыс­ленный характер действий, без того, чтобы контроль этой целенаправленности должен был производиться на всех этапах развертывания действия осознанно. Уже из этого одного ясно, какое огромное облегчение для работы созна­ния создается активностью неосознаваемых установок. Вместе с тем не подлежит сомнению, что неосознаваемые установки могут и препятствовать при определенных усло­виях развертыванию осознанно регулируемой деятельно­сти, выступая в подобных случаях подчас в качестве весь­ма мощных факторов патологической дезорганизации по­ведения. На этом мы остановимся позже.

§ 83 Два критических замечания в адрес теории установки Д. Н. Узнадзе. Основной вклад этой теории в учение о «бессознательном»

На предыдущих страницах мы охарактеризовали введен­ное Д. Н. Узнадзе понятие «неосознаваемой установки». Означает ли это, что мы во всем согласны с той трактовкой этого понятия, которая дается Д. Н. Узнадзе и его шко­лой? На этот вопрос мы вынуждены ответить отрица­тельно.

Д. Н. Узнадзе рассматривает установку как состояние, которое при любых условиях остается неосознаваемым. Нам такая трактовка представляется неоправданно сужи­вающей смысл этого понятия. Если понимать под установ­кой состояние, обусловливаемое определенной организаци­ей предшествующего опыта и приводящее к регулирова­нию последующего поведения (насколько мы понимаем, для иной трактовки данные школы Д. Н. Узнадзе повода не дают), то нет ни логических, ни фактических основа­ний полагать, что подобное состояние не может быть и осознаваемым.

Д. Н. Узнадзе подчеркивает: при «наличии потребно­сти и ситуации ее удовлетворения в субъекте возникает специфическое состояние, которое можно охарактеризовать как склонность, как направленность, как готовность его к совершению акта, могущего удовлетворить эту по­требность... как установку его к совершенно определенной деятельности... Установка является модусом субъекта в каждый данный момент его деятельности, целостным со­стоянием, принципиально отличающимся от всех его диф­ференцированных, психических сил и способностей» [87, стр. 170—171]. Установка, по Д. Н. Узнадзе, это целостное состояние, которое «не отражается в сознании субъекта в виде его отдельных самостоятельных переживаний. Оно играет свою роль, определяя работу субъекта в направле­нии активности, приводящей его к удовлетворению своих потребностей» [87, стр. 178].

Основная мысль Д. Н. Узнадзе выражена здесь с боль­шой ясностью. Установка — это не какое-то конкретное «психическое переживание» субъекта, а «модус» состоя­ния субъекта, т. е. готовность, наклонность субъекта к пе­реживаниям, восприятием или действиям определенного типа. Именно в этом заключается отличительная осо­бенность, качественное своеобразие установки, позволяю­щее отграничить ее от других психологических категорий и определяющее ее роль как фактора поведения. Но из этого своеобразия установок отнюдь не вытекает их неосознаваемость и тем более — непереживаемость.

Когда сторонники теории Д. Н. Узнадзе подчеркивают, что установка не осознаваема «непосредственно» (что она осознаваема только опосредованно, через анализ ее отно­шения к действительности, как это имеет место хотя бы в модельном эксперименте), то при этом молчаливо, очевид­но, допускают, что другие психические состояния осозна­ются именно «непосредственно». Такое понимание чрева­то, однако, двумя ошибками. Первая, философская, заклю­чается в том, что принципиально, по-видимому, не допу­скается возможность осознания «модусов» (способов, тен­денций) реагирования. Вторая, психологическая, связана с тем, что предполагается возможность «непосредственно­го» осознания психических явлений, отличных от установ­ки. Если, однако, осознание есть, как мы говорили выше, «знание об... объекте, противостоящем субъекту» (С. Л. Ру­бинштейн), знание о чем-то, что для познающего субъекта является элементом внешнего по отношению к нему мира, то становится очевидным, что всякое осознание имеет опосредованный характер, поскольку всякое сознание предполагает соотнесение того, что осознается, с деятель­ностью и средой, соотнесение «Я» с «не Я». Именно поэто­му вообще не существует никакого «непосредственного» осознания субъектом его психических данностей [51]Представляют интерес формулировки, которые по этому поводу были даны С. Л. Рубинштейном: «Человек познает... самого себя лишь опосредовано, отраженно, через других, выявляя в действиях, в поступках свое отношение к ним и их к нему. Наши собственные переживания, как бы непосредственно они ни пере­живались, познаются и осознаются лишь опосредовано, через их отношения к объекту. Осознание переживания — это, таким обра­зом, не замыкание его во внутреннем мире, а соотношение его с внешним, объективным, материальным миром, который является его основой и источником... Как в познании психологии других людей, так и в самосознании и самонаблюдении сохраняется от­ношение непосредственных данных сознания и предметного мира, определяющего их значение... Сознание по самому существу своему — не узко личное достояние замкнутого в своем внутреннем мире индивида, а общественное образование...» и т. д. [74, стр. 149].
. Оши­бочность противоположной точки зрения, долгое время подсказывавшейся субъективно-идеалистической психоло­гией, использовавшей методы интроспекции, была хорошо показана еще Л. С. Выготским. Всякое осознание связано с установлением сложных отношений, а выявляя (через деятельность) отношение к среде, мы можем (хотя и не обязательно должны) осознавать «модусы» этой деятель­ности принципиально так же, как и любые другие ее каче­ства.

Необходимо, кроме того, иметь в виду следующее. Если мы одновременно примем два положения, т.е. признаем, что установки могут быть только неосознаваемыми и что свое регулирующее влияние они оказывают на поведе­ние даже в его наиболее сложных формах, то тем самым мы станем на путь, который легко мог бы привести нас к тому, что в системе психоанализа является наиболее не­правильным, — к представлению о функциональной геге­монии «бессознательного» и к выделению областей смыс­лового регулирования, в которые сознание принципиально доступа не имеет.

Поэтому, полностью принимая все то ценное, что со­держится в теории Д. Н. Узнадзе в отношении значения установок как основы теории «бессознательного», мы не можем согласиться с представлением об установке, как о факторе, способном быть только неосознаваемым. Имен­но колебания в степени ясности осознания установок, ос­цилляции этой характеристики и определяют в значитель­ной степени ту специфическую роль, которую установкам приходится выполнять в качестве организаторов поведе­ния, адекватно формируя последнее или разрушая его.

Отличие нашего понимания проблемы «установки» от того, которое было разработано Д. Н. Узнадзе, не исчерпы­вается, однако, тем, что было сказано выше. Теория Д. Н. Узнадзе утверждает понятие об установке, как об особенности «целостной личности», как о состоянии, ха­рактеризующем «не какие-нибудь из отдельных психиче­ских функций, а... всего субъекта как такового» [87, стр. 170]. Нам представляется, что экспериментальные ис­следования школы Д. Н. Узнадзе отчетливо показали сложный, межфункциональный, полиструктурный харак­тер установки, ее способность проявляться одновременно в разных физиологических системах. Однако из этого еще отнюдь не вытекает, что установка (например, того типа, который проявляется в описанном выше модельном экспе­рименте с шарами) выражает собой изменение «личности» субъекта, у которого она сформировалась. Нам думается, кроме того, что и вообще весь охарактеризованный выше подход к установке, прежде всего как к механизму ре­гулирования деятельности , не вполне совпадает с представлением о роли, которую отводил Д. Н. Узнадзе этому фактору в психической жизни человека.

Сформулировав эти критические замечания, мы хоте­ли бы еще раз подчеркнуть, что они менее всего конечно, снимают то положительное, что было сказано нами по по­воду теории Узнадзе на предыдущих страницах. Помощь, которую идеи Д. Н. Узнадзе оказали критике психоанали­тических концепций, заключается в том, что они предоста­вили в наше пользование понятие, которое не только об­легчает понимание одной из двух важнейших функций неосознаваемой высшей нервной деятельности, но и устра­няет оказавшийся роковым для всех предшествующих тео­рий «бессознательного» парадокс «непереживаемого пере­живания». Теория Д. Н. Узнадзе раскрывает, во что трасформируется переживание после того, как оно перестает переживаться, не вынуждая нас прибегать для объяснения к наивной схеме «перемещения» неизменен­ного переживания в особую недоступную для сознания сферу. Тем самым эта теория раскрывает под­линное существо «бессознательного» как фактора, за которым остается функция регуляции, хотя этот фактор ни аффектом, ни мыслью, ни стремлением не является. Именно эту сторону проблемы не могли понять предшествующие исследователи, несмотря на силу мысли, которая характеризовала многих из них.

Само собой разумеется, что психологическая те­ория установки ничего непосредственно не говорит нам (и не может сказать) о физиологических основах «бессознательного». Однако отрицать на этом основании ценность ее данных было бы равносильно отрицанию про­дуктивности кибернетических схем управления, регуляции или поиска потому, что эти схемы независимы от конкрет­ного реализующего их материала и, следовательно, также мало что непосредственно нам об этом материале говорят. Теория установки является одним из разделов теории биологического регулирования, что, естественно, заранее ограничивает круг понятий, которыми она опери­рует, и характер проблем, на решение которых она направ­лена. Но зато (и это главное) она освещает такой ас­пект организации поведения , который при лю­бом другом подходе ускользает от внимания. Только учи­тывая эти обстоятельства, можно адекватно оценить и пра­вильно использовать теорию установки.

Расхождения же во мнениях по поводу конкретных особенностей установок, их отношения к активности созна­ния и к процессам высшей нервной деятельности еще, вероятно, долго будут стимулировать дискуссии, в которых проблема «бессознательного» нуждается для своего даль­нейшего развития, быть может, даже больше, чем какая-либо другая.

§ 84 О необходимости связи понятия установки с теорией психологической структуры целенаправленного действия

Школой Д. Н. Узнадзе теоретически и экспериментально разработана общая теория установки. Вместе с тем при рассмотрении идей и работ этой школы становится очевид­ной определенная ограниченность возможностей анализа проблемы установки, если подобный анализ придержива­ется лишь традиционных психологических методов и по­нятий и отвлекается от современного понимания принци­пов функциональной организации действия. Ограничен­ность эта заключается прежде всего в том, что при тради­ционном психологическом подходе, правильно рассматри­вая установку как выражение «готовности» к активности определенного типа, исследователи наталкиваются на серьезные трудности при любых попытках конкретиза­ции этой идеи. Они останавливаются по существу на этой констатации, не будучи в состоянии ее далее теоретически углубить [52]Это обстоятельство хорошо, по-видимому, понимается и самой школой Д. Н. Узнадзе. Доказательством этого является монография И. Т. Бжалава [21], в которой содержится попытка развить представление об установке на основе данных современной теории биологического регулирования и принципов кибернетики.
. Мы напомним поэтому ход мысли, указавший, каким образом уточняется представление об установке, если анализ этого представления связывается с некоторы­ми положениями, вытекающими из современной теории психологической структуры целенаправленных действий.

§ 85 Недостаточность определения установки как «готовности к действию»

Зарождение и первые этапы развития понятия «установ­ки» оказались тесно связанными со стремлением дать более точное описание особенностей движений и статики тела. Paillard, например, указывает [195], что понятие «установка» впервые появилось в западноевропейской ли­тературе в работах авторов, изучавших художественные приемы итальянского изобразительного искусства и стре­мившихся найти особый термин для обозначения поз тела, выражающих «определенное душевное состояние». Затем смысл этого понятия существенно изменился, однако еще долгое время оно употреблялось преимущественно в связи с анализом движений человека. В последние десятилетия его истолкование определялось смутно осознаваемым по­ниманием его связи с теорией эмоций и поведения, резким расширением сферы его применения и, как неизбежное следствие, все более острыми разногласиями при попыт­ках его определения [53]Эти разногласия вытекали не только из расхождений в области методологии и традиций психологического исследования. В качестве осложняющего фактора здесь выступали также момен­ты, относящиеся к особенностям семантики различных языков. Смысловые оттенки, присущие русским словам «установка» и «ин­тенция», грузинскому «ганцхоба», французским «attitude» и «predisposition», английским «attitude», «expectancy» и «set», немец­ким «Einstellung» и «Haltung», неоднозначны. И эта неоднознач­ность, созданная естественной эволюцией языков, является фактом, который неизбежно предшествует любой форме психологического анализа. Последний может эти оттенки учесть и сохранить (в кон­кретной истории понятия «установка» он от них скорее отталкивал­ся), он может их уточнить и тем самым преобразовать. Но он лишь с большим трудом может их полностью исключить. Поэтому задача выяснения и тем более идентификации смысла, который придается на разных языках понятию «установка», по очень многим при­чинам является нелегкой и требует предварительного не только концептуально-психологического, но и чисто лингвистического ана­лиза. Ведь согласно изящному выражению Guillaume «язык — это уже теория» [195, стр. 181].
.

Тем важнее, однако, что несмотря на эти расхождение мнений, несмотря на взаимную независимость развития отдельных языков, обусловившую лингвистическую дифференцированность смысловых оттенков термина «установ­ка», и несмотря на, может быть, еще большую взаимную независимость развития психологических концепций, ха­рактерных для разных школ, оказалось возможным все- таки довольно единодушно наметить, что же является в понятии «установка» хотя бы формально главным.

Отвечая в 1955 г. на этот вопрос, А. С. Прангишвили [70]Нельзя не обратить внимание на то, что при попытках оп­ределить, в психологических понятиях, что же лежит за пределами осознаваемой деятельности, лаже те направления мысли, которые далеки от круга идей Д. Н. Узнадзе, ставят обычно акцент на та­ких категориях, как «тенденции к действию», «побуждения», «регулирующие воздействия» и т. п. С. Л. Рубинштейн, например, подчеркивает такое понимание очень отчетливо: «Психическое со­держание человеческой личности не исчерпывается мотивами соз­нательной деятельности. Оно включает в себя также многообразие неосознанных тенденций — побуждений его непроизвольной дея­тельности» [73, стр. 312] Не подлежит, однако, сомнению, что тео­рия установки, разработанная школой Д. Н. Узнадзе, придает та­кому подходу особую законность и точность.
в строгом согласии с охарактеризованными выше пред­ставлениями, введенными в советскую психологию Д. Н. Узнадзе, подчеркнул связь установки с «готовностью субъекта к определенной деятельности». Эта готовность понималась им как важнейший фактор организации любой формы приспособительного поведения и принципиально противопоставлялась схеме неопосредованной связи между стимулом и реакцией. Для того чтобы яснее оттенить сходство намечающихся на сегодня подходов к проблеме уста­новки, следует напомнить, что на специальном симпозиуме, посвященном анализу теории установки, состоявшемся несколько лет спустя в Бордо, прозвучали очень сходные мысли. Paillard было, например, указано [195], что при всем разнообразии смысловых оттенков, которые придаются понятию установки, неизменным в этом понятии остается указание на «предрасположение» субъекта ориентировать свою деятельность в каком-то определенном направлении. Paillardакцентировал организующий и селективный характер установка, создание ею «тенденции к определенно­му типу активности», в смысле, который придавался ана­логичному представлению еще в 30-х годах Allport, а так­же Binet, Wallon и многими другими. Близкие определе­ния «установки» были даны в литературе во многих дру­гих случаях.

Отметив это совпадение подходов, следует, однако, сра­зу же обратить внимание на то, что оно имеет скорее фор­мальный и потому поверхностный характер. Определение установки как «готовности» не предрешает истолкование этого понятия по существу и поэтому оказывается одина­ково пригодным для самых разных в методологическом от­ношении направлений — от Kulpe, Ach и Marbe, до Allport, Wallon и Fraisse. За согласием, что установка представ­ляет собой «готовность», могут скрываться самые серьез­ные расхождения, по поводу существа и закономерностей динамики этого феномена, например по поводу того, какие системы в эту готовность вовлекаются; имеем ли мы здесь дело с активацией только частных функций или с более глубокими глобальными сдвигами, затрагивающими лич­ность субъекта; как следует представлять взаимоотноше­ния установок, одновременно или последовательно возникающих в разных областях приспособительной деятельно­сти; является ли установка понятием только описатель­ным или также объясняющим; какое место занимает уста­новка в структуре деятельности: предваряет ли она дейст­вие или же сама лишь постепенно формируется в процессе целенаправленной деятельности и оправдано ли рассмотре­ние обеих этих возможностей как альтернативы; какова связь между установкой как готовностью к избирательному реагированию и рефлексом как реализацией этой готовно­сти; является ли установка актом сознания или, напротив, ее следует понимать как компонент только неосознавае­мой приспособительной деятельности и адекватно ли и здесь строго альтернативное решение; каковы критерии разграничения между понятием «установка» и близкими к нему понятиями «мотив», «привыкание», «динамиче­ский стереотип», «роль» (в смысле, придаваемом этому по­следнему термину Moreno, Mead, Sarbin); каковы качест­венные особенности типической установки, закономерности ее образования, пластических перестроек, угасания и т.д.

Перечень подобных вопросов можно было бы значи­тельно увеличить. И нетрудно показать, что по поводу многих из них существуют серьезные расхождения мнений даже среди тех, у кого определение установки как «готов­ности к действию» никаких возражений не вызывает.

Такое положение вещей заставляет отнестись с внима­нием к тезису, который в советской психологии особенно подчеркивался в последние годы все той же школой Д. Н. Узнадзе, а также А. Н. Леонтьевым, и по которому адекватное раскрытие представления установки возможно только в рамках более широкой психологической концеп­ции — учения о функциональной структуре действия в це­лом. При завершении дискуссии по проблеме установки, происходившей в 1955 г. в Москве, А. С. Прангишвили, на­пример, указал, что установка отражает только определен­ную хотя и первостепенно важную особенность всякой приспособительной деятельности, а именно «ее конкрет­ную направленность». Отсюда достаточно ясно, что и с по­зиций теории Д. Н. Узнадзе проблема установки не может решаться в отрыве от более общего понимания структуры деятельности, что истолкование этой проблемы неизбежно предопределяется подобным более общим пониманием. Можно было бы привести многие высказывания, сделан­ные в аналогичном духе также А. Н. Леонтьевым [51]Представляют интерес формулировки, которые по этому поводу были даны С. Л. Рубинштейном: «Человек познает... самого себя лишь опосредовано, отраженно, через других, выявляя в действиях, в поступках свое отношение к ним и их к нему. Наши собственные переживания, как бы непосредственно они ни пере­живались, познаются и осознаются лишь опосредовано, через их отношения к объекту. Осознание переживания — это, таким обра­зом, не замыкание его во внутреннем мире, а соотношение его с внешним, объективным, материальным миром, который является его основой и источником... Как в познании психологии других людей, так и в самосознании и самонаблюдении сохраняется от­ношение непосредственных данных сознания и предметного мира, определяющего их значение... Сознание по самому существу своему — не узко личное достояние замкнутого в своем внутреннем мире индивида, а общественное образование...» и т. д. [74, стр. 149].
и др [54]За рубежом эта же позиция была очень четко сформулиро­вана на симпозиуме в Бордо (1959) Moscovici: «Является сомнительным, правомерно ли обсуждать понятие установки, если можно так выразиться, "в себе". Когда возникает вопрос, нужно ли предпочесть монистический или плюралистический подход, является ли установка категорией описательной или объясняющей, ответить правильно можно, только опираясь на определенную концепцию поведения» [195, стр 131]. В другом месте Moscovici указывает, что и о внутреннем единстве разнообразных установок можно гово­рить, только уточнив предварительно, на какую именно теорию деятельности опирается анализ.
.

Это логическое подчинение теории установки более ши­рокой теории функциональной организации действия име­ет принципиальное значение. Констатируя его в данном случае как итог развития уже не кибернетического, а соб­ственно психологического направления мысли, мы возвра­щаемся тем не менее к аспекту рассмотрения очень близ­кому, если не тождественному, тому, который уже был на­ми проанализирован выше и привел к пониманию установ­ки как системы тенденций, вытекающей из существования «критериев предпочтения» или «программ», интимно включенных в процесс переработки йнформации, придающих определенную «значимость» поступающей информации и тем самым превращающих эту информацию в фактор ре­гуляции.

Такое понимание подчеркивает, что установка — это, безусловно, нечто большее, чем просто «готовность» к раз­витию активности определенного типа. Ее функцией яв­ляется не только создание потенциального «предрасполо­жения» к еще не наступившему действию, но и актуальное управление уже реализующейся эффекторной реакцией (или сенсорным отражением). Именно это обстоятельство недоучитывалось многими старыми психологическими кон­цепциями установки, возникшими до появления современ­ной теории биологического регулирования, и оно не могло не обусловить существенную в некоторых отношениях ограниченность старых концепций.

Сказанное выше можно резюмировать следующим об­разом.

Экспериментальными исследованиями школы Д. Н. Уз­надзе было показано, что установки, которые могут субъек­том не осознаваться, способны тем не менее влиять на аф­ферентные и эффекторные процессы, антиэнтропически изменяя функциональную структуру последних в соответ­ствии с предшествующим опытом. Поскольку установки могут формироваться на основе обобщенного восприятия действительности, они нередко выступают как факторы, которые обусловливаются конкретным психологическим содержанием предшествующих переживаний и наряду с объективными воздействиями в свою очередь предопреде­ляют содержательную сторону предстоящих переживаний.

Традиционные приемы психологического анализа по­могли выявить закономерности динамики установок и формы проявления последних в поведении. Однако они не­достаточны, если возникает необходимость установить бо­лее точно роль установок в структуре действия. Для того чтобы понять эту роль, необходимо подойти к проблеме установки в несколько ином плане: с позиции современ­ного понимания принципов регулирования и функцио­нальной организации целенаправленных приспособитель­ных актов. При таком подходе удается более точно опре­делить основные функции установок, а тем самым, следо­вательно, и функции процессов высшей нервной деятель­ности, остающихся неосознаваемыми.

§ 86 Идея опосредованности связи между стимулом и реакцией в классической нейрофизиологии

Представление об установке, как мы это уже отметили, еще не приобрело «прав гражданства» в современной ней­рофизиологии. Если некоторыми из наших ведущих нейро­физиологов, в частности Н. А. Бернштейном, П. К. Анохи­ным и группирующимися вокруг них исследователями, оно было включено во многие их теоретические построения, то со стороны других оно продолжает встречать скорее скеп­тическую оценку и непонимание его необходимости. Пред­ставляется целесообразным проследить причины, которые вынуждают нас обращаться к этому понятию при разра­ботке вопросов, относящихся к теории структуры действия.

Бросая ретроспективно взгляд на развитие представле­ния об установке, можно заметить, что идея, составляю­щая логическое ядро этого понятия, стала проникать в ней­рофизиологию на протяжении последних десятилетий в разных формах, сохраняя обычно специфические черты той школы или того направления мысли, которые эту идею в соответствующем случае выдвинули. Анализ отношения проблемы установки к проблеме функциональной структу­ры действия целесообразно начать с определения именно этой основной идеи.

Говоря о последней, мы имеем в виду положение о том, что реакция организма является не непосредственной функцией стимула, а опосредована определенными «про­межуточными» факторами, тесно связанными с состояни­ем системы, на «вход» которой оказывается воздействие. Нетрудно показать, что подобное представление имеет глубокие корни как в психологии, так и в нейрофизиоло­гии, будучи неоднократно высказано очень разно ориенти­рованными исследователями. Опуская многочисленную относящуюся сюда литературу, мы остановимся в этой связи только на одном моменте, анализ которого облегчит даль­нейшее изложение.

До настоящего времени зарубежные авторы делают иногда попытки обосновать упрощенное представление, по которому рефлекторный принцип связан якобы неизбежно с механистической концепцией прямой (непосредствен­ной) связи между стимулом и реакцией. Такое толкование, исходящее из уст критиков рефлекторной концепции, по­могает, возможно, развитию мысли тех, кто его высказы­вает, оттеняя своеобразие их подхода, но достигается это преимущество ценой ухода от темы спора, так как возра­жения сторонников подобного толкования направляются против скорее воображаемого, чем реального противника. Именно в таком положении оказались, говоря о борьбе «двух школ», в частности, авторы очень вдумчиво и инте­ресно во многих других отношениях написанной книги «Планы и структура поведения» Miller, Galanter и Pri­bram [208].

Основным недостатком подобной критики рефлектор­ного принципа является то, что при ней смешиваются два существенно разных момента: а) представление о самом факте зависимости реакции не только от стимула, но и от «опосредующих факторов» и б) представление о том, како­ва природа этих факторов и каковы закономерности их влияния. Можно уверенно утверждать, что первое из этих представлений (и, следовательно, понимание всей неадек­ватности идеи непосредственной зависимости ре­акции от стимула) возникло уже на самых начальных эта­пах научного применения рефлекторного принципа в ней­рофизиологии, т. е. уже в период первых работ И. М. Се­ченова. То, что характер (направление, быстрота и сила) реакции, возникающей, например, у спинальных лягушек, зависит не только от особенностей стимула, но и от такого «опосредующего» фактора, как исходное положение раз­дражаемых лап было показало (И. М. Сеченовым) еще в прошлом веке. При этом был выявлен не только сам факт зависимости реакции от «опосредующих факторов» какими представлялись в тот период прежде всего уровни возбу­димости нервных структур, вовлекаемых в рефлекторный акт, но и направляющая роль этих факторов, их тенден­ция придавать рефлекторной реакции приспособительный характер. В дальнейшем аналогичные факты зависимости реакций от состояния активируемых физиологических си­стем изучались множеством исследователей, полностью разделявших представление о ведущей роли рефлектор­ного принципа. Достаточно напомнить хотя бы классиче­ские работы Magnusили Ехпег, не говоря уже о внима­нии, которое на протяжении десятилетий уделялось имен­но этой проблеме как в школе Введенского-Ухтомского, так и в школе Sherrington. Неослабевающий интерес к вопросам этого круга отразился и в более поздних работах, выполненных, например, М. И. Виноградовым и Г. П. Конради, Ю. М. Уфляндом и многими другими.

Такое положение вещей было понятным и по существу неизбежным. Идея непосредственной («жесткой») связи между стимулом и реакцией настолько упрощена и антифизиологична, что если бы она действительно была нераз­рывно связана с рефлекторным принципом, то это сделало бы, конечно, совершенно немыслимыми поразительные успехи, достигнутые нейрофизиологией за последнее сто­летие. Идея однозначной зависимости реакции от стимула прозвучала прогрессивно в первой половине XVII века в устах Декарта. Но если бы эта же идея определяла реф­лекторную концепцию и в наше время, то весь поразитель­ный взлет учения о мозге (истоки которого бесспорно свя­заны с классическими представлениями о рефлексе) вы­ступил бы как какой-то грандиозный парадокс.

Все это хотелось бы отчетливо установить не только в интересах уточнения исторической истины. Если мы твер­до договоримся, что расхождения возникают не по поводу того, однозначно или неоднозначно зависит реакция от сти­мула (серьезные споры на эту тему вряд ли пережили XIX век), то сразу же сможем ввести дискуссию в ее под­линное и очень важное русло. Спор (и очень принципиальный) должен сегодня идти не о том, существуют ли факторы, опосредующие связь между стимулом и реакци­ей, а о том, каковы эти факторы, какие механизмы ими ак­тивируются и как обеспечивается их строго избирательный конечный эффект. Поставив же вопрос таким образом, мы оказываемся в области, в которой в последние годы про­изошли особенно значительные сдвиги, отразившие изме­нение понимания нами некоторых важных принципов функциональной организации работы мозга.

Для классической нейрофизиологии представление о факторе, вклинивающемся между сигналом и реакцией, свелось на первых порах к общей идее «функционального фона», на который падает раздражение и который опреде­ляет судьбу реакции в не меньшей степени, чем воздейст­вующий стимул. Конкретное же содержание этой общей идеи эволюционировало, отражая постепенное усложнение представлений о механизмах и закономерностях нервной деятельности. Если на ранних этапах в качестве основной особенности «функционального фона», ответственной за характер реакций, рассматривалась только степень возбу­димости отдельных непосредственно активируемых нерв­ных образований, то в дальнейшем это исходное представ­ление значительно расширилось. Характеристиками функ­ционального фона, влияющими на качество реакций, становятся особенности изменения возбудимости нервных структур во времени («фазовые» состояния, «суммационные» эффекты и т.п.); изменения возбудимости системно­го характера (отражающиеся, например, в феноменах «индукции» и «иррадиации», описанных еще в самых ран­них работах павловской школы); обусловливаемые «про­торением» в смысле придававшемся этому понятию Ехner; вытекающие из концепции доминанты Ухтомского; изме­нения параметров, косвенно связанных со сдвигами возбу­димости (например, функциональной лабильности, по Введенскому); модификации состояния возбудимых обра­зований, вытекающие из организации временных связей, и т.д.

Когда же возникал вопрос, какие именно из этих харектеристик придают реакции относительную независи­мость от стимула, обеспечивая тем самым ее гибкость и биологическую целесообразность поведения, то в различ­ные периоды давались разные ответы. Наиболее глубоким из таких ответов, предвосхитившим, как мы увидим не­сколько позже, важное направление последующего разви­тия идей, явилась, бесспорно, павловская концепция «под­крепления». В этой концепции прозвучала мысль, чрезвы­чайно близкая к позднее сформулированному принципу «кольцевой» регуляции, а именно представление, по кото­рому эффекторное управление реакцией (ее приспособи­тельное упрочение или, напротив, приспособительное тор­можение) определяется афферентными импульсами, сиг­нализирующими об удовлетворении или, напротив, о не­удовлетворении потребности организма .

Шаг, который пришлось сделать, чтобы от этой класси­ческой схемы перейти к широко теперь известной другой (по которой приспособительное поведение регулируется на основе информации о степени «рассогласования» между «достигнутым» и «потребным», приходящей в порядке отрицательной обратной связи), логически был настолько невелик, что мы с полным правом можем рассматривать павловскую концепцию «подкрепления» как дальновидное предвосхищение главной линии последующего развития идей в аналйзе всей этой сложной проблемы. Такое по­нимание подтверждается, в частности, тем примечатель­ным фактом, что в долгие годы, которые отделили друг от друга зарождение обеих упомянутых выше схем, ни одно, пожалуй, другое понятие, сформировавшееся в рамках классической теории физиологических механизмов пове­дения, не привлекало такого внимания, не вызывало таких споров и не породило такую огромную литературу, как именно понятие «подкрепления». Для иллюстрации этого обстоятельства можно напомнить множество хорошо из­вестных работ, выполненных в павловской школе, а также работы Hull, Skinner, Broadbent, Hilgardи Marquis, Geor­ge и др.

Понятие «подкрепления» выступило в этих иссле­дованиях как свеобразный мостик, который не только ло­гически подготовил переход от одного уровня понимания принципов организации адаптивного поведения к другому, но и отразил этот переход исторически.

§ 87 О  современном понимании общей схемы и элементов функциональной организации действия

Выше в самых общих чертах был обрисован сложный путь, на котором производились попытки осмыслить связь между стимулом и реакцией с позиций нейрофизиологии. Эти попытки, следовательно, не только не характеризова­лись приверженностью к примитивным механистическим построениям, но, напротив, говорили о настойчивом стрем­лении освобождаться от таких построений. Их авторы использовали, по существу, все средства, которые была в состоянии предоставить для этой цели современная им теория нейродинамики.

Мы вновь подчеркиваем это обстоятельство не потому, что так уже увлечены полемикой с Миллером, Галлантером и Прибрамом. Дело обстоит гораздо серьезнее. Основной отрицательный момент, вытекающий из упрощения клас­сического подхода к проблеме связи между стимулом и ре­акцией, заключается в том, что критики этого подхода, ограничиваясь подобным упрощенным истолкованием, не вскрывают то, что в этом подходе действительно яв­ляется слабым и его принципиально огра­ничивает . Мы имеем в виду следующее.

Как было хорошо показано в отечественной литературе Л. В. Крушинским, а за рубежом многими из этологов [252], поведение приобретает приспособительный характер только тогда, когда оно выступает в форме последователь­ности действий, каждое из которых ориентированно в на­правлении определенной объективной цели. Но если это так, то становится очевидным, что одно только отсутствие жесткой связи между стимулом и реакцией, которое возникает при наличии любого опосредующего фактора, недостаточно для реализации приспособительного поведе­ния. Совершенно необходимой является внутренняя согласованность актов поведения, последова­тельное развертывание которых формирует действие, со­ответствие этих актов смыслу ситуации, т.е. наличие опре­деленного избирательного отношения каждого из этих ак­тов к конечному результату действия . Без понимания факторов, которые обеспечивают эту взаимную согласо­ванность и избирательность реакций, мы останемся не ме­нее беспомощными в анализе адаптивного поведения, чем если бы действительно ориентировались до сих пор на пре­словутую «жесткую» схему Декарта.

Стремление более глубоко понять механизмы, лежащие в основе этих специфических особенностей поведения, на­ложило глубокий отпечаток на нейрофизиологические и психологические искания последних лет, поскольку объ­яснить избирательность приспособительного реагиро­вания оказалось возможным, только использовав пред­ставления принципиально нового, необычного для пред­шествующего периода типа.

Лучшим примером подобных представлений является уже неоднократно упоминавшаяся нами схема «сличения» и «коррекции», которая используется в настоящее время большинством исследователей при анализе отношения ре­акции к стимулу. Мы уже говорили, что эта схема в очень изящной и одновременно глубокой математической форме была сформулирована Н. А. Бернштейном еще в 1935 г., т.е. за 13 лет до опубликования ставшей классической мо­нографии Н. Винера. Внутреннюю связь этой схемы с бо­лее ранней павловской концепцией «подкрепления» мы также только что подчеркнули. К этому можно добавить, что логические корни всей этой схемы удается проследить еще в работах И. М. Сеченова, [55]Схема рефлекторного «кольца» отражает, как известно, пред­ставление о корригируемости каждого последующего звена в цепи рефлексов информацией о звене предыдущем. И. М. Сеченов был во всяком случае предельно близок к формулировке этой схемы, когда писал: «...Ассоциация представляет обыкновенно последова­тельный ряд рефлексов, в котором конец каждого предыдущего сливается с началом последующего во времени... Конец рефлекса есть всегда движение, а необходимый спутник последнего есть мышечное ощущение. Следовательно, если смотреть на ассоциацию только в отношении ряда центральных деятельностей, то она есть непрерывное ощущение» (И. М. Сеченов, Избранные произведения, М., 1952, т. 1, стр. 88). Если обращать внимание не на способ выражения мысли, а на саму мысль, то вряд ли можно не увидеть в этих словах указание на зависимость каждого из зачинающихся рефлекторных актов от афферентных сигналов («мышечного ощу­щения»), вызванных аналогичным актом, происшедшим в предшествующий момент (более подробно об этом см. [77, гл. II]).
а также в удивительной по дальновидности формулировок статье Dewey, относя­щейся к 90-м годам прошлого века [134] [56]Критикуя представление о рефлекторной «дуге» Dewey под­черкивал, что эта «дуга» является частью «кольцевого» цикла возбуждений, игнорируя который, мы не можем адекватно раскрыть отношения, существующие между субъектом и средой. Им обращалось внимание и на то, что началом рефлекторного акта явля­ется не изолированное действие сенсорного стимула, а определенные сенсомоторные координации, которые вызывают ответ благо­даря своей включенности в более общие координационные системы.
Не требует разъяснений, насколько Dewey, формулируя такое динамическое и системное понимание, опередил многие современные ему воззрения.
.

В новейшей литературе представлено много более поздних и более разработанных вариантов тех же по суще­ству отношений между: а) стимулом, б) закодированной в мозгу «моделью» цели действия и в) конечным выраже­нием действия, основанным на эффектах «сличения» и на регулировании, использующем отрицательные (а в неко­торых случаях, как мы это сейчас увидим, и положитель­ные) обратные связи.

Переход к этим новым понятиям означал, бесспорно, значительное углубление представлений о принципах функциональной организации рефлекторной деятельности. На основе новых подходов стало более ясно то, что рань­ше было труднее всего объяснить: каким образом дости­гается выбор из множества потенциально возможных от­ветов на раздражение именно тех, которые в данной ситуации адекватны. Именно в обеспечении этой стороны процесса и заключается функциональная роль всего нейродинамического цикла, составляемого обратной связью, «сличением», выявляющим степень «рассогласо­вания», и, наконец, центрофугальной импульсацией кор­ригирующего характера. Мы вряд ли допустим ошибку, если скажем, что это углубление анализа оказалось воз­можным главным образом потому, что в контекст физиоло­гической концепции были включены в качестве ее неотъ­емлемых компонентов представления о «значении» и «це­ли», воплощенных в закодированной мозговой «модели» действия. Тем самым был разорван «железный занавес», которым классическая физиология десятилетиями ограж­дала себя от категорий семантического порядка, и открыт путь для дальнейшей, ставшей на современном этапе уже совершенно необходимой, тесной координации нейрофизио­логического и психологического подходов.

§ 88 Некоторые замечания по поводу схемы «ТОТЕ»

Достаточно ли, однако, этого с таким трудом завоеванно­го преимущества для полного понимания факторов изби­рательности ответа на стимул, особенно в тех случаях, ког­да таким ответом является не элементарная одиночная ре­акция, а сложное по своей функциональной структуре дей­ствие? Здесь приходится во второй раз отметить наше не­согласие с позицией, на которой стоят Miller, Galanter и Pribram, поставившие фактически в своей монографии этот же вопрос и ответившие на него положительно. Мы остановимся на этом потому, что здесь мы уже непосред­ственно вступаем в область, представляющую для нас ос­новной интерес: мы имеем в виду специфическую роль, которую играет в целенаправленной реакции фактор не­осознаваемой установки.

Схема «ТОТЕ» (test—operation—test—exit, проба — операция — проба — результат) предлагается названны­ми выше авторами как своеобразная модель очень общего значения, пригодная для объяснения как отдельных реф­лекторных актов, так и структуры приспособительного по­ведения в целом [208, стр. 45]. Для того чтобы объяснить на основе этой схемы одну из наиболее характерных черт сложных форм адаптивной деятельности — иерархию ее компонентов, по мнению авторов схемы «ТОТЕ», доста­точно представить, что эта схема «включает как стратеги­ческие, так и тактические элементы поведения... Опера­ционная фаза системы «ТОТЕ» более высокого порядка может сама состоять из цепи других подобных же систем, а каждая из последних в свою очередь может содержать вновь ряды таких же подчиненных единиц» и т. д. [208, стр. 48].

Таким образом, возникает очень своеобразная в логи­ческом отношении ситуация. Для объяснения иерархии конкретных актов поведения делается ссылка на иерар­хию систем «ТОТЕ». Но можно ли не заметить, что при этом допускается соскальзывание, очень напоминающее ошибку типа petitio principii? Если фактом, который под­лежит объяснению, является иерархическая структура поведения, а каждый из компонентов этой структуры по­стулируется организованным по схеме «ТОТЕ», то разве не очевидно, что существование иерархии «ТОТЕ» зара­нее предрешается объясняемым фактом и что оно поэтому является лишь оборотной стороной этого факта, его, если угодно, отражением, следствием, но само по себе еще со­вершенно недостаточно для его объяснения?

Мы обращаем внимание на это обстоятельство, чтобы подчеркнуть следующее. Схема «сличения и коррекции», отражая важный фрагмент деятельности, требует уточне­ния, когда речь заходит о факторах, обеспечивающих формирование действия, состоящего из иерархически ор­ганизованной последовательности целенаправленных ак­тов. В типической схеме «ТОТЕ», как и в типичном акте «коррекции на основе сличения» и во многих других ана­логичных схемах, регулирующий центробеяшый фактор направлен на устранение рассогласования между «достиг­нутым» и «потребным», т.е. на формирование эффекта, характерного для обратной связи отрицательного типа. Не вызывает, однако, сомнений, что в условиях приспо­собительного поведения коррекции на определенных промежуточных этапах становления действия могут быть направлены (по «тактическим причинам») не на устра­нение «рассогласований», а напротив, на их усиление (например, в случае, противоположном бегству: реакции иммобилизации животного при виде приближающегося аг­рессора, и в других аналогичных ситуациях).

Можно, конечно, сказать, что в рамках комплекса «TOTE» более высокого порядка (отражающего не «так­тику», а «стратегию» поведения, которая в приведенном выше примере направлена на спасение животного путем подавления естественной тенденции к бегству) такие вре­менные усиления «рассогласований» являются средством достижения «согласования» в более поздней (и потому решающей) фазе действия. И это будет правильным. Од­нако такое положение вещей делает очевидным сущест­вование особого фактора, функцией которого является регулирование характера ответа на результат «сличения» с точки зрения общей «стратегии» поведения.

Действительно, результатом «сличения» является своеобразный дифференциал, констатация определенной степени «рассогласования» между «достигнутым» и «пот­ребным» (между Soll-Wert» и Ist-Wert» в терминах, применявшихся Н. А. Бернштейном). Но такая констата­ция сама по себе не способна быть фактором коррекции, так как она не содержит информации, достаточной, чтобы определить, эффект какого рода обратной связи (отрица­тельной или положительной) должен последовать. Такая информация возникает только тогда, когда выявленной степени «рассогласования» придается определенное «зна­чение», т.е. когда на основе определенной системы кри­териев, устанавливается отношение обнаруженного рас­согласования к конечной задаче действия.

При таком понимании становится бесспорным, что в любой «кольцевой» функциональной структуре действия (в комплексе «ТОТЕ», в одиночном «корригирующем» цикле и т.д.) неизбежно должен быть представлен фак­тор, определяющий значение «рассогласования» на ос­нове учета предстоящих фаз этого действия. Присутствие такого фактора нужно, чтобы придать побудительную силу даже единичному выявленному рассогласованию, и оно тем более необходимо, когда осуществляется опреде­ленная тактика поведения, заключающаяся в установле­нии определенного отношения между последовательными этапами действия (и тем самым между последовательны­ми комплексами «ТОТЕ» или циклами «коррекций»).

Для того чтобы уточнить, в чем заключается наше несогласие с авторами концепции «Планов и структуры по­ведения», обратим внимание на тот факт, что таким оп­ределяющим фактором не может быть ни один из комп­лексов «ТОТЕ», взятый в отдельности, включая и наибо­лее общий, представляющий вершину «иерархии» и лишь санкционирующий на конечном этапе развития действий завершение последнего. Такой фактор должен быть пред­ставлен на всех этапах развертывания действия (от начальных до заключительных) и должен регулировать становление действия, определяя значимость каждого из последовательно выявляемых «рассогласований» на осно­ве вероятностного прогнозирования особенностей развер­тывания последующих фаз действия. Этот фактор, прив­носящий в традиционные физиологические представления две новые и необычные для них категории: семантическую категорию «значения» и идею антиципации («пред­восхищения», важность которого была глубоко обоснова­на в отечественной литературе последних лет как Н. А. Бернштейном, так и П. К. Анохиным). Но без пользования этим фактором понять подлинную функцио­нальную структуру действия мы вообще не можем.

§ 89 Установка как единство «Образа» и «Плана»

Чем же, однако, является этот фактор, использование ко­торого сулит столько преимуществ? Мы ответим на этот вопрос, уточняя одновременно наше третье (и последнее) несогласие с Miller, Qalanter и Pribram.

Можно ли думать, что этим фактором является только совокупность наших знаний о формируемом действии и о ситуации, в которой действие развертывается, т.е. «Об­раз» в понимании Miller, Galanter и Pribram [238, стр. 32]? Нам представляется, что такое чисто «информа­тивное» истолкование обсуждаемого фактора (как «сгуст­ка сведений») означало бы отвлечение от того, что в этом факторе является основным, — от его активной роли и регулирующего влияния оказываемого им на формирова­ние действия.

Характерно, что в концепции Miller, Galanterи Prib­ramроль активного начала отводитсй не «Образу», а «Пла­ну». «План контролирует последовательность операций, которые оно («живое существо». — Ф. Б.) выполняет [там же, стр. 32]. С другой стороны, «План» не определяет дей­ствие в его содержательном аспекте. Он только «иерархи­чески построенный процесс... способный контролировать порядок, в котором должна совершаться какая-либо последовательность операций» [там же, стр. 30]; «термин "План" может быть повсюду заменен термином "програм­ма"» [там же, стр. 31] и т. д.

При таком понимании, когда информативный аспект («все накопленные и организованные знания») связан с «Образом», а алгоритмический («контроль» порядка по­следовательности операций) — с «Планом», естественно, что «центральной проблемой» книги Miller, Galanter и Pribram становится исследование отношений между «Об­разом» и «Планом» [там же, стр. 331 Нам думается, одна­ко, что став на такой путь, Miller, Galanter и Pribram избрали позицию, имеющую отпечаток скорее традицион­ного дуалиама и не наилучшим образом приспособлен­ную для достижения их основной цели: исследовать, как может быть заполнен «вакуум между познанием и действием» [там же, стр. 24].

Попытки достичь этой заманчивой цели были до сих пор так часто тщетными именно потому, что к ним подхо­дили обычно с подобных дуалистических позиций, ис­пользуя две несовместимые системы понятий, синтез ко­торых был неизбежно эклектическим и поверхностным. Значительно более обещающей является попытка связы­вания информативного и алгоритмического аспектов на основе такой логической категории, самое существо ко­торой заключается в единстве этих аспектов . Если мы вспомним то, что говорилось несколько выше об установ­ке, как о системе критериев, превращающих информацию в фактор регуляции, то легко поймем, что именно «установка», — гораздо скорее, чем какое-либо другое понятие, является такой категорией. А то, что авторы «Образов» и «Планов» по существу игнорируют это центральное понятие, не может, конечно, не ослаб­лять в какой-то степени их позицию [57]На этом мы заканчиваем нашу небольшую дискуссию с Miller, Galanter и Pribram, вызванную стремлением проследить, почему именно представление об установке оказывается тесно связанным с современной концепцией функциональной организации действия. Хотелось бы, однако, завершая возражения, отметить, что несогласие с этими авторами отнюдь не является главным в нашем отношении к их весьма интересному труду. Если бы наряду с подчеркиванием разногласий мы обращали внимание также на положения, которые нас всех объединяют, то, вероятно, «зона согласия» далеко превзошла бы по объему и значению «зону расхождений».
.

Что можно сказать, о связи интерпретируемой таким образом «установки» с логическими элементами хорошо известной схемы «рефлекторного кольца»? Согласно этой схеме, целенаправленный процесс становится возможным потому, что реализующие его реакции корригируются нейродинамическим эквивалентом конечного выражения этого процесса — закодированной в мозгу «моделью пот­ребного будущего». Но это значит, что подобная «мо­дель» — не просто инертный эталон для «сличения», а ди­намический фактор, который, позволяя устанавливать степень «рассогласования», одновременно придает значе­ние этому рассогласованию с точки зрения «стратегии» действия в целом, т.е. выполняет основную функцию ус­тановки.

Допустимо ли отсюда сделать вывод, что представле­ние о «модели потребного будущего» и представление об «установке» отождествляются? Вряд ли. Отсюда следует только то, что «модель» должна выполнять функцию «установки», для того чтобы действие было адекватным образом реализовано. «Установка» является поэтому ско­рее обозначением специфической роли , которую «модель» при определенных условиях выполняет, чем си­ нонимом модели.

Придавая определенное значение факту «рассогла­сования» и тем самым определяя характер ближайшей предстоящей фазы в развертывании действия, «установка» выступает как важнейший организатор элементарных «микроциклов» поведения. В то же время на «макроуров­не», т.е. на поведении в целом, активная роль установок проявляется, как мы уже говорили, прежде всего антиэнтропическими эффектами, созданием большей упорядо­ченности, большей внутренней согласованности тех про­цессов, на которые непосредственно распространяется ор­ганизующее влияние установок. Эту характернейшую функцию установок можно наблюдать как в элементар­ной моторике, так и в наиболее сложных системах целе­направленных действий, т.е. в процессах семантического порядка, какими являются поведение и деятельность в их психологическом понимании. Учет именно этого противодействия нарастанию энтропии (обусловливаемого уста­новками независимо от того, осознаются они или нет) скорее, чем что-либо другое, помогает понять, в чем за­ключается главная роль, которую «бессознательное» выполняет, глубоко подчас скрытым образом в жизнедея­тельности нормального и заболевшего человеческого орга­низма.

 

III. О взаимоотношении сознания и "бессознательного"

§ 90 Осознание как «презентирование» и преимущества, создаваемые осознанием в отношении регулирования деятельности

Анализ отношения фактора «установки» к функцио­нальной структуре действия помог нам понять вторую важную функцию неосознаваемой высшей нервной дея­тельности (считая первой, неосознаваемую переработку информации) — регулирующее воздействие, оказываемое этой активностью на приспособительное поведение. Вмес­те с тем рассмотрение этой проблемы подводит нас вплот­ную к вопросу, который мы много раз упоминали на предыдущих страницах, не задерживаясь на нем специ­ально: какая же роль остается при подобном подходе за фактором сознания? Должны ли мы присоединиться к эпифеноменалистической трактовке сознания, предлагае­мой современной нейрокибернетикой, или же, не отвергая общего разработанного нейрокибернетикой подхода, оста­ваясь логически в его же рамках, мы можем указать на какую-то специфическую роль сознания в организации действия, освобождаясь тем самым от неприятной необ­ходимости рассматривать сознание как «бледную тень» мозговых событий, с которой детерминистически ориен­тированному анализу делать, строго говоря, нечего?

Этот вопрос, очень сложный по самому своему суще­ству, стал еще сложнее когда была выявлена упомянутая в предыдущем параграфе тесная связь «установки» с представлением о «рефлекторном кольце». Действительно, концепция «рефлекторного кольца», как и упоминавшиеся ранее нейрокибернетические построения более широкого плана, к фактору «сознания» не апеллируют. По схеме «кольца» развертываются как наиболее сложные формы

осознаваемой деятельности, так и полностью ускользаю­щие от сознания двигательные и иные автоматизмы. А по­скольку, как мы говорили выше, рефлекторная регуляция немыслима без активного участия «установок», то стано­вится очевидным, что и последние не связаны обязатель­но и непосредственно с параметром сознания.

Это обстоятельство лишний раз подчеркивает, что нет, конечно, никаких оснований ограничивать функцию «ус­тановок» регулированием только осознаваемых психичес­ких явлений. Такое ограничение было бы столь же оши­бочным, как и привязывание установок только к области неосознаваемого. Но отсюда же следует, что существо от­ношений между параметром сознания и поведением рас­крывается теорией установки не в большей степени, чем теорией нейронных сетей. Сторонники обеих концепций явно предпочитают эту запутанейшую проблему по воз­можности не задевать.

Для теории неосознаваемых форм высшей нервной деятельности такая уклончивая позиция является, однако, принципиально неприемлемой: без определения специфи­ческой роли сознания становится трудно определимой и вся специфика «бессознательного» и даже, более того, снимается как самостоятельная проблема весь вопрос о соотношениях между осознаваемыми и неосознаваемыми, переживаемыми и непереживаемыми формами мозговой деятельности.

В §73 мы охарактеризовали позицию, которую в этом вопросе занимает George. Исключая из рассмотрения ка­тегорию сознания, как «псевдонаучную», он без особых раздумий ликвидирует все те дифференциации, которые настойчиво возводились психологией на протяжении де­сятилетий между качественными особенностями осозна­ваемых и неосознаваемых форм психики. Обе эти катего­рии явлений объединяются как «активность мышления», которая независимо от того, совершается ли она в усло­виях бодрствования или во время сна, регулируется, по мнению George, одними и теми же фундаментальными закономерностями. О какой-либо специфической функции сознания при такой нивеллирующей трактовке говорить, конечно, не приходится.

В чем же заключается неправильность этого характер­ного для современной нейрокибернетики общего подхода? Эта неправильность выступит отчетливо, если мы вспом­ним своеобразное положение, создавшееся в современной психологической теории сознания.

Тенденция нейрокибернетики к исключению пред­ставления о сознании из круга используемых ею «опера­циональных» рабочих категорий основана, естественно, на определенном истолковании этого понятия. Это истол­кование обычно не формулируется наиболее убежденны­ми сторонниками изгнания идеи сознания (например, Uttley). Оно скорее молчаливо ими подразумевается. Но его легко понять и надо согласиться, что, если оно при­нимается как исходное, то, действительно, трудно что-ли­бо возразить против скептических выводов, к которым приходят его адепты. Дело заключается, однако, в том, что эта некритически усвоенная нейрокибернетикой кон­цепция сознания, являясь традиционной для определен­ных направлений западноевропейской психологии, оста­ется вместе с тем глубоко ошибочной.

Эта концепция, логично приводящая к эпифеномена- листической трактовке сознания, хорошо охарактеризо­вана А. Н. Леонтьевым: «Выдавая сознание классового человека за вечное и общечеловеческое, буржуазная пси­хология изображает его как нечто абсолютное — бескачественное и "неопределимое". Это особое психическое пространство ("сцена" по Jaspers). Оно является, следовательно, только "условием психологии, но не ее предме­том" (Natorp). "Сознание, —писал Wundt, — заключается лишь в том, что мы вообще находим в себе какие бы то ни было психические состояния". Сознание психологиче­ски представляет собой с этой точки зрения как бы внут­реннее "свечение", которое бывает ярким или помрачен­ным или даже угасает совсем, как, например, в глубоком обмороке» [52, стр. 283—284]

Очевидно, насколько такая трактовка сознания отлич­на от упоминавшегося выше понимания сознания как «осознания субъектом объективной реальности» (С. Л. Ру­бинштейн), как «знания о чем-то», что «как объект про­тивостоит познающему субъекту», как качество психики, возникающего у человека лишь постольку, поскольку он выделяет себя из внешней среды, становится способным воспринимать свои переживания как данность, не тожде­ственную окружающему его миру материальных предме­тов. А. Н. Леонтьев в точных выражениях определяет основную черту этого неэпифеноменалистического пони­мания. Она заключается в том, что «действительность открывается человеку в объективной устойчивости ее свойств, в ее отделенности, независимости от субъектив­ного отношения к ней человека, от наличных его потреб­ностей или, как говорят, "презентируется" ему. В факте такой "презентированности" собственно и состоит факт сознания, факт превращения несознательного психичес­кого отражения в сознательное» [52, стр. 285].

Таковы две противостоящие друг другу концепции сознания. И если из первой действительно следует, что сознание это гораздо скорее «условие» всякого психоло­гического исследования, чем его «предмет», что ни на какое регулирование психических явлений сознание не вправе претендовать, поскольку ничего нового в динами­ку этих явлений осознание последних не приносит, то вто­рая вынуждает к выводам прямо противоположного ха­рактера.

Основное обстоятельство, всю серьезность которого явно недоучитывают Uttley, George и другие авторы, предлагающие исключить представление о сознании из числа категорий, необходимых для построения адекватной теории работы мозга, заключается в том, что осознание объективной действительности, как тако­вой (ее «презентированность» в смысле, придаваемом этому термину А. Н. Леонтье­вым) , глубоко влияет на все последующее развертыва­ние мыслительной активности и поведения. Психологи­ческий анализ позволяет без особого труда определить и условия, которые способствуют такому «презентированию» действительности на основе ее осознания: эти усло­вия в первую очередь связаны с возникновением каких-либо неожиданных препятствий в гладком развертывании целенаправленного действия, с трудностью выполнения последнего («закон Клапареда»). Осознание, т.е. про­цесс, основанный на «презентировании», выступает по­этому как своеобразное средство экстремальной регуля­ции мозговой деятельности, т.е. регуляции в чрезвычай­ных условиях, при которых другие, менее эффективные средства управления мыслительными операциями и пове­дением оказываются недостаточными.

При такой интерпретации, естественно, возникает вопрос: что же именно придает осознанию и неразрывно связанному с ним «презентированию» действительности эту способность оказывать мощные регулирующие воз­действия на мозговую активность? Отвечая на этот воп­рос, мы вновь касаемся, быть может несколько неожидан­но, представлений, характерных для нейрокибернетического направления.

Когда А. Н. Леонтьев впервые применил представле­ние о «презентированности» действительности, как о ха­рактеристике осознания, по-видимому, только традиции словоупотребления помешали ему подчеркнуть близкое отношение этого представления к идее «моделирования», широко вошедшей в обиход психологии и неврологии в нес­колько более позднем периоде [58]Это отношение было им подчеркнуто спустя несколько лет [53].
. Вряд ли требует особых разъяснений, в каком смысле при отражении, сопровож­даемом «презентированностью» действительности субъек­ту, мы сталкиваемся со своеобразным «удвоением» карти­ны мира (А. Н. Леонтьев). При таком отражении содер­жанием последнего становится не только объективная действительность как таковая, но и переживание отношения к этой действительности, про­тивостоящее как более или менее ясно осознаваемая субъ­ективная данность тем элементам внешнего мира, кото­рые это переживание непосредственно вызывают.

Переживание этого отношения приводит к созданию аналога (или «Образа») объективной действительности не отождествляемого, однако, субъектом с последней и выступающего для сознания как своеобразная «модель» мира предметов. Использование этой модели в процессе регулирования поведения позволяет получить все те не­исчислимые преимущества, которые возникают, если не­посредственному управлению каким-либо процессом предшествует фаза предварительной наметки этого уп­равления на более или менее точной копии, «слепке», «мо­дели» предстоящих реакций. Перефразируя Valensin, можно поэтому сказать, что человек стал неизмеримо богаче в своих возможностях воздействия на мир, после того, как он оказался в состоянии не только воспри­нимать, мыслить и чувствовать, но и сознавать, что он есть существо, которое воспринимает, чувствует и мыслит.

Очень показательным для состояния современной дис­куссии об активной роли сознания является то, что сходное понимание прйчйн и механизмов этой роли и, следо­вательно, какой-то отход от скептической позиции Uttley и др. можно встретить и в рамках самой нейрокибернетической литературы. Мы упомянули выше (§14) о рабо­тах по теории управления, в которых подвергается анали­зу возможность для саморегулирующейся системы дать ответ на вюпрос о вероятном исходе эксперимента, без то­го чтобы последний был фактически этой системой постав­лен. Как указывает Minsky, такой ответ может быть получен только от какой-то подсистемы, которая находит­ся внутри саморегулирующейся системы и выступает как модель взаимоотношений последней и внешней среды. Если информация, полученная от такой подсистемы, мо­жет повлиять на процессы, разыгрывающиеся на общем выходе всей конструкции, то перед нами возникает свое­образная картина автомата, деятельность которого регули­руется на основе «презентироваиности» ему не только со­вокупности внешних воздействий, но и информации, по­ступающей от его собственной поведенческой «модели». По полушутливому замечанию Minsky, подобный автомат, располагая знанием внешнего мира и «самого себя» и кор­ригируя свою деятельность, направленную на внешний мир, на основании данных «интроспекции» должен был бы различать в себе уровень «тела» и уровень «духа» и был бы вынужден энергично сопротивляться указанию на то, что он вопреки всему остается только неодушевленным роботом [125].

Мы напоминаем этот пример потому, что он отчетливо показывает, что даже если мы остаемся в рамках обыч­ных кибернетических трактовок, мы отнюдь не обязаны неукоснительно следовать за Shannon, Uttley, George, Rosenblatt и др. в их скептической оценке роли сознания. Эта оценка вытекает в гораздо большей степени из особо­го смысла, который вкладывается этими авторами в пред­ставление о сознании, чем из подлинной логики нейроки- бернетического подхода.

Принимая, как это справедливо подчеркивает А. Н. Ле­онтьев, что факт осознания сводится в основном к «презентированности» субъекту объективной действительно­сти, в ее «отделенности, в ее независимости от субъектив­ного к ней отношения» [52]Это обстоятельство хорошо, по-видимому, понимается и самой школой Д. Н. Узнадзе. Доказательством этого является монография И. Т. Бжалава [21], в которой содержится попытка развить представление об установке на основе данных современной теории биологического регулирования и принципов кибернетики.
и что эта отделенно «презентированная» данность может быть использована как модель при отработке процессов регулирования, мы по­лучаем возможность понять не только функцию созна­ния как фактора регуляции поведения, но и активное отношение сознания к другим формам психики. В работе мозга, как и в работе логической конструкции Minsky, ис­пользование информации, идущей от подобных «презен- тированных» «аутомоделей», резко расширяет операци- альные и адаптивные возможности, хотя физиологические механизмы, на основе которых происходит это расшире­ние, остаются далеко не ясными. В связи с этим становит­ся очевидной органическая включенность этих «аутомо­делей» в работу саморегулирующихся систем, внутренни­ми элементами которых они являются, следовательно, подлинно активный характер их роли.

Можно, таким образом, сказать, что функции сознания раскрываются в какой-то степени, если учитывается учас­тие сознания в процессах психологического моделирова­ния действительности и тем самым регулирования пред­стоящей деятельности. Эволюционный процесс разрешил задачу подобного моделирования, обеспечив способность человеческого мозга создавать «презентированное» отражение окружающего мира. Можно, конечно, по этому поводу задавать много на первый взгляд странных вопро­сов: является ли, например, этот избранный филогенезом вариант решения задачи моделирования единственным, который вообще возможен? А если моделирование, необ­ходимое для продуктивной деятельности саморегулирую­щихся систем, осуществимо на разных путях, в том числе на путях, не обязательно связанных с осознанием, то почему биологическая эволюция избрала в данном случае именно путь развития сознания, а не какой-либо другой и т.д.

Вряд ли, стоит сейчас задерживаться на вопросах по­добного рода. Не исключено, конечно, — позволим себе эту улыбку, — что в процессе освоения Галактики чело­вечеству придется когда-нибудь столкнуться с саморегу­лирующимися системами, у которых задача внутреннего моделирования решается на основе качественно иных принципов, чем те, которые используются с этой целью в мозгу человека. Для нас важны сейчас не более или ме­нее фантастические предположения о подобных принци­пах, а понимание осознания, как одного из элементов класса потенциально возможных способов решения задачи прогностического моделирования и тем са­ мым как активности, которая последовательно и в весьма специфической роли (вопреки тому, что думают многие из ведущих теоретиков нейрокибернетики) вписывается в круг общих представлений современной теории биологи­ческого регулирования.

Для нас важно также понимание сознания как особен­ности мозговой деятельности, которая полностью подчине­на общим закономерностям биологической и социальной адаптации. С точки зрения Uttley и других «эпифеноме­налистов», развитие сознания на высших уровнях фило- и онтогенеза выступает как трудно объяснимый парадокс (все функционально бесполезное должно, как известно, эволюционным процессом не стимулироваться, а устра­няться). Представление же о сознании как о факторе, приспособительно влияющем на развертывание поведе­ния, избавляет нас от довольно неприятного конфликта с теорией эволюции. Это тоже, конечно, является немало­важным аргументом в дискуссии.

Всего сказанного выше, по-видимому, достаточно, чтобы показать не только философскую, но и логическую несостоятельность мнения о том, что категорию сознания так уж легко сбросить со счетов. В действительности дело оказывается гораздо более сложным. Но в таком случае перед нами возникает задача, от которой те, кто стоит на позиции Uttley и его единомышленников, себя освободи­ли: показав реальность сознания как фактора регуляции, охарактеризовать особенности отношения этого фактора к не менее реальному «бессознательному».

§ 91 Физиологическое, структурное и динамическое «бессознательное» (по Beliak )

Существование осознаваемых и неосознаваемых форм психики ставит, естественно, вопрос о характере отноше­ний, существующих между обоими этими видами мозго­вой активности. Вопрос этот столь же важен, сколь мало разработан. Единственная попытка дать детализирован­ный на него ответ принадлежит фрейдизму. Однако имен­но в этом ответе с особой отчетливостью прозвучали сла­бые стороны психоаналитического подхода: его односто­ронность и неизбежно связанная с последней тенденция к обеднению и упрощению описываемых зависимостей.

Можно с уверенностью сказать (хотя в литературе этот момент редко подчеркивается и, вероятно, прозвучит нес­колько неожиданно для адептов психоанализа), что одной из самых больших ошибок фрейдизма явилось то, что эта концепция резко сузила диапазон разнотипных и измен­чивых отношений, существующих в действительности между неосознаваемыми формами высшей нервной дея­тельности и деятельностью сознания. Вся трудно вообра­зимая и внутренне противоречивая сложность этих отно­шений была Freud сведена к единственной динамической тенденции — к функциональному антагонизму сознания и «бессознательного», отразившемуся в учении о «вытесне­нии», в этом краеугольном камне психоаналитической тео­рии на всех этапах ее развития, и в учении о символике, как средстве преодоления этого антагонизма. Мы предприня­ли бы совершенно бесплодную попытку, если бы стали ис­кать в детально разработанной психоаналитической тео­рии хотя бы намек на представление о функциональном синергизме «бессознательного» и деятельности сознания («сублимация», как и символизация, является, по Freud только средством спасения от разрушительных послед­ствий извечного антагонизма сознания и «бессознательно­го», но отнюдь не выражением замещения этого антаго­низма отношениями подлинного содружества). А в ре­зультате такого упрощения вся картина действительных функциональных отношений между осознаваемыми и не­осознаваемыми формами высшей нервной деятельности и психики оказалась трансформированной фрейдизмом до неузнаваемости.

Каким же образом и почему произошло такое упроще­ние? Ответ на этот вопрос вряд ли будет приемлем для тех, кто рассматривает фрейдизм как подлинную основу общей теории «бессознательного», как это делает, напри­мер, Bernhard [113]Упоминаемая выше статья в «Журнале невропатологии и психиатрии имени С. С. Корсакова», 1960, №10, стр. 1382—1384.
. Однако к этому ответу неизбежно приводит вдумчивый анализ психоаналитической концеп­ции хотя бы того типа, который был предприят Wells. Указывая на специфические особенности психоаналити­ческой доктрины, Wells отмечает: «Freud не дал деталь­ной разработки применения своей "науки о бессознатель­ных психических процессах" к области психологии» [261, стр. 473]. Не подлежит сомнению, что, подчеркивая это в высшей степени характерное обстоятельство, Wells абсо­лютно прав. Freud на основе своей концепции «бессознательного» пытался разрешить лишь одну (казавшуюся ему, как клиницисту, центральной) сторону психической жизни — судьбу неудовлетворенного стремления, неотреагированного аффекта. Проблема же «бессознательного» в ее более общем виде — как проблема большой психологи­ческой теории приспособительного поведения — Freud ни­когда по существу даже не ставилась. Именно потому и ускользнула от фрейдизма вся внутренняя сложность и противоречивость этой проблемы, а идея «вытеснения» показалась автору и сторонникам этого учения вполне до­статочной, чтобы отразить характер отношений между «сознанием» и «бессознательным» в том специфическом плане, который их единственно интересовал.

Представление о том, что психоаналитическая концеп­ция — это отнюдь не общая психологическая теория «бес­сознательного», можно встретить, впрочем, в работах не только критиков фрейдизма. К такому же пониманию приходят иногда и некоторые убежденные сторонники фрейдизма. В этом отношении представляют интерес вы­сказывания, прозвучавшие на организованном Нью-Йорк­ской Академией наук в 1958 г. симпозиуме, специально посвященном обсуждению методологических проблем пси­хоанализа, в частности в докладе открывшего этот сим­позиум Beliak [111]Мы имеем в виду известную павловскую теорию «роковых» физиологических отношений, объясняющую возникновение «логически понятных» расстройств при истерии. Более подробно см. об этом в основном тексте настоящей книги (§113).
. Этим видным теоретиком фрейдизма был произведен анализ понятия «бессознательного» и уточнено, в каком плане это понятие имеет значение для психоаналитической теории, а в каком остается безраз­личным. Высказывания Beliak весьма показательны в отношении того, что именно подразумевает психоанализ под «бессознательным».

Beliak указывает, что в разных случаях под «бессоз­нательным» понимают существенно разные вещи, благо­даря чему это понятие выступает в качественно разнород­ных аспектах. Один из подобных аспектов Beliak предла­гает назвать «физиологическим», другой —«структурным». Физиологический аспект «бессознательного» — это ба­нальное представление о неосознаваемости вегетативных функций организма. К этому аспекту психоаналитическая теория не имеет, по Beliak, никакого отношения, так как большинство этих функций не отражается в сознании ни непосредственно, ни на основе символизации (по мнению теоретиков психосоматического направления, вегетатив­ные процессы могут только сами выполнять функцию символического представительства «вытесненного» из со­знания [59]Нежелание расстаться с этой концепцией символизма подтвердил недавно Valabrega, на позиции которого мы останавливались выше (§36).
). «Структурный» аспект бессознательного это, по Beliak, неосознаваемость автоматизированных дейст­вий и той скрытой нервной активности, на которую опи­рается формирование любых содержаний сознания, ак­тивности, которая создает эти содержания, но остается, выполняя эту задачу, «невидимой».

Многие ограничения возможностей психоанализа свя­заны, по Beliak, именно с тем, что к этому «структурно­му» аспекту бессознательного психоаналитическая тех­ника проникнуть не позволяет. «Я никогда не слышал, — несколько иронически замечает Beliak, — чтобы психоана­литик вскрыл, например, исчезнувшие воспоминания о процессе овладения ходьбой в раннем детстве». Поэтому «структурный» аспект бессознательного также не являет­ся, по Beliak, объектом психоаналитической теории. В чем же тогда ее предмет? Beliak отчетливо отвечает на этот вопрос. Существует, говорит он, еще один, третий аспект бессознательного — аспект «динамический»: неосознавае­мость того, что по своему психологическому содержанию неприемлемо для сознания, но что может пробиться в сознание на обходных путях символизации. Именно этот аспект и есть единственный и специфический пред­мет психоаналитической теории.

По поводу этих ясных определений (не отвергнутых другими участниками симпозиума) можно сказать следую­щее. Во-первых, они не оставляют сомнений, что по мне­нию даже убежденных сторонников современного фрей­дизма, это учение отнюдь не является общей теорией «бессознательного». К освещению ряда важных сторон проблемы «бессознательного» фрейдизм, как это призна­ется Beliak, вообще отношения не имеет. Во-вторых, из этих дефиниций вытекает, что «неприемлемость» опреде­ленных содержаний для сознания — это, действительно, главная характеристика той особой формы «бессознатель­ного», которую психоаналитическая теория объявляет основным предметом своего изучения. Оба эти вывода хорошо согласуются с приведенным выше мнением Wells и с тенденцией психоанализа исчерпывать представление об отношениях между сознанием и «бессознательным» идеями антагонизма и «вытеснения».

Можно, конечно, сказать, что если психоаналитичес­кая концепция не претендует на роль общей теории «бес­сознательного», то за ней остается право избрать подход к проблеме неосознаваемых процессов, который она пред­почитает, и так его углублять, как она это считает нуж­ным. В дискуссии с фрейдизмом важно, однако, показать, что психоаналитическая концепция проявила непоследовательность уже при самом выборе пути, по которому она пошла. Эта непоследовательность сразу же закрыла для нее возможность правильно, разносторонне, а не односто­ронне [60]Напомним, что в идеалистических теориях дается «одностороннее, преувеличенное» развитие одной из сторон познания «в абсолют, оторванный от материи, от природы...» [50, стр. 322].
осветить проблему взаимоотношений между созна­нием и «бессознательным», которая при всех условиях оставалась для нее центральной. Мы хотели бы несколько задержаться на этом моменте, представляющем интерес не только для изучающих историю развития идей Freud.

В психоаналитической литературе часто можно встре­тить такое объяснение причин, побудивших Freud создать основы его концепции. Freud подходил, говорят нам, к проблемам невротических симптомов, сновидений, огово­рок с позиций строгого детерминизма. Проводя каузаль­ный анализ, он стремился создать логический «мост», уничтожающий видимость причинного разрыва между аффектом и клиническим симптомом, между пережива­ниями во время сна и во время бодрствования, между на­мерениями и ошибочными действиями. Таким «мостом» и явилось его учение о «бессознательном», устраняющее эту видимость разрыва и позволяющее понять все собы­тия психической жизни как причинным образом нераз­рывно между собой связанные.

В таком подходе (неважно, предшествовал ли он в действительности созданию психоанализа или формули­руется защитниками этого учения post factum) есть один безусловно важный момент: представление о неосозна­ваемых формах мозговой деятельности, как о факторе, ко­торый причинно связан с мозговыми процессами, лежа­щими в основе активности сознания, и скрытыми спосо­бами этим процессам способствует. Действительно, как показывает анализ структуры самых различных видов поведения (мы об этом уже говорили), если бы не суще­ствовали формы высшей нервной деятельности, неосозна­ваемым образом предваряющие и подготовляющие актив­ность сознания, то последняя была бы во многих случаях не только непонятна, но и вообще невозможна. Однако, если это так, то разве не очевидно, что «структурный» аспект «бессознательного», от рассмотрения которого психоаналитическая теория принципиально отказывается, также имеет самое непосредственное отношение к той же проблеме «моста», т.е. к проблеме непрерывной причин­ной цепи между аффектом или намерением, с одной сто­роны, и поведением — с другой? Разве неосознаваемые формы высшей нервной деятельности, включаясь в самые разнообразные виды осознаваемого реагирования как его закономерные компоненты, не предотвращают возникно­вение «разрывов» в подобной цепи, которые неминуемо возникли бы, если бы эти формы почему-либо выпали? А если мы с этим согласимся, то разве не очевидно, что исключив из проблемы «бессознательного» ее «структур­ный» аспект, фрейдизм вступил в противоречие с тем, что по аргументации его же убежденных сторонников вообще вынудило его всю эту проблему поставить?

Избрав, следовательно, в качестве единственного зас­луживающего внимания аспекта «бессознательного» ас­пект «динамический», фрейдизм не имеет логического права обосновывать этот выбор идеей «моста», ссылками на приверженность принципу детерминизма и т.п., ибо роль «моста» выполняют и такие формы «бессознательно­го», которые психоанализ счел возможным полностью игнорировать.

§ 92 Установка как выражение связи информативного и алгоритмического аспекта действия

Можно ожидать, что на данном этапе спора о принципах взаимоотношения сознания и «бессознательного», который мы ведем с психоаналитическим направлением, наши оп­поненты возразят приблизительно так. Хорошо, скажут они, пусть проблема «моста» «динамическим» понимани­ем «бессознательного» не исчерпывается, пусть, действи­тельно, «бессознательное» в смысле, придаваемом этому по­нятию фрейдизмом, является лишь одним из многих факто­ров, опосредующих связь между аффектом и симптомом, намерением и поведением, но это фактор, имеющий непо­средственное отношение к психологическому содержанию переживаний, в то время как «бессознательное» в его «структурном» понимании — это лишь совокупность фи­зиологических автоматизмов, необходимых, возможно, для фактической реализации поведения (и, следовательно, так­же являющихся элементами «моста»), но никак не связан­ных со смысловой стороной ситуации. «Структурное» «бессознательное», скажут нам [61]Например, Musatti [см. 213, 214].
это нечто напоминающее скорее «психические автоматизмы» Janet, чем «Оно» Freud, т.е. во всяком случае нечто лишенное того семантическо­го оттенка, который характеризует «бессознательное» в его психоаналитическом понимании. А если это так, то вводя понятие «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности», не подменяем ли мы предмет обсуждения и даже, более того, не прекращаем ли мы вообще спор с фрейдизмом, поскольку переходим к рассмотрению скорее физиологической и неврологической, чем психологической стороны поведения? Ведь в отношении физиологических и неврологических трактовок сторонники психоанализа могут с нами во многом согласиться, что отнюдь не вы­нуждает их к отказу от своих специфических психологи­ческих представлений.

Если бы возражения были сформулированы подобным образом (а в литературе — у Musatti, Brisset, Beliak — они, действительно, в такой форме иногда звучат), то в ответ нам пришлось бы подчеркнуть одну из центральных мыслей всего предыдущего изложения.

В качестве главных функций неосознаваемых форм высшей нервной деятельности мы выделили связь этой деятельности с процессами переработки инфор­ мации и формирования и выражения «уста­новок» . При таком понимании использование понятия «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» приводит не к «подмене» предмета обсуждения, а напро­тив, к переносу спора именно в ту семантическую область, область значений и смыслов, которая является для психоанализа главной и в которой психоаналитичес­кая мысль так долго считала себя единственным полно­правным теоретическим направлением.

Для «установки» (как мы об этом подробно говорили выше, характеризуя позицию школы Д. Н. Узнадзе и по­лемизируя с Miller, Galanter и Pribram, а также уточняя отношение этого понятия к представлениям современной теории биологического регулирования) основным являет­ся то, что она влияет на нейрофизиологическую динамику и, следовательно, на поведение и психологические функ­ции, будучи детерминируема конкретным психологичес­ким содержанием, «смыслом» объективной ситуации, и относится поэтому к числу наиболее сложных, обобщен­ных форм отражения действительности. Центральным для этого понятия является то, что в нем «Образ» и «План» по терминологии Miller, Galanter и Pribram, т.е. аспект информативный (накопленные знания) и аспект алгоритмический (контроль порядка последовательности операций) слиты воедино . По существу, все значение по­нятия «установка», все оправдание использования этой категории, весь скрытый пафос основной мысли Д. Н. Уз­надзе заключается в стремлении найти наиболее адекват­ное выражение для идеи этого неразрывного единства обоих упомянутых выше аспектов [62]Может быть именно поэтому выступая на XVIII Международном психологическом конгрессе (Москва, 1966) президент Международной психологической ассоциации Fraisse заявил, что он «считает проблему установки основной (курсив наш. — Ф.Б.) проблемой современной психологии» (цит. по редакционной статье журнала «Вопросы психологии», 1967, № 2, стр. 25).
. Но отсюда становится ясным, что неосознаваемые формы высшей нервной дея­тельности, понимаемые в свете учения об установке, принципиально выходят за рамки собственно физиологи­ческого аспекта мозговой активности в его узком понима­нии и что, следовательно, отношения между «структурным бессознательным» (по Beliak) и сознанием совсем не тождественны тем, которые обычно подразумевают, гово­ря о связи между так называемыми «психическими про­цессами» и составляющими их субстрат «физиологически­ми механизмами». Это первый очень важный момент, который мы хотели бы подчеркнуть при обсуждении всего этого сложного вопроса. Второй же, не менее важный, заключается в следующем.

§ 92 «Вытеснение» и диалектика противоречивых отношений между сознанием и «бессознательным»

Главным принципом взаимоотношений между сознанием и «бессознательным» фрейдизм объявляет принцип «вы­теснения» и обхода этого «вытеснения» на основе «сим­волизации». Благодаря такой трактовке все многообразие и разнородность связей между осознаваемыми и неосоз­наваемыми формами высшей нервной деятельности, меж­ду сознанием и «бессознательным» из рассмотрения фак­тически устраняются. При более же широком подходе именно с изучением полиморфности и противоречивости этих отношений связаны наиболее важные направления дальнейшей теоретической, экспериментальной и клини­ческой разработки всей проблемы.

Есть, действительно, много оснований думать, что в определенных случаях неосознаваемые формы высшей нервной деятельности выступают как функциональные антагонисты тех мозговых процессов, которые лежат в ос­нове сознания, т.е. выступают как активность, препят­ствующая работе сознания и в свою очередь этой работой дезорганизуемая. Яркие примеры такого функционально­го антагонизма можно видеть хотя бы при попытках осоз­нанного воспроизведения двигательного навыка, приняв­шего благодаря частому повторению, форму «автоматиз­ма». Концентрация внимания на таком автоматизирован­ном действии нередко его грубо нарушает. Иногда осно­вой антагонизма «осознанного» и «неосознанного» может явиться, как это подчеркивает С. Л. Рубинштейн, аффек­тивная напряженность переживаний, иногда здесь при­мешиваются и разнообразные другие факторы.

Вместе с тем у нас нет никаких оснований рассматри­вать подобные антагонистические отношения как единст­венную и нормальную форму связи между сознанием и «бессознательным». Представление о подобных антагонис­тических отношениях, как об отношениях доминирующих, вступает в противоречие прежде всего с теорией эволю­ции. Неосознаваемые формы высшей нервной деятельно­сти являются результатом развития, которое на протяже­нии тысячелетий стимулировалось естественным отбором.

Поэтому они должны играть принципиально ту же роль в биологическом и социальном приспособлении, что и фор­мы высшей нервной деятельности, обусловливающие соз­нание.

Действительно, почти все упоминавшиеся выше экспе­риментальные исследования неосознаваемых форм выс­шей нервной деятельности, все экспериментальное изуче­ние неосознаваемых «установок» говорят не только об антагонистических взаимодействиях между сознанием и «бессознательным», не только о взаимном их торможении, приводящем к распаду содружественной координации осознаваемых и неосознаваемых приспособительных про­цессов и выступающем наиболее ярко в условиях клини­ческой патологии (а в особых ситуациях — при аффектив­ном напряжении, утомлении, мешающих воздействиях, при обстановке «стресса» и т.п. — и в условиях нормы). Эти работы не менее убедительно указывают и на си­ нергические взаимоотношения между сознани­ем и «бессознательным», доминирующие в обычных усло­виях и способствующие адекватной организации самых различных форм адаптивного поведения.

И наконец, третий момент, который необходимо учи­тывать, если мы задаемся целью наметить общую схему отношений между сознанием и «бессознательным». Мы имеем в виду изменчивость этих отношений, приво­дящую к неустойчивости, к лабильности конкретного со­держания осознаваемых и неосознаваемых форм мозговой деятельности. Напомним, что для психоаналитической концепции «бессознательным» («unconscious», по Beliak и многим другим) является лишь то, что из-за особеннос­тей своего психологического содержания «неприемлемо» для сознания. Такое понимание наглухо привязывает од­ни содержания к «бессознательному», другие к сознанию и разграничительная линия между сознанием и «бессоз­нательным» оказывается одновременно линией демарка­ции между двумя несообщающимися сферами конкретных психологических содержаний. Этой статической, «жест­кой» психоаналитической трактовке теория неосознавае­мых форм высшей нервной деятельности противопостав­ляет схему, носящую диаметрально противоположный характер: подчеркивающую гибкую изменчивость отно­шения к сознанию любого конкретного содержательного переживания. То, что в какой-то момент времени выступает в форме осознаваемого психического феномена, мо­жет затем, утратив качество осознания, проявиться в форме неосознаваемого и непереживаемого процесса, в форме неосознаваемой установки, чтобы спустя какое-то время вновь выступить в своем первом психологическом обличии и т.д. [63]Касаясь близкой темы, В. Л . Какобадзе приводит [71, стр. 323] два следующих характерных высказывания Freud : «Представле­ние, в данный момент сознательное, в следующее мгновение пе­рестает быть таковым, однако может вновь стать сознательным... Каким оно было в промежуточный период, мы не знаем, можно сказать, что оно было скрытым, подразумевая под этим, что оно в любой момент способно было стать сознательным». И второе вы­сказывание: «У нас не может возникнуть никаких предположений относительно того, в какой форме оно (представление. — Ф. Б.) могло бы существовать в душевной нашей жизни, оставаясь ла­тентным в сознании». Эти формулировки могут дать повод для неправильных толкований и поэтому требуют пояснений.
Совершенно очевидно, что первая формулировка имеет для Freud ограниченный смысл, относясь только к тем содержаниям, которые не являются «вытесненными» («вытесненное» не может, по Freud , стать в обычных условиях осознанным; это — одно из основных положений его концепции). Что же касается второй фор­мулировки, то из нее видно, насколько Freud был далек от понима­ния того, что позже стало ясным благодаря Узнадзе. Никаких предположений о специфической «форме», которую прини­мают «латентные для сознания представления», Freud действи­тельно не высказывал. Именно поэтому Д. Н. Узнадзе имел право утверждать, что бессознательное для Freud — это « те же наши мысли и чувства, только лишенные качества осознанности». Всю ценность понятия «установка» Д. Н. Узнадзе видел именно в том, что она и только она позволяет нам понять, какую «специфи­ческую форму» принимает переживание (представление, чувство, стремление), после того как оно перестает непосредственно осоз­наваться и переживаться.

Признание этой изменчивости, этой диалектики отно­шений имеет не только психологическое, но и глубокое философское значение, поскольку оно больше, пожалуй, чем что-либо другое, подрывает идею принципиального антагонизма сознания и «бессознательного», как выраже­ния несовместимости двух разнородных психологичес­ких «сущностей».