Художник, участник субкультурных коммуникаций восьмидесятых-девяностых годов. Член арт-группы «Медгерменевтика», основатель группы «Облачная комиссия».

А.Н. Для начала скажу, что – зная тебя и чем ты занимаешься – буду рассказывать именно в свете этого твоего интереса к «запрещенному» и «неофициальному» в жизни до развала СССР, лазейкам из «светлого» общества в «темные закоулки» и про рубеж восьмидесятых и девяностых…

До десяти лет я жил в Свердловске и, в общем-то, я был интровертом, то есть мне совсем было не скучно в одиночестве. Лет с четырех я уже самостоятельно гулял во дворе, сам научился читать и писать, возился с какими-то своими альбомами, строил города из карандашей и вел журнал своей страны Киндигуэллы. О Швамбрании прочитал позже, когда уже к своему личному государству интерес потерял. В школе со сверстникам мне было не так интересно, а вот в семье как раз происходило абсолютно обратное предсказуемой советской действительности. Дома был остров свободы: веселье иногда довольно бурное, актеры, режиссеры, я за всем этим наблюдал, забираясь под стол и слушая о чем они говорят… Хотя в то время о «несвободе» я и не догадывался, а позже узнавал опять же со слов взрослых… Папин магнитофон «Нота» в металлическом корпусе, который переключался плоскогубцами доносил до меня звуки «Роллинг Стоунз», «Битлз», просто любимые песни из кинофильмов, а позже мой мир перевернула «Дарк Сайд» из «Пинк Флойд», на музыку которого папа ставил спектакль в народном театре. Не смотря на то, что я учился в английской школе, во многом я увеличивал словарный запас переводя песни рок-групп и даже рисуя к ним иллюстрации. После гибели отца, разбирая его фонотеку, я обнаружил действительно замечательные вещи, например, записи на бобинах композитора Арво Пярта. Отец же познакомил меня позже с музыкой Артемьева, Артемова и Денисова. Да и классические гитарные аккорды тоже я узнал от него. Ну и конечно хрестоматийный набор пластинок, без которого не обходилась ни одна советская интеллигентская семья: «Орэра», «По волне моей памяти» Тухманова, песни Окуджавы, который, кстати, дружил с дедом и пел у нас дома. Но это уже в то время, когда мы жили в Москве. Дед – кинорежиссер Владимир Мотыль, снявший культовый для страны «Белое солнце пустыни (прим. ред)

М.Б. Истерн и «Женя, Женечка и катюша» еще были на памяти, а потом «Звезда пленительного счастья» – я про себя говорю. Как-то выпал из внимания, как будто ничем и не занимался.

Аркадий Насонов, середина девяностых. Фото из архива автора

А.Н. Дед продолжал работать и в возрасте восьмидесяти лет не так давно снял масштабный исторический фильм «Багровый цвет снегопада». В 1980-м году его изгнали из кино, положив фильм «Лес» на полку с ремаркой «антирусский». Дед ушел на телевидение, там снял несколько фильмов, а с началом Перестройки и частного продюсирования вернулся в кино. К сожалению, все эти картины не дошли до зрителя, потому что с крушением СССР развалился прокат, а потом уплывали куда-то авторские права вместе с частными продюсерами. Впрочем, дед любил повторять, что художник во все времена должен противостоять власти. И, в общем-то, всю жизнь пожинал плоды этого противостояния… Кстати, я проработал все пять лет на его последнем кинопроекте и параллельно снимал фильм о нем, о его сложной и очень необычной судьбе. Монтировал фильм последние несколько лет.

М.Б. В принципе, это самый краткий рассказ о временах от застоя к нынешним.

А.Н. Вернемся в Свердловск. Дома было весело, устраивались какие-то маскарады (папа был актером: соответственно театральные друзья), вечеринки и дружеские «пьянки», при этом, в трехкомнатную квартиру набивалось до ста человек. Я с утра просыпался и начинал еще с коридора перешагивать через «трупы» отсыпающихся. Если вспоминать еще об информации «извне», которая попав в незрелый мой детский мозг, производила какие-то флуктуации сознания, то не могу не сказать о своем двоюродном брате. Я приезжал к нему в город Воронеж. Он был яхтсменом (говорю был, потому что сейчас он уже тренер, тренирует свою дочь, недавно ставшую чемпионкой Европы). У него была база на воде как избушка на курьих (в данном случае утиных) ножках, где он и пропадал целыми днями: шил себе тяжеленные джинсы-клеш из железобетонного брезента, делал самодельные электрогитары, на которых лабал с друзьями, катал меня на яхтах и катамаранах. Там же у него был бобинник «МАЯК», к которому я жадно приникал и все свободное время заслушивал до дыр его переклеенные скотчем пленки. И вот мой брат, конечно, тоже какое-то зерно свободолюбия или инакомыслия в меня забросил. Хотя громко сказано… 1979-й год, мне десять лет. Но если говорить о каком-то толчке, то, наверное, это произошло в эти годы. И вот в том же 1979-м году под Свердловском взорвалась военная лаборатория бактериологического оружия, и для того же скрыть этот факт, всю область заразили эпидемией сибирской язвы, от которой сначала дохли коровы, а потом начали умирать люди. Но люди умирали странным образом, только взрослые мужчины призывного возраста. Поражение направленного действия, что, в общем-то, и порождало массу слухов. В эту зону послали солдат срывать почву на несколько метров и непонятно сколько их там героически полегло. В советских же газетах появилась скромная заметка о эпидемии сибирской язвы. В это время в Москве дед каждый вечер слушал «Голос Америки» и, ужасаясь фактам о тысячах жертв, звонил родителям… в общем, вскоре родители меня срочно эвакуировали в Москву.

Я стал жить у деда – атмосфера диссидентства или вернее независимости и свободолюбия. Прослушка на телефоне, иностранцы, запрещенная литература. Олимпийский год. Ночами по «Голосу Америки» передавали «Москву-Петушки». Позже я сам стал ловить волны и через шипы и хрипы, затаив дыхание, слушать передачи Севы Новгородцева с едва пробивающимися через глушители звуками тлетворной рок-музыки. Дед читал запрещенные книги даже в метро, обернув книгу в газету. Тогда же я познакомился с литературой Войновича и Венечки Ерофеева. У деда был друг Игорь Шевцов (сценарист фильма «Зеленый фургон») близкий друг Высоцкого, который привозил из Франции вышедшие там его диски и всякую другую музыку и, пока их кто-то не забирал, они хранились у нас в квартире. И в этот промежуток у меня была возможность послушать что-то «оттуда». В это же время я заболел мультипликацией. Я собирал специальные альбомы, куда вклеивал все возможные вырезки статей и картинок, связанных с анимацией, настольными моими книгами были книги Иванова-Вано и Хитрука, а однажды дед мне принес и подарил эскизы Котеночкина к «Ну Погоди». В этот же олимпийский год в Доме Кино я увидел ранние мультфильмы Мак Нормана сороковых годов, в которых меня, конечно, впечатлило соответствие визуального и музыки. Если разобраться, то после детских желаний стать пожарником и немецким солдатом (в три года), стать аниматором стало следующим желанием и уже навсегда. То есть я бы и сейчас этим занимался, при другом, возможно более благоприятном стечении обстоятельств…

М.Б. Стоп, не космонавтом, не врачом? Откуда такое экзотическое желание про солдата?

А.Н. Мне их было жалко просто. Их все время побеждали в фильмах про войну, и я видимо как-то хотел за них заступиться.

Лет в тринадцать я стал замечать других людей. Вернее, отмечать непохожих на всех. Для начала внешне. Появились роликовые доски, скейты. Сборы таких компаний были и в Лужниках, и на юго-западе Москвы. У нас на местности тоже была такая компания негодяев на Мосфильмовской, и я закономерно к ним примкнул прогуливать школу. Там же на повороте на Ленинских горах подростки обменивались новой музыкой. Они необычно одевались. В целом, в начале восьмидесятых это все было таким новым веянием, которое в середине восьмидесятых совпало с ощущением «новой волны». (Имеется в виду нью вейв, не как какое-то направление в искусстве, а именно как исторический пласт, в котором все смешалось. Он совпадает с тем, что делалось в «Апт-Арте» в 82-м году, и по ощущениям тогда все и началось. (прим. ред))

М.Б. Насчет внешнего вида?

А.Н. Одежду в детстве мне всегда шила мама, поскольку была рукодельницей, работала в Доме моделей и шила кукол для спектаклей. Она обшивала всю семью. Потом она уже стала работать в кино художником по костюмам, дебютировав в начале восьмидесятых на съемках первого фильма Сергея Бодрова-старшего. Лет в тринадцать я тоже начал пытаться экспериментировать. Я отрезал штанины и пришивал их к рукавам куртки, а рукава соответственно вместо штанин… А потом даже сшил курточку из своего детского надкроватного плюшевого коврика с котятами. Первая моя «экспозиция» была связана с именно с одеждой и произошла в 76-м отделении милиции. Я ходил в футболках, которые сам разрисовывал нитроэмалью, и вот одну из них с меня сняли милиционеры и выставили в микро-музее отделения. У них там был трогательный такой стенд с изъятыми запрещенными предметами: кортиками, кастетами, а также объектами вожделения «неформалов»: напульсниками, ремнями в заклепках. И над этим всем величественно парила моя футболка с надписью «Я?».

Надо сказать, что в какой-то момент у меня полностью исчез социальный страх. Все вдруг стало по барабану, и я все чаще стал игнорировать обязательную школьную форму. Надевал солдатские кальсоны, раскрашенные анилиновыми красителями, иногда сетку-авоську вместо майки или действовал методом Поллака, набрызгивая на белую медицинскую униформу цветные кляксы… Вместо портфеля прихватывал в школу лукошко… Я был уверен, что из школы меня не выгонят, поскольку я был необходим, я занимался всем наглядным агитпропом. В рамках УПК я числился макетчиком-декоратором. И там у меня была своя каморка с чаем и музыкой где я, медитируя, клеил вечную мозаику с Лениным. Это было умиротворяющее занятие – мне предоставили огромное панно, на котором надо было склеить Ленина в кепке с классическим галстуком в горошек. Мозаику, не из смальты, а из кусков цветной бумаги. И вот я неторопливо создавал образ Ильича, но специально его не заканчивал, то есть делал его немного не похожим, поэтому комиссия окончательный вариант все время отвергала. Таким образом я тянул время. И постепенно я наклеил столько бумаги, что лицо Ленина превратилось в барельеф.

И конечно, я запечатлел множество героев космоса и атомной энергии (наша школа носила имя Курчатова). Помню был скандал, когда на двадцать третье февраля на стенде, восхваляющем мощь советской армии, я завязал узлом дуло танка… Сразу сорвали стенд, конечно, и родителей вызвали на педсовет, но мама с папой такие вещи всегда игнорировали, поэтому учителя сами приходили к нам домой. Так вот, приходит классная руководительница и вдруг видит, что у меня в комнате нет письменного стола, а стол накануне мы с папой сбросили с балкона, очищая комнату от лишних вещей, просто место было мало. И вот ей родители отвечают на вопрос, где занимается ваш сын: «Да, знаете, он все больше как-то на диване, на коленках…» Зав идеологической работы, Наталия Иосифовна Зильбертруд, гонялась за мной на переменах, пытаясь все время сдернуть с меня крашенные анилином кальсоны. А ее сын, Дмитрий (известный ныне писатель Дмитрий Быков), читал нараспев школьные политинформации, клеймил собаку Рейгана и воспевал Советскую отчизну… Однажды, когда задали писать сочинение на тему «Один день из жизни Родины» – я написал фантастический рассказ о том, как инопланетяне прилетают в СССР и сталкиваются с царящим там абсурдом, в итоге, естественно, педсовет, вопрос об отчислении из рядов пионеров… Чуть позже один товарищ из старших классов, поработав летом на БАМе, на заработанные деньги купил мощные колонки «АС-90» и усилитель «Бриг», и мы начали делать школьные вечеринки. Чтобы залитовать список проигрываемых произведений, надо было ехать в райком комсомола. Зная о списке запрещенных групп, приходилось писать липовые списки с Пугачевой, «Песнярами» и «Аббой», а ставить уже то, что хотели. Иногда приходили комсомольские работники с проверкой на эти мероприятия, которые происходили на фоне гигантского портрета Ленина. Нередко эти вечеринки заканчивались в местном отделении милиции за «пропаганду иностранного образа жизни».

Я подслушал в программах «Би-Би-Си» у Новгородцева про то, что «Пинк Флойд» во время концертов показывает слайд-шоу из «объемных слайдов» с неперемешивающимися маслами в глицерине, и решил сделать что-то подобное. Колдовал, но так и не справился с химией. В связи с этим вспоминается одна забавная история из более позднего времени. Один мой однокурсник работал художником по свету в Минском Оперном театре и для спектакля «Садко» он создал объемный слайд с аквариумом, в котором плавали рыбки и водоросли, но он не рассчитал температуры – все это нагревалось в свете мощного прожектора, и в итоге рыбки сварились, и опера превратилась в гимн о победе человека над окружающей средой.

Однажды, когда мне было лет двенадцать, мой одноклассник предложил мне сходить вместе с ним в изостудию, которая находилась в здании современной академии Глазунова. Кстати, уже тогда, на верхнем этаже была его мастерская. Дети постарше из этой самой изостудии подрабатывали у Глазунова подмастерьями. Садилась, к примеру, натурщица, а мэтр отходил за ширму, где была установлена фотокамера на штативе. Там он делал несколько снимков, затем возвращался к мольберту, где немного изображал муки творчества, потом отдавал готовое фото подмастерьям и они с него писали портрет. Мэтр же наводил блики и тень на плетень. И еще, раз уж всплыл в разговоре такой монстр, хочется рассказать о нем одну семейную историю. Однажды, году в 74-м, деду неожиданно позвонил Глазунов, представился и настойчиво попросил встречи у себя в мастерской. Дед согласился, но с условием, что придет не один. Позвонил Окуджаве, они посмеялись и решили пойти вместе. В процессе разговора с художником выясняется, что Глазунов прознал о том, что дед запускается с фильмом о декабристах и предложил ему сотрудничество. Необходимо отметить, что во время их беседы с кухни доносились щекочущие нос запахи жарящейся курицы. Илья Глазунов периодически криком спрашивал жену, хлопочущую на кухне, скоро ли будет готова курочка. Дед категорично ответил, что у него есть свой художник, с которым они и будут работать. На что Глазунов хлопнув в ладоши, истерично крикнул: «Сонечка, курицу не надо!» – и быстро выпроводил гостей за порог мастерской. Такая вот история.

Возвращаюсь в изостудию. В изящном кресле как на троне восседает грузная и властная дама, вырванная из Серебряного века, седая, с Ахматовским профилем и огромной брошью. Она посмотрела мои работы, это были подростковые увлечения всякими «измами» (период примерки на себя всей истории искусств 20-го века, насколько хватало умения, не мне судить – потом уже в институте меня гоняли за «мазки» в период моего увлечения Лентуловым), и вот эта дама, на вид пережившая символистов и имажинистов, томно произнесла «Ужас-с-с-ающе…» и дала мне задание рисовать композицию на тему «БАМ в нашей жизни». Ходил я в эту студию понятно, не долго…

Единственным известным для меня очагом неофициального творчества был Горком Графиков на Малой Грузинской. У родителей были общие друзья с кем-то из «двадцати московских художников». Сейчас, оглядываясь назад, понимаешь, что там, конечно, процветал в основном махровый религиозный китч и доморощенный сюрреализм, но для того времени, для меня, подростка, когда очереди на выставку достигали нескольких километров и вокруг дежурила конная милиция, – это было круто. Там, кстати, выставлялись и Файбисович и Беленок. Родители же общались с Димой Гордеевым. Он был единственным, тяготеющим к реализму, изображал в основном странных пляжных Рубенсовских персонажей. Только под таким соусом можно было выставлять обнаженную натуру. И вот я стал ходить к нему в мастерскую, забитую пыльными альбомами по классическому рисунку. Я сидел там, копировал рисунки Рубенса и Дюрера, впервые попробовал темперу и масло, попивал чаек и слушал разговоры учеников постарше… Там я впервые услышал песни «Аквариума», «Кино» и «Зоопарка». Это был 82-83-й год.

В те годы на какую-то квартиру, где я сидел и читал книжку, которую не давали на вынос, нагрянули люди из органов, а туда как раз привезли безобидную русскую классику – напечатанных на западе Набокова, Пастернака, Бродского… И вот, после этого меня взяли на заметку, и ко мне был приставлен дяденька-майор. Он приходил ко мне в школу после уроков, рассматривал учебники, красноречиво останавливаясь взглядом на портретах писателей с подрисованными усиками и рожками, интересовался кругом знакомых и открыто вербовал, предлагая рассказывать, где собираются группы знакомых, о чем говорят… Тогда было странное ощущение, что происходит какой то нелепый фарс – взрослые серьезные люди зачем-то вербуют безобидного подростка четырнадцати лет, с целью раскрыть какой-то заговор.

М.Б. Это он тебя насквозь увидел, твое детское желание стать немецким солдатом. И стал ловить крупную рыбу на мелкого отпрыска Мотыля.

А.Н. Середина восьмидесятых. Появился термин «ускорение», мой сосед по парте подает заявление в партию, а я уже много месяцев отдаю для простановки штампика свой комсомольский билет, который получил последним в классе, и в который была вклеена фотография собачки таксы… Это билет я позже выкинул на КПП в городе Кстово. В моей выпускной школьной характеристике была такая фраза: «Морально неустойчив, смотрит лицом (!!!) на Запад, сочувствует неформальным группировкам панков, хиппи и рокенроллеров».

М.Б. Вместе с Перестройкой перестраивались юные организмы – дурачились, экспериментировали, исследовали себя и окружающее. Предыдущее поколение было более серьезным, а что касается художественной среды, то оттепель олимпийского времени, когда расцвел самиздат и конная милиция охраняла огромные очереди в залы на Грузинку, богему поприщучили и все надувшиеся пузыри перспектив надулись и лопнули, участники куда-то резко скрылись в недра андеграунда и кухонь. К тому же застойное поколение было больше ориентировано на Запад чем наше. Местная саморефлексия их интересовала только в плане китча, который мог быть интересен за границей.

А.Н. Для меня впервые встреча с чем-то близким произошла только на открытии клуба авангардистов КЛАВА, в 1986-м, где были выставлены объекты и картины, с одной стороны близкие и ясные, а с другой стороны, ставящие в какой-то запредельный ступор. Особенно, этим качеством запомнились работы «Медгерменевтики». Они источали настолько загадочную ауру, что авторы этих работ мне почему-то представились очень пожилыми людьми. Я представил себе седобородых хитрых старичков, типа старого сочинителя ребусов и шарад Синицкого из романа Ильфа и Петрова «Золотой теленок»: «Мой первый слог на дне морском, на дне морском второй мой слог». В халатах в туфлях с загнутыми носами, такие звездочеты, не в себе. К этому времени «Медгерменевтика» превратилась в своеобразную закрытую секту, в которой были старшие инспектора: Ануфриев, Пепперштейн и Лейдерман (позже Федоров), т. н. «неподкупные чиновники эпохи выцветающих флажков», (а в реальности советских транспарантов), и младшие инспектора: Соболев, Семенов, Носик, Вика Самойлова, Зеленин. Методология группы состояла в рассмотрении объекта искусства, как нечто несущего в себе какой-то диагноз. И интерпретация эта являлась и диагностикой и одновременно патологическим вторжением. МГ создали пустотный канон «Ортодоксальная избушка», заполненный пустотными смыслами, дискурсивным и практиками комментирования, обсуждения, иллюстрирования, инспектирования, психоделической бюрократизации. Где-то через двадцать лет и я стану членом этой группы…

Восьмидесятые. То время было предельной концентрации событий. Было ощущение, что ты находишься в ядре саморазрастающейся Вселенной. Спать было некогда; я помню, что можно было спокойно не спать одну-две ночи, просто от того, что хотелось продолжать присутствие, не хватало времени воспринять все… Время беспечной бесконечной прогулки; Фурманный; выставки на Автозаводской, на Каширке, в Беляево; театр Васильева, где шел гениальный спектакль по Луиджи Пиранделло «Шесть персонажей в поисках автора»; театр Киселева с постановками по Введенскому и студия «Человек»; квартирные концерты Мамонова; съемки «АССЫ» в Парке Горького с Цоем; кинотеатр «Повторного фильма» и «Иллюзион», где можно было увидеть мировую киноклассику и новое авторское кино; вечера Венечки Ерофеева, когда люди стояли на дежурстве вокруг ДК, чтобы органы не прикрыли вечер; показы авангардной моды; премьера «АССЫ». (Кстати, я там выступал, если помнишь группу людей с завязанными глазами и с поролоновыми дубинами. Был такой гуру Феликс, он потом уехал в Америку, который преподавал сценический бой во всех театральных вузах, и я к нему ходил заниматься тайдзи. Он гениальным образом мог спокойно поймать муху двумя пальцами, а на морозе – когда он стоял в позе дерева – у него шел пар из пальцев как из носика кипящего чайника. Помимо этого он изготавливал китайские народные инструменты: всякие скрипки, флейты и на них виртуозно играл. А вообще, мог крутить бревно вокруг шеи… Тогда выходили журналы «А-Я», «Родник», «Комментарии», «Урлайт», «Мулета». Случился первый русский Флэш-Арт и первый «Сотбис», а главным было невероятно интенсивное общение …

И вдруг меня загребли в армию… Я скрывался два года, каждый призыв я ложился в больницы или уезжал из города, и в итоге попал в список «глубокого уклонения», и вот меня поймала возле подъезда дома милиция и отвезла на городской сборочный пункт. Последний раз я приходил в военкомат в революционной кожанке, кепке со звездой и с игрушечным паровозиком на веревочке. Поскольку я учился в институте при МХАТе, меня вызывал ректор Олег Табаков и сказал: «Меня уже замучил твой военкоматовский майор, он завалил меня письмами, что у вас учится «несоветский элемент», и учти, если ты ляжешь в дурдом, то мы не сможем тебя здесь держать, тем более, на тебя уже жалуется преподаватель Истории партии и Научного коммунизма, да и прическа у тебя идиотская». Поэтому я действовал по-другому: в очередной призыв я подъехал к больнице на Тульской и там сымитировал падение на лед. Меня принесли в больницу и сделали рентген колена, а поскольку у меня в детстве была травма колена от футбола, то проблема была налицо… Лежа в больнице, я перерисовал портреты всех больных, так что над каждой койкой висел портрет ее обитателя и было сразу понятно, кто из больных отсутствует. Потом я перерисовал медсестер, за что мне были всякие поблажки, на ночь убегал домой, и так дошел до портрета главврача, и за это он отпускал меня на выходные… Однажды, из-за своей персональной и неразделенной любви, тот майор из военкомата пришел навестить меня в больницу, грустно погладил мою гипсовую ногу и нежно выдохнув, произнес: «Ничего, артист, ты меня вспомнишь…» и приписал меня в команду, которая летела на сопки Манчжурии, охранять зоны и выселки. Ну, что оставалось? На сборочном пункте, когда объявили на выход мою команду, я проскользнул в туалет и повис там на трубе, пока кто-то проверял по ногам, есть ли кто в кабинках. И моя команда благополучно улетела на сопки Манчжурии. Потом я встретил офицера навеселе, который, узнав, что я художник, отправил меня домой и сказал приходить через пару дней с коньяком. Он записал меня в батальон «обеспечения учебного процесса курсантов инженерных войск». Первая гениальная работа была написана для Ленинской комнаты. Мне выдали школьно-оформительский набор масляных красок 12 цветов и заказали копию картины Грекова «Тачанка». Я написал ее в гораздо более импрессионистическом духе и, видимо, имея ввиду принципы анимированного изображения, нарисовал у передней лошади пять ног… Удивительно, что никто этого так и не заметил. Позже было генеалогическое древо училища в виде яблони с портретами расплывающихся по поверхности яблок и без того упитанных генералов. Еще был там чудесный замполит, который прочитывал все адресованные мне письма и изымал оттуда все фото с «дружками твоими фашистами» и все чтиво. Был тогда такой альтернативный журнал из прибалтики «Родник», который ко мне попадал в уже изрядно потертом виде и с выдранными замполитом страницами. Служил я при архитектурном бюро, а в роте меня за мою «сладкую жизнь» старались послать в какие-то жуткие рейды. Например, в город, – охранять ночью какой-то строившийся объект. И вот, представьте, именно в мое дежурство, пока я спал на бетонном полу, подложив сапоги под голову вместо подушки, кто-то все-таки стащил парочку унитазов и мне светил за это штрафной батальон. Спас генерал, чей портрет мне нужно было срочно закончить, и дед, который приехал в училище с выступлением и показом фильма. На той стройке мне удалось еще самому утащить несколько оконных рам, которые я использовал как подрамники, натянув на них солдатские простыни с клеймом звезды. Я писал на них яркие смешные экспрессионистские работы с какими-то красными динозаврами… Жаль, ничего не сохранилось в бесконечных сменах мастерских.

Там же я подружился с одним музыкантом, которого раньше встречал в московской рок-лаборатории. Он был бас-гитаристом, группу уже не помню, он постоянно лежал на складе, на сеновале и с гитарой без струн – тренировал свои навыки игры. Однажды, он мне дал горсть таблеток с твердым настоянием «это съесть». Это были сильнейшие релаксанты. И вот когда я хряпнул эту горсть и запил кофе, по радио объявили срочный сбор всего училища и кросс три километра в противогазах, а у меня уже слюни изо рта… Ну и на повороте я прыгнул в какие-то кусты и проспал там почти сутки в позе эмбриона. Потом, вскоре вышел Горбачевский указ, и я с рулоном холстов, вернее, простыней вернулся домой. И сразу же стал искать себе мастерскую.

Я как раз тогда, в конце восьмидесятых, начал впервые выставлять картинки. Была выставка в ДК Чкалова, под названием «Чкалов и животные», потом в Музее стекла, рядом с будущим клубом «Третий путь».

Напоминаю, это было время первого русского «Сотбиса», прошли выставки Раушенберга, Юккера и это были первые возможности увидеть «европейское» искусство не из журналов и каталогов. Случилась совместная с американцами выставка «10+10». Потом в ЦДХ привезли Джеймса Розенквиста, Тенгли…

М.Б. Это переломный момент для всей коммуникации восьмидесятых. Появились новые образования.

А.Н. В 88-м я вселился в старый дом, помещение над рестораном «Разгуляй» на Бауманской, напротив Елоховской церкви, который был описан еще у Гиляровского. Мне практически принадлежал весь второй этаж. Место было близкое от Казанского вокзала, выселенных домов было навалом, и вот мне часто по вечерам приходилось сталкиваться с мрачными силуэтами казанских банд, которые по ночам выходили на свой нечестный промысел. Я познакомился с техником-смотрителем дома, выяснил, что этаж входит в нежилой фонд и поэтому мне даже платить ничего не приходилось ни за воду, ни за свет. Техник-смотритель приходил ко мне, внимательно разглядывал то, что я творю и брал почитать книги, но однажды почему-то привел ментов. Я обнаружил все свои пожитки уже выкинутыми на улицу, а холсты порезанными в лапшу… Рядом стоял бюст Ленина с отпиленным затылком. (Бюст я, каюсь, утащил из института, завернув его в темную бархатную занавесь, вынес через проходную как «часть декораций». Там на Бауманской ночью я выкопал из-под памятника Бауману цветы и пересадил их в голову Ленина. У него был такой цветочный дрэд. Кстати, он до сих пор живет в галерее у Саши Петлюры). Как раз в этот же день мне кто-то сообщил, что Саша Петлюра, у которого я пару раз до этого бывал на Гашека, нашел прямо в центре на Петровском бульваре, выселенный дом…

Однажды ко мне на улице подошел парень с крашеной косой, и спросил, где я купил пластинку которую держал в руках. Я ответил, он вежливо поблагодарил, и с того момента я стал встречать его в разных местах, постепенно его крашеная коса мутировала в зеленый чуб. И вот, когда мы оказались в одном вагоне метро, мы обменялись телефонами, причем записали в книжках друг друга как Саша Клэш и Аркаша Рамонес, имея ввиду пластинки, которыми пообещали обменяться в следующий раз. Позже когда мы писали совместные абсурдистские пьесы, мы использовали это как псевдонимы. И я предложил Саше Дельфину (кстати, Дельфином это я его назвал) вместе вселиться к Петлюре, где мы даже показали вместе несколько идиотских перформансов. Потом я познакомил его с Герой Моралесом, и из этого союза родилась группа «Джа Дивижн», которую назвала так моя подруга…

И вот, я пошел на Петровский, где тогда еще никого не было, был только сам Саша, Броня и Абрамыч, и я поселился в квартиру к Петлику… В то время к нам примкнул уроженец Одессы, с которым Дельфин познакомился у Моралеса и привел на Петровский, и он сразу остался с нами – будущий Облачный Комиссар № 50, сменивший теплое и сытое место первого куратора галереи «Риджины» на зыбкую почву жизни Петровских сквоттеров. Ну, об этом периоде можно много рассказывать… Отдельная тема… Эпоха начального дикого капитализма. Помню, просыпаемся мы с Лигеросом от того, что нам в спины утыкаются дула пистолетов, нас ставят к стенке: «руки за головы!» какие-то быки и объявляют ультиматум – в двадцать четыре часа покинуть помещение… И вот на этих парней с пестиками налетел озверевший Петлюра с голыми руками и пинками выгнал их за пределы территории. Территория запиралась на замок и «держалась» оборона. Для всяких экстренных случаев у Саши была какая-то бумага из Мосфильма, а также ксива «Свободной Академии»… Петлюра с мегафоном в милицейской фуражке высовывался из окна и выгонял всех, случайно забредших во двор…

Шел девяностый год, пустые прилавки, заполненные аккуратными пирамидками из баночек горчицы и майонеза, денег ни копейки. Мы с Сашей Лугиным надевали длинные широкие плащи «Дружба» и шли в соседнюю булочную, где набивали булочками «на всех» все наше в прямом смысле подпольное пространство.

Однажды утром на Петровском пробудились от бодрого окрика Петлюры, просунувшего голову в форточку нашего подвальчика: «Вставайте, Карандаши! Пойдем к Питеру Максу!» (Питер Макс – художник, автор психоделической эстетики шестидесятых, автор «Yellow Submarine».

(прим. ред)) Оделись в костюмы, причем, в нагрудный карман светлого пиджака Лигероса был заткнут заменявший носовой платок кусочек черного меха с вцепившимся в него «резидентом». («Резидентами» мы называли маленькие радиодетали на ножках, которыми помечали пространства своего пребывания.) Кусок белого меха постигла участь быть убежищем для «резидентов» в кармане моего черного пиджака. Таким «инь-янем» мы и отправились на банкет. Чувство голода было идеальной движущей силой. В качестве подарка прихватили с собой Одесскую листовку по «Базовому Курсу Трансцендентальной Медитации», в которой посвященному необходимо было заполнить какие-то графы, чтобы потом Гуру определил степень просветления. Заключением листовки была игривая мудрость – «полей корень и взрасти плод». Этот листик с приклеенным в углу кусочком меха мы торжественно вручили озадаченному Питеру Максу, а «резидентов» активно внедряли в пищевое изобилие роскошного стола. Последнего имевшегося в распоряжении счастливого обладателя железных лапок я воткнул в гигантскую головку голландского сыра, распространявшую неземной аромат по самым укромным уголкам зала. И тут же почувствовал, как громоздкая масса дебиловатых секьюрити в серых тройках куда-то оттесняют нас подальше от столов, быстро вынимая из сыра все наши искренние подношения и лихорадочно глядя по сторонам, словно опасаясь теракта.

Серия пищевкусовых ритуалов была закончена изготовлением гигантского бутерброда из ста хлебов с белокурым мальчиком в качестве начинки. Пространство вокруг него было заполнено центнером вареной свеклы, тщательно разрубленной тяпками. Накануне Эндрю, владелец Эдинбургской галереи «369», на территории которой мы устраивали представление, долго и протяжно, словно молитвы читал стихи Роберта Бернса над огромным кипящим чаном с варящейся свекольной массой. Текст, написанный к действию, загадочно исчез, также как исчез и живой рак в меховом костюме, которого мы запустили в лодочке плавать в море пшенной каши. Время было голодное и буханки хлеба с удовольствием разбирались посетителями «Арт-мифа». («Арт-миф 2», 1991 г. (прим. ред)) Рядом с ними был установлен тотемный столб, составленный из арбузов и дынь, напоминающий первые ЭВМ с огромными шкалами, датчиками и цветными кнопками, мимо которых палец не промахнется никогда.

Реагировали на происходящее у нас в мастерской по-разному. Бывало так, что нас называли сектантами или почему-то гомосексуалистами-чернокнижниками. На косяке входной двери в мастерскую кто-то оставил свечкой выжженый крест. Видимо, чтоб сберечь нас от нечистого.

В один из теплых летних вечеров в нашем коридоре был устроен небольшой концерт. Основным музыкальным инструментом был огромный несгораемый шкаф, оставленный в мастерской конторой по сбыту металлолома, которая там ранее находилась. В кульминационный момент игры к нам – музицировало человек семь, включая соседа сверху Германа Виноградова – подбежал бойкий толстенький и лысоватый мужичок и назвавшись местным жителем Колобовского переулка, попросился «поиграть с нами». Радость от известия, что «народ округи любит нас» придала еще больше сил и уверенности. Вскоре последовала развязка – вооруженный ОМОН с автоматами и пёсиками. Мы, как привыкшие к подобным инциндентам люди – регулярно к Петровскому бульвару подъезжал автобус местного отделения и грузил всех там находящихся, иногородние как правило спасались бегством через окна, – пытались сохранять равновесие, хотя столь вооруженных людей видели впервые. Их агрессивное состояние сменилось полной растерянностью, когда они пересекли порог мастерской. Как и ожидалось интерьеры «перекодировали» их. Они не понимали, как их идентифицировать. Хотя мне и пришлось показывать им на экране около сотни слайдов, буквально под дулами автоматов. Их бдительные взгляды пытались выискать «фашизм и порнографию», а я в это время комментировал происходящее на экране так, как если бы это была рядовая игра. Через полчаса начальник группы устало сказал, что он ничего не понимает и что пора ехать. Лигероса забрали с собой как иногороднего и долго в отделении пытались определить его сексуальные пристрастия, косо глядя на экстравагантное одеяние.

Вообще, надо сказать, что забирали нас тогда довольно часто. Первый путч. В сквоте телевизор никто не смотрел.

М.Б. Это уже время путча, вы, как жители центра, попали ли в какую-то историю?

А.Н. Однажды мы с Лигеросом сидели на скамейке бульвара, по-летнему одетые в кальсоны и домашние тапочки на босу ногу, курили папиросы и удивлялись необычно опустевшим улицам города. Впрочем, предположений не выдвигали, просто наслаждались неожиданно наступившим приятным оцепенением последних летних дней. И хотя чувствовалось приближение осени, но ночи были теплыми. Неожиданно наше задумчивое состояние прервал глухой рычащий звук. Обернувшись, мы увидели ползущий по бульвару бронетранспортер. Он остановился, и из него выпрыгнул бойкий служивый, затем другой. Не прошло и минуты, как мы обнаружили себя внутри боевой машины.

– Вы что, с луны свалились? Не знаете, что происходит?

– Нет, – честно ответил Лигерос, не знаем…

– Вот за свое незнание и сядете на месяцок или штраф заплатите, – и военный назвал цифры. Размер суммы был встречен дружным нашим хмыканием, поскольку таких денег мы не держали в руках и в своей жизни в глаза не видывали. Нас привезли на Цветной бульвар. Около метро в свете фонарей была видна еще другая боевая техника.

– Ждите, – буркнул солдат, – сейчас подъедет товарищ майор и разберется с вами.

Прошло около часа. Мы с Лигеросом обреченно стояли под фонарем, курили и ждали решения своей участи. Ноги в тапочках немного мерзли.

Когда подъехавший майор краем глаза увидел арестантов в исподнем, он ругаясь последними словами, набросился на своих подчиненных. «Какого … вы мне этих дуриков привезли, я же просил брать платежеспособных…» И поскольку неплатежеспособность была активно представлена нашим внешним видом, нас быстро отпустили. В тот же вечер Петлюра повесил на ворота Петровского бульвара гигантский замок, но атаковать двор, как выяснилось, никто не собирался…

М.Б. И здесь началась история «Облачной комиссии»?

А.Н. Да. Это вошло в мою книгу «Дело ОК». Не особо увлеченные царящим на Петровском гротесковым императивом эстетики «Ну Погоди!», мы постоянно находились в поиске «индивидуальных психоделических площадок» для наблюдений и для возможной собственной разметки наблюдаемого ландшафта. Наиболее привлекательными казались нам места с оставшимися проявлениями Советского Коллективного Бессознательного: парки и музеи, ВДНХ и Сталинские Высотки и прочие места проведения досуга советских граждан. Первые вылазки произошли в районе МГУ, чья пирамидальная мощь в сочетании с удалой разлапистостью с детства повергала наши сердца в трепет. Идеальные для любования виды, открывающиеся с Воробьевых Гор вместе с таинственной закупоренностью недоступной для взгляда одноимённой станции метро, провоцировали на подвиги. Место выбрало нас. Оно и послужило первым полигоном для испытания в то время еще не запатентованных изобретений. Мы использовали своего рода конструктор – для инсценировки мысли до появления самой мысли. Спонтанные сочетания выбранных для опытов объектов, вставленных в ландшафт Ленинских Гор или интерьер одноименной пустой станции создавали в воображении определенный психоделический заряд. Основная методология этих ритуалов, описанная в последующие годы – комбинаторика экзегетического или предметного уровня ритуала с последующей дешифровкой значений, поиск смыслов, которые в момент проведения действий еще не проявлены.

При этом нам было важно, чтобы фотодокументация создавала эффект изображений, как бы данных свыше, выстроенных и вычищенных с определенной долей рекламной магии. Наши рекламные изображения, в пору полного отсутствия таковых в повседневной реальности, выстраивались, опираясь на конструктивистские плакаты двадцатых годов и школьно-дидактические фантазмы шестидесятых, с одной стороны, но с европейской эстетикой фильмов «Новой Волны» семидесятых с другой. Позже, когда появились первые рекламные щиты на улицах или телевизионные ролики, мы часто поражались удивительным совпадениям с «нашими», просчитанными ранее архитипическими ходами, подсознательно опирающимися на ритуальную практику с ее мифологическим подходом к перемене реальности. Как ни странно, лучше всего запомнились лица пассажиров, прильнувшие к стеклам проносившихся мимо нас голубых вагонов Метрополитена. В этих лицах был и страх перед неведомым, и циничная улыбка Толстого, только что швырнувшего свою героиню под колеса поезда…

Наши же лица были белы, как страницы которые хочется что-то срочно записать. Вспоминаются слова, как бы случайно брошенные будущим Облачным Комиссаром № 80, Ануфриевым, перед которым мы в то время мысленно снимали шляпы. «Арбайтен, бля, арбайтен, ребята!» – сказал он на следующий день после одного из наших представлений, выразив тем самым свое скептическое отношение к «деланию» как таковому…

Первые вооруженные политические волнения в Москве совпали во времени с нашим исследовательским походом в бывшее здание Дома Санитарного Просвещения, в заброшенных помещениях которого мы и вершили свои внеразумные дела. Было довольно холодно. Загримированные под «Украинский борщ» люди, в крашенном синим анилином солдатском белье, самоотверженно скакали босиком по комнатам, залитым весенней талой водой с фрактально разрастающимися пятнами химических реактивов. Под ногой то и дело попадались щиты-бюллетени с таблицами и графиками, информирующими о выздоровлении или умирании человеческого организма. Я играл роль фотоагента. Случайный взгляд, брошенный в окно, наткнулся на находящуюся прямо рядом с нами, через стекло, роту солдат в касках, бронежилетах и с дубинками в руках. В полной амуниции они больше всего напоминали неуклюжих матрешек. Рота как бы специально ожидая нас, была выстроена напротив подъезда. Было принято решение увеличить степень прозрачности, потому что говорить о конспирации с нашим видом было бессмысленно. Замечательно, что нас, вышедших после съемок со свекольными лицами, в кальсонах и с довольно странными объектами в руках, вообще не смогли идентифицировать. Открытые рты – вот единственная их реакция.

В этом покинутом, разрушенном и потерявшим свой прежний статус Доме Санитарного Просвещения, нам удалось оставить памятные метки «синих» людей. Любой интерьер или ландшафт в то время воспринимался нами как текст, в котором мы должны вписать между строк симпатичными чернилами свои поступки.

А позже наше коллективное сознание проглаживало эти строчки утюгом мысли и постепенно разбиралось в этих каракулях. Наши сообщения были невербальны, но не до-языковые, как у Лакана до зеркальной стадии самоидентификации, а скорее, постязыковые и нелинейные. Язык, как из кубиков складывался из наших грудничковых действий и из отношений пространств к ним. В своих действиях мы спокойно дрейфовали от одного смыслового содержания к другому, при этом существовал постоянно варьирующийся набор предметов, выполняющих в зависимости от контекста ту или иную функцию. Я уже говорил о «смысловом конструкторе».

История в слайдах об оставлении следов в Доме Санитарного Просвещения, а также многие последующие сюжеты о промежуточности вплетались в общую линию «улик» в криминальной мифологии двухлетнего проекта «Игорный Дом», который явился мостиком к документированному созданию «Облачной Комиссии».

В павильон птицеводства, вернее в его интимную часть, мы пробрались под маской фотокорреспондентов, снимающих «рекламу фосфатных удобрений». В качестве фосфатов был предъявлен какой-то синий порошок, бывший частью нашего реквизита. Бабушки-вахтерши сердобольно улыбались и собственноручно успокаивали беспокойно кудахчущую птичью массу. Слово «реклама» действовало почти магически. О деньгах даже не было мысли. Бабушка радостно пропускали к самому сердцу птицеводства странных людей в бело-желтых яичных костюмах.

Первое, что поразило воображение, – это грандиозные макеты цехов инкубаторского производства, помещенные в оболочки гигантских яиц, как бы снесенных Великой Небесной Коммунистической Наседкой. Около них мы и проделывали свои магические действия. Главной целью был завтрак из нескольких яиц в бесконечном бело-пуховом пространстве, забитом тысячами остолбеневших от такой наглости куриц.

На обратном пути заглянули в павильон рыб, где я пытался стереть вековую музейную пыль с плавающих в аквариумах огромных рыбин, казавшихся неумело сделанными муляжами.

В ботанический сад для гаданий по «географическим картам» мы привезли двух своих котиков по имени «Я» и «ТЫ», служивших толкователей наших действий. У каждого из них был свой меховой скафандр. Известно, что на древних китайских карнавалах актеров-обезъян одевали в маски обезъян, по-видимому, чтобы скрыть мимику и не увидеть отражение своих мыслей в идеальном живом зеркале. Нам были близки в то время такие симуляции открытий.

Котики, весело резвясь, разрушали границы наших ландшафтных карт, искажали береговые линии, опрокидывая со стола важнейшие смысловые привязки. Это давало почву для последующей «котомантии». Мы же спокойно продолжали трапезу. Через час после рассвета к полянке подъехал ментовский газик. Возможно, нас приняли за гуманоидов. Блюстители порядка ничего не сказали, хотя могли запросто забрать нас, хотя бы за то, что топчем в саду газоны. В это время мы уже были переодеты в зеленые костюмы и прекрасно сливались с пейзажем. Может, они просто нас не заметили.

М.Б. А мы с товарищами, в это же время в другом конце парка переходили границу между Голландией и Японией. Там были посадки рядом с оранжереей и японский садик, и в канве отъезда сограждан за рубеж и историй побега в Данию группы «Амнистия», мы ритуально переходили границу между чем-то и чем-то. Западом и Востоком. Что, кстати, вылилось у некоторых первыми турами в Гоа, когда там еще был и остатки голландской колонией. Вообще этот отрезок времени между 90-м и 93-м действительно был наполнен какой-то спиритуалистикой, психоделикой и колдовством. Нишу, которую занимала в сознании граждан идеология, заполняли иные мифы, шарлатаны и секты. Художники и эстрада были тоже где-то рядом. В том числе и представители бывшего андеграунда. Новая матрица наступала, но не торопясь.

А.Н. Да, время колдунов, сект и экстрасенсов. И эзотерической литературы, если ее, конечно, можно назвать эзотерической. Скорее, шизоидной про инопланетян и вселенский разум. Моей любимой была газета «Голос Вселенной», которую издавал некий Петухов, являющийся и автором всех текстов, включая письма в редакцию, и иллюстратором чудовищной рисованой кичухи с шестирукими инопланетянами, спрутами и всякой нечистью.

Один мой друг, тренер по кикбоксингу, в то время в месте с Кашпировским входил в «Комиссию по Восточным единоборствам при Институте стран Азии, Африки и Латинской Америки». Это была комиссия по приему в «маги и экстрасенсы». Они ездили по всей стране и собирали стадионы желающих познать суть бытия и получить сертификат шамана или колдуньи. Он рассказывал, как в одном городе на вопрос как можно «медитировать в домашних условиях», привел в пример медитацию на переливании воды из стакана в стакан. Так вот, в этом провинциальном городке через несколько лет таки взрос плод, посеянный мыслью, и появилась секта «стаканников». Кстати, на эту тему есть интересная книга Эпштейна про советские секты от «поможенцев» до «пищесвятцев»… В Москве же появилась секта «Аум Синрике», мы даже один раз с Владимиром Федоровым (Старший инспектор «Медгерменевтики») зашли с инспекцией в один из ее филиалов.

Представились поклонниками учения, но попросили объяснить, чем их секта отличается от буддизма и индуизма. Парни в длинных белых хитонах с бегающими глазками ответили, что они не имеют права отвечать на такие вопросы, мол, читайте сами. На стене висела стенгазета, выполненная в бодром пионерском стиле, на которой были представлены различные виды ада: холодные, горячие, острые. В этих адах с веселыми улыбками на устах маялись несчастные грешники. Нам было предложено пожертвовать на храм и пригласили в зал. В зале же была представлена грандиозная медиа-инсталляция, где единовременно было включено около десятка телевизоров. И у каждого из них стояло блюдо с жертвоприношениями: ананасы, бананы, апельсины. И все речи «Аум Синрике» в этих телевизорах сливались в однообразный и вполне медитативный гул…

Приезжаешь в то время в Питер, а там на Дворцовой – огромный розовый шатер кришнаитов. Я останавливался тогда в мастерской у Оли Тобрелутс и в мои обязанности входило кормить и выгуливать ее бассета. И вот, мы выгуливаем этого бассета – идем с кем-то, по-моему, с покойным Мишей Малиным, и один кришнаит угощает нас какими-то печеньками. Я даю бассету, а кришнаит в ужасе кричит: «Нельзя, нельзя, иначе он в следующей реинкарнации не будет человеком!», а мы ему – «Главное, чтоб ты оставался человеком…»

В то время мы с Лигеросом читали китайские средневековые романы про Царя обезьян – Сунь Укуна и «Сон в Красном Тереме», и работы какие-то графические делали с иероглифами. И вот мы, таким образом спровоцировали ситуацию, что к нам обратились китайцы с просьбой сделать здоровенную светящуюся рекламу одного из первых китайских ресторанов в районе Сухаревской площади. Ресторан назывался «Жун Лэ Юань», что в переводе означает «Вечное блаженство». Естественно, от такого заманчивого названия мы не отвернулись, тем более, что суммы нам сулили значительные…

Долго и мучительно делалась вывеска, все время кто-то наступал на стекло и оно билось или смазывалась краска, вырезались новые и новые стекла. Металлическую раму я заказал сварить в театральных мастерских МХАТа. Наконец доделали, привозим. Большая часть денег ушла на материалы и оплату сваренной конструкции. С оплатой же нашей работы толстый хитрый улыбчивый китаец долго тянул, все время обещая пригласить в ресторан, и за обедом рассчитаться. И вот, наконец, без всякого обеда он расплатился ровно в день Павловских реформ, когда деньги девальвировались в десяток раз. Наше богатство волшебным образом превратилось в бумагу. А с тем, что осталось, мы пошли на Тишинку найти там материал для объектов и купить подарки друзьям и коллегам по Петровскому. Накупили две огромные сумки барахла от старинных альпинистских ботинок, чесучевых костюмов и газовых платочков до фотографий тридцатых с видами Крыма и Кавказа, книг по автомобилестроению и старинных елочных игрушек. Я бывал на десятках блошняков в разных странах мира, но именно тот день запомнился своим интереснейшим урожаем-гербарием вещей. Пришли потом в кафе «Шкура» рядом с рынком, где собирались все охотники, чтоб поделиться впечатлениями и похвастаться уловом. И вот, что удивительно, пока мы там сидели, эти две сумки исчезли у нас прямо из-под носа. Вернее, из-под стола, за которым мы сидели. Вот так, по волшебному мановению посоха Сунь Укуна закончилась вся наша китайская эпопея, не оставив нам ничего материального, лишь реальность воспоминаний.

М.Б. Тогда некоторые деятели накупили себе восьмимиллиметровых камер на Тишке и снимали какие-то чиповые фильмы, узнав, что вот эту пленку заканчивают производить и надо срочно на нее снимать. Была же, вроде, у Кемеровского?..

А.Н. Нет, это была видеокамера, редкая 8 NTSC, он купил ее позже, тоже на Тишинке, у какого-то алконавта. А на Петровском у нас ничего не было, поэтому, когда мы съезжали с мастерских в 92-м, я позвонил по объявлению «снимаю свадьбы». Представляешь, приезжает чувачок снимать свадьбу – попадает на Петровский, а вместо свадьбы – люди в масках сидят в пространстве, обшитом мехом, и странная музыка играет. Ну, конечно, что-то у него с сознанием происходило. Было понятно по его репликам.

В общем, вся интерьерная обстановка и объекты игорного дома были вывезены и оставлены на одном из живописных холмов Царицыно. Интерьеры были тщательно воспроизведены на зеленой травянистой верхушке. Мы напоминали себе каких-нибудь сумасшедших немецких лэнд-артистов начала семидесятых. Сотни пластмассовых зайчиков, устилавших ранее наш пол в коридоре, были оставлены среди извилин на коре нескольких деревьев вблизи. Чукотский солдат – водитель грузовика, на котором мы транспортировали «искусство» изменил разрез глаз, когда увидел, что же он вез. Удивительно, что через некоторое время, посетив это место, мы не обнаружили там ни крупинки.

М.Б. Он хотя бы вернул материалы?

А.Н. Вернул… Нам нужно было помимо денег еще купить ему на замену видеокассету, но денег не хватало. Тогда я дал ему в залог фотомыльницу. И человек тут же исчез с этим фотоаппаратом… Это был 1992-й год, первая моя видеоработа… https://vimeo.com/user15376553.

К своим работам отношение было легкое. Мы их не рассматривали как товар или какой-то коллективный галерейный продукт, много картинок дарилось, что-то выкидывалось, делалось больше для себя и друзей. Когда я переставал заниматься живописью, я отдавал свои старые холсты кому-то, кто хотел в то время живописать и их записывали сверху…

Отношения к арт-институциям в то время тоже были специфическими. Везде после «Сотбиса» ходили какие-то кураторы. Приводит к нам, например, Костя Акинша (украинский искусствовед) главного редактора журнала «Флеш Арт». Мы, переглянувшись, убираем со стола книгу, которую читал Лигерос – «Записки Фуко о Бланшо» на английском, чтобы пресечь всевозможные интеллектуализмы в беседе. Вместо того чтобы «ботать на фене» искусствоведческого дискурса, доставали барабаны, стучали и рычали что-то дикое. И они уходили в недоумении и шоке от такого агрессивно-наивного художественного языка. Хотя потом нам написали письмо, что им очень понравилось то, что они увидели, но, к сожалению, так ничего и не поняли. Когда нас очередная немецкая галеристка спрашивала, что нам нужно для осуществления проекта в Германии, мы отвечали, что нужно несколько бассейнов заполнить овсяной кашей. И карьера, таким образом, наша переводилась на другие рельсы последовательно и принципиально, и почему-то казалось, что так продлится вечно.

Сознание было занято уже другим. К нам в руки попал справочник 1930-го года «Определитель Облачных Форм» с 85-ю видами облаков. Возникла идея создания новой, документировано подтвержденной «Облачной Комиссии». «Облачная Комиссия» идеально подходила к сформированной нами идеологии и явилась собирающей призмой для преломления всех наших устремлений.

Создание документации членских билетов, печати и переиздание справочника взяли на себя Таня Деткина и Володя Могилевский. Вместе с членскими билетами, подтвержденными печатью, мы предлагали желающим взять под наблюдение тот или иной тип облака, который выбирался по справочнику…

Первый слет комиссаров я решил провести в 1993-й под звездным куполом московского планетария. Мы с Таней Деткиной пришли к тогдашнему директору и договорились без каких-то денег, просто на чистом логосе. Объяснили, что мы люди смежных профессий, у вас планеты, у нас облака, мол, – давайте дружить. Провели там психоделическую конференцию с Дульфаном и Соболевым, под звездным куполом, на который проецировались слайды с акциями «Облачной Комиссии». Читались стихи. В этот вечер весь тираж «Определителя Облачных Форм», который был напечатан повторяя один в один издание 30-го года, в порыве эйфорического идиотизма раздали зрителям в Планетарии, многих из которых видели в первый и последний раз. Позже, провели еще один поэтический вечер. Так был проложен путь в Планетарий, куда уже потом хлынули желающие, где потом был проведен очередной техно-рейв. Кстати у меня не осталось от этого события ни одной фотографии, не говоря уж о видео, хотя я помню там снимающих, с камерами… Может, кто-то из читающих эти строки отзовется и поделится архивными материалами…

После Петровского сквоттерская история продолжилась. Мы ходили с топориком и взламывали помещения, которые нам казались пустыми. Первое помещение, павшее жертвой наших интересов, стала башня на Сухаревке. Башенка в псевдорусском стиле, в которой обнаружили комнату со следами спиритических сеансов. Куриные лапки, какие-то пучки засушенных трав, множество письменных архивов, по которым мы выяснили, что там была раньше мастерская мистически настроенной художницы по фамилии Абелева, которая покинула СССР еще в семидесятых.

М.Б. «Абелевы группы и модули». М.: Наука, 1969 (совместно с Л.А. Скорняковым).

А.Н. Мы почистили все, и начался наш «диалог» с техником-смотрителем. Он ставил свой замок, потом приходили мы, спиливали его и ставили свой, потом приходил он и делал все наоборот. Все это надоело и мы нашли выселенный дом на Цветном бульваре. Одна квартира не подошла, принялись за вторую. Пока Лигерос ломал дверь топором, я полез по трубе на второй этаж. И в это время к окну вдруг подошла старушка, почему-то с горящей свечкой в руках. Я от неожиданности свалился с трубы и побежал к Лигеросу, который к моменту моего появления уже закончил свое черное дело. Так мы взломали жилую квартиру.

Потом, уже когда Лигерос уехал в Шотландию, мы нашли комнаты в гигантской коммуналке на Чистых прудах. Это была общая мастерская с Олегом Голосием, Андреем Соболевым и номинально Владимиром Федоровым, недалеко от небезызвестных мастерских на Чистых прудах.

Мы сняли несколько комнат в необъятной коммунальной квартире у бойкой и одновременно томной барышни с ярко-выраженной внешностью бандерши. Так, оно в последствии и оказалось. Все остальные свободные комнаты заселяли вернувшиеся или сбежавшие из мест не столь отдаленных. Проступившим изнутри загаром и небольшим количеством площади тела свободным от татуировок, они напоминали жителей Папуа – Новая Гвинея из старинной антропологической энциклопедии. В некоторых из их комнат единственной мебелью был небольшой стог сена-соломы, в который они зарывались после очередного застолья на кухне.

Иногда происходили легкие касания и контакты облачных комиссаров с папуасами в коридоре. Папуас жестом руки останавливал лаборанта, сверля буравчиками мутных глаз, затем обнажал каким-то образом уцелевший от татуировок участок тела и просил при возможности заполнить его изображением барса или Николая Угодника. Однажды утром во входную дверь постучали. Папуасы попрятались, и лаборантам пришлось самим принимать вторжение киносъемочной группы, которая ничего не изменив в интерьере, снимала на кухне жизнь одесской коммуналки двадцатых годов. Лишь на фасаде дома напротив, на который выходило кухонное окно, нарисовали волны и схематических рыбок. Последствием этих съемок была страшная пьянка бандерши с папуасами на деньги, полученные за аренду кухни. В процессе гулянки папуасы устроили дуэль, не поделив между собой бандершу, а та не справилась с задачей выбора кавалера и повесилась на пояске шелкового китайского халатика. На утро наряд милиции опечатал наши двери. Однако уже вечером мы вскрыли печати, чтобы забрать остатки наших пожиток. На этот раз холсты мои остались целы, но исчез старый ламповый усилитель, самодельная цветомузыка и кальян. В комнате бандерши мы с Соболевым нашли мраморный светильник в виде избушки и старую граммофонную пластинку. Дома первым делом завели старый патефон, поставили найденную пластинку и опустили иглу на крутящийся диск. Это была запись инсценировки пьесы Островского «Волки и овцы». После нескольких секунд шипения пластинка заклокотала хриплым голосом героя: «А где моя удавка». Чтоб не поддаться мистическим настроениям, мы съехали с Чистых Прудов на следующий день.

М.Б. Да, как-то в период 93-95-х годов прокатилась волна смертей. Помню, Алейниковы по мотивам работ Голосия сняли мультфильм «История любви Николая Березкина». Но сам он появился в Москве еще в конце восьмидесятых на «молодежке», вместе с Александром Ройтбурдом. Остальные представители «Южно-русской волны», ну кроме Ройтбурда и Войцехова, появились уже на рубеже девяностых. А как ты сам оказался в Киеве?

А.Н. В Одессу я стал ездить с 90-го года, туда меня первый раз вывез Лигерос, там я уже познакомился с Димой Дульфаном и Сашей Ройтбурдом, а потом ездил к Сереже Ануфриеву. Одесса – это отдельный разговор, я туда езжу и дружу с одесситами уже больше двадцати лет. Даже в каких-то арт-публикациях я встречал о себе упоминание, как об одесском художнике.

М.Б. Ануфриев тоже был одесситом и к этому времени уже инспектировал с Африкой памятники и Крым. Потом, по рассказу Преображенского, они инспектировали Шуховскую башню.

А.Н. Еще до этого в 1993 году у нас с Сережей Ануфриевым родилась спонтанная идея облазить знаковые высотки Москвы, «снять облачные пломбы». Вначале мы взобрались вместе с Кемеровским на открытые книги на Калининском. Затем на МГУ. И вот, однажды, взобрались на шпиль Котельнической набережной, и постояли, прижавшись спиной к звезде, и чувствуя какие-то энергетические токи небывалой сил. В общем, «Облачная Комиссия» посвятила. Каким-то мистическим образом в тот день перед нами распахивались все двери и замки. На следующий день мы повели туда компанию из мастерской Леши Беляева, там были девушки из группы «Пепси», Вета Померанцева, кто-то из Киева и Леша. Неудача поджидала нас на первом же этапе восхождения; была закрыта дверь в башню, мы вышли на улицу и тут вдруг произошел какой-то нервный срыв у Алексея, и он разбивает своим кованым башмаком огромное стекло витрины первого этажа. Моментально возникают люди в бронежилетах. Мы с Сережей, одетые в восточные халаты и тюбетейки радостно показали им свои пустые руки, но все равно тут же были скованны вдвоем одними наручниками. В отделении каждый из нас должен был написать сочинение на тему как все было. Я помню, что рассматривал майора через большой аквариум с красными рыбками, и лицо его чудовищно искажалось, так, что я едва сдерживал хохот. «Виновный» же переживал, что из-за него «всех вас посадят» и каждую минуту повторял оперу, что идеологической претензии к нему не имеет… Да, а потом у Кирилла Преображенского с Таней Диденко появилась идея слазить всем в валенках на Шуховскую башню. И до сих пор существует легенда, что Ануфриев таки туда и полез… Надо сказать, что Сережа Ануфриев аккумулировал вокруг себя некий энергетический смерч, в который попадали десятки людей. Он являлся неким проводником между искусством Питера, Москвы, Киева и Одессы. И я очень благодарен ему за те открытия, которые мы коллективно совершали в «период открытых небес» 1991–1993 годов. Я думаю, что многие люди присоединятся к моим словам.

А в Киев меня вывез Слон – Олег Голосий, с ним и с Сашей Гнилицким (царство им небесное) мы подружились в 91-м. Они часто тогда приезжали в Москву на разные арт-ярмарки и приходили к нам в мастерскую… Потом, после мастерских в сквотах, я жил у Слона в мастерской, которую ему снимала галерея «Риджина». Именно в Киеве, в сквоте на «Парижской Коммуне», я для себя открыл людей с другим отношением к искусству. Мы привыкли работать как маньяки, а тут атмосфера была предельно расслабленной – тепло, гамаки, на улицу выходили в тапочках, размеренное, по часам, ленивое посещение местных ресторанов. Сквоты устраивались не в полуподвалах или руинах, как в Москве, а в гигантских помещениях с пяти метровыми потолками с барочной лепниной. Подобные пространства занимались художниками разве что в тогдашнем Ленинграде. Я наблюдал, как работали Гнилицкий и Голосий, и это меня вдохновило на новое обращение к живописному языку. У меня остался рулон пятнадцатиметрового грунтованного холста от Голосия, который я начал постепенно записывать. Позже, выставку этих работ я посвятил Олегу, уже после его гибели, к сожалению, не успев показать ему ни одной работы.

Голосия звали Слоном, он с женой, художницей Лерой Трубиной, собирал фигурки и изображения слонов. Да и по масштабам своего великодушия Олег был большим витальным человеком, для друзей не жалел денег, рисовал быстро и мог за ночь написать два холста размером два на три метра. Сашу Гнилицкого, я считаю, вообще лучшим живописцем на всем постсоветском пространстве. Он не просто живописец, а мощная и светлая личность масштабом личности эпохи Возрождения, все что он рождал – и объекты, и инсталляции, и скульптуры, – все они получались в десятку. При этом это был мягкий и скромный человек, который совсем не занимался селф-промоушеном. При всем при том, что начались галерейно-выставочные дела в Москве, многие понимали, что именно Гнилицкий вместе с Савадовым находятся на вершине пирамиды в киевской художественной иерархий. Сам Саша называл свою деятельность «Институцией нестабильных думок» и со своей женой Лэсей Заяц даже зарегистрировал одноименное ООО. Работы были гениальные – это вещи, которые действуют и на старика и на ребенка. Конечно, в них много уровней – и интеллектуальных, и культурологических, но первое, образное ощущение было достаточно простое и ясное и обязательно срабатывало вне зависимости от культурной подготовленности реципиента.

М.Б. На мой взгляд, ситуация, когда все существовало одним клубком к началу девяностых, начала расслаиваться. Музыканты и художники получили возможность участвовать в официальных мероприятиях; кто хотел, вписывался, кто не хотел – продолжал существовать в рамках андеграунда, сквотов и мастерских, и это давало объем и выбор в творческой среде.

А.Н. В плане институций появились первые большие коллективки, такие, как «Вавилон» в МДМ 1990-го, на которой как раз заявили южные группы одесситов и киевлян. А ситуация тоже распадалась и расслаивалась. К середине девяностых закрылся сквот на Петровском, потом Трехпрудный, Чистопрудный в Москве и «Парижская коммуна» в Киеве.

Вместо киноклуба в Киноцентре открылся клуб для детей новых русских, которые копировали своих родителей: маленькие дети в водолазках и малиновых пиджаках с цепями, с пэйджерами на поясах сидели за маленькими столиками и «перетирали». В это время их накрашенные подружки в мини-юбках танцевали техно. Это был такой российский вариант «Багси Мелоун» Паркера.

М.Б. На этом фоне становления «клубной» среды происходили и экперименты с видео, хотя первые видео-эксперименты делал еще Юрис Лесник с «Пиратским телевидением» в Питере. «МедиаАртЛаб» появился в подвальчике на Якиманке и тогда появилась возможность делать что-то последовательно.

А.Н. В это время появился «ПТЮЧ», куда меня пригласил Сережа Шутов и где я крутил свое видео. Это был единственное в жизни место, куда я ходил «на работу». С тех пор музыка техно на меня действует подавляюще, она ассоциируется у меня с тем, что я «на работе». На Якиманке в «МедиаАртЛабе» мы с Таней Деткиной смонтировали видео-инсталляцию c музыкой Олега Кострова. («Облачная Комиссия» в разное время активно сотрудничает с музыкантами с Юрием Орловым, музыкантами из группы Алексея Тегина, Олегом Костровым, OMFO, «Министерством Психоделики», «THE HET», Дмитрием Рыбой, Иванкой Скриванек, Uncle L, сейчас работает над совместным проектом с Олегом Нестеровым. (прим. ред)). Она заняла первое место на выставке New Media Topia в ЦДХ и нас пригласили как гостей на главный в мире фестиваль электронного искусства «Арс Электроника». В связи с этим хочу рассказать забавную историю.

Таня Диденко с программой «Тишина 9» поехала вместе с нами снимать сюжет для программы. В день открытия все ждали фуршета, и за стеклом холла уже проносили омаров на серебре, дымящиеся блюда и сервировали столы, расставляя запотевшие бутылки. Самые голодные были телевизионщики – два здоровых мужика, таскавших камеры. И тут прибегает немецкая кураторша Кетти и восторженно щебечет, что она нам сейчас покажет такое-такое, чего мы никогда не видели. Все поддались вихрю эмоций и вот нас куда-то вывозят за город: едем, уже начинаются какие-то перроны и заводы, ржавые заброшенные конструкции, а в голове у делегации тают призраки покинутых омаров. В итоге мы приехали в какую-то индустриальную зону, на входе которой клацал фотоэлемент и запускал страшные, кусающиеся металлические скульптуры. Автор этой ржавой страсти выехал на инвалидной коляске встречать гостей, дефилирующих среди этих шайзе-скульптур в вечерних костюмах и декольтированных платьях. Никакой еды и выпивки кроме старинного автомата с баночным пивом, естественно, там не было. Мы не стали объяснять ничего восторженной Кетти по поводу того, что в Москве такого «необычного» хватает и в центре города, и постиндустриальной ржавчиной нас не удивить и не пронять. Мы стремительно ретировались обратно на фуршет. Уже в полной темноте нам удалось поймать грузовик для перевозки животных. Таким образом мы и доехали обратно до Линца в кузове среди мягкого блеющего стада. Примерно такие же ощущения у меня были на Дунае, где я плавал и течением меня вынесло к какому-то прекрасному парку с нежной зеленой, аккуратно постриженной травкой. И вот, почему-то среди этого рая прямо в центре поляны навалена ржавая свалка. Рядом со свалкой виднелась мраморная табличка с гравировкой «мой подарок городу Линцу. Гюнтер Юккер». Милый такой подарочек.

Для меня одна из самых важных выставок «ОК» в девяностых (важных в смысле идеи, соответствующей времени) был проект с Сережей Ануфриевым и Ваней Дмитриевым – «Велики Ничей» как парафраз чаплинского великого немого. Это была история про т. н. трансперсональный психоз, когда человеку кажется что он, это кто-то другой. В нашем случае это история про астральное тело актера, путешествующего по телам разных известных актеров, т. е. актер перевоплощается не в персонажей, а в актеров…

(Вообще, если кому интересны подробности, можно залезть на мой сайт, там же ссылка на сайт «Облачной Комиссии» www.nasonov.org)

Ну, а в конце девяностых я уехал на Запад, и вообще, это уже материал о другом… Многие здесь интересовались Западом, точнее его ароматами, а Запад в свою очередь интересовался фрустрацией от той России, которая складывалась столетиями. То, что Гройс называл «подсознанием Запада» – пугающее любопытство. И когда рухнула иллюзия биполярного мира, то вместе с ней рухнула и тема советской и постсоветской идентификации, а в общемировой контекст впихнуть все это пугающее и любопытное, по большому счету, удалось только на периферию. И «заслуга» эта лежит также на наших же искусствоведах и арт-критиках, которые вместо разъяснения и раскрытия уникальности явления этого периода заменили его критикой в стиле французских марксистов шестидесятых.

Феномен русской интеллигенции всегда состоял в тяге к глобализму. Русский всегда почему-то думал, в первую очередь, не про Россию, а обо всем мире сразу. Может быть, даже придумывая себе сам тот остальной мир. Все должно быть всемирным, особенно в литературной традиции, это потом отразилось и на советском гербе, в центр которого попал земной шар…

В качестве эпилога – предложение.

…Мне кажется, что все беды и проблемы России можно решить на уровне простой знаковой магии. Предлагается новый герб России, совмещающий в себе качества Российского и Советского гербов. Из истории нам известно, что Россия всегда думала о судьбах мира больше чем о своих собственных, и перенесение Земного шара с Советского герба на уровень чрева двухголового орла, естественно обозначит некую беременность птицы мировыми проблемами. Замена короны на пентаграмму – знак человека, придаст нашему гербу некий гуманистический оттенок. Постепенная трансформация крыльев Орла в колосья пшеницы, любовно оплетавшие планету на Советском гербе, позволит орлу спустится с небес на землю и заняться её насущными проблемами. Для этого же предлагается развернуть головы птицы лицом друг другу. Распятость между Западом и Востоком и отсюда многочисленные комплексы и нереализованные желания, одно из которых «попадение в историю» – было благополучно разрешено в 1917 году, решаются методом саморефлексии – взгляда внутрь и последующего вдумчивого анализа…