Что видно и чего не видно

Бастиа Фредерик

Очерк Что видно и чего не видно является величайшим вкладом Бастиа в экономическую концепцию издержек. Сравнивая непосредственные и наглядные результаты вмешательства государства в размещение экономических ресурсов с более отдаленными и скрытыми последствиями Бастиа показал несостоятельность представления о том, что государственные расходы могут создать рабочие места и богатство. На типичных примерах Бастиа убедительно показал, что краткосрочные результаты экономической политики зачастую радикально отличаются от вызываемых ими долгосрочных последствий, которые могут быть противоположны ожидаемым. Согласно Бастиа, разница между плохим и хорошим экономистами состоит в пот, что первый придерживается только следствия, которое видно, а второй принимает в расчет и то, что видно, и все те следствия, которые надо предвидеть.

 

Что видно и чего не видно

 

В области экономических явлений всякое действие, привычка, постановление, закон порождают не только какое-нибудь одно, но целый род следствий. Из них только одно первое непосредственно обнаруживается в одно время с причиной, его вызвавшей, – его видно. Остальные открываются последовательно, одно за другим – их не видно, и хорошо еще, если можно предвидеть их.

Вся разница между плохим и хорошим экономистами в следующем: один придерживается только следствия, которое видно, а другой принимает в расчет и то, что видно, и все те следствия, которые надо предвидеть.

Это различие громадно, потому что почти всегда случается, что ближайший результат бывает благоприятен, а дальнейшие последствия пагубны, и наоборот. Отсюда следует, что плохой экономист преследует маленькое благо в настоящем, за которым следует великое зло в будущем, тогда как истинный экономист имеет в виду великое благо в будущем, рискуя маленьким злом в настоящем.

То же происходит в области гигиены и нравственности. Часто чем слаще первый плод какой-нибудь привычки, тем горше остальные. Об этом свидетельствуют разврат, лень, расточительность. Следовательно, когда человек, пораженный следствием, которое видно, не научился еще различать того, чего не видно, он предается пагубным привычкам не только по склонности, но и по расчету.

Это объясняет эволюцию человечества, фатально связанную со страданиями для него. Невежество сопровождает человека с колыбели и в поступках его определяется их ближайшими последствиями, единственными, которые он может видеть при своем рождении. Требуется немало времени для того, чтобы он привык принимать во внимание еще и другие последствия. Этому научают его два разных учителя: опыт и предусмотрительность. Опыт заправляет им сильно, но слишком грубо. Он учит нас познавать все последствия наших поступков, заставляя перечувствовать их на себе самих, и мы непременно в конце концов узнаем, что огонь жжется, лишь потому, что сами обожглись. На место такого сурового учителя я хотел бы по возможности поставить другого, более мягкого, – предусмотрительность. Вот почему я рассмотрю последствия некоторых экономических явлений, противополагая тому, что видно, то, чего не видно.

 

I. Разбитое окно

Были ли вы когда-нибудь свидетелем гнева добродушного буржуа Жака Бонома, когда его несносный сын разбил оконное стекло? Если вы присутствовали при этом зрелище, то, наверное, так же, как и все присутствующие, хотя бы их было более 30 человек, словно сговорившись, спешили утешить несчастного хозяина следующими общими фразами: «Нет худа без добра. Подобными случаями держится промышленность. Каждый хочет жить. Что сталось бы со стекольщиками, если бы никогда не били стекол?»

В этом утешении кроется целая теория, которую не худо выяснить на этом совсем простом случае, потому что это та же самая теория, которой, к несчастью, руководствуются обыкновенно наши экономические учреждения.

Если предположить, что надо истратить 6 франков для починки стекла, и что этим хотят сказать, что благодаря этому случаю стекольная промышленность получила 6 фр., и что на эти 6 фр. ей оказано поощрение, то я буду вполне согласен с этим рассуждением, не буду даже оспаривать его, ибо оно совершенно правильно. Придет стекольщик, исполнит свое дело, возьмет 6 фр., потрет руки от удовольствия и в сердце своем благословит ужасного ребенка. Это то, что видно.

Но если путем рассуждения придут, как это часто случается, к тому заключению, что хорошо, коли бьются стекла, потому что это усиливает обращение денег, а следовательно, служит поощрением промышленности вообще, то я воскликну: «Стойте! Ваша теория не идет дальше того, что видно, и не хочет знать того, чего не видно».

А не видно того, что если наш буржуа истратил 6 фр. на какую-нибудь вещь, то он не может истратить их на другую. Не видно того, что если бы ему не пришлось вставлять новое стекло взамен разбитого, то он мог бы, например, купить себе новые сапоги вместо стоптанных или книгу для своей библиотеки. Короче говоря, он употребил бы эти 6 фр. на что-нибудь такое, на что теперь употребить их не может.

Подведем же счет промышленности вообще.

Стекло разбито, и стекольная промышленность обогатилась на 6 фр. Это видно.

Если бы стекло не было разбито, то эти 6 фр. пошли бы в пользу сапожного или какого-нибудь другого мастерства. Этого не видно.

Итак, если бы приняли в соображение то, чего не видно, как факт отрицательный, и то, что видно, как факт положительный, то поняли бы, что для промышленности вообще, или для национального труда, нет никакой выгоды от того, будут ли стекла биться или не будут.

Теперь подведем счет Жака Бонома.

При первом предположении – что стекло разбито – он тратит 6 фр. и пользуется таким же, не больше и не меньше, стеклом, как прежде.

При втором предположении – что стекло не было разбито – он истратил бы 6 фр. на обувь и пользовался бы в одно и то же время и парой сапог, и стеклом.

Следовательно, так как Жак Боном составляет часть общества, то, приняв общество в его совокупности и подведя баланс его совокупным трудам и наслаждениям, придется заключить, что оно потеряло ценность стекла, то, чего стоило стекло.

Продолжая эти обобщения, мы придем к тому неожиданному выводу, что «общество теряет ценность всех предметов, без пользы уничтоженных», к тому афоризму, от которого волосы встанут дыбом на головах протекционистов, – что «ломать, бить, уничтожать не значит поощрять национальный труд» или, короче, что «разрушение невыгодно».

Но надо, чтобы читатель хорошенько понял, что в этой маленькой драме, какую я предложил его вниманию, участвуют не два, а три лица: одно лицо – Жак Боном – представляет собой потребителя, который вследствие уничтоженного стекла принужден иметь одно наслаждение вместо двух; другое лицо, стекольщик, изображает собой производителя, промысел которого получил поощрение благодаря этому случаю; третье лицо – сапожник или всякий другой мастеровой, труд которого настолько же пострадал от той же причины. Это третье лицо, которое держат всегда в тени, олицетворяет собой то, чего не видно, и является необходимым элементом задачи. Оно-то и учит нас понимать, как нелепо находить выгоду в разрушении. Это самое лицо научит нас скоро и тому, что не менее нелепо находить выгоду в запрещении, которое представляет собой ни более ни менее как частное разрушение. Разберите хорошенько все доказательства, приводимые в пользу этой системы запрещения, и вы не найдете ничего, кроме переиначенной фразы: что сталось бы со стекольщиком, если бы никогда не били стекол?

 

II. Увольнение с воинской службы

С народом происходит то же, что и с отдельным человеком. Когда народ или человек хочет получить удовлетворение, ему самому надлежит определить, какой ценой оно добывается. Для народа, для страны величайшее из благ – безопасность. Если ради безопасности нужно призвать в армию сто тысяч человек и потратить сто миллионов, мне нечего возразить. Благо покупается ценой жертвы.

И поэтому пусть никто не заблуждается насчет важности жертвы.

Скажем, некий деятель предлагает уволить из армии сто тысяч человек ради того, чтобы облегчить на сто миллионов груз налогов.

Если ответить на это так: «Сто тысяч человек и сто миллионов денег необходимы для национальной безопасности; да, мы приносим жертву, но без такой жертвы Франция распалась бы усилиями разношерстных групп или была бы захвачена внешним врагом», то у меня не найдется никаких доводов ни за, ни против, и хотя только что приведенный аргумент фактически может быть истинным или ложным, но теоретически он не заключает в себе никакой экономической ереси. Последняя ясно проступает лишь тогда, когда хотят изобразить саму жертву как некое преимущество, кому-то выгодное.

Однако я, к сожалению, ошибаюсь, ибо едва успеет сойти с ораторской трибуны автор все того же аргумента, как его сменит другой оратор и скажет:

«Уволить сто миллионов! Вы это серьезно? А что с ними станет, чем они будут жить, где найдут работу? Неужто вы не ведаете, что повсюду люди ищут работу и все места заняты и, можно сказать, переполнены. Неужели вы хотите добавить еще множество людей, которые обострят борьбу за труд, конкуренцию, и тем самым неизбежно будет снижен уровень заработков? В обстановке, когда так трудно зарабатывать даже на бедную жизнь, не лучше ли, чтобы государство кормило эти сто тысяч людей? Добавьте к этому, что армия потребляет и использует вино, одежду, оружие, что она, значит, поддерживает активность разных фабрик и прочих предприятий в городах, где держит свои гарнизоны, и в конце концов играет роль Провидения для своих бесчисленных поставщиков. И разве не бросает вас в дрожь сама мысль о прекращении столь обширного и мощного промышленного движения?»

Легко увидеть, что такое рассуждение, не касаясь всех прочих нужд и потребностей службы, основывается исключительно на экономических соображениях. Вот их-то я и должен отвергнуть.

Сто тысяч человек, обходящиеся налогоплательщику в сто миллионов, обеспечивают себя и своих поставщиков ровно на эту сумму. Это видно.

Но сто миллионов, вытащенные из кармана налогоплательщиков, уже не обеспечивают, опять-таки ровнехонько на эту сумму, ни их самих, то есть налогоплательщиков, ни их поставщиков. Этого не видно. Вот и посчитайте, дайте мне цифры и скажите, где же она, эта прибыль для множества людей.

Что до меня, я скажу вам, где кроется убыток, а чтобы упростить дело, давайте говорить не о ста тысячах людей и ста миллионах, а об одном человеке и тысяче франков.

Возьмем деревню А. Вербовщики забирают в армию одного из ее жителей. Потом сборщики налогов изымают у них тысячу франков. И этот человек, и эта сумма переправляются в Мец, где сумма обеспечивает человека на год, и он там ничего не делает. Если вы взглянете только на Мец, тогда вы тысячу раз правы: дело это очень выгодно. Но если вы обратите взоры на деревню А, вы будете рассуждать иначе. Только слепому не видно, что эта деревня потеряла работника и тысячу франков, которые пошли бы на оплату его труда, а тратя свой заработок, он давал бы работу другим.

На первый и поверхностный взгляд представляется, что все тут компенсируется. Просто то, что должно было происходить в деревне, происходит теперь в Меце. Но вот где кроется потеря: в деревне он пахал и всячески обрабатывал землю, он был работником; в Меце он занимается шагистикой и поворачивает голову направо и налево: он солдат. Деньги и их обращение одинаковы в обоих случаях. Но в одном случае было триста дней производительного труда, а в другом стало триста дней труда непроизводительного, да еще вы вправе допустить, что какая-то часть армии вовсе не необходима для поддержания безопасности страны.

И вот наступает увольнение. Вы говорите мне об увеличении на сто тысяч числа работников, о борьбе за труд и конкуренции и воздействии этого на заработки в сторону их снижения. Это вы видите.

Но вы не видите другого. Вы не видите, что уволить сто тысяч солдат означает не упразднить, не ликвидировать сто миллионов, а вернуть их налогоплательщикам. Вы не видите, что дать рынку сто тысяч работников означает также и обрести сто миллионов для оплаты их труда и что, следовательно, та же самая мера, которая увеличивает предложение рабочих рук, увеличивает и спрос на рабочие руки, так что ваше снижение заработков есть лишь обманчивая видимость. Вы не замечаете, что и до и после увольнения из армии в стране было и остается сто миллионов денег, соответствующих, так сказать, ста тысячам человек, а вся разница заключается в том, что до увольнения страна платила сто миллионов этим ста тысячам за ничегонеделание, а после стала платить им за полезный труд. Наконец, вы не видите, что когда налогоплательщик отдает свои деньги либо солдату в обмен на ничто, либо работнику в обмен на нечто, то все следствия и последствия обращения этих денег остаются одинаковыми в обоих случаях; единственное различие – это то, что во втором случае налогоплательщик что-то приобретает, а в первом не приобретает ничего, и тогда результатом оказывается чистая потеря для страны.

Софизм, который я здесь опровергая и отвергаю, не выдерживает испытания – испытания поступательным движением всего и вся, а оно-то и есть пробный камень всяческих принципов. Ведь если все компенсируется, все интересы учитываются и образуется национальная прибыль от увеличения численности армии, то почему бы не призвать под знамена все дееспособное мужское население страны?

 

III. Налог

Не случалось ли вам слышать такое мнение:

«Налог есть лучшее помещение средств, это животворная роса. Посмотрите, сколько семейств живут благодаря ему, и проследите мысленно, как он отражается на промышленности; да это бесконечное благо, это сама жизнь»?

Чтобы опровергнуть это мнение, я должен привести то же возражение. Политическая экономия хорошо знает, что ее аргументы не настолько забавны, чтобы можно было сказать: «Повторение нравится» (Repetita placent). Поэтому она переделала это выражение на свой лад, вполне уверенная, что «повторение научает» (repetita decent).

Выгоды, получаемые чиновниками, – это то, что видно. Благо, получаемое отсюда их поставщиками, – это опять то, что видно. Все это бросается в глаза.

Но ущерб, который несут при расплате плательщики, – это то, чего не видно, и убыток, который терпят от того их поставщики, – это то, чего тем более не видно, хотя они и должны бы броситься в глаза разуму.

Когда чиновник тратит на себя на 100 су больше прежнего, то это значит, что плательщик налога стал тратить на себя на 100 су меньше.

Но расходы чиновника видны, потому что они делаются на глазах всех, тогда как расходы плательщика не видны, потому что, увы, ему не дают сделать их.

Вы сравниваете нацию с отвердевшей от засухи почвой, а налог – с живительным дождем. Пусть будет так. Но вы должны были бы также спросить себя: где источники этого дождя и не налог ли сам вытягивает всю влагу из почвы и иссушает ее?

Вы должны были бы задать себе еще один вопрос: возможно ли, чтобы почва восполняла этим дождем точно такое же количество драгоценной влаги, какое она теряет испарениями?

Положительно же верно то, что Жак Боном отсчитывает 100 су сборщику податей и взамен их ничего не получает. А если потом чиновник, издержав свои 100 су, и возвращает их Жаку Боному, то не иначе как в уплату за какое-нибудь соответствующее количество хлеба или работы. Следовательно, в окончательном выводе Жак Боном прямо теряет 5 фр.

Вполне справедливо, что часто, даже очень часто, если хотите, чиновник отплачивает Жаку Боному равносильной услугой. В таких случаях обе стороны ничего не теряют и тут происходит простой обмен услуг. Точно так же моя аргументация не имеет никакого отношения к полезным должностям. Я говорю так: если вы хотите создать какую-нибудь должность, то докажите прежде, что она полезна. Докажите наперед, что она, получая с Жака Бонома свою часть, вознаградит его вполне за то, чего она ему стоит. Но помимо этой внутренней полезности должности не выставляйте в виде доказательства приносимой ею пользы тех выгод, которые получает чиновник, его семейство и его поставщики, не уверяйте, что она поощряет труд.

Если Жак Боном дает 100 су чиновнику за оказываемую ему действительно полезную услугу, то это совершенно то же самое, как если бы он заплатил эти 100 су сапожнику за пару сапог. Тут услуга за услугу, и обе стороны квиты. Но если Жак Боном отдает 100 су чиновнику и не только не получает за это никакой услуги, но и встречает притеснения себе, то это все равно, как если бы он отдал эти деньги вору. Тут уж никак нельзя было бы сказать, что чиновник тратит эти 100 су к великой пользе национального труда; то же сделал бы всякий мошенник, то же сделал бы и Жак Боном, если бы не встретил на своем пути легального или нелегального паразита.

Будем же судить о вещах не только по тому, что видно, но и по тому еще, чего не видно.

В прошлом году я состоял членом финансового комитета; тогда членов оппозиции систематически еще не исключали из всех комиссий, и в этом отношении учредительное собрание поступало очень умно. Тогда нам довелось слышать, как Тьер говорил следующее: «Я всю жизнь боролся с партией легитимистов и клерикалов. Когда же пришлось нам сблизиться ввиду общей опасности и откровенно объясниться, когда я коротко узнал их, то увидел, что они совсем не такие чудовища, какими я представлял их себе раньше».

Да, недоверие всегда преувеличивает разногласия, и взаимная ненависть возгорается между партиями, которые сторонятся друг друга, а если бы большинство допустило проникнуть в среду комиссии нескольким членам из меньшинства, то с обеих сторон признали бы, что их идеи совсем не так несхожи между собой и в особенности намерения их совсем не так превратны, как предполагали прежде.

Как бы там ни было, но в прошлом году я состоял членом финансового комитета. Всякий раз, когда кто-нибудь из наших товарищей доказывал, что надо назначить более умеренное содержание президенту республики, министрам и посланникам, ему отвечали так: «Ради пользы самой службы приходится обставлять некоторые должности особой пышностью и почетом. Только таким способом можно привлечь к ним людей достойных. Бесчисленное множество нуждающихся обращаются к президенту республики; и как же ставить его в такое трудное положение – всегда во всем всем отказывать? Некоторая представительность министерских и дипломатических салонов составляет один из рычагов конституционных правительств. И т. д.»

Хотя нетрудно опровергнуть подобные аргументы, однако они, без сомнения, заслуживают серьезного рассмотрения. Все они опираются на общее благо; хорошо или дурно понято это благо – другой вопрос; что же касается меня, то я придаю ему больше значения, чем многие из наших Катонов, руководимых в своих действиях скаредностью или завистью.

Более же всего возмущает мою совесть как экономиста и заставляет краснеть за умственную репутацию моей родины то, что приходят (что всегда и случается) к следующей нелепой пошлости, которая, однако, всегда благосклонно принимается:

«Роскошь важных чиновников поощряет искусство, промышленность, труд. Когда глава государства и его министры задают праздники и вечера, то всегда содействуют движению жизни во всех артериях и венах социального организма. Сократить им содержание – значит обречь на голодовку парижскую, а следовательно, и всю народную промышленность».

Ради Бога, господа, пощадите хоть арифметику и не доказывайте во всеуслышание перед национальным собранием всей Франции из страха, как бы она, к стыду своему, не одобрила вас, что от сложения получаются разные суммы, смотря по тому, складываются ли они сверху или снизу.

Как? Я иду нанять землекопа, чтобы он за 100 су провел канавку на моем поле, и в тот самый момент, когда мы договариваемся, приходит сборщик податей, отбирает у меня эти 100 су и передает их министру внутренних дел; мой договор с землекопом прерывается, а министр прибавляет новое блюдо к своему обеду. Как же, на каком основании позволяете вы себе доказывать, что этот официальный расход составляет прибавку к народной промышленности? Да разве вы не понимаете, что это – простая перестановка труда и пользования благами жизни? Правда, министр держит теперь лучший стол, чем прежде, но правда также и то, что у земледельца земля хуже осушена. Что парижский трактирщик нажил 100 су, я согласен с этим; но согласитесь и вы со мной, что землекоп, пришедший из провинции, лишился возможности заработать 5 фр. Тут можно сказать только одно – что официальное блюдо за обедом министра и довольный трактирщик составляют то, что видно, а залитое водой поле и оставшийся без работы землекоп – то, чего не видно.

Боже мой! Как трудно доказывать в политической экономии, что дважды два четыре; если же вам удастся доказать это, то все закричат: «Да это так ясно, что скучно становится». А потом решают вопрос, как будто вы ничего не доказывали.

 

IV. Театры, изящные искусства

Должно ли государство субсидировать искусства?

Разумеется, тут можно высказать очень многое и за и против.

В пользу системы субсидий можно сказать, что искусства обогащают, воспитывают и поэтизируют душу народа, что они высвобождают людей из тисков материальных забот, прививают людям чувство прекрасного, благотворно воздействуют на поведение, обычаи и нравы и даже на саму хозяйственную деятельность. Можно задаться вопросом, какой была бы музыка во Франции без Итальянского театра и Консерватории, каким было бы драматическое искусство без Французского театра, какими были бы живопись и скульптура без наших коллекций и музеев. Можно пойти дальше и поставить вопрос шире: разве без централизации страны и власти, которая как раз и обеспечивает субсидирование изящных искусств, развился бы тот изысканный вкус, который придает благородство всякому труду француза и способствует распространению произведений его труда по всему миру? И разве при таких результатах не было бы величайшей неосторожностью отказаться от обложения весьма скромным налогом всех граждан, который в конечном счете обеспечивает им во всей Европе превосходство и славу?

Однако этим и многим другим доводам, убедительность которых я не оспариваю, можно противопоставить доводы не менее убедительные. И прежде всего можно обратить внимание на существование вопроса о степени справедливости распределения благ и тягот. Разве право законодателя доходит до того, чтобы посягнуть на заработок ремесленника, чтобы дать некую прибавку к прибыли художника или представителя любого иного вида искусства? Г-н Ламартин говорил: «Если вы отмените субсидирование театра, то где вы остановитесь на начатом пути и не придется ли вам, притом вполне логично, упразднить ваши факультеты, музеи, институты, библиотеки?» На это можно ответить: если вы хотите субсидировать все доброе и полезное, где вы остановитесь на этом пути и не придете ли вы, тоже вполне логично, к тому, чтобы включить в соответствующую ведомость сельское хозяйство, промышленность, торговлю, благотворительную деятельность, систему воспитания и образования? Такой вопрос далек от положительного ответа на него, и мы видим собственными глазами, что процветают театры, живущие собственной и независимой жизнью. Наконец, восходя на более высокий уровень рассуждений и обобщений, можно заметить, что нужды и желания, так сказать, порождают друг друга и растут и развиваются в тех местах, где становится, если можно так выразиться, чище по мере того, как общественное богатство позволяет удовлетворять эти нужды и желания все более полно, так что правительству совсем не требуется вмешиваться в такое соответствие, ибо, при нынешней степени благосостояния, оно не сумеет стимулировать с помощью налогов производство предметов роскоши, не причиняя одновременно ущерба производству предметов первой необходимости, а значит, оно будет нарушать и извращать структуру и характер естественного рынка современной цивилизации. Можно также заметить, что подобные искусственные перемещения и перестановки нужд, вкусов, труда, населения приводят к шаткому и опасному положению целые народы, которые лишаются прочной основы своего существования.

Таковы некоторые резоны, служащие поддержкой противникам государственного вмешательства в том, что касается порядка, при котором граждане намереваются удовлетворять свои нужды и желания, а следовательно, вести свою хозяйственную и прочую деятельность. Должен признаться, что сам я принадлежу к тем людям, которые полагают, что выбор и импульс должны исходить снизу, а не сверху, от граждан, а не от законодателей. Мне думается, что противоположная доктрина ведет к исчезновению свободы и достоинства человека.

Однако знаете ли вы, как посредством ложных и несправедливых умозаключений обвиняют экономистов? Когда мы отвергаем субсидирование, утверждают, что мы отвергаем и сам предмет субсидирования и что мы враги всех видов деятельности потому, дескать, что мы хотим, чтобы эта деятельность, с одной стороны, была свободной, а с другой – чтобы она изыскивала в самой себе средства собственного поддержания. Когда мы требуем, чтобы государство не вмешивалось с помощью налогов в церковные дела, мы якобы становимся атеистами. Когда мы требуем, чтобы государство не вмешивалось, опять-таки через налоги, в систему образования, нас называют ненавистниками просвещения. Когда мы утверждаем, что государство не должно через налоги придавать искусственную ценность земле или какой-нибудь отрасли промышленности, нас провозглашают врагами собственности и труда. Когда мы говорим, что государство не должно субсидировать деятелей искусства, мы оказываемся варварами, считающими бесполезным всякое искусство.

Я решительно протестую против всех этих умозаключений и обвинений. Нам совершенно чужда абсурдная мысль об упразднении и уничтожении религии, просвещения, собственности, труда и всех искусств, когда мы требуем, чтобы государство выступало сторонником и защитником свободного развития любой деятельности людей, а не поддерживало подачками одни виды деятельности в ущерб другим. Совсем напротив, мы полагаем, что все животворные силы общества будут расти и развиваться именно в условиях свободы и что ни одна из них не превратится, как мы, к сожалению, видим это сегодня, в источник сумятиц и смут, злоупотреблений, тирании и беспорядка.

Наши противники считают, что деятельность, не поддерживаемая и регламентируемая государством, есть деятельность упраздненная и уничтоженная. Наша точка зрения прямо противоположна. Их кредо основано на законодательстве, а не на человечности. Наше же кредо зиждется на человечности, а не на законодательстве.

Г-н Ламартин говорил: «Во имя этого принципа надо ликвидировать все публичные выставки, составляющие честь и богатство нашей страны».

Я отвечаю г-ну Ламартину: по-вашему выходит, что не субсидировать означает ликвидировать, потому что, исходя из мысли, что все на свете существует лишь по воле государства, вы умозаключаете, что живет лишь то, чья жизнь поддерживается налоговыми поступлениями. Но я оборачиваю против вас ваш собственный пример и обращаю ваше внимание на то обстоятельство, что величайшая и благороднейшая из выставок, задуманная в духе самом либеральном, самом универсальном и – не побоюсь определения, которое в данном случае отнюдь не является преувеличением, – самом человечном, это выставка, готовящаяся сейчас в Лондоне, единственная выставка, в организацию которой не вмешивается ни одно государство и которая не поддерживается никакими налоговыми поступлениями.

Повторю, что мы, возвращаясь к изящным искусствам, можем выдвинуть в равной степени веские доводы как за, так и против системы субсидий. Читатель поймет, что поскольку в этой моей статье я рассматриваю предмет специальный и случай частный, я не буду ни излагать эти доводы, ни делать выбор между ними.

Но г-н Ламартин выдвинул один аргумент, который я не могу обойти молчанием, так как он возвращается в четко очерченный круг моего экономического очерка.

Он сказал:

«Экономический вопрос, касающийся театров, резюмируется в одном слове, и слово это – “труд”. Особый характер этого труда здесь имеет мало значения, ибо труд этот столь же плодотворен, столь же продуктивен, что и всякий другой труд в стране. Вам известно, что театры во Франции кормят, снабжают жалованьем не меньше восьмидесяти тысяч работников самых разных профессий – художников, каменщиков, декораторов, костюмеров и т. д., и этим живут целые кварталы нашей столицы, жители которых должны стяжать ваши симпатии!»

Ваши симпатии! Скажите лучше: ваши субсидии.

И он продолжал:

«Парижские удовольствия – это труд и потребление департаментов, роскошество богатых – это жалованье и хлеб двухсот тысяч рабочих всякого рода, обеспечивающих свое существование благодаря многообразной индустрии театров во всей нашей Республике, получающих от всех тех удовольствий, которыми отличается Франция, себе на пропитание и на приобретение самого необходимого для их семей и их детей. И именно им вы отдаете эти шестьдесят тысяч франков (“Очень хорошо, очень хорошо” – раздаются многочисленные возгласы в зале.)».

А вот я вынужден воскликнуть: «Очень плохо, очень плохо!», оправдывая и ограничивая себя, разумеется, только лишь экономическими соображениями, о которых здесь у нас идет речь.

Да, именно работникам, обслуживающим театры, идут, по крайней мере частично, эти самые шестьдесят тысяч франков. Это так, даже если, вглядевшись пристальнее, обнаруживаешь, что пирог ушел куда-то не туда, а осчастливленным рабочим достались крохи. Но допустим, что вся субсидия досталась художникам, декораторам, костюмерам, парикмахерам и т. д. Это то, что видно.

Однако откуда она, субсидия, берется? Вот вам оборотная сторона вопроса, столь же достойная рассмотрения, что и сторона лицевая. Где источник этих самых шестидесяти тысяч франков? И куда они пойдут, если голосование законодателей не направит их сначала на улицу Риволи, а оттуда на улицу Гренель? Это то, чего не видно.

Конечно, никто не решится утверждать, что голосование законодателей само по себе породило эту сумму в урне для бюллетеней, что она есть чистая добавка к национальному богатству и что без этого чудодейственного голосования никто и никогда не увидел и не пощупал бы пресловутые шестьдесят тысяч франков. Приходится признать, что парламентское большинство может лишь решить, откуда изъять эту сумму и куда ее направить, и если кто-то из адресатов не получит ее, значит, получит другой.

Вот так-то. И вполне ясно, что налогоплательщик, у которого возьмут один франк, никак, даже косвенно, не будет распоряжаться этим франком. Ясно, что он удовлетворит свои потребности на один франк меньше, а любой работник, который обслуживал его, тоже увидит свой заработок сниженным на один франк.

Так что не будем наивными и не будем впадать в иллюзию, будто голосование 16 мая что-то добавляет к национальному благополучию и труду. Оно лишь перемещает пользование благами, перемещает заработки – только и всего.

Можно ли сказать, что вышеназванное голосование – один вид удовлетворения нужд и один вид труда другим видом того и другого – видом нужд и работ более настоятельных, более нравственных, более разумных? Если так скажут, я могу поспорить. Я могу сказать: отнимая шестьдесят тысяч франков у налогоплательщиков, вы снижаете заработки земледельцев, землекопов, плотников, кузнецов и увеличиваете заработки певцов, парикмахеров, декораторов, костюмеров. Ничто не доказывает, что последние чем-то лучше и полезнее первых. Да и сам г-н Ламартин так не утверждает. Он говорит, что труд театров и для театров столь же (а не более) плодотворен и продуктивен, как и любой другой труд. Но и в этом с ним можно поспорить, ибо лучшим доказательством того, что вторая названная нами группа работников не столь же плодотворна, что и первая, служит то обстоятельство, что он призывает субсидировать вторую группу за счет первой.

Однако такое сопоставление ценности и достоинств разных видов труда не входит в тематику этого моего очерка. Я хотел лишь показать, что если г-н Ламартин и те, кто ему аплодировал, увидели, левым глазом, заработки поставщиков всякого рода вещей для актеров и актрис, то им следовало бы увидеть, правым глазом, потери в заработках тех, кто поставляет товары и прочее налогоплательщикам. Без этого они просто выставляют себя на посмешище, принимая перемещение за некий выигрыш. Если бы они последовательно проводили свою доктрину, они потребовали бы бесконечного и безграничного субсидирования, потому что то, что верно и справедливо для одного франка и для шестидесяти тысяч франков, верно и справедливо, при схожих обстоятельствах, для миллиарда франков.

Господа! Когда речь идет о налогах, потрудитесь-ка доказать их полезность по существу и глубоко проникая в суть дела, а не посредством пустого и никчемного утверждения, что, мол, публичные расходы дают средства существования рабочему классу. Такое утверждение прикрывает собой один очень важный факт, а именно: публичные, государственные расходы всегда заступают место частных расходов и, следовательно, обеспечивают жизнь одного рабочего за счет другого, так что весь рабочий класс, рассматриваемый как целое, не получает никакой прибавки. А ваша аргументация, да, она сейчас в моде, но она слишком абсурдна, чтобы ее признал разум и рассудок.

 

V. Общественные работы

Когда нация убеждается, что какое-нибудь большое предприятие полезно для общества, то приводить его в исполнение на общие средства вполне естественно. Но признаюсь, я начинаю горячиться, когда в подкрепление такого решения приводят следующую экономическую ошибку: «К тому же это средство создать рабочие места».

Государство открывает дорогу, строит дворец, исправляет улицу, роет канал; этими предприятиями оно, с одной стороны, доставляет работу некоторым людям, это видно; но, с другой стороны, оно отнимает работу у некоторых других людей, это то, чего не видно.

Положим, что началась постройка дороги. Тысячи рабочих приходят каждое утро на работу и каждый вечер уходят домой, унося с собой свой заработок, это ясно как день. Если бы не было решено строить дорогу и не были назначены на нее необходимые средства, то весь этот народ не нашел бы себе здесь работы и ничего не заработал бы, это также ясно как день.

Но достаточно ли этого? Не обнимает ли собой это предприятие в общей совокупности еще чего-нибудь другого? В ту самую минуту, когда г‑н Дюпен торжественно произносит: «Собрание постановило», спускаются ли миллионы, как по волшебству, в сундуки господ Фульда и Бино? Чтобы эволюция, как выражаются теперь, совершилась вполне, не должно ли государство верно рассчитать как свои средства, так и необходимый расход предприятия, пустить в ход своих сборщиков податей и привлечь плательщиков к обложению?

Вглядитесь же в этот вопрос с обеих сторон. Соглашаясь на то, чтобы дать этим миллионам именно такое, а не другое назначение, не забудьте также подумать и о том, какое назначение плательщики дали бы, а теперь не могут дать этим самым миллионам. Тогда вы поймете, что всякое общественное предприятие имеет и оборотную сторону медали. На одной стороне ее изображен занятый делом рабочий с девизом «что видно», на другой – рабочий без работы с девизом «чего не видно».

Опровергаемый мной в этой статье софизм тем более опасен, что в применении к общественным работам он служит оправданием самых безрассудных предприятий и расточительности. Когда железная дорога или мост действительно полезны, то достаточно сослаться на эту пользу. Если же этого сделать не могут, то как поступают тогда? Прибегают к такой мистификации: «Надо доставить работу рабочим».

Сказано – сделано: отдают приказ срывать и насыпать насыпи на Марсовом поле. Известно, что великий Наполеон полагал, что делал доброе дело, когда заставлял то рыть, то засыпать канавы. Он говорил то же самое: «Какое мне дело до результатов? Нужно иметь перед глазами только одно – распространение богатства среди рабочих классов».

Но пойдем дальше, вникнем в дело, ибо деньги слепят нам глаза. Просить у граждан помощи на общественное дело в виде денег на самом деле то же, что просить у них помощи натурой, потому что каждый из них добывает трудом ту сумму, которой он обложен. Итак, если собрать всех граждан и заставить их натурой совершить какое-нибудь полезное для всех дело, это было бы понятно: они нашли бы свое вознаграждение в результатах исполненного ими дела. Но когда их собирают, чтобы строить дороги, по которым никто не будет ездить, сооружать дворцы, в которых никто не будет жить, и все это под предлогом доставить им же работу – вот где нелепость, на которую они вполне основательно могут возразить так: зачем нам такая работа, уж лучше мы будем работать на себя.

Способ привлечения к делу граждан платежом денег, а не личным трудом их натурою ни в чем не изменяет этих общих результатов. Разница здесь только в том, что при последнем способе привлечения потеря распределится между всеми одинаково, а при первом способе ее избегнут рабочие, которым государство дало работу, и свалят эту потерю на своих соотечественников, которым и без того придется расплачиваться.

Есть такая статья в конституции:

«Общество покровительствует и поощряет развитие труда… учреждением при помощи государства департаментов и общин, общественных работ, способных занять свободные руки».

Как временная мера в какую-нибудь критическую пору, в продолжение, например, суровой зимы, такое вмешательство плательщиков еще может принести пользу. Оно действует точно так же, как страхование: ничего не прибавляет ни к труду, ни к заработной плате, но берет что-нибудь от труда и от заработной платы в обыкновенное время для того, чтобы вознаградить их, правда, с потерею впоследствии, когда наступит тяжелое время.

Но как мера постоянная, общая, систематическая это не более как разорительная мистификация; это невозможность, противоречие, из-за которых слегка показывают частичку труда, получающего поощрение, это то, что видно, и прячут много скрытого труда, это то, чего не видно.

 

VI. Посредники

Общество представляет собой совокупность услуг, которые люди добровольно или по принуждению оказывают друг другу, т. е. совокупность услуг общественных или частных.

Первые, предписываемые и регламентируемые законом, который, однако, замечу, не всегда удобно изменять, даже когда это нужно сделать, могут надолго вместе с ним пережить пользу, какую они прежде приносили, и все-таки сохранять за собой название услуг общественных даже тогда, когда они превратились просто в общественные притеснения. Вторые услуги являются делом доброй воли и личной ответственности. Каждый дает и получает что хочет и что может по взаимному соглашению. Они всегда предполагают действительную пользу, ими приносимую, точно определенную взаимным сравнением их между собой.

Вот почему первые так часто страдают неподвижностью, в то время как последние развиваются по закону прогресса.

Довольно странно, что в то время, когда преувеличенное развитие общественных услуг способствует утверждению в обществе пагубного паразитизма, многие новомодные учения, сообщая такой же характер свободным и частным услугам, стараются преобразовать частные профессии в постоянные должности.

Эти учения усиленно восстают против тех, кого они называют посредниками. Они охотно уничтожили бы капиталиста, банкира, спекулянта, предпринимателя, торговца и негоцианта, обвиняя всех их в том, что они становятся помехой между производством и потреблением, вымогая деньги у той и другой стороны и не доставляя им взамен ровно ничего. Или, еще лучше, они хотели бы возложить на государство дело, исполняемое этими лицами, потому что тогда это дело не могло бы быть уничтожено.

Софизм социалистов в этом отношении состоит в том, чтобы доказать обществу, что оно платит посредникам за оказываемые ими услуги, и скрыть от него, что ему пришлось бы платить за то же государству. Это опять все та же борьба между тем, что бросается в глаза, и тем, что познается только умом, т. е. между тем, что видно, и тем, чего не видно.

Так было в особенности в 1847 г. по случаю голода, когда социалистическим школам удалось популяризировать свою пагубную теорию. Они хорошо понимали, что самая нелепая пропаганда всегда имеет некоторый успех среди людей, обреченных на страдания, – malesuado fames – «голод – плохой советник».

И вот при помощи громких фраз: эксплуатация человека человеком, спекуляция голодом, барышничество – они начали поносить торговлю и утаивать ее благотворное влияние.

«Зачем, – твердили они, – предоставлять негоциантам заботу о доставке средств пропитания из Соединенных Штатов и из России? Почему государство, департаменты, общины не организуют особое учреждение для снабжения страны провиантом и не заведут запасных магазинов? Эти учреждения продавали бы припасы по своей цене, и бедный народ был бы освобожден от той дани, которую он теперь платит вольной, т. е. эгоистической, индивидуальной и анархической, торговле».

Это дань, которую народ платит торговле, это то, что видно. А дань, которую народ платил бы государству и его агентам при социалистической системе, – это то, чего не видно.

Но в чем состоит эта предполагаемая дань, платимая народом торговле? А вот в чем: в том, что два лица меняются взаимными услугами вполне свободно, под влиянием одной только конкуренции и по свободно условленной между ними цене.

Когда желудок голодает и обретается в Париже, а хлеб, могущий напитать его, – в Одессе, то страдание не прекратится, пока хлеб не приблизится к желудку. Есть три способа, чтобы это совершилось: 1) голодные могут сами идти разыскивать себе хлеб; 2) они могут поручить разыскать его тем, кто занимается этим делом; 3) они могут сложиться и возложить эту операцию на государственных чиновников.

Который из этих трех способов самый выгодный?

Во все времена и во всех странах чем свободнее, просвещеннее и опытнее люди, тем скорее они добровольно выбирали второй способ, и, признаюсь, в моих глазах этого достаточно, чтобы отдать преимущество именно этому способу. Мой ум отказывается допустить, что человечество в общей совокупности ошибалось в таком деле, которое стоит к нему ближе всего.

Но рассмотрим его подробнее.

Чтобы 36 млн граждан отправились в Одессу за хлебом, в котором они нуждаются, – это, очевидно, невозможно. Первый способ, стало быть, никуда не годен. Потребители не могут действовать непосредственно сами, им поневоле приходится прибегать к посредникам, чиновникам или негоциантам.

Заметим, однако, что первый способ мог бы быть самым естественным. В сущности, тот, кто голоден, и должен бы сам идти искать хлеб. Это труд, касающийся его лично, это услуга, которую он должен оказать самому себе. Если же кто-нибудь другой под каким бы то ни было ярлыком оказывает ему эту услугу и берет на себя труд за него, то этот другой имеет право на вознаграждение. Все это я говорю здесь в подтверждение того, что услуги посредников заключают в себе принцип вознаграждения.

Как бы там ни было, но раз приходится прибегать, как называют социалисты, к паразитам, то спрашивается: который из этих паразитов менее требователен – негоциант или чиновник?

Торговле (я предполагаю, что она свободна, а иначе как же мог бы я рассуждать?) ради ее собственного интереса приходится изучать времена года, следить изо дня в день за состоянием урожаев, получать сведения со всех концов света, предусматривать существующие потребности и всегда быть наготове. Она всегда имеет наготове суда, держит повсюду своих корреспондентов, и непосредственный интерес ее состоит в том, чтобы купить как можно дешевле, сберечь деньги на всех этапах этой операции и достигнуть наилучших результатов с наименьшими усилиями. Ведь не одни только французские негоцианты, но и негоцианты всего мира заняты снабжением Франции хлебом в тот день, когда она нуждается в нем; и если их собственный интерес требует от них неуклонного исполнения этой задачи с наименьшими издержками, то существующая между ними конкуренция также неуклонно заставляет их дать возможность и потребителям воспользоваться всей достигнутой ими экономией. Лишь только хлеб привезен, то в интересах торговли продать его как можно скорее, чтобы покрыть свои издержки, восстановить затраченные на дело капиталы и при благоприятных обстоятельствах снова начать ту же операцию. Руководствуясь сравнительными ценами на хлеб, торговля распределяет его по всей поверхности страны, начиная всегда с самого дорогого места, где чувствуется наибольшая потребность в нем. Нельзя представить себе вернее рассчитанную организацию этого дела в интересах тех, кто чувствует голод, и лучшая сторона этой организации, не замеченная социалистами, является результатом именно того, что она свободна. Правда, потребитель принужден оплатить торговле ее расход за перевозку, хранение в складах, комиссию и т. д.; но при какой же системе не требуется, чтобы тот, кто ест хлеб, вознаграждал за издержки по его доставке? Ему приходится платить вознаграждение за оказанную ему услугу. Что же касается размера этого вознаграждения, то благодаря конкуренции оно доведено до возможного минимума, относительно же его справедливости было бы странно, если бы мастеровые Парижа не стали работать на негоциантов Марселя, когда негоцианты Марселя работают на мастеровых Парижа.

Но пусть, согласно измышлению социалистов, государство заступит место торговли. Что произойдет тогда? Я прошу указать мне, где в этом случае искать экономии для общества? Уж не в покупной ли цене? Пусть представят себе, что в Одессу вдруг наехали в один день, и притом в день общей нужды, уполномоченные от 40 тыс. общин. Какое действие произвело бы это на ценность? Не получится ли экономия от сокращения расходов? Но разве при этом потребуется меньше судов, меньше экипажа на них, меньше перегрузки, меньше складов или, может быть, не придется никому ничего платить за все это? Не получится ли экономия за счет прибыли негоциантов? Но разве ваши уполномоченные и чиновники поедут в Одессу даром? Но, может статься, они будут кататься и работать во имя братства? Ведь им тоже надо жить. Разве их время не должно быть оплачено? Не думаете ли вы, что этот расход не превзойдет в тысячу раз 2–3 %, зарабатываемые теперь торговцем, – размер барыша, на который он всегда охотно согласится?

Но подумайте еще хорошенько о трудности взимания стольких налогов и распределения такого количества хлеба, о несправедливостях, злоупотреблениях, неизбежных при таком предприятии. Подумайте, наконец, об ответственности, какая лежала бы на правительстве.

Социалисты, придумавшие эти глупости и в дни общего несчастья внедряющие их в умы народных масс, сами же с легкой развязностью награждают себя прозванием передовых людей, а привычка без разбора распоряжаться словами не без некоторой опасности признает за ними это прозвание и заключающееся в нем понятие. Передовые люди! Под этими словами разумеют, что эти господа видят дальше, чем простые смертные, что единственная вина их в том, что они слишком опередили всех, и если еще не наступило время уничтожить некоторые свободные услуги, признаваемые за паразитов, то лишь по милости общества, которое отстало от социализма. По совести я нахожу, что верно совершенно противоположное положение, и не знаю, к какому веку варварства следовало бы обратиться в этом отношении, чтобы найти учение, стоящее в уровень с социализмом.

Новомодные учения беспрестанно противополагают ассоциацию настоящему обществу, и при этом они не соображают того, что общество-то при свободном устройстве и есть настоящая ассоциация, стоящая гораздо выше всех союзов, изображаемых их плодовитым воображением.

Поясню это примером.

Для того чтобы человек, вставая, имел во что одеться, необходимо, чтобы кусок земли был огорожен, расчищен, осушен, обработан и засеян каким-нибудь растением; необходимо, чтобы стада кормились на этом куске, чтобы они дали шерсть; необходимо, чтобы из этой шерсти было спрядено, соткано и выделано сукно, чтобы это сукно было выкрашено, а из него скроено и сшито платье. Но этот длинный ряд операций предполагает еще массу других: употребление земледельческих орудий, овчарен, мастерских, фабрик и заводов, каменного угля, машин, повозок и т. д.

Если бы общество не было вполне реальной ассоциацией, то желающий иметь одежду был бы поставлен в необходимость работать сам на себя, т. е. сам исполнять все бесчисленные операции этого рода, начиная с первого удара заступом и кончая последним стежком швейной иголки.

Благодаря общительности, составляющей отличительную особенность людского рода, эти операции распределились теперь между множеством работников и ради общего блага все более и более подразделяются, так что по мере того как потребление становится все сильнее и деятельнее, специальное дело может вскормить новую промышленность. За этим следует распределение полученного продукта соответственно той доле участия, какую каждый внес в общее дело. Если это не ассоциация, то я желал бы знать, что же это такое?

Заметьте, что ни один из этих работников не получил из ничего ни малейшего атома необходимого ему материала, все они принуждены оказывать друг другу взаимные услуги и взаимную помощь ради общей цели и потому по отношению один к другому могут быть рассматриваемы как посредники. Если, например, во время производства какой-нибудь операции перевозка является настолько важным делом, что требует особого лица, прядение – другого лица, а ткачество – третьего, то почему же первое будет считаться паразитом больше, чем второе и третье? Разве перевозка не нужна? А те, кто занимается ею, разве не тратят на нее свое время и труд и разве не сберегают их к выгоде своих товарищей? А разве эти последние работают больше него или делают что-нибудь другое, чем он? Разве все они не одинаково подчинены в отношении вознаграждения, т. е. раздела продукта, закону, устанавливающему цены на него? Не вполне ли свободно совершается и установилось это распределение труда ради общего блага? Зачем же понадобилось, чтобы пришел какой-то специалист и под предлогом какой-то организации деспотически разрушил наше добровольное соглашение, остановил разделение труда, поставил разрозненные усилия отдельных лиц на место совокупных усилий целого общества и отодвинул назад цивилизацию?

Разве ассоциация, которую я описываю здесь, менее ассоциация потому, что каждый свободно вступает в нее и выходит из нее, свободно выбирает себе место в ней, обсуждает и рассчитывает сам на себя, под свою личную ответственность и вносит в ассоциацию энергию и гарантию личного интереса? Для того чтобы она была достойна этого имени, разве необходимо, чтобы объявился непрошеный реформатор, навязал нам свою формулу и волю и, так сказать, олицетворил в себе все человечество?

Чем более рассматриваешь эти передовые школы, тем более убеждаешься, что в основе их лежит только одно – невежество, провозглашающее себя непогрешимым и во имя этой непогрешимости взывающее к деспотизму.

Да простит мне читатель это преступление. Может быть, оно и небесполезно в настоящую минуту, когда трескучие обвинения против посредников, взятые из книги сен-симонистов, фаланстеров и икарийцев, наводняют журналистику и трибуну и серьезно угрожают свободе труда и взаимным сношениям.

 

VII. Ограничения

Г-н Прогибан (не я его так назвал, а г-н Шарль Дюпен) посвящал все свое время и капиталы на обработку железной руды в своих имениях. Так как природа была щедрее к бельгийцам, то они и продавали железо французам дешевле, чем г-н Прогибан, а это значило, что все французы, или вся Франция, могли иметь данное количество железа с меньшими затратами труда, покупая его у честных фламандцев. Руководствуясь собственным интересом, они не сделали ошибки, и каждый день можно было видеть, какое множество гвоздарей, кузнецов, колесников, механиков и земледельцев или сами отправлялись, или посылали своих доверенных за железом в Бельгию. Это очень не нравилось г-ну Прогибану.

И вот ему пришло в голову остановить это злоупотребление собственными силами. Это было бы еще наименьшим из зол, так как он один страдал от этого. «Я возьму ружье, – говорил он, – заткну за пояс четыре пистолета, наполню патронташ, опояшусь шпагой и в таком вооружении пойду на границу. Первого кузнеца, гвоздаря, механика или слесаря, который появится там обделывать свои, а не мои дела, я тотчас же убью – пускай знает, как надо жить».

Перед самым отходом г-н Прогибан задумался, что несколько охладило его воинственный жар, и сказал себе: «Прежде всего еще далеко не известно, как отнесутся к моему нападению покупщики железа, мои соотечественники и враги – как бы они прежде не убили меня самого. Потом, если бы я забрал с собой даже всех своих служителей, то и тогда мы не смогли бы выстеречь всех проходов. Наконец, вся эта затея обойдется мне очень дорого, гораздо дороже того, что она даст мне».

Г-н Прогибан с грустью решил было покориться своей участи и оставаться, как и все, свободным, как вдруг блестящая мысль озарила его. Он вспомнил, что в Париже существует громадная фабрика, выделывающая законы. «Что такое закон? – спросил он себя. – Это такая мера, которой, если она раз принята, будь она хороша или дурна – все равно, каждый обязан подчиниться. Для ее исполнения организуют общественную силу, а для учреждения этой общественной силы обращаются к народу и берут у него людей и деньги.

Если б мне удалось заполучить на этой великой парижской фабрике совсем маленький закон, который бы гласил, что бельгийское железо запрещено, я достиг бы следующих результатов: правительство заменило бы тех немногих служителей, которых я хотел послать за границу, 20 тыс. человек, сыновьями моих упрямых ковачей, слесарей, гвоздарей, кузнецов, ремесленников, механиков и земледельцев. Потом, чтобы поддерживать здоровье и доброе настроение этих 20 тыс. таможенников, оно роздало бы им 25 млн франков, которые были бы взяты у тех же ковачей, гвоздарей, ремесленников и земледельцев. Надзор был бы устроен гораздо лучше и не стоил бы мне ровно ничего, а я, сверх того, был бы огражден и от грубости перекупщиков; я стал бы продавать железо по той цене, по какой мне хотелось, и, наслаждаясь сладким покоем, радовался бы, что наш великий народ сделался жертвой позорной мистификации. Это отучило бы его лезть вперед и провозглашать себя предвестником и двигателем прогресса в Европе. Да, это было бы довольно пикантно, стоило бы похлопотать об этом».

И вот г-н Прогибан пошел на фабрику законов. В другой раз я, может быть, расскажу историю его темных проделок, а теперь буду говорить только о том, что он открыто делал. Прежде всего он подал господам законодателям следующую записку:

«Бельгийское железо продается во Франции по 10 фр., что заставляет и меня продавать мое железо по той же цене. Я желал бы продавать его по 15 фр., но не могу этого сделать по милости проклятого бельгийского железа. Сочините закон, который гласил бы так: отныне ввоз бельгийского железа во Францию запрещен . Тогда я тотчас же подниму цену на 5 фр., и вот какие будут от этого последствия: за каждый квинтал железа, который я буду отпускать, я буду получать не 10, а 15 фр., тогда я разбогатею наискорейшим образом, расширю свое производство и доставлю работу большему числу рабочих. Я и мои рабочие будем больше тратить к большей выгоде наших многочисленных поставщиков. А эти последние, располагая большим сбытом, увеличат свои заказы, и таким образом мало-помалу усиленная деятельность охватит всю страну. Эта благодетельная монета в 100 су, которую вы доставите моему карману, будет подобна камню, который, будучи брошен в озеро, оставит по себе на нем на далекое пространство бесконечное число концентрических кругов».

Фабриканты законов, восхищенные этой речью и оставшиеся в восторге, что узнали, как легко поднять на законном основании благосостояние народа, постановили ввести ограничение. «К чему эти праздные разговоры о труде и экономии? – говорили они. – К чему все эти тягостные средства умножить народное богатство, когда достаточно для этого одного декрета?» И действительно, закон имел все те последствия, какие предрекал г-н Прогибан, но, сверх того, он имел еще и другие последствия. Надо отдать полную справедливость г-ну Прогибану: рассуждение его не было ошибочно, но оно было неполно. Испрашивая себе привилегию, он указал только на то, что видно, но оставил в тени то, чего не видно. Он указал только на двух действующих лиц, тогда как на сцене их было трое. Постараемся исправить эту невольную или умышленную забывчивость.

Да, монета, законным порядком водворенная в карман г-на Прогибана, составляет выгоду для него самого и для тех, труд которых он должен поощрить. Если бы эта монета в силу нового закона упала с Луны, то ее добрые последствия не уравновешивались бы никакими вредными последствиями. К несчастью, эта таинственная монета в 100 су не падает с Луны, а выходит из карманов железника, гвоздаря, колесника, кузнеца, земледельца, строителя – словом, из кармана Жака Бонома, который, заплатив ее сегодня, не получает взамен нее ни на единый миллиграмм более железа, чем когда платил за него 10 фр. С первого взгляда каждый замечает, что это обстоятельство совершенно изменяет вопрос, ибо очевидно, что барыш г-на Прогибана состоит из убытка Жака Бонома и все, что г-н Прогибан может сделать на эту монету в пользу народного труда, мог бы сделать и Жак Боном. Камень был брошен на одну из точек поверхности озера только потому, что на законном основании не было дозволено бросить его на другую точку.

Следовательно, то, чего не видно, восполняет то, что видно, и в результате подобной операции является несправедливость, и притом, что особенно плачевно, несправедливость, установленная законом.

Но это не все. Я сказал, что в приведенном рассуждении оставлено в тени третье лицо. Я должен разоблачить здесь это лицо, и оно раскроет нам вторую потерю в 5 фр. Только тогда получится полный результат этой эволюции.

Жак Боном владеет 15 фр., добытыми тяжелым трудом. Мы берем здесь еще то время, когда он был свободен, т. е. до издания нового закона. Что делал он тогда с этими 15 фр.? На 10 фр. он покупал какой-нибудь новый товар и этой новинкой оплачивал квинтал бельгийского железа, если за него не делал этого посредник. Но у Жака Бонома оставалось еще 5 фр. Он не бросал их в реку (это то, чего не видно), но отдавал какому– нибудь промышленнику в обмен на доставленное им удовольствие, ну хоть, например, на покупку в книжной лавке «Речи Боссюэ о всеобщей истории».

Таким образом, в пользу народного труда поступало 15 фр., а именно 10 фр. – за новинку парижской промышленности; 5 фр. – торговцу книгами.

Что же касается Жака Бонома, то он за свои 15 фр. получает 2 предмета: один квинтал железа и одну книгу.

Но является новый закон.

В каком положении оказывается Жак Боном? В каком положении оказывается народный труд?

Жак Боном, уплачивая до последнего сантима свои 15 фр. г-ну Прогибану за квинтал железа, должен довольствоваться только одним этим квинталом железа и теряет удовольствие иметь еще книгу или какой-нибудь другой предмет. Значит, он теряет 5 фр. Ведь с этим нельзя не согласиться, точно так же как нельзя не согласиться и с тем, что если запрещение поднимает цену на товары, то потребитель теряет разницу.

Но, возразят мне, ее выигрывает национальный труд.

Нет, он ее не выигрывает, потому что с изданием нового закона он, как и прежде, получает те же 15 фр. Разница здесь только в том, что после издания закона эти 15 фр., принадлежавшие Жаку Боному, идут теперь на металлургию, а прежде, до издания закона, они делились между галантерейным и книжным магазинами.

Насилие, совершаемое на границе непосредственно самим г-ном Прогибаном или при посредстве закона, может быть рассматриваемо различно с нравственной точки зрения. Есть люди, которые думают, что всякое хищение перестает быть безнравственным, если только оно не противоречит закону. Я же не могу придумать другого, более увеличивающего вину обстоятельства. Как бы там ни было, но несомненно только одно, что экономические результаты совершенно одинаковы как в том, так и в другом случае.

Поверните дело как хотите, но сохраните только проницательность взора, и вы увидите, что ничего хорошего не выходит ни из законного, ни из беззаконного хищения. Мы не отрицаем, что для г-на Прогибана или его производства, пожалуй, даже для народного труда получается выгода 5 фр. Но мы утверждаем, что получаются также и два убытка: один для Жака Бонома, который принужден платить 15 фр. за то, что стоило ему прежде 10 фр., а другой для народного труда, теряющего разницу между двумя ценами. Выбирайте какую хотите из этих двух потерь для восполнения признанной нами выгоды, но одна из них всегда составит чистый убыток.

А вот мораль этого дела: насиловать не значит производить, а значит разрушать. О, если бы насиловать значило производить, то во сколько раз наша Франция была бы богаче того, что она есть!

 

VIII. Машины

«Проклятие машинам! С каждым годом их усиливающееся могущество приносит в жертву пауперизму миллионы рабочих, лишая их труда, с трудом – заработной платы, а с заработной платой и хлеба! Проклятие машинам!»

Вот какой крик несется от общего предрассудка, и эхо его раздается в журналах.

Но проклинать машины – значит проклинать ум человеческий!

Смущает же меня больше всего то, как может найтись хоть один человек, который мирился бы с таким учением!

Если оно справедливо, то к какому непреложному последствию оно ведет? К тому, что деятельность, довольство, богатство, всевозможное счастье составляют удел только тупых, умственно пораженных народов, которым Бог не даровал пагубной способности думать, наблюдать, рассуждать, изобретать, достигать с наименьшими средствами наибольших результатов. Наоборот, лохмотья, жалкие лачужки, нищета, истощение – неизбежный удел каждой нации, которая ищет и находит в железе, огне, ветре, электричестве, магнетизме, в законах химии и механики – одним словом, в силах природы дополнение к своим собственным силам. Здесь как раз уместно вспомнить слова Руссо: «Всякий человек, который мыслит, есть развращенное животное».

Но это не все. Если это учение справедливо, то, так как все люди думают и изобретают, так как действительно все, от первого до последнего, в каждую минуту своего существования стараются призвать к содействию естественные силы природы, сделать больше с меньшими усилиями, достигнуть наибольшего удовлетворения с наименьшим трудом, приходится заключить, что все человечество как бы охвачено общим стремлением к своему разрушению благодаря именно этому умственному тяготению к прогрессу, волнующему каждого из его членов.

Если это так, то статистика должна бы доказать, что жители Ланкастера, покидая из-за машин свою родину, идут искать работу в Ирландию, где эти машины неизвестны, а история должна бы засвидетельствовать, что варварство омрачает эпоху цивилизации, а цивилизация царит во времена невежества и варварства.

Очевидно, что в этой груде противоречий есть что-то такое, что отталкивает нас и дает знать, что в поставленной задаче скрывается что-то недостаточно выясненное.

Вся тайна заключается в следующем: за тем, что видно, скрывается то, чего не видно. Постараюсь выяснить эту тайну. Доказательства мои будут повторением предыдущих, потому что дело идет об одной и той же задаче.

Всем людям свойственна естественная склонность всегда стремиться к тому, что дешево, если только этому не мешает никакое насилие, т. е. что при одинаковом удовлетворении потребностей требует от них меньшего труда, все равно, откуда бы ни происходила эта дешевизна: от искусного иностранного производителя или от искусного производителя механического.

Теоретическое возражение, выставляемое против этой естественной склонности, одинаково в обоих случаях. И в том и другом случае ее упрекают в том, что будто бы труд обрекается ею на бездеятельность. Не бездействующий, а свободный труд – вот что, собственно, определяет ее.

И вот почему в обоих случаях этому стремлению противопоставляют на практике одно и то же препятствие – насилие. Законодатель ставит преграды иностранной конкуренции и воспрещает конкуренцию машинную. Каким же другим способом можно остановить естественную склонность всех людей, кроме лишения их свободы?

Правда, во многих странах законодатель поражает одну из этих двух конкуренций, не решаясь коснуться другой. Это доказывает только одно – что законодатель этой страны непоследователен.

Тут особенно нечему удивляться. Стоя на ложном пути, всегда будешь непоследователен, иначе все человечество было бы побито. Никто никогда еще не видал, да и не увидит, чтобы какой бы то ни было ложный принцип был доведен до конца. Мне приходилось уже говорить, что непоследовательность есть предел нелепости. К этому я мог бы прибавить, что она в то же время служит и ее доказательством.

Но вернемся к нашему объяснению, оно не будет продолжительно.

Жак Боном имел 2 фр., которые платил прежде за работу двум рабочим. Но вот он с помощью веревок и гирь выдумывает такое приспособление, которое сокращает его труд наполовину. Благодаря этому изобретению он достигает той же цели – сберегает 1 фр. и отпускает одного рабочего. Он рассчитывает одного рабочего, это то, что видно.

Обыкновенно ничего не видя, кроме этого, говорят: «Вот как бедность следует за цивилизацией, вот как свобода пагубна для равенства. Ум человеческий сделал завоевание, и тотчас же рабочий навсегда упал в бездну пауперизма. Может случиться, что Жак Боном оставит у себя работать обоих рабочих, но тогда он не даст каждому из них больше 10 су, потому что они будут конкурировать друг с другом и согласятся на убавку жалованья. Вот каким образом богатые становятся все богаче, а бедные все беднее. Надо переделать общество».

Прекрасное заключение, достойное своего начала!

К счастью, и заключение, и начало одинаково ложны, потому что за первой половиной явления, за тем, что видно, скрывается другая половина – то, чего не видно.

Не видно же того франка, который сберег Жак Боном, не видно необходимых последствий этого сбережения.

Так как Жак Боном вследствие своего изобретения не тратит теперь на заработную плату более одного франка, то у него остается другой франк в запасе.

Следовательно, если оказывается в мире рабочий, предлагающий свои свободные руки, то оказывается в мире и капиталист, предлагающий свой свободный франк. Эти два элемента встречаются и взаимно дополняют друг друга.

Ясно как день, что соотношение между спросом и предложением труда, между спросом и предложением заработной платы ни в чем не изменилось.

Благодаря изобретению один рабочий за один франк исполняет теперь то же самое дело, какое прежде исполняли двое рабочих.

Второй же рабочий за один франк исполняет уже какое-нибудь новое дело.

Что же тут изменилось в мире? Для народа получилось одним новым удовлетворением больше, или, другими словами, изобретение составляет, так сказать, даровое завоевание, даровую прибыль для человечества.

Из той же формы доказательства, которую я привел, пожалуй, выведут такое заключение:

«Если кто извлекает выгоды из изобретения машин, то один только капиталист. А рабочий класс не только временно пострадает, но и никогда не воспользуется выгодами этого изобретения, потому что, по вашему же объяснению, машины только перемещают часть народного труда, правда, не уменьшая его, но зато нисколько и не увеличивая».

Составляя этот очерк, я не задавался мыслью разрешить все возражения. Единственная цель моя состояла в том, чтобы разбить общий предрассудок, весьма опасный и притом весьма распространенный. Я хотел доказать, что если новая машина и лишает временно известное количество рук работы, то в то же время непременно создает свободный фонд вознаграждения. Эти руки и этот фонд комбинируются, чтобы произвести то, что невозможно было произвести до изобретения, а из этого следует, что в окончательном результате благодаря этому изобретению при одинаковом труде увеличивается сумма получаемых удовлетворений.

Кто пользуется этим излишком удовлетворения?

Капиталист, изобретатель; он первым извлекает пользу из машины, и в этом состоит его вознаграждение за его изобретательность и решимость. В этом случае, как мы видим, он делает на издержках производства сбережение, которое, на что бы оно ни было употреблено (а на что-нибудь оно будет употреблено непременно), даст работу как раз тому количеству рук, какое машина оставила без работы.

Но скоро наступает конкуренция, которая заставляет его понизить продажную цену своего продукта соразмерно этому самому сбережению.

Тогда уже не изобретатель пользуется выгодой от своего изобретения, а покупатель его продуктов, потребитель, общество, а в том числе и рабочие, – одним словом, человечество.

Здесь не видно того, что сбережение, оказавшееся в распоряжении всех потребителей, составляет фонд, из которого черпается заработная плата для вознаграждения рабочих, оставшихся вследствие введения машин без работы.

Возвращаясь к нашему примеру, мы видим, что Жак Боном производил свой продукт, расходуя 2 фр. на заработную плату.

Теперь благодаря его изобретению заработная плата обходится ему только в 1 фр.

Пока он продает свой продукт по прежней цене, один рабочий оказывается лишним для приготовления этого специального продукта, это то, что видно; но тут является другой рабочий, который получает работу на 1 фр., сбереженный Жаком Бономом, это то, чего не видно.

Когда в силу естественного хода вещей Жак Боном принужден будет понизить на 1 фр. цену своего продукта, он не сделает никакого сбережения; тогда он не будет иметь в своем распоряжении 1 фр., на который он мог бы сделать новый заказ национальному труду. Но в этом случае место его займет потребитель его продукта, а этот потребитель есть все человечество. Тот, кто купит этот продукт, заплатит за него на 1 фр. дешевле, т. е. сбережет 1 фр., который непременно поступит в фонд для выдачи заработной платы, это опять то, чего не видно.

У этой задачи о машинах есть еще и другое решение, основанное на фактах.

Говорили так: машина уменьшает издержки производства и понижает цену продукта. Вследствие понижения цены продукта усиливается потребление, которое, в свою очередь, вызывает расширение производства и, в конце концов, дает после изобретения работу тому же, если не большему, числу рабочих, чем сколько требовалось их до этого изобретения. В подтверждение этого мнения ссылаются на типографское дело, прядильни, печать и т. д.

Это доказательство не имеет научного значения.

Из приведенного положения следовало бы заключить, что если бы потребление специального продукта, о котором идет речь, осталось без изменения или почти без изменения, то машина нанесла бы вред труду, но это не так.

Предположим, что в какой-нибудь стране все мужчины носят шляпы. Если бы благодаря машине цена на них понизилась наполовину, то отсюда еще не следует непременно, что стали бы носить вдвое больше шляп.

Скажут ли, что в данном случае часть народного труда осталась без дела? Да, это так по обыкновенному пониманию, но это не так по моему пониманию. Хотя в такой стране и не было бы куплено ни одной шляпой больше, однако весь фонд, сбереженный на заработную плату, остался бы неприкосновенным. То, чего пошло бы менее на приготовление шляп, осталось бы в экономии у всех потребителей и было бы употреблено на вознаграждение рабочих, оставшихся вследствие введения машин без работы и, таким образом, вызвало бы усиленное развитие других отраслей промышленности.

Таков общий порядок вещей. Я видел журналы, стоившие 80 фр., теперь же они стоят 48, а это составляет для подписчиков экономию 32 фр. Неизвестно, пойдут ли эти 32 фр. на журнальное дело, да в этом и нет никакой надобности, но вот что достоверно известно и что действительно необходимо – если они не примут именно это направление, то непременно примут какое-нибудь другое. Один воспользуется ими, чтобы выписывать больше журналов, другой – чтобы лучше есть и пить, третий – чтобы лучше одеваться, четвертый – чтобы иметь лучшую обстановку.

Итак, все производства солидарны между собой. Они образуют одно обширное целое, все части которого соединяются невидимыми каналами. То, что сбережено в одном производстве, идет на пользу всех остальных. Тут особенно важно понять, что никогда, безусловно никогда сбережения не действуют во вред труду и заработной плате.

 

IX. Кредит

Во все времена, и особенно в последние годы, мечтали о том, чтобы сделать богатство всеобщим посредством всеобщего кредита.

Я думаю, без преувеличения можно сказать, что с февральской революции парижская печать выбросила в общество более 10 тыс. брошюр, предлагавших такое решение социальной задачи.

Но это решение, увы, основывается на чистейшем оптическом обмане, если только оптический обман может служить основанием.

Обыкновенно начинают с того, что смешивают деньги с продуктами, потом бумажные деньги со звонкой монетой, и из этих-то двух смешений стараются вывести действительный факт.

При решении этого вопроса надо, безусловно, забыть о деньгах, о монете, процентных бумагах и других орудиях, при помощи которых продукты переходят из рук в руки, а надо иметь перед глазами только самые продукты, составляющие действительный предмет займа.

Когда земледелец занимает 50 фр., чтобы купить себе плуг, то на самом деле ему дают взаймы не эти 50 фр., а плуг.

Когда торговец занимает 20 тыс. фр. для покупки дома, то долги его составляют не 20 тыс. фр., а дом.

Деньги являются здесь только для того, чтобы облегчить сделку между несколькими сторонами.

Пьер, может быть, не хочет давать взаймы свой плуг, а Жак готов, может быть, дать взаймы свои деньги. Что делает тогда Гильом? Он занимает деньги у Жака и на них покупает плуг у Пьера.

На самом же деле никто ни у кого не занимает денег ради денег. Деньги занимают для того, чтобы с помощью их приобрести известные продукты.

Следовательно, ни в одной стране не может быть передано из рук в руки больше продуктов, чем сколько их есть на самом деле.

Сколько бы ни было в обращении наличной монеты и бумажных денег, все кредитующиеся, взятые вместе, не могут получить больше плугов, домов, инструментов, съестных припасов, материалов, чем сколько кредиторы могут снабдить ими.

Тут надо твердо помнить, что каждый заемщик имеет своего заимодавца, что каждый заем предполагает ссуду. А если это так, то какую пользу могут принести кредитные учреждения? А ту пользу, что они облегчают сношения между должниками и кредиторами, дают им возможность сойтись между собой, столковаться. Но все-таки они никак не могут вдруг увеличить количество предметов, занятых и розданных взаймы.

А между тем для достижения цели наших реформаторов требуется именно такое значение, потому что они помышляют не более не менее как о том, чтобы доставить плуги, дома, орудия, съестные припасы, сырые материалы всем, кто их желает иметь.

Что же придумали они для этого? Чтобы займы были обеспечены государством.

Вникнем глубже в этот вопрос, потому что здесь есть что-то такое, что видно, и что-то такое, чего не видно. Постараемся разглядеть и то и другое.

Предположите прежде всего, что во всем мире существует только один плуг, а желают иметь его два земледельца.

Пьер – единственный владелец плуга во всей Франции. Жан и Жак хотят занять его. Жан своей честностью, состоятельностью, хорошей репутацией вполне обеспечивает этот заем. Ему верят, у него есть кредит. Жак не внушает доверия к себе или внушает его менее Жана. Понятно, что Пьер отдаст свой плуг взаймы Жану.

Но вот под внушениями социалистов в это дело вмешивается государство и говорит Пьеру: «Отдайте свой плуг Жаку, я ручаюсь за уплату, а моя гарантия вернее, чем гарантия Жана, потому что он один отвечает за свой долг, тогда как я, государство, хотя, правда, и не имею ничего, но зато располагаю достоянием всех плательщиков; в случае надобности я заплачу тебе их же деньгами и капитал, и проценты».

Вследствие этого Пьер отдает свой плуг Жаку; это то, что видно.

А социалисты, потирая руки, говорят: «Посмотрите, как удался наш план! Благодаря вмешательству государства бедный Жак имеет плуг; ему незачем теперь руками копать землю, и вот он на пути к благосостоянию. Это благо для него и выгода для всей нации вообще».

Но нет, господа, тут нет никакой выгоды для всей нации, потому что вот чего не видно.

Не видно того, что плуг достался Жаку только потому, что он не достался Жану.

Не видно того, что если теперь Жак пашет, вместо того чтобы копать землю заступом, то Жан принужден будет копать ее, вместо того чтобы пахать.

А следовательно, увеличение займа, которого хотели социалисты, оказывается простым перемещением его.

Кроме того, не видно того, что это перемещение заключает в себе две глубокие несправедливости: несправедливость по отношению к Жану, который заслужил кредит своей честностью и трудолюбием, но оказывается лишенным его, и несправедливость по отношению к плательщикам, принужденным платить долг, который их вовсе не касается.

Но, может статься, скажут, что государство доставляет Жану ту же легкость пользования кредитом, как и Жаку? Но ведь на свете только один свободный плуг, и никак нельзя дать взаймы двух плугов. И вот остается здесь все тот же аргумент, а именно, что благодаря вмешательству государства будет заключено займов больше, чем выдано ссуд, так как в данном случае плуг представляет собой совокупность всех свободных капиталов в стране.

Правда, я свел всю эту операцию к ее простейшей форме. Но приложите тот же аргумент ко всем правительственным кредитным учреждениям, как бы они ни были сложны, и вы убедитесь, что все они приводят только к одному результату – к перемещению кредита, но не к увеличению его. В данной стране и в данное время существует всегда только известное количество свободных капиталов, и все они находят себе помещение. Принимая на себя гарантию за несостоятельных должников, государство может сильно увеличить число заемщиков и поднять этим размер процентов (всегда в ущерб плательщикам); но чего оно не может сделать, так это увеличить число заимодавцев и общую сумму ссуд. Но я не желал бы, чтобы навязали мне заключение, от которого Бог да сохранит меня. Я говорю, что закон не должен искусственно благоприятствовать займам, но я не говорю, что закон должен искусственно препятствовать им. Если в нашей ипотечной или какой-нибудь другой системе замечаются препятствия к расширению или правильному применению кредита, то пусть устранят их, ничего не может быть лучше и справедливее этого. Но в этом все, чего во имя свободы могут требовать у закона реформаторы, достойные этого имени.

 

Х. Алжир

Все четыре оратора дерутся за трибуну. Сначала они говорят все вместе, разом, потом один вслед за другим. Так что же они сказали? Разумеется, они толковали о прекрасных вещах – о могуществе и величии Франции, о необходимости посеять доброе зерно, чтобы собрать хороший урожай, о блестящем будущем нашей огромной колонии, о выгоде и преимуществах переселения в далекие места чрезмерного избытка нашего населения, и т. д., и т. п. Великолепные образчики красноречия, всегда украшаемые и завершаемые примерно так:

«Проголосуйте за выделение 50 млн (или больше, или несколько меньше) на строительство в Алжире портов и прокладку дорог, на перевозку туда колонистов, на их новое жилье, на культивацию их новых земель. Этим вы поможете французскому трудящемуся, поощрите африканский труд, увеличите марсельскую торговлю. Все это и во всех отношениях – прямая выгода».

Да, верно, но только если приглядываться к этим пятидесяти миллионам с момента, когда государство начнет их тратить, если взглянуть, куда идут эти деньги, а не откуда они взялись, если рассматривать их как благо, вытащенное из сундуков сборщиков налогов, а не как зло, причиненное налогоплательщикам и лишившее их своих собственных благ. Да, с этой узкой, ограниченной точки зрения все и вся есть выгода. Дом, построенный для колониста в Берберии, – это то, что видно. Порт, сооруженный в Берберии, – это то, что видно. Уменьшение числа рабочих рук во Франции – это тоже видно Увеличение притока товаров в Марсель – и это, конечно, видно.

Но есть и нечто иное, чего не видно. Пятьдесят миллионов, потраченных государством, уже не принадлежат и не могут принадлежать налогоплательщику. Поэтому из всех благ, творимых государственными расходами, надо вычесть все зло, творимое несостоявшимися частными расходами, если, разумеется, не станут утверждать, что нашему Жаку-простаку нечего было делать со своими монетами по сто су каждая, которые он заработал, а потом отдал в качестве налога. Но такое утверждение абсурдно, ибо если он постарался заработать свои деньги, то, значит, он надеялся потратить их на что-нибудь нужное и полезное для себя. Он бы, скажем, поправил ограду своего земельного участка, но теперь приходится отложить дело, и вот этого не видно. Он хорошо удобрил бы свое поле, но не может, и этого не видно. Он надстроил бы свой домишко, сделав два этажа, но не может, и этого не видно. Он бы прикупил что-нибудь к своим орудиям труда, но не может, и этого не видно. Он бы лучше питался, лучше одевался, дал бы хорошее воспитание и образование сыновьям, хорошее приданое дочери, но не может, и этого не видно. Он бы вступил в товарищество взаимной помощи, но не может, и этого не видно. С одной стороны, лишение его собственных благ, орудий и средств собственного труда, а с другой – невостребованный им труд землекопа, плотника, кузнеца, портного, сельского учителя – всего этого не видно.

Возлагаются большие надежды на будущее процветание Алжира. Пусть так. Но нельзя забывать, что, пока это алжирское будущее наступит, Франция неизбежно испытает на себе неурядицы, упадок, разруху. Мне говорят о марсельской торговле. Но если она увеличится за счет увеличения налогового бремени, то я всегда докажу, что обратно пропорционально марсельскому росту уровень торговли снизится по всей остальной стране. Мне говорят: «Колонист, перевезенный в Берберию, – это облегчение для всего населения, остающегося в нашей стране». Отвечаю: как же такое может произойти, если вместе с колонистом в Алжир уезжает вдвое или втрое больше капитала, на который этот колонист мог бы жить во Франции?

У меня сейчас одна-единственная цель: добиться того, чтобы читатель понял, что во всех публичных, то есть государственных, расходах за внешне видимым благом скрывается трудно различимое зло. В меру моих сил я всегда буду стараться научить читателя видеть и учитывать обе стороны вещей.

Когда предлагаются те или иные публичные расходы, надо внимательно к ним присмотреться и не слишком уповать на пресловутое поощрение труда, которое якобы воспоследует благодаря этим расходам, ибо подобное поощрение есть химера. Не будь публичных расходов, прекрасный результат дали бы частные расходы. Так что интересы труда здесь совсем ни при чем.

В задачу этого очерка не входит оценка достоинств публичных расходов применительно к Алжиру.

Но я позволю себе высказать соображения общего характера. По-моему, всегда надо относиться с предубеждением к любым коллективным расходам, средства для которых поступают от налогов. Почему? А вот почему:

Прежде всего, здесь всегда в той или иной степени страдает справедливость. Поскольку Жак Боном трудился в поте лица своего, чтобы заработать свою монету в сто су ради удовлетворения своих нужд, то, по меньшей мере, досадно и неприятно, что сборщики налогов отнимают у Жака Бонома это будущее удовлетворение и передают его другому. Конечно, надо бы дать разумное объяснение такому налогообложению. Мы видели, что государство дает объяснение совершенно негодное: с этой сотней су я, государство, дам работу рабочим. Жак Боном (как только он перестанет быть слепым и глухим) тотчас ответит: «Черт побери! С этой сотней су я сам дам им работу».

Если не считать этого резона, все другие доводы представляют, так сказать, в голом виде, и спор между сборщиком налогов и бедным Жаком сильно упрощается. Государство, к примеру, скажет ему: «Я беру у тебя сто су, чтобы уплатить жандарму, который следит за твоей собственной безопасностью; я беру их, чтобы замостить улицу, по которой ты ходишь каждый день; чтобы заплатить судье, который защищает твою собственность и твою свободу; чтобы накормить солдата, который охраняет наши границы». Жак Боном отдаст деньги, не говоря ни слова, или же я сильно заблуждаюсь. Но вот, опять-таки к примеру, государство скажет иное: «Я беру у тебя сто су, чтобы выдать тебе один су премиальным, если ты хорошо возделаешь собственное поле; или чтобы выучить твоего сына тому, чему ты не хочешь его выучить; или чтобы г-н министр добавил лишнее блюдо к своему обеду; я беру у тебя эти сто су, чтобы построить домик колонисту в Алжире, и буду брать столько же во все последующие годы, чтобы обеспечивать этого колониста; и еще по сто су для солдата, который охраняет колониста; и снова по сто су для генерала, который командует солдатом, и т. д., и т. п.». Мне кажется, что бедный Жак взовьется и завопит: «Этот законный режим очень уж похож на режим темного леса и большой дороги!» Но государство предвидит такое возражение. И что же оно делает? Оно сваливает в одну кучу самые разнородные вещи и прибегает как раз к тому самому несостоятельному доводу, который никак и ни на что не влияет. Оно говорит о благотворном воздействии ста су на труд; о поваре и поставщике министра; о колонисте, солдате, генерале, живущих, взятые вместе, на пять франков. Оно показывает то, что видно, и пока Жак Боном не научится видеть того, чего не видно, его всегда будут одурачивать. Вот почему я и стараюсь, путем повторений и долбежки, дать ему соответствующее образование.

Другое и очень серьезное возражение против публичных расходов связано с тем, что последние лишь перемещают труд, но не увеличивают его. Переместить работу – значит переместить работников, нарушить естественные законы, распределяющие население по территории. Когда 50 миллионов остаются в карманах налогоплательщиков, а налогоплательщики обитают везде, то они поддерживают и обеспечивают труд в сорока тысячах коммун Франции; они удерживают каждого работника на его родной земле; они оказывают благотворное воздействие на всех действительных и возможных работников и на все отрасли производства, которые существуют и даже которые можно себе только вообразить. Когда же государство, изымая у граждан эти 50 миллионов, сосредоточивает и тратит их в каком-то одном месте, оно притягивает к этому месту соответственное количество перемещенного труда. И тогда то же соответственное число работников покидает родные уголки, население становится текучим, деклассированным и, осмелюсь сказать, опасным, когда исчерпываются средства существования. Но поначалу происходит следующее (и тут я возвращаюсь к основной теме моего очерка): лихорадочная деятельность, раздуваемая, так сказать, на малом пространстве, притягивает к себе взоры всех; это то, что видно. Люди аплодируют, восхищаются красотой и легкостью начатого дела и требуют его продолжения и расширения. А вот то, чего не видно, так это замедление или остановка по всей остальной Франции равного этому буму количества труда, притом, быть может, более ценного и полезного.

 

ХI. Бережливость и роскошество

Не только в области публичных, государственных расходов то, что видно заслоняет собой то, чего не видно. Оставляя в тени добрую половину политической экономии, этот феномен ведет к ложной морали. Он побуждает народы и страны противопоставлять друг другу нравственные интересы и интересы материальные. Это обескураживает и печалит. Посудите сами.

Нет ни одного отца семейства, который не почел бы своим долгом привить детям навыки порядка, аккуратности, бережливости, экономности, умеренности в расходах.

Нет ни одной религии, которая не бичевала бы пышность и роскошество. Очень хорошо, но с другой-то стороны в народе бытуют вот такие премудрости:

«Скопидомство обескровливает народ».

«От роскоши богатеев перепадает и мелкому люду».

«Расточители разоряются, но они обогащают государство».

«На излишках богатого произрастает хлеб бедняка».

Вот вам вопиющее противоречие между нравственной идеей и идеей социальной. Сколько светлых – и известных – умов, отметив такой конфликт, пребывают в покое и безмятежности! Этого я никогда не мог и не могу понять, потому что, как мне представляется, нет ничего более печального и тягостного, чем видеть человечество, раздираемое двумя противоположными тенденциями. Да что и говорить! Ведь и та и другая крайности ведут его к деградации, вырождению. Слишком экономное человечество впадет в нищету, слишком расточительное потеряет остатки нравственности.

К счастью, вышеперечисленные псевдонародные, а по сути вульгарные премудрости преподносят в ложном свете бережливость и роскошество; в них учитываются только непосредственные, близкие следствия, которые видно, а не следствия отдаленные, которых не видно. Попробуем же выправить такое неполное видение вещей.

Мондор и его брат Арист, разделив между собой отцовское наследство, получили каждый пятьдесят тысяч франков ренты. Мондор занимается модной благотворительностью. Он слывет безудержным мотом и транжирой. Он обновляет свою мебель несколько раз в году, меняет свои экипажи каждый месяц. Рассказывают о его умении делать все это быстро и ловко. Короче говоря, перед ним бледнеют прожигатели жизни, которых можно встретить на страницах романов Бальзака и Александра Дюма.

Он окружен целым оркестром хвалы и восхищения. «Ой, расскажите, расскажите-ка нам о Мондоре! Да здравствует Мондор! Он благодетель рабочих, он Провидение народа. Ну и пусть, что, по правде говоря, он погрязает в оргиях и буквально забрызгивает грязью прохожих, несясь в своих каретах. Да, от этого несколько страдает его собственное достоинство, да и достоинство других людей. Но он ценен и полезен не сам по себе, ценны и полезны его богатство и удачливость. Он заставляет деньги крутиться. Двор его усадьбы всегда полон поставщиков, и они всегда покидают этот двор удовлетворенными и довольными. Не зря же говорится, что золотая монета кругла, чтобы она каталась!»

Арист избрал себе совсем другой образ жизни. Он не эгоист, но он индивидуалист, потому что рассудительно тратит деньги, довольствуется умеренными и разумными радостями, думает о будущем своих детей, а если определить все это одним и точным словом, он экономит.

Но послушайте, что говорят о нем все те же люди, люди вульгарного пошиба.

«К чему пригоден и кому нужен этот дурной богач, этот скряга? Конечно, есть что-то внушительное и трогательное в простоте его жизни. Он человечен, приветлив, великодушен. Но он слишком расчетлив. Он не проедает всех своих доходов. В его доме нет беспрерывного блеска, гама, суетни. Однако какую признательность может получить он от обойщиков, мебельщиков, каретников, торговцев лошадьми, бакалейщиков и кондитеров?»

Такие суждения, далекие от нравственных начал, основаны на сравнении с тем, что бросается в глаза, – с огромными расходами расточителя. Но не бросается в глаза другое: расходы экономного человека не менее, а то и более значительны.

Божественным изобретателем социального порядка все устроено превосходно. Политическая экономия и мораль не сталкиваются, а согласуются друг с другом, и мудрость Ариста не только более достойна, но и более выгодна, нежели безумие Мондора.

Когда я говорю о большей выгодности, я имею в виду не выгоду для Ариста или даже для общества вообще, а выгоду для сегодняшних, ныне действующих рабочих и для повседневной деятельности нынешней промышленности.

Чтобы доказать это, достаточно обратить умственный, духовный взор на последствия человеческих действий, скрытые от живого глаза.

Мотовство и расточительность Мондора бросаются в глаза: его дрожки, брички, ландо, фаэтоны, его расписные потолки, богатые ковры, сияние и роскошество всего его дома. Каждый знает, что его чистокровные жеребцы участвуют в бегах и побеждают. Обеды, устраиваемые им в парижском доме, собирают толпу зевак на бульваре, и люди говорят друг другу: отважный малый! Ничего не оставляет от доходов и, вероятно, истощает свой основной капитал. Это то, что видно.

Но не так-то легко увидеть, если иметь в виду интересы трудящихся, куда идут и во что превращаются доходы Ариста. Проследим, однако, их путь, и мы убедимся, что все его доходы, до последнего гроша, дают работу рабочим и делают это не менее надежно, чем доходы Мондора. Есть лишь одна разница: безумные траты Мондора обречены на иссякание и в конце концов на исчезновение, тогда как мудрые расходы Ариста растут из года в год.

А если так, то общественный интерес пребывает в полном согласии с моралью.

Арист тратит – на себя, семью, дом – двадцать тысяч франков ежегодно. Если бы этого не было достаточно для его благополучия, он не мог бы считаться разумным и мудрым человеком. Далее, он принимает близко к сердцу нищету и невзгоды бедных классов; он полагает своим долгом как-то помогать им и тратит десять тысяч франков на благотворительность. Затем, среди купцов, фабрикантов, сельских хозяев у него есть друзья, которые время от времени оказываются в затруднительном положении. Когда он узнает об этом, он оказывает им помощь, делая это осторожно, но эффективно, и выделяет для таких целей еще десять тысяч франков. Наконец, он не забывает, что у него есть дочери, которым надо приготовить приданое, и сыновья, которым надо обеспечить будущее, и поэтому он ежегодно сберегает и выгодно размещает десять тысяч франков.

Таким образом:

1. Личные расходы 20 тыс. фр.

2. Благотворительность 10 тыс.

3. Помощь друзьям 10 тыс.

4. Сбережения 10 тыс.

Рассмотрим каждую из этих позиций, и мы увидим, что действительно нет ни гроша, который не имел бы отношения к национальному труду.

1. Личные расходы. Применительно к рабочим и поставщикам они имеют совершенно тот же результат, что и расходы – на равную сумму – Мондора. Это самоочевидно, и не будем об этом больше распространяться.

2. Благотворительность. Выделяемые на это десять тысяч франков тоже уходят в промышленность и другие отрасли хозяйства. Они попадают к булочнику, мяснику, торговцу одеждой и мебелью. Разница лишь в том, что хлеб, мясо, одежда непосредственно достаются не Аристу, а тем, кого он поставил вместо себя. Такая замена одного потребителя другим ни в чем не затрагивает производство вообще. Потратит ли сам Арист сотню су или попросит потратить ее какого-нибудь несчастного – это все едино.

3. Помощь друзьям. Друг, которому Арист дает десять тысяч франков взаймы или просто так, не будет их куда-то упрятывать и обездвиживать. Не тот, как говорится, случай. Он, его друг, оплатит ими товары или вернет свои долги. В первом случае поощряется промышленность. Решится ли кто-либо утверждать, что промышленность больше выиграет от покупки Мондором чистокровного жеребца за десять тысяч франков, чем от покупки Аристом или его другом разнообразных тканей на те же десять тысяч франков? Если же речь идет о возвращении долга, то тут всего лишь появляется третий персонаж, заимодавец, который, получив эти десять тысяч франков, наверняка использует их либо в своей торговле, либо на своей фабрике, либо в своем поместье. Он будет играть роль еще одного посредника между Аристом и рабочими. Имена меняются, расходы остаются, и стимул для промышленности остается тоже.

4. Сбережения. Теперь о сбереженных десяти тысячах франков. Здесь, с точки зрения поощрения искусств и ремесел, промышленности, труда, рабочих, Мондор, как представляется, оказывается далеко впереди Ариста, хотя в нравственном отношении Арист опережает Мондора.

Я испытываю прямо-таки физическую боль, буквально страдаю, когда вижу подобные противоречия между великими законами природы. Если бы человечеству пришлось делать выбор между тем, что нарушает его материальные интересы, и тем, что притупляет его совесть, его ждало бы будущее, достойное горького сожаления. К счастью, дело обстоит не так. И чтобы показать экономическое превосходство Ариста, как и его превосходство моральное, достаточно усвоить одну аксиому, утешительную, но и объективно верную, хотя выглядит она парадоксально, а именно: сберегать – значит тратить.

Какую цель преследует Арист, сберегая десять тысяч франков? Собирается ли он закопать в укромном месте своего сада две тысячи монет по сто су? Конечно, нет! Он намеревается наращивать свой капитал и свой доход. Следовательно, на эти деньги, которые он не расходует на личные покупки, он приобретает землю, дом, государственные ренты, промышленные акции или же помещает их у купца или банкира. Проследите путь этих экю во всех вариантах и вы убедитесь, что они питают труд столь же надежно, как если бы Арист, подражая своему брату, менял их на мебель, драгоценности и лошадей.

Когда Арист покупает на десять тысяч франков земли или ренты, он исходит из того, что у него нет нужды тратить эти деньги впустую, а как раз за это вы на него и злитесь.

Но тот, кто продает ему землю или ренту, полагает, что полученные деньги нужны ему для каких-то расходов.

В любом случае деньги расходуются, или самим Аристом, или теми, кого он деньгами ссудил.

Так что, с точки зрения рабочего класса и в ракурсе поощрения труда, между поведением Ариста и поведением Мондора имеется лишь одно различие. Расходы Мондора совершаются им самим и вокруг него, прямо и непосредственно, и это видно. Расходы Ариста совершаются посредниками и далеко от него самого, и этого не видно. Но фактически и для тех, кто умеет увязывать между собой причины и следствия, невидимое столь же достоверно и определенно, что и видимое. И это обстоятельство служит веским доказательством того, что в обоих случаях экю циркулируют, и в сундуке рассудительного человека остается не больше, чем в сундуке транжиры.

Поэтому неверно утверждать, будто бережливость вредит промышленности и хозяйствованию вообще. Напротив, ее воздействие благотворно в этом отношении не меньше, чем роскошество.

Не только не меньше, но неизмеримо больше, если охватить мысленным взором большой период времени, а не сосредоточиваться на быстротечных часах или днях.

Допустим, прошло десять лет. Что сталось с Мондором, его богатством, его огромной популярностью? Все это кануло в небытие. Мондор разорился. Он уже не швыряет обществу шестьдесят тысяч франков в год, а превратился в обузу для общества. Он больше не радует своих поставщиков, не считается благодетелем для искусств, ремесел, промышленности. Он не нужен рабочим, не нужен даже близким и родственникам, которых он тоже разорил.

По окончании тех же десяти лет Арист не только продолжает пускать в обращение все свои доходы, но и увеличивает из года в год эти работающие доходы. Тем самым он увеличивает и национальный капитал, то есть тот фонд, из которого черпаются заработки, а поскольку от величины этого фонда зависит спрос на рабочие руки, он, Арист, способствует росту вознаграждения рабочего класса за его труд. А когда он умрет, он оставит после себя детей, которых он уже обучил и подготовил, чтобы заменить его в деле прогресса и развития цивилизации.

В нравственном отношении превосходство бережливости над роскошеством бесспорно. Утешительно думать, что превосходство здесь остается и в отношении экономическом, и это ясно тому, кто не ограничивается наблюдением непосредственных и немедленных эффектов обоих феноменов, или свойств, а умеет видеть эффекты отдаленные и конечные.

 

XII. Право на труд, право на прибыль

«Братья, устройте складчину, чтобы дать мне работу и оплатить ее по вашей цене». Это право на труд, примитивный социализм, или социализм первой ступени.

«Братья, устройте складчину, чтобы дать мне работу и оплатить ее по моей цене». Это право на прибыль, социализм более изысканный, или социализм второй ступени.

Тот и другой живут эффектами, которые видно. Того и другого ждет кончина от эффектов, которых не видно.

Видны труд и прибыль, обеспечиваемые общественной складчиной. Не видны работы и прибыли, которые обеспечивала бы та же самая складчина, если свести ее к простым и обычным сборам с налогоплательщиков.

В 1848 году право на труд появилось на какое-то время в двух обличиях, и этого обстоятельства оказалось достаточно, чтобы оно обрушилось и пало в глазах общественности. Одно из обличий называлось «Национальная мастерская».

Другое – «Сорок пять сантимов».

Миллионы денег ежедневно переправлялись с улицы Риволи в национальные мастерские. Это лицевая сторона медали.

А вот сторона оборотная. Чтобы миллионы поступали из кассы, надо, чтобы они имелись в кассе. Поэтому инициаторы и устроители права на труд обратились к налогоплательщикам.

Но каждый крестьянин говорил: мне приходится отдавать 45 сантимов; значит, у меня не будет во что одеться, я не смогу удобрить мое поле и починить мой дом.

А рабочие сельских местностей говорили: раз наш хозяин не может одеться, будет меньше работы портному; раз он не удобряет землю, будет меньше работы землекопу; раз он не чинит дом, будет меньше работы плотнику и каменщику.

И было доказано, что из одного мешка не высыпешь муки на два мешка и что труд, оплачиваемый правительством, ущемляет и ущербляет труд, оплачиваемый налогоплательщиком. Поэтому и окончило свои дни так называемое право на труд, представшее в виде химеры и вопиющей несправедливости.

Тем не менее право на прибыль, представляющее собой лишь увеличенное и даже преувеличенное право на труд, продолжает жить и чувствует себя превосходно.

Но разве нет чего-то недостойного и постыдного в той роли, какую навязывает обществу защитник такого права?

Он говорит обществу:

Ты должно дать мне работу, да не простую, а прибыльную. Я сделал глупость, выбрав отрасль, приносящую мне десять процентов убытка. Если ты обложишь данью в двадцать франков каждого из моих соотечественников и дашь мне эти деньги, моя потеря обернется прибылью. Я имею право на прибыль, и тебе надо обеспечить его мне.

Общество, слушающее этого софиста, взваливающее на себя новые налоги, чтобы удовлетворить его, не замечающее, что потери в одной отрасли хозяйства – это потери для всех других отраслей, которым приходится восполнять эти потери, такое общество, утверждаю я, вполне заслуживает груза, взваливаемого на него.

Все это видно во многих сюжетах моих очерков. Не знать политической экономии означает ослеплять себя близлежащим эффектом того или иного феномена; знать ее означает охватывать мыслью и предвидеть всю совокупность эффектов и следствий этого феномена.

Я мог бы изложить здесь множество других вопросов и доказательств. Но я боюсь впасть в монотонность единообразного показа вещей и закончу, распространив на политическую экономию то, что Шатобриан говорил об истории:

«В истории бывают два следствия: одно непосредственное, которое распознают тотчас же, другое отдаленное, которое поначалу не замечается. Часто эти следствия противоречат друг другу; одни из них связаны с нашей недостаточной мудростью, другие – с мудростью, можно сказать, извечной. Провиденциальное событие наступает вслед за событием человеческим. Позади людей встает Бог. Вы можете сколько угодно отрицать существование высшей инстанции, можете не соглашаться с ее действиями, спорить о словах и их значении, называть силой обстоятельств или результатом рассудительности то, что в народе называют Провидением. Но взгляните и глядите до конца на свершившийся факт, и вы увидите, что факт этот всегда производит обратное тому, чего вы ожидали, если дело не было сделано с самого начала на основе нравственности и справедливости».
( Шатобриан . Загробные записки.)

В области экономических явлений всякое действие, привычка, постановление, закон порождают не только какое-нибудь одно, но целый род следствий. Из них только одно первое непосредственно обнаруживается в одно время с причиной, его вызвавшей, – его видно. Остальные открываются последовательно, одно за другим – их не видно, и хорошо еще, если можно предвидеть их.

Вся разница между плохим и хорошим экономистами в следующем: один придерживается только следствия, которое видно, а другой принимает в расчет и то, что видно, и все те следствия, которые надо предвидеть.

Это различие громадно, потому что почти всегда случается, что ближайший результат бывает благоприятен, а дальнейшие последствия пагубны, и наоборот. Отсюда следует, что плохой экономист преследует маленькое благо в настоящем, за которым следует великое зло в будущем, тогда как истинный экономист имеет в виду великое благо в будущем, рискуя маленьким злом в настоящем.

То же происходит в области гигиены и нравственности. Часто, чем слаще первый плод какой-нибудь привычки, тем горше остальные. Об этом свидетельствуют разврат, лень, расточительность. Следовательно, когда человек, пораженный следствием, которое видно, не научился еще различать того, чего не видно, он предается пагубным привычкам не только по склонности, но и по расчету.

Это объясняет эволюцию человечества, фатально связанную со страданиями для него. Невежество сопровождает человека с колыбели и в поступках его определяется их ближайшими последствиями, единственными, которые он может видеть при своем рождении. Требуется немало времени для того, чтобы он привык принимать во внимание еще и другие последствия. Этому научают его два разных учителя: опыт и предусмотрительность. Опыт заправляет им сильно, но слишком грубо. Он учит нас познавать все последствия наших поступков, заставляя перечувствовать их на себе самих, и мы непременно в конце концов узнаем, что огонь жжется, лишь потому, что сами обожглись. На место такого сурового учителя я хотел бы по возможности поставить другого, более мягкого – предусмотрительность. Вот почему я рассмотрю последствия некоторых экономических явлений, противополагая тому,

что видно, то, чего не видно.

 

Государство

Я бы очень желал, чтобы установили премию не 500 франков, а 1 миллион франков с награждением еще крестами и лентами для выдачи их тому, кто дал бы хорошее, простое и вразумительное определение слова Государство.

Какую громадную услугу оказал бы он обществу!

Государство! Что это такое? Где оно? Что оно делает? Что должно делать?

То, что мы знаем теперь про него, – это какая-то таинственная личность, которая, наверное, более всех на свете хлопочет, более всех тормошится, более всех завалена работой, с которой более всех советуются, которую более всех обвиняют, к которой чаще всех обращаются и взывают о помощи.

Я не имею чести знать вас, милостивый государь, но готов держать какое хотите пари – один против десяти, что вы в течение уже шести месяцев занимаетесь составлением утопий, и бьюсь об заклад – один против десяти, что исполнение ваших утопий вы возлагаете на Государство. А вы, милостивая государыня, я уверен в этом, от всего сердца желаете излечить все страдания бедного человечества и были бы очень рады, если бы Государство пришло вам на помощь.

Но, увы, несчастное Государство, подобно Фигаро, не знает, кого слушать, в какую сторону повернуться. Сто тысяч голосов из печати и с трибуны кричат ему все разом:

«Организуйте труд рабочих!»,

«Искорените эгоизм»,

«Подавите нахальство и тиранию капитала», «Сделайте опыты с навозом и яйцами», «Избороздите страну железными дорогами», «Оросите равнины»,

«Посадите лес в горах»,

«Постройте образцовые фермы»,

«Откройте благоустроенные мастерские»,

«Населите Алжир»,

«Выкормите детей»,

«Обучите юношество»,

«Поддержите старость»,

«Разошлите жителей городов по деревням», «Уравновесьте выгоды всех отраслей промышленности»,

«Дайте взаймы деньги без процентов всякому, кто желает получить»,

«Освободите Италию, Польшу и Венгрию», «Обучите верховую лошадь»,

«Поощряйте искусство, дайте нам музыкантов и танцовщиц»,

«Запретите торговлю и заодно создайте нам торговый флот»,

«Отдайте истину и зароните в наши головы семена разума. Назначение Государства – просвещать, развивать, расширять, укреплять, одухотворять и освящать душу народов».

«Но, господа, минуту терпения, – жалостно отвечает Государство. – Я постараюсь удовлетворить вас, но для этого мне необходимы некоторые средства. Я заготовило проекты пяти или шести налогов, совсем новых и самых благословенных в мире. Вы увидите сами, с каким удовольствием будут платить их».

Но тут поднялся страшный крик: «У-у! Нечего сказать, невелика заслуга сделать что-нибудь на такие средства! К чему же тогда и называться Государством? Нет, вы бросьте ваши новые налоги, мы же требуем еще отмены старых налогов. Уничтожьте налог на соль, на напитки, на литературу, патенты, а также поборы».

Среди этого гвалта, после того как страна два или три раза меняла свое Государство за то, что оно не удовлетворяло всех ее требований, я хотел бы заметить, что она страдает противоречием. Но, Боже мой, на что я отваживаюсь?! Лучше было бы сохранить мне это замечание про себя.

И вот я навсегда скомпрометирован, теперь все считают меня человеком без сердца, без души, сухим философом, индивидуалистом, буржуа – одним словом, экономистом английской или американской школы.

О, простите меня, великие писатели, которые ни перед чем не останавливаются, даже перед противоречиями. Я, конечно, не прав, я охотно отступаю. Я ничего так не желаю, будьте уверены в этом, как если бы вы действительно открыли вне нас существующее благотворительное и неистощимое в своих благодеяниях существо, называемое Государством, которое имело бы наготове хлеб для всех ртов, работу для всех рук, капиталы для всех предприятий, кредит для исправления всех проектов, масло для всех ран, целебный бальзам для всех страданий, советы на случай всяких затруднений, решения по всем сомнениям, истину для всех умов, развлечения от всякой скуки, молоко для детей, вино для старцев, которое предусматривало бы все наши нужды, предупреждало бы все наши желания, удовлетворяло бы нашу любознательность, исправляло бы все наши промахи, все наши ошибки и избавляло бы нас от всякой предусмотрительности, осторожности, проницательности, опытности, порядка, экономии, воздержания и всякого труда.

И почему же мне не желать этого? Ей-богу, чем больше я размышляю об этом, тем больше убеждаюсь, как это было бы удобно для всех, мне же самому хочется поскорее воспользоваться этим неисчерпаемым источником богатства и света, этим универсальным целителем, этой неисчерпаемой сокровищницей, этим непогрешимым советником, которого вы зовете Государством.

Вот почему я и прошу, чтобы мне показали, определили его, и вот почему я предлагаю учредить премию для того, кто первый откроет этого

Феникса. Согласитесь же со мной, что это драгоценное открытие еще не сделано, потому что до сих пор все, что являлось под именем Государства, народ тотчас же опрокидывал именно за то, что оно не выполняло нескольких противоречивых требований программы.

Говорить ли? Я боюсь, чтобы в этом отношении мы не сделались игрушкой самой странной иллюзии, которая когда-либо овладевала умом человека.

Человеку свойственно иметь отвращение к труду и страданиям, а между тем он обречен самой природой страдать от лишений, если не возьмет на свои плечи всю тягость труда, ему остается только выбрать одно из этих двух зол. Но что надо сделать, чтобы избегнуть и того и другого? До сих пор он находил для этого только одно средство – пользоваться трудом своего ближнего – и никогда не найдет другого. Надо сделать так, чтобы труд и удовольствие не распределялись между всеми в естественной пропорции, но чтобы весь труд падал на долю одних, а все удовольствия жизни приходились на долю других. Отсюда рабство и хищение, в каком бы виде они ни проявлялись: в виде ли войн, лицемерия, насилия, стеснений, обманов, чудовищных злоупотреблений и т. д., вполне согласны с породившей их мыслью. Должно ненавидеть и бороться с притеснителями, но все-таки нельзя упрекнуть их в том, что они непоследовательны.

С одной стороны, рабство, хвала Господу, отживает свой век. С другой стороны, хотя существующая теперь возможность для каждого защищать свое добро затрудняет всякое прямое и открытое хищение, однако сохраняется еще несчастная первоначальная склонность, присущая всем людям, – делить сложные дары жизни на две части, на одних валить всю тяжесть труда и страданий, а для себя самих сохранять только удовольствия этой жизни. Посмотрим, в какой новой форме проявляется это печальное направление.

Притеснитель не давит теперь притесняемого прямо собственными руками – наша совесть стала к этому слишком чувствительна. Тиран и его жертва еще существуют, но между ними поместился посредник – Государство, т. е. сам закон. Чем, спрашивается, лучше всего можно заглушить укоры совести, а что еще дороже – преодолеть сопротивление? И вот все мы по тому или другому праву, под тем или другим предлогом обращаемся к Государству. Мы говорим ему: «Я нахожу, что соотношение между моими радостями жизни и трудом не удовлетворяет меня, и я хотел бы для восстановления желаемого равновесия между ними попользоваться чем-нибудь от благ моего ближнего. Но это небезопасно для меня. Не можете ли вы помочь мне в этом? Не можете ли вы дать мне хорошее место? Или побольше стеснить промышленность моих конкурентов? Или даром ссудить меня капиталами, которые вы отобрали у их владельцев? Или воспитать детей моих на казенный счет? Или выдать мне премию в виде поощрения? Или обеспечить меня, когда мне исполнится 50 лет? Тогда со спокойной совестью я достигну своей цели, потому что за меня будет действовать сам закон, а я буду пользоваться всеми выгодами хищения, ничем не рискуя и не возбуждая ничьего негодования!»

Так как, с одной стороны, очевидно, что все мы обращаемся к Государству с подобными требованиями, а с другой стороны, доказано, что Государство не может удовлетворить одних, не усилив тягостей других, то в ожидании иного определения Государства я позволю себе привести здесь мое мнение. Почем знать, может быть, оно и удостоится премии? Вот оно.

Государство – это громадная фикция, посредством которой все стараются жить за счет всех.

В наше время, как и прежде, каждый в большей или меньшей степени хочет пользоваться трудами ближнего. Никто не позволяет себе явно выражать это чувство, и всякий скрывает его даже от самого себя. Но как же поступают тогда? Выдумывают посредника и обращаются к Государству, которому каждый класс общества по очереди говорит так: «Вы, которые законно и честно можете брать, берите у общества, а мы уж поделим». Увы! Государство всегда слишком склонно следовать такому адскому совету, так как оно состоит из министров, чиновников и вообще людей, сердцу которых никогда не чуждо желание и которые готовы всегда как можно скорее ухватиться за него, умножить свои богатства и усилить свое влияние. Государство быстро соображает, какую выгоду оно может извлечь из возложенной на него обществом роли. Оно станет господином, распорядителем судеб всех и каждого; оно будет много брать, но зато ему и самому много останется: оно умножит число своих агентов, расширит область своих прав и преимуществ, и дело кончится тем, что оно дорастет до подавляющих размеров.

Но что следует хорошенько заметить себе, это поразительное ослепление общества на сей счет. Когда солдаты победоносно и радостно обращали в рабство побежденных, они были, правда, варварами, но не были непоследовательны. Цель их, как и наша, состояла в том, чтобы жить за счет других, но они ни в чем не противоречили ей. А что мы должны думать о народе, который и не подозревает, что взаимный грабеж есть все-таки грабеж, хотя он и взаимный; что он не стал менее преступен потому, что совершается в установленном законом порядке; что он ничего не прибавляет к общему благосостоянию, а, напротив, еще умаляет его на всю ту сумму, которой стоит ему разорительный посредник, называемый Государством?

И эту великую химеру мы начертали в назидание народу на фронтоне нашей Конституции. Вот первые слова, которыми начинается ее вступление:

«Франция учредила республику для того, чтобы… поднять всех граждан на все возвышающуюся ступень нравственности, света и благосостояния».

Следовательно, по этим словам, Франция, т. е. понятие отвлеченное, призывает французов, т. е. действительно существующих людей, к нравственности, благосостоянию и т. д.

Не значит ли это, по смыслу этой странной иллюзии, ожидать всякого блага не от самих себя, а от чьей-то сторонней энергии? Не указывает ли это на то, что рядом и независимо от французов существует еще какое-то добродетельное, просвещенное и богатое существо, которое может и должно изливать на них свои благодеяния? Не дает ли это право предполагать, и притом без всякой надобности, что между Францией и французами, т. е. между простым, сокращенным и отвлеченным понятием о всех личностях в совокупности и между этими самыми личностями, существуют еще какие-то отношения отца к сыну, опекуна к опекаемому, учителя к ученику? Кто не знает, что иногда выражаются метафорически и называют родину нежной матерью. Но чтобы доказать воочию всю бессодержательность приведенного положения нашей Конституции, достаточно показать, что оно не только легко, но и с выгодой для здравого смысла может быть выражено в обратной форме. Так пострадала ли бы точность выражения, если б во вступлении было сказано: «Французы устроились в республику, чтобы призвать Францию на всевозрастающую ступень нравственности, света и благосостояния»?

Какое же значение имеет аксиома, в которой подлежащее и дополнение могут свободно переставляться без ущерба смыслу? Всякий понимает, когда говорят: мать выкормит ребенка, но странно было бы сказать: ребенок выкормит мать.

Американцы иначе понимали отношение граждан к Государству, когда в заголовке своей Конституции начертали следующие простые слова:

«Мы, народ Соединенных Штатов, желая образовать более совершенный союз, установить справедливость, обеспечить внутреннее спокойствие, оградить, умножить общее благосостояние и обеспечить блага свободы себе и нашему потомству, постановляем…»

Тут нет ничего химерического, нет никакой абстракции, от которой граждане требовали бы себе всего. Они надеются только на себя, на свою собственную энергию.

Если я позволил себе критически отнестись к первым словам нашей Конституции, то не из-за метафизической тонкости, как это можно подумать, а просто потому, что, по моему убеждению, это олицетворение Государства служило в прошлом и послужит в будущем обильным источником для всяких бедствий и революций.

И точно, общество с одной стороны, Государство – с другой стоят как два различных существа; последнее должно изливать на первое целый поток человеческих радостей, а первое имеет право в изобилии требовать их от последнего. Что должно произойти при этом?

Ведь Государство не об одной руке и не может быть таковым. У него две руки – одной брать, а другой раздавать или, иначе, одна тяжелая, а другая легкая рука. Деятельность второй по необходимости подчинена деятельности первой. Строго говоря, Государство может брать и не отдавать, что и случалось иногда. Это объясняется пористым и липким свойством обеих рук, в которых всегда удерживается какая-нибудь часть, а иногда и все сполна, до чего только они прикасаются. Но чего никогда не видели, чего никогда никто не увидит и чего даже предположить нельзя – чтобы Государство возвращало обществу более, чем сколько оно получило с него. Совершенно безрассудно с нашей стороны то, что мы становимся по отношению к нему в положение каких-то смиренных нищих. Для Государства, безусловно, невозможно предоставлять частные выгоды некоторым лицам без того, чтобы не нанести большого вреда целому обществу.

Очевидно, стало быть, что Государство оказывается вследствие наших обращаемых к нему требований в заколдованном кругу.

Если оно отказывается делать добро, которого от него требуют, то его обвиняют в слабости, нежелании, неспособности. Если оно хочет исполнить это требование, то принуждено давить народ двойными налогами, т. е. делать больше зла, чем добра, и навлечь на себя общее нерасположение с другого конца.

Таким образом, у общества две надежды, у правительства два обещания: много благ и никаких налогов. Так как надежды и обещания противоречат друг другу, то они никогда и не осуществляются.

Не в этом ли причина всех наших революций? Между Государством, раздающим неисполнимые обещания, и обществом, преисполненным неосуществимых надежд, становятся два класса людей: честолюбцы и утописты. Роль их вполне определяется их положением. Достаточно этим искателям популярности крикнуть народу: «Правительство обманывает тебя; если бы мы были на его месте, то осыпали бы тебя благодеяниями и освободили бы от налогов!» – и народ верит, надеется, делает революцию.

И лишь только друзья его заберут власть в свои руки, как их уже заваливают бесчисленными требованиями об уступках. «Дайте же мне работы, хлеба, пособия, денег, образования, колоний, – кричит народ, – и освободите меня, как вы обещали мне, из когтей казны».

Новое Государство смущается не менее прежнего, потому что в отношении невозможного очень легко давать обещания, но нелегко исполнять их. Оно старается выгадать время, которое нужно ему, чтобы вызрели его широкие проекты.

Сначала оно робко делает опыты: с одной стороны, слегка расширяет начальное обучение, с другой – слегка изменяет питейный акциз (1830). Но роковое противоречие всегда стоит перед ним лицом к лицу: коли оно хочет быть филантропом, то поневоле заботится о пополнении казны, а если отказывается от нее, то поневоле отказывается и от филантропии.

Эти два обещания всегда и неизбежно сталкиваются одно с другим. Прибегать к кредиту, т. е. пожирать будущее, составляет теперь единственное действенное средство помирить эти обещания, и вот стараются сделать немного добра в настоящем за счет большого зла в будущем. Но такой прием вызывает призрак банкротства, которое губит кредит. Что же остается делать? Новое Государство отважно берется за дело: собирает силы вокруг себя, душит общественное мнение, обращается к произволу, надсмехается над своими же прежними принципами, объявляет во всеуслышание, что управлять можно только при условии быть непопулярным, – короче говоря, оно объявляет себя всеуправляющим.

Здесь-то и ждут его другие искатели популярности: они эксплуатируют ту же иллюзию, идут тем же проторенным путем, достигают тех же успехов и вскоре затем поглощаются той же пропастью…

Прочитайте последний манифест монтаньяров, выпущенный ими по поводу выбора президента.

Он, правда, длинноват, но в общем может быть выражен в таких словах: Государство должно давать гражданам много и брать с них мало. Это все та же тактика или, если хотите, то же заблуждение.

Государство обязано даром «обучать и воспитывать всех граждан».

Оно обязано:

«Давать общее и профессиональное образование, приноровленное по возможности к нуждам, призванию и способностям гражданина»;

«Вселить в него сознание о его обязанностях по отношению к Богу, к людям и к самому себе; развить его чувства, склонности и способности, наконец, научить его знать свое собственное дело, понимать свои интересы и знать свои права»;

«Сделать для всех доступными науку и искусства, продукты мысли, сокровища ума, все умственные наслаждения, возвышающие и укрепляющие душу»;

«Исправлять всякий вред, претерпеваемый гражданами от пожара, наводнения и пр.»;

«Быть посредником между капиталом и трудом и регулятором кредита»;

«Оказывать серьезное поощрение и действительное покровительство земледелию»;

«Выкупать железные дороги, каналы, рудники» (и, без сомнения, управлять ими с той промышленной способностью, которой оно отличается);

«Вызывать великодушные начинания, поощрять их и всеми зависящими от него средствами содействовать их исполнению. Как регулятор кредита, оно будет в широких размерах заправлять промышленными и земледельческими ассоциациями ради обеспечения их успехов».

Все это Государство должно исполнить, однако без ущерба тем обязанностям, которые теперь лежат на нем. Так, например, оно должно всегда сохранять угрожающий вид перед иностранцами, потому что «мы, – говорят подписавшиеся под этой программой, – связанные этой святой солидарностью и прошлым республиканской Франции, несем наши обеты и наши надежды за преграды, воздвигаемые деспотизмом между народами; прав же, которых мы желаем для себя, желаем мы и для всех, кто страдает под гнетом тиранов; мы хотим, чтобы наша славная армия была в случае надобности также и армией свободы».

Вы видите, что «мягкая рука» Государства, эта «добрая» рука, всем дающая и все распределяющая, будет слишком занята во время правления монтаньяров. Вы думаете, может быть, что столько же работы будет и для «жесткой» руки, которая просовывается в наши карманы и опорожняет их?

Разочаруйтесь. Искатели популярности дурно знали бы свое дело, если б не умели выставлять напоказ только «мягкую» руку и прятать другую – «жесткую». Управление их будет сплошным праздником для всех плательщиков.

«Налог, – говорят эти люди, – должен падать только на излишек, а не на предметы необходимости».

Разве не настанет чудное время, когда казна, для того чтобы осыпать нас своими благодеяниями, будет довольствоваться тем, что сократит наши избытки?

Но это еще не все. Монтаньяры помышляют еще и о том, чтобы «налог потерял свой притеснительный характер и был только делом братства».

Силы небесные! Я знал, что теперь в моде всюду совать братство, но я и не подозревал, что его можно поставить в заголовке окладного листа сборщика податей.

Разъясняя подробности дела, подписавшиеся под программой возвещают:

«Мы хотим немедленного уничтожения налогов на предметы первой необходимости, как то: соль, напитки и пр.; преобразования поземельного налога, октруа, патентного сбора; дарового правосудия, т. е. упрощения формы и сокращения расходов» (здесь подразумеваются, вероятно, гербовые пошлины).

Итак, поземельный налог, октруа, патентный сбор, гербовые пошлины, соль, напитки, почта – тут ничего не позабыто. Эти господа открыли секрет, как дать горячую работу одной «мягкой» руке Государства и парализовать его «жесткую» руку.

К вам обращаюсь я теперь, мой беспристрастный читатель, с таким вопросом: разве все это не ребячество, да еще опасное ребячество? Как же народу не делать революций на революциях, когда уже решено не останавливаться до тех пор, пока не осуществится это противоречие – «ничего не давать Государству, но получать от него как можно больше»?

Не думают ли, пожалуй, что монтаньяры, достигнув власти, не сделаются жертвами тех же самых способов, которые они употребляют, чтобы овладеть ею?

Граждане! Во все времена были известны две политические системы и обе они опираются на уважительные основания. По одной системе Государство должно много давать, но оно должно и много брать. По другой эта его двойственная деятельность не должна давать себя чувствовать. Приходится выбирать одну из этих двух систем. Что же касается третьей системы, состоящей в том, чтобы требовать всего от Государства, но ничего не давать ему, то согласитесь, что это химера, нелепость, ребячество, опасное противоречие. Те, кто прикрывается этой системой, чтобы доставить себе удовольствие обвинять все правительства в бессилии и таким образом ставить их прямо под ваши удары, только льстят вам и обманывают вас или, на худой конец, самих себя.

Что касается нас, то мы думаем, что Государство есть не что иное (да и не должно быть не чем иным), как общественная сила, установленная не для того, чтобы служить гражданам орудием притеснения и взаимного грабежа, а, напротив, для того, чтобы облегчить каждому свое и способствовать царству справедливости и безопасности.

 

Прошение

производителей сальных и стеариновых свечей, ламп, подсвечников, рефлекторов, щипцов, гасильников и производителей сала, масла, меди, камеди, алкоголя и вообще всего, что касается освещения

Членам палаты депутатов

Милостивые государи!

Вы на правильном пути. Вы отвергаете абстрактные теории; изобилие продуктов, дешевизна вас мало занимают. Вы озабочены в основном судьбой производителя. Вы хотите освободить его от внешней конкуренции, сохранить национальный рынок для национальной промышленности.

Мы хотим дать вам прекрасную возможность приложить вашу… Как бы это выразиться? Вашу теорию? Но нет ничего обманчивее, чем теория. Ваше учение? Вашу систему? Ваш принцип? Но вы не любите учений, вы питаете отвращение к системам, а что касается принципов – объявляете, что их совсем нет в социальной экономии. А потому просто скажем так: вашу практику, не знающую ни теории, ни принципа.

Мы страдаем от разрушительной конкуренции со стороны иностранного соперника, который в деле производства света очевидно поставлен в несравненно более благоприятные условия, чем мы, и наводняет светом наш национальный рынок по ценам баснословно низким: как только он появляется на рынке, наши продажи прекращаются, потому что все потребители бросают нас и обращаются к нему, и вот одна из отраслей французской промышленности, имеющая бесчисленное множество разветвлений, внезапно поражается полным застоем. Этот соперник не что иное, как солнце. Оно начинает против нас такую ожесточенную борьбу, что мы подозреваем вероломный Альбион в подстрекательстве его против нас (хорошая дипломатия по теперешним временам!), тем более что он оказывает этому горделивому острову некоторые льготы, в которых отказывает нам.

Мы покорнейше просим вас издать закон, который предписал бы запереть все окна, стеклянные крыши, ставни, затворы, створы, форточки – словом, заткнуть все отверстия, дыры, щели и трещины, через которые солнечный свет обыкновенно проникает в дома в ущерб тем прекрасным продуктам промышленности, которыми мы наделили страну и которыми гордимся: страна не может отплатить нам черной неблагодарностью и предать нас в столь неравной борьбе.

Не примите, господа депутаты, нашу просьбу за насмешку и по крайней мере не отвергайте ее, пока не выслушаете причин, по которым мы просим вашей защиты.

Прежде всего, если вы преградите, насколько возможно, доступ естественному свету, если вы таким образом создадите потребность в искусственном освещении, то какая только промышленность во Франции не получит тогда благотворного поощрения?

Если будет потребляться больше сала, то потребуется больше быков и баранов, а следовательно, умножится число искусственных лугов, количество мяса, шерсти, кож, и в особенности удобрений, этой главной основы земледельческого богатства.

Если будет потребляться больше масла, то расширится культура мака, олив и полевой репы. Эти богатые, хотя и истощающие почву растения как раз кстати дадут возможность воспользоваться усиленным плодородием, которое доставит нашим землям разведение скота.

Наши бесплодные местности покроются смолистыми деревьями. Многочисленные рои пчел будут собирать на наших холмах благоухающие сокровища, которые теперь испаряются без всякой пользы, как и цветы, с которых они собираются. Нет, стало быть, ни одной отрасли земледелия, которая не получила бы широкого развития.

То же самое и с навигацией. Тысячи судов пойдут на ловлю китов, и в короткое время мы приобретем флот, способный поддержать честь Франции и достойный патриотического чувства нижеподписавшихся просителей – продавцов свечей и т. д.

Но что сказать о парижских изделиях? Вы сами увидите, как золото, бронза, хрусталь в подсвечниках, лампах, люстрах, канделябрах заблестят тогда в прекрасных магазинах, в сравнении с которыми теперешние магазины покажутся жалкими лавчонками.

У бедняка, собирающего камедь на вершине своей дюны, или у несчастного рудокопа, копающегося в глубине темных подземных галерей, – у каждого увеличится заработная плата, а следовательно, повысится и его благосостояние.

Соблаговолите подумать над этим, господа, и вы сами убедитесь, что, может быть, не найдется ни одного француза, начиная с богача-акционера в Анзене и кончая жалким продавцом спичек, положение которого вследствие исполнения нашего ходатайства не изменилось бы к лучшему.

Мы наперед знаем ваши возражения, господа; но вы не сделаете ни одного из них, которое не было бы взято из растрепанных книг приверженцев свободной торговли. Мы заранее позволяем себе уверить вас, что каждое слово, которое вы произнесете против нас, тотчас же обратится против вас самих и против принципа, управляющего всей вашей политикой.

Скажете ли вы нам, что если мы выиграем от этого покровительства, то Франция ничего не выиграет, потому что расходы падут на потребителя?

На это мы ответим вам:

«У вас нет больше права ссылаться на интересы потребителя. Во всех случаях, когда его интересы сталкивались с интересами производителя, вы всегда отдавали его в жертву последнему. Вы поступали так ради поощрения промышленности, ради увеличения занятости. По той же самой причине вы и теперь должны поступить точно так же.

Вы сами напросились на возражение. Когда говорили вам: потребитель нуждается в свободном ввозе железа, каменного угля, кунжута, пшеницы, тканей, то вы отвечали тогда: да, но производитель заинтересован в том, чтобы ввоз их не был допущен. Стало быть, если потребители заботятся о доставлении им естественного света, то производители требуют его запрещения».

«Но производитель и потребитель, – скажете вы, – это один и тот же человек. Если фабрикант выгадывает благодаря покровительству, то он доставляет выгоду и земледельцу. Если земледелие процветает, то оно открывает новые рынки фабрикам». «Очень хорошо! Если вы пожалуете нам монополию на освещение в продолжение дня, то прежде всего мы накупим много сала, угля, масла, смолы, воска, спирта, серебра, железа, бронзы, хрусталя, чтобы обеспечить ими наше производство, а кроме того, мы и наши многочисленные поставщики, сделавшись богачами, расширим наше потребление и таким образом распространим процветание во всех отраслях народного труда».

Скажете ли вы, что свет солнца есть дар природы и что отталкивать такой дар все равно что отказываться от самого богатства под предлогом поощрения способов к его приобретению?

Но берегитесь, не нанесите смертельного удара в самое сердце вашей же политики; берегитесь, до сих пор вы всегда запрещали ввоз иностранного продукта, потому что он приближается к дару природы. Чтобы удовлетворить требования других монополистов, вы руководствовались только полу мотивом, а для исполнения нашей просьбы вы имеете в своем распоряжении целый мотив, и отказывать нам в нашей просьбе, основываясь именно на том, что мы гораздо правее других, – это то же, что построить такое уравнение: плюс, помноженный на плюс, равен минусу; другими словами, это значило бы городить нелепость на нелепость.

Труд и природа участвуют в производстве продукта в различной степени в зависимости от места и климата. Доля участия природы всегда даровая, и только участие труда сообщает продукту его ценность, и должно быть оплачено.

Если лиссабонский апельсин продается вдвое дешевле парижского, то только потому, что естественное, а следовательно даровое, тепло сообщает одному апельсину то, чем другой обязан искусственному, а следовательно и дорого оплачиваемому, теплу.

Таким образом, когда апельсин привозится к нам из Португалии, то можно сказать, что он достается нам наполовину даром или, другими словами, за полцены против парижского апельсина.

И вот на основании этой полударовщины (простите нам это выражение) вы настаиваете на его запрещении. Вы говорите: как может национальный труд выдержать конкуренцию иностранного труда, когда первому приходится исполнить всю работу, а последнему только половину ее, потому что остальное доделывает солнце? Но если из-за полударовщины вы решаете отвергнуть конкуренцию, то каким же образом полная даровщина может побудить вас признать эту конкуренцию? Или вы плохо знакомы с логикой, или, отвергая полударовщину как вредную для нашей отечественной промышленности, вы должны тем паче отвергнуть с гораздо большей энергией и полную даровщину.

Еще раз: если какой-нибудь продукт – каменный уголь, железо, пшеница или ткани – приходит к нам из-за границы и если мы имеем возможность приобрести его с меньшими затратами труда, чем если бы сами стали добывать его, то вся разница заключается здесь в том даре природы, который жалуется нам. Этот дар бывает больше или меньше, смотря по тому, как велика или мала эта разница. Он составляет четверть, половину, три четверти ценности продукта, если иностранец запросит с нас только три четверти, половину или четверть всей оплаты. Но мы получим его полностью, если даритель, подобно солнцу, дающему даром свой свет, ничего не потребует с нас за него. Вопрос – мы категорически ставим его здесь – заключается в том, чего хотите вы для Франции: благ дарового потребления или мнимых выгод тяжелого труда? Выбирайте то или другое, но будьте последовательны, потому что если вы отвергнете, как это обыкновенно делается у вас, каменный уголь, железо, пшеницу, иностранные ткани соответственно тому, насколько цена их приближается к нулю, то как же непоследовательно будет с вашей стороны допускать свет солнца, цена которого в течение целого дня равна нулю.

 

Что-то еще

– Что такое ограничение?

– Это частичное запрещение.

– Что такое запрещение?

– Это абсолютное ограничение.

– Таким образом, то, что верно по отношению к одному, будет верно и по отношению к другому?

– Да, различие лишь в степени. Между ограничением и запрещением существует то же отношение, какое существует между дугой круга и кругом.

– Следовательно, если запрещение дурно, то ограничение не может быть хорошо?

– Точно так же, как дуга не может быть прямой, если круг изогнут.

– Какое общее название существует для ограничения и запрещения?

– Покровительство.

– В чем состоит конечный результат покровительства?

– Требовать от людей тратить больше труда для достижения тех же результатов.

– Отчего же люди так привязаны к покровительственной системе?

– Оттого, что при допущении свободной торговли одни и те же результаты достигались бы меньшим трудом, и это кажущееся уменьшение работы страшит их.

– Почему вы говорите «кажущееся»?

– Потому что каждый сбереженный труд может быть употреблен на что-то еще.

– Что именно?

– Этого нельзя определить заранее, да и нет нужды.

– Почему?

– Потому что если количество предметов, необходимых для удовлетворения потребностей современной Франции, могло бы быть добыто в 10 раз меньшим количеством труда, то никто не может определить, для удовлетворения каких именно новых потребностей был бы употреблен сбереженный труд. Один захотел бы лучше одеваться, другой – иметь лучшую пищу, третий пожелал бы приобрести больше знаний, четвертый – получать больше удовольствий.

– Объясните мне механизм и последствия покровительства.

– Это нелегко. Прежде чем приступить к рассмотрению его свойств, весьма сложных, необходимо изучить более простые явления.

– Возьмите самый простой случай, какой хотите.

– Помните, как Робинзон Крузо без пилы взялся сделать доску?

– Да, он срубил дерево и потом, обтесывая его топором с правой и с левой стороны, довел его до толщины доски.

– Он, я думаю, долго трудился над этим?

– Целых две недели.

– Чем же он питался в это время?

– У него были запасы пищи.

– А что сделалось с топором?

– Он совершенно иступился.

– Очень хорошо. Но вы, может быть, не знаете, что в ту минуту, когда Робинзон только что принялся за работу и поднял топор, он увидел доску, выброшенную волной на берег?

– Какое счастье! Он верно тотчас бросился к ней?

– Это было первым его побуждением, но он остановился и так рассуждал сам с собою: «Если я пойду за доской, мне придется тащить ее, и я потеряю много времени на то, чтобы спуститься с крутого берега и опять взобраться на него.

Если же я сделаю доску своим топором, то, во-первых, я обеспечу себя работой на две недели, потом я иступлю свой топор, что даст мне работу по его заточке, наконец, я съем всю свою провизию, а это, в свою очередь, третий источник труда для меня – мне необходимо будет вновь запастись ею. Труд составляет богатство. Ясно, что я разорюсь, если возьму выброшенную на берег доску. Мне нужно покровительствовать своему личному труду; и еще я могу создать себе дополнительный труд, если я пойду и брошу эту доску обратно в море!»

– Но ведь такое рассуждение нелепо!

– Положим так. Тем не менее оно принято на вооружение каждым народом, который покровительствует себе запрещением ввоза иностранных товаров. Он отталкивает доску, которую предлагают ему в обмен за небольшой труд, думая тем самым дать себе больше работы. Он видит для себя пользу даже в труде таможенного досмотрщика. В нем олицетворяется труд, предпринятый Робинзоном для того, чтобы бросить назад в море подарок, который оно предлагало ему. Смотрите на народ как на собирательное лицо, и вы не найдете ни малейшей разницы между суждениями его и Робинзона.

– Разве Робинзон не понимал, что он может посвятить сбереженное время на что-то еще?

– Что именно?

– Пока у человека есть нужда и время, он всегда найдет, что делать. Я не могу точно назвать все работы, которые он мог бы предпринять.

– Ведь определяю же я вам ту работу, которой он лишился бы.

– А я утверждаю, что Робинзон, по непонятной непроницательности, смешивал труд с его результатом, цель со средствами, и докажу вам это.

– Не трудитесь. Я представил вам самый простой пример ограничительной или запретительной системы. Если она в этом виде кажется нелепой, то это потому, что здесь в одном и том же лице смешиваются два свойства – производителя и потребителя.

– Перейдем же теперь к примеру более сложному.

– Извольте. Некоторое время спустя Робинзон встретил Пятницу; они сблизились друг с другом и начали работать вместе. Утром в продолжение 6 часов они охотились и приносили домой 4 корзины дичи. Вечерами, они работали по 6 часов на своем огороде и набирали 4 корзины овощей.

Однажды к острову Отчаяния причалила лодка. Из нее вышел красивый чужеземец, которого наши отшельники пригласили обедать. Отведав их кушанья, он похвалил произведения с их огорода и, прежде чем расстаться с хозяевами, обратился к ним с такой речью: «Великодушные островитяне, я живу в стране, в которой гораздо больше дичи, чем у вас, но где огородничество вовсе не развито. Я согласился бы привозить вам каждый вечер по 4 корзины дичи, если взамен их вы будете давать мне всего по 2 корзины овощей».

При этих словах Робинзон и Пятница отошли в сторону посоветоваться между собой; спор, происшедший между ними по этому случаю, очень интересен, и я передам вам его целиком.

Пятница. Что скажешь ты, друг, об этом предложении?

Робинзон. Если мы примем его, то разоримся.

Пятница. Так ли? Давай посчитаем.

Робинзон. Все уже давно подсчитано, и сомневаться в исходе не приходится. Эта конкуренция просто означает конец нашего охотничьего промысла.

Пятница. Да что нам в ней, когда у нас будет дичь?

Робинзон. Пустое теоретизирование! Эта дичь не будет продуктом нашего труда.

Пятница. Да как же нет, черт возьми, когда для приобретения ее нам нужно будет отдавать свои овощи!

Робинзон. Ну так что же мы выиграем?

Пятница. 4 корзины дичи стоят 6 часов труда. Иноземец дает нам их за 2 корзины овощей, добывание которых отнимает у нас только 3 часа времени. Значит, у нас в распоряжении остается еще три свободных часа!

Робинзон. Скажи лучше, что эти часы будут отняты от нашей производственной деятельности. В том-то именно и будет состоять наша потеря! Труд – богатство, и если мы потеряем четвертую часть нашего времени, то мы сделаемся на четверть беднее.

Пятница. Друг мой, ты ужасно ошибаешься. Та же дичь, те же овощи и, сверх того, три свободных часа времени; одно из двух: или это успех, или успеха вовсе не существует на свете.

Робинзон. Общие рассуждения! Что станем мы делать с этими 3 часами?

Пятница. Мы займемся чем-то еще.

Робинзон. А! Вот я и поймал тебя. Ты не можешь сказать ничего конкретного. Чем-то еще, чем-то еще!.. Это легко сказать.

Пятница. Мы станем ловить рыбу, хорошенько обустроим нашу хижину, будем читать Библию.

Робинзон. Утопия! Кто знает, что из этого мы станем делать, и вообще, будем ли мы делать хоть что-то из этого списка?

Пятница. Если все наши нужды будут удовлетворены, то мы будем отдыхать. Разве отдых ничего не значит для человека?

Робинзон. Но кто отдыхает, тот и голодает.

Пятница. Ты опять не понял меня. Я говорю о таком отдыхе, при котором мы будем добывать себе дичи и овощей нисколько не меньше. Ты забываешь, что посредством нашей торговли с иноземцем мы, трудясь по 9 часов, будем получать столько же продуктов, сколько получаем их теперь, трудясь по 12 часов.

Робинзон. Видно, что ты воспитывался не в Европе. Ты, верно, никогда не читал Промышленного Вестника\ Там нашел бы ты следующее: «Сбереженное нами время есть для нас чистая потеря. Главная забота человека должна состоять не в том, чтобы иметь пищу, а в том, чтобы иметь работу. Все, что мы потребляем, если это не является прямым продуктом нашего собственного труда, не имеет никакого значения. Если ты желаешь знать, богат ли ты, то измеряй не степень своего удовлетворения, а степень своего напряжения». Вот чему бы научил тебя Промышленный Вестник. Что касается меня, то я не теоретик и вижу одно – мы потеряем все, что имеем от охоты.

Пятница. Какое странное извращение понятий! Но….

Робинзон. Пожалуйста без «но». Впрочем, есть и политические причины, побуждающие отвергнуть своекорыстные предложения коварного иноземца.

Пятница. Политические причины?

Робинзон. Да. Во-первых, он делает нам эти предложения только потому, что они выгодны для него.

Пятница. Тем лучше, потому что они выгодны и для нас.

Робинзон. Потом, при этом обмене мы поставим себя в зависимость от него.

Пятница. А он поставит себя в зависимость от нас. Мы нуждаемся в его дичи, он – в наших овощах, и мы будем жить в добром согласии.

Робинзон. Это все абстрактные системы! Хочешь, я тебе приведу неопровержимое возражение.

Пятница. Ну, посмотрим, говори.

Робинзон. Положим, что иноземец научится огородничеству, а его остров окажется плодороднее нашего. Предвидишь ли ты, какие могут возникнуть отсюда последствия?

Пятница. Да, наши отношения с иностранцем прекратятся. Он перестанет брать у нас овощи, потому что добывать их дома будет ему стоить меньшего труда. Он не будет привозить нам дичь, потому что нам нечего будет дать ему в обмен за нее, и тогда мы возвратимся к тому самому положению, в котором ты желаешь оставаться теперь.

Робинзон. Недальновидный дикарь! Ты не можешь понять того, что, завалив нас дичью и уничтожив тем самым нашу охоту, он затем уничтожит и наше огородничество, наводнив остров овощами.

Пятница. Но он будет давать нам эти продукты, только пока мы будем давать ему что-то другое, т. е. до тех пор пока мы будем считать, что производить что-то другое означает экономию труда для нас.

Робинзон. Что-то другое, что-то другое! Ты все приходишь к одному и тому же. Ты витаешь в облаках, друг мой, в твоих рассуждениях нет ничего практического.

Спор еще долго продолжался, и каждый из противников по окончании его остался, как это часто бывает, при своем убеждении. Однако Робинзон имел сильное влияние на Пятницу, мнение его одержало верх, и когда иностранец явился за ответом, Робинзон сказал ему:

– Иностранец, чтобы принять твое предложение, нам необходимо вполне убедиться в двух вещах.

Во-первых, в том, что твой остров изобилует дичью не более нашего; потому что мы хотим бороться только на равных условиях.

Во-вторых, что ты будешь в убытке от этой сделки. Ведь ты, конечно, знаешь, что при каждом обмене одна сторона непременно выигрывает, а другая проигрывает; поэтому нам и не хотелось бы оставаться в убытке. Что ты на это скажешь?

«Ничего», – отвечал иностранец. И, разразившись смехом, ушел к своей лодке.

– Рассказ был бы недурен, если бы Робинзон не был представлен настолько нелепым.

– Он здесь нелеп не более, чем комитет на улице Готвиль.

– О, это совсем иное дело. Здесь вы брали в пример одного человека или, что то же, двух людей, живущих вместе. Состав же нашего общества не таков; разделение труда, вмешательство купцов и денег значительно усложняют картину.

– Это действительно усложняет торговые сделки, но не изменяет их сущности.

– Как! Вы сравниваете современную торговлю с простым обменом?

– Торговля – это не что иное, как обмен в большом масштабе; сущность обмена тождественна с сущностью торговли, точно так же как малый труд одинаков, по своему существу, с большим; как сила тяжести, влекущая атом, одинакова по своей природе с силой, приводящей в движение механизм мироздания.

– Итак, по вашему мнению, эти суждения, столь ложные в устах Робинзона, не менее ложны и в устах протекционистов?

– Да; только в последнем случае заблуждение скрывается за сложностью побочных обстоятельств.

– Хорошо! Так приведите же мне пример из действительной жизни.

– Слушайте: во Франции, по требованиям климата и обычаев, сукно – предмет полезный. Но что для нас важнее: изготавливать ли сукно или его иметь?

– Вот прекрасный вопрос. Чтобы иметь сукно, надо и изготавливать его.

– Не обязательно. Несомненно, чтобы иметь сукно, необходимо, чтобы кто-нибудь его изготавливал. Но не обязательно, чтобы человек или страна, его потребляющие, были бы вместе с тем и его производителями. Ведь вы не делали же сами сукна, платье из которого так хорошо на вас сидит; Франция не выращивает сама тот кофе, который пьют ее жители.

– Но я купил себе сукно, а Франция – кофе.

– Совершенно верно, но как вы его купили?

– На золото.

– Но ведь ни вы, ни Франция не добываете золота?

– Мы его купили.

– На что?

– На товары, отправленные в Перу.

– Итак, в действительности, вы обменяли ваш труд на сукно, а Франция – на кофе.

– Конечно.

– Следовательно, нет безусловной необходимости производить самому то, что потребляешь.

– Нет, но во всяком случае нужно делать что-нибудь, что можно было бы отдать в обмен.

– Другими словами: Франция имеет два способа добыть себе известное количество сукна. Первый состоит в том, чтобы изготовить его; второй – в том, чтобы сделать что-нибудь другое и обменять это последнее иностранцам на сукно. Который из этих способов лучше?

– Право, не знаю.

– Не тот ли, при помощи которого за определенное количество труда можно получить больше сукна?

– Кажется, так.

– А что лучше для народа: иметь ли возможность свободного выбора одного из этих двух способов или подчиняться необходимости употреблять способ, указанный законом; причем легко может случиться, что закон как раз и запретит способ наиболее выгодный.

– Как мне кажется, для народа лучше пользоваться свободой выбора, тем более что в подобных делах выбор его всегда бывает удачен.

Закон, запрещающий иностранное сукно, обязывает, следовательно, Францию, если она пожелает иметь сукно, производить его, препятствуя ей заниматься производством товаров, за которые она могла бы получить нужный для нее товар?

– Да, это так.

– Далее; так как закон принуждает изготавливать сукно и запрещает производить что-ни-будь другое, именно потому, что это другое потребовало бы меньше труда (иначе не нужно было бы и вмешательства закона), то он фактически постановляет, чтобы за данное количество труда Франция имела 1 метр сукна, производя его сама, тогда как за то же количество труда она добыла бы себе 2 метра сукна, производя что-то другое.

– Но скажите, ради Бога, что – другое?

– Да не все ли равно? Пользуясь свободой выбора, она займется любым другим делом, какое ей только представится.

– Может быть, но меня все преследует мысль, что иностранцы, присылая к нам свое сукно, не будут в обмен брать у нас что-то другое, и в таком случае нам придется плохо. Во всяком случае, вот возражение, которое можно допустить и с вашей точки зрения. Вы же согласитесь, что Франция затратит на производство этих других товаров, необходимых для обмена на сукно, меньше труда, нежели в том случае, если бы ей пришлось изготавливать сукно самой.

– Без сомнения.

– Следовательно, некоторое количество ее труда останется в бездействии.

– Да, но от этого жители ее не будут хуже одеты, – обстоятельство, которое все меняет. Робинзон не обратил на него внимания, наши протекционисты то ли притворяются, то ли действительно не замечают его. Если бы Робинзон взял себе доску, выброшенную на берег, то двухнедельный труд его, необходимый для того, чтобы изготовить доску, также сделался бы бесполезным, но тем не менее у него была бы доска. Различайте же эти два вида уменьшения труда: то, которое влечет за собой лишения, и то, которое приносит удовлетворение. Они совершенно отличны один от другого, и если вы их смешаете, то будете рассуждать как Робинзон. В самых сложных случаях, как и в самых простых, софизм состоит в том, что о пользе труда судят по его продолжительности и напряжению, а не по его результатам. Это ведет к своеобразной экономической политике: уменьшать результаты труда с целью увеличить его продолжительность и напряженность.

 

Доминирование посредством промышленного превосходства

«к войне господство достигается превосходством оружия, но в мирное время возможно ли достигнуть господства над конкурентом путем промышленного превосходства?»

Этот вопрос представляет особый интерес в такое время, когда, по-видимому, нисколько не сомневаются в том, что на поприще промышленности, так же как и на поле битвы, сильный подавляет слабого.

Люди, принявшие такое положение за истину, должны были, конечно, открыть какую-нибудь аналогию между трудом, видоизменяющим предметы, и насилием, гнетущим людей; ибо, если эти два рода действий были противоположны по своей природе, то каким же образом могли бы они быть тождественны в своих последствиях?

Если справедливо, что в промышленности, как и в войне, господство есть необходимое последствие превосходства, то зачем же нам заботиться о прогрессе, о политической экономии, если мы живем в мире, в котором установлен самим Провидением порядок, в силу которого одно и то же последствие – угнетение – следует из прямо противоположных принципов?

Что касается нынешней политики Англии, которой руководит принцип свободы торговли, то многие выдвигают следующее возражение, которое, следует признаться, смущает даже самых непредубежденных из нас: не преследует ли Англия той же цели, но только другими средствами? Не стремится ли она к повсеместному господству? Уверенная в превосходстве своих капиталов и труда, не думает ли она воспользоваться свободной конкуренцией для уничтожения промышленности в Европе, чтобы добиться верховного владычества и получить исключительное право кормить и одевать разоренные народы?

Мне не трудно было бы доказать, что опасения эти необоснованны, что мнимый упадок нашей промышленности слишком преувеличивается, что каждая из важнейших отраслей ее не только может выдерживать борьбу с подобной ей отраслью английской промышленности, но что она должна еще развиться под влиянием иностранной конкуренции и что последняя ведет к общему увеличению потребления, так что оно становится способным поглотить как внешние, так и внутренние продукты.

Но сегодня я предприму лобовую атаку на это возражение, позволив ему воспользоваться силой и преимуществом «своего поля». Я не буду говорить о частном случае, об англичанах и французах, а постараюсь разъяснить вопрос в общем виде: что если какой-нибудь стране посредством превосходства в какой-нибудь отрасли промышленности удается уничтожить иностранную конкуренцию в этой отрасли, то тем самым не делает ли она один шаг к доминированию над другой страной, а другой – к зависимости от нее; другими словами, не выигрывают ли оба народа от этой операции, и не больше ли выигрывает в данных случаях народ, побежденный в коммерческом соперничестве.

Если на каждый товар смотреть лишь как на возможность трудиться, то опасения приверженцев покровительства, конечно, совершенно обоснованны. Так, если бы мы стали рассматривать железо только в связи с добывающими его заводчиками, то в этом случае можно было бы опасаться, что конкуренция страны, где железо представляется безвозмездным даром природы, отнимает работу у заводчиков той страны, в которой мало железной руды и топлива.

Но не будет ли такое воззрение односторонним? Имеет ли железо отношение только к заводчикам-производителям? Разве оно не имеет никакого отношения к потребителям? Разве окончательное и единственное назначение его заключается только в том, чтобы быть произведенным? И если оно полезно не вследствие труда, необходимого для его производства, но по своим свойствам и многочисленным услугам, которые оно оказывает своей прочностью, ковкостью, то не следует ли из этого, что иностранцы не могут снизить на него цену, даже до невозможности продолжать производство железа у нас, не сделав нам больше добра в первом отношении, чем причинив зла – в последнем?

Заметьте, что есть множество предметов, производство которых, вследствие конкуренции иностранцев, пользующихся естественными выгодами своей страны, у нас невозможно, и в отношении к которым мы находимся действительно в положении, приведенном нами в виде примера о железе. Мы не производим у себя ни чая, ни кофе, ни золота, ни серебра. Но можно ли отсюда заключить, что наша промышленность, взятая в целом, уменьшилась вследствие этого? Нет, чтобы создать равную ценность, для приобретения этих предметов путем обмена мы тратим меньше труда, чем потребовалось бы для того, чтобы произвести их самим. Тем самым у нас остается больше труда для того, чтобы посвятить его удовлетворению других потребностей. Настолько же мы становимся богаче и сильнее. Все, что может сделать иностранная конкуренция, даже в тех случаях, когда определенная отрасль производства становится для нас безусловно невозможной, – это только сэкономить труд и увеличить наши производственные возможности. Неужели в этом явлении можно видеть путь к господству иностранцев над нами?

Если бы во Франции найдена была золотая руда, то из этого еще не следует, чтобы нам выгодно было разрабатывать ее. Наверное, никто бы не стал заниматься этим, если бы добывание каждой унции золота потребовало от нас больше труда, чем нужно для выработки сукна, на которое можно обменять унцию мексиканского золота. В этом случае для нас было бы выгоднее смотреть на наши ткацкие станки как на золотые прииски. Доводы эти одинаково справедливы по отношению как к золоту, так и к железу.

Заблуждение происходит оттого, что мы не замечаем одного обстоятельства, а именно: что превосходство иностранной промышленности препятствует развиваться народному труду всегда только в какой-нибудь определенной форме и, делая эту форму излишней, предоставляет в наше распоряжение продукт того самого вида труда. Если бы люди жили в водолазных колоколах и должны были добывать себе воздух насосом, то это послужило бы им огромным источником труда. Уничтожить этот труд, оставив людей в том же положении, значило бы нанести им страшный вред. Но если труд прекращается потому, что в нем уже нет надобности, потому что люди попадут в другую среду, где воздух приходит в соприкосновение с легкими без усилия, в таком случае нечего жалеть о потере этого труда, если только не искать в работе другой пользы, кроме самого труда.

Именно такого свойства труд уничтожается постепенно машинами, свободой торговли, успехами всякого рода. Это труд не полезный, а излишний, без цели и без результата. Напротив, покровительство вызывает его к жизни, оно переселяет нас под воду, чтобы предоставить нам возможность накачивать воздух; оно заставляет нас искать золото в недоступном, хотя и отечественном руднике, нежели в нашем отечественном ткацком станке. Все действие покровительства можно выразить словами: потеря сил.

Понятно, что я говорю об общих последствиях, а не о временных неудобствах, которые причиняются переходом от дурной системы к хорошей. Всякий прогресс необходимо сопряжен с минутным расстройством. Это может послужить поводом к принятию мер, облегчающих, по возможности, переход, но не к тому, чтобы запрещать систематически всякий прогресс, а тем более чтобы совершенно не допускать его.

Промышленную конкуренцию изображают в виде конфликта. Но это неверно, точнее, это верно, если рассматривать каждую отрасль промышленности только в ее воздействии на другую, подобную ей отрасль, мысленно изолируя их от человечества. Но следует еще кое-что учитывать: их влияние на потребление и всеобщее благосостояние.

Вот почему нельзя уподоблять производство войне.

На войне сильный подавляет более слабого. В производстве сильный наделяет силой более слабого. Это совершенно подрывает любые аналогии с войной.

Пусть англичане сильны и искусны, пусть они обладают во многом окупившимися капиталовложениями, пусть располагают двумя могущественнейшими двигателями производства – железом и топливом. Все это означает, что продукты их труда дешевы. А кто же выигрывает от дешевизны товаров? Тот, кто их покупает.

Не во власти англичан абсолютно уничтожить какую-нибудь часть нашего труда. Они могут сделать ее только излишней для получения существующего уже результата, дать нам воздух и уничтожить необходимость добывания его насосом и увеличить таким образом производственные возможности, которыми мы можем располагать; но что всего замечательнее, установление мнимого господства становится для них тем невозможнее, чем неоспоримее становится их превосходство.

Итак, рядом строгих, но утешительных доказательств мы пришли к заключению, что, несмотря на учения протекционистов и социалистов, труд и насилие, столь противоположные по своей природе, не менее противоположны и по своему действию.

Для этого нам стоило только показать различие между трудом уничтоженным и трудом сбереженным.

Когда у нас меньше железа, потому что мы меньше трудимся, или когда его у нас больше, несмотря на то что мы меньше трудимся, это две вещи совершенно противоположные. Приверженцы протекционизма смешивают их, а мы не смешиваем. Вот и все.

Если англичане начинают предприятие, требующее много труда, капитала, ума, природных ресурсов, то они делают это не напоказ, а для того, чтобы обеспечить себе большее количество удовольствий в обмен на свою продукцию. Они, конечно, хотят получить по крайней мере столько, сколько отдают, и производят у себя те предметы, которыми платят за покупаемые у других народов. Поэтому, если они наводняют нас своими произведениями, то это делается из убеждения, что и мы наводним их своей продукцией. В этом случае лучшим средством остаться в выгоде будет возможность свободного выбора между следующими двумя способами: прямым производством и непрямым производством. Весь британский макиавеллизм не заставит нас сделать невыгодного для себя выбора.

Перестанем же по-детски сравнивать промышленную конкуренцию с войной; это ложное сравнение, правдоподобие которого основывается на изолировании двух отраслей с целью определить последствия их конкуренции. Но всякая аналогия рушится, как только мы вводим в эти расчеты то действие, которое конкуренция оказывает на изменение всеобщего благосостояния.

В сражении убитый уничтожается полностью, и армия становится слабей. В промышленности же фабрика закрывается лишь в том случае, если вся отечественная промышленность замещает производимое ею, причем с избытком. Представим себе такое положение вещей, при котором взамен каждого убитого воскресают двое полных сил и энергии воинов. Если есть планета, на которой существует такой порядок вещей, то, вероятно, война объявляется там при условиях столь отличных от тех, которые мы видим у нас, что даже и не заслуживает подобного названия.

Такой же отличительный характер имеет и то, что столь неуместно называют промышленной войной.

Пусть бельгийцы и англичане снижают, если могут, цену на свое железо, пусть они снижают ее как можно больше и постоянно, пока не будут отправлять ее нам за так. Этим они могут заставить нас погасить огонь в наших плавильных печах, убить одного нашего солдата, но я предлагаю им испробовать свои силы на том, чтобы воспрепятствовать возникновению и развитию у нас (вслед за тем и необходимо вследствие этой дешевизны) тысячи новых отраслей промышленности, более выгодных для нас, нежели убитая.

Из всего сказанного мы заключаем, что доминирование посредством промышленного превосходства невозможно, и само это понятие внутренне противоречиво, потому что любое превосходство какого-либо народа трансформируется в дешевизну производимой продукции и, в конечном итоге, вливает силу во все остальные народы. Изгоним из политической экономии все выражения, заимствованные из военного словаря: бороться на равных условиях, победить, подавить, задушить, потерпеть поражение, вторжение, дань. Что значат все эти выражения? Попробуйте из них хоть что-то выжать. Ничего не выйдет. Или, вернее, выйдут нелепые заблуждения и гибельные предрассудки. Подобные слова мешают международному сотрудничеству, сдерживают заключение мирного, всеобщего и неразрывного союза народов и тормозят прогресс человечества!

 

Метафоры

Иногда софизм имеет масштабные формы и проникает во все поры какой-нибудь большой и детально разработанной теории. Чаще же он сосредоточивается, сжимается, предстает в виде принципа и прячется в одном слове или фразе.

Сохрани нас Бог, говорил Поль-Луи, от лукавого и от метафоры! И в самом деле, трудно сказать, которое из этих двух зол причиняет больше вреда на земле. Вы скажете, что дьявол; что именно он влагает в сердца каждого и всех нас склонность к грабежу. Да, но он не уничтожает однако же возможности подавлять злоупотребления посредством сопротивления со стороны тех людей, которые страдают от них. Софизм уничтожает и это сопротивление.

Оружие, вкладываемое злобой в руки нападающих, было бы бессильным, если бы софизм не разбивал щита в руках обороняющихся от зла; и Малебранш был совершенно прав, когда предварил свою книгу следующим эпиграфом: «Причиной человеческих несчастий являются ложные представления».

Посмотрим, как это происходит. Предположим, что честолюбивые лицемеры находят для себя выгоду в том, чтобы возбуждать в народах взаимную ненависть. Брошенное ими семя может пустить корни, довести до всеобщей войны, остановить успехи просвещения, привести к страшному кровопролитию, навлечь на страну самое ужасное из бедствий – вторжение неприятеля. Во всяком случае, и что важнее всего, чувство ненависти унижает нас в глазах других народов и заставляет тех французов, которые сохранили любовь к справедливости, краснеть за свое отечество. Нельзя не согласиться с тем, что все это большие бедствия; но общество может защититься от интриг людей, которые подвергают его такому риску: для этого ему достаточно лишь понять их намерения. Чем же закрывают ему глаза? Метафорой. Стоит только изменить, исказить смысл трех или четырех слов, и дело сделано.

Прекрасным примером является само слово вторжение. Владелец французского металлургического завода говорит: необходимо защитить себя от вторжения английского железа! Английский землевладелец восклицает: мы должны отразить вторжение французского зерна! И оба они предлагают возвести между Францией и Англией таможенные барьеры. Это приведет к изоляции; изоляция приведет к ненависти; ненависть – к войне; война – к вторжению. «Какая разница, – говорят два наших софиста, – лучше подвергнуться риску возможного вторжения, нежели допускать вторжение несомненное». Народ верит им, а таможни продолжают существовать.

Между тем есть ли хоть какая-нибудь аналогия между обменом и вторжением? Какое можно найти сходство между военным кораблем, бомбардирующим наши города, и кораблем купеческим, приходящим с предложением свободного и добровольного обмена товаров на товары?

То же самое можно сказать и о слове наплыв, наводнение. Слово это обычно имеет негативный оттенок, потому что наводнения опустошают поля и пашни. Однако если бы то, что они оставляют на почве, имело большую ценность, чем то, что они уносят, как это бывает при разливе Нила, то наводнения следовало было благословлять и боготворить, что египтяне и делают. Прежде чем кричать о наплыве иностранных товаров, прежде чем возводить на их пути тягостные и дорого обходящиеся препятствия, пусть люди зададутся вопросом: принадлежит ли этот наплыв к числу опустошающих страну или оплодотворяющих ее? Что мы подумали бы о Мухаммеде Али, если бы он, вместо того чтобы финансировать строительство плотин поперек Нила с целью распространения на более далекое расстояние действия его разлива, стал бы использовать те же деньги на углубление русла реки, чтобы Египет не загрязнялся чужеземным илом, приносимым с Лунных гор? А между тем мы действуем с такой же степенью благоразумия и здравого смысла, когда тратим миллионы франков на то, чтобы защитить наше государство…

От чего?… От тех благодетельных даров, которыми природа одарила другие страны.

Среди метафор, скрывающих целую гибельную теорию, наибольшее распространение получила та, которая заключается в словах дань, данник. Эти слова превратились в синонимы слов покупка, покупатель, при употреблении между ними не делается различий.

Между данью и покупкой такое же различие, как между воровством и обменом, и, по-моему, выражение: «Картуш взломал мой сундук и купил там тысячу экю» будет столь же правильно, как и фраза, постоянно повторяемая нашими почтенными депутатами: «Мы заплатили Германии дань за тысячу проданных нам лошадей».

Действие Картуша не может быть названо покупкой, потому что он не положил в мой сундук и с моего согласия ценности, равной той, которую вынул оттуда.

Точно так же уплаченные нами Германии 500 ООО франков не могут быть названы данью именно потому, что она получила их не даром, но дала нам в обмен за эти деньги тысячу лошадей, которых мы сами оценили в 500 ООО франков.

Столь ли уж необходимо всерьез критиковать такие семантические злоупотребления? А что делать, если подобные выражения со всей серьезностью употребляются в журналах и книгах.

Не подумайте, впрочем, чтобы они попадались только у некоторых писателей, не знающих настоящего значения слов своего родного языка! На одного писателя, который воздерживается от подобных выражений, я назову десять, которые позволяют себе употреблять их, включая умнейших людей – гг. Аргу, Дюпена, Виллеля, пэров, депутатов, министров, т. е. людей, слова которых имеют силу законов, самые вопиющие софизмы которых принимаются за основу управления государством.

Один знаменитый философ нового времени добавил к категориям Аристотеля софизм, состоящий в уклонении от спора при помощи одного слова. Он приводит несколько примеров. Он мог бы включить в свой список слово данник. Итак, рассматривается вопрос, полезны ли покупки, совершаемые за границей, или вредны? Они вредны, – говорите вы. – Почему? – Потому что они делают нас данниками иностранцев. – Вот, на самом деле, слово, в котором неразрешенный вопрос выставляется положительным фактом.

Каким образом эта вводящая в заблуждение фигура речи попала в риторику монополистов?

Возьмем два случая: в одном из них деньги покидают страну для удовлетворения алчности победоносного неприятеля; в другом – они покидают страну в уплату за товары. Между этими двумя случаями находят аналогию, принимая во внимание только то обстоятельство, по которому они сходны между собой, но упуская из виду то, по которому они различаются.

А между тем на этом-то последнем обстоятельстве, состоящем в отсутствии вознаграждения в первом случае и наличии добровольного соглашения о вознаграждении во втором, основывается между ними то различие, вследствие которого оба случая никак не могут быть отнесены к одному классу. Одно дело, когда вы отдаете 100 франков по принуждению тому, кто берет их силой, и другое – когда вы добровольно отдаете их тому, кто предлагает вам, в обмен за эти деньги, предмет ваших желаний. С тем же успехом можно сказать, что выбросить хлеб в реку то же самое, что съесть его, потому что и в том и в другом случае хлеб уничтожается. Неправильность такого рода суждения, как и того, в котором заключается слово дань, состоит в отождествлении двух случаев на основании их сходства с упущением из виду их взаимного различия.

Ссылки

[1] Так во Франции называли тогда почти все страны Северной Африки.  – Прим. перев.

[2] Недавно г-н военный министр заявил, что каждый человек, перевезенный в Алжир, обошелся государству в восемь тысяч франков. А между тем эти несчастные люди вполне могли бы, каждый, сносно жить во Франции на капитал в четыре тысячи франков. И я спрашиваю, в чем же заключается облегчение условий существования французского населения, когда уезжает один человек и на его отъезд тратятся средства, достаточные для существования двух человек.

[3] Если бы последствия какого-нибудь действия обрушивались на самого инициатора этого действия, наше обучение политической экономии было бы легким и быстрым. Но такого не случается или случается редко. Зачастую хорошие и видимые следствия достаются нам, а плохие и невидимые– кому-нибудь другому, и это обстоятельство еще плотнее затуманивает нам глаза. Приходится ждать, пока не начнут реагировать те, на чью долю перепали плохие следствия. Порою проходит очень много времени, в течение которого заблуждение продолжает господствовать.

[3] Допустим, один человек сделал нечто, что дает ему прибыль в десять процентов, но это хорошее для него следствие привело к плохим следствиям, скажем, для тридцати человек, понесших общий убыток в пятнадцать процентов, так что на каждого приходится всего-навсего полпроцента этого убытка. В общем-то налицо потеря, на которую непременно последует реагирование. Однако надо ждать, пока зло не распространится на большую массу людей, а добро сосредоточится в одной точке. ( Неизданный черновой набросок автора.)

[4] Под «вероломным Альбионом» подразумевается Англия. Бастиа обыгрывает традиционные насмешки французов над английскими туманами, имея в виду, что они не дают солнцу мешать в Англии искусственному освещению, как оно делает это во Франции. В 1840-е годы франко-английские отношения иногда бывали весьма напряженными.