Руди носил ботинки сорок второго размера. Но ему позволяли их надевать, только когда он ходил в церковь. А у деревянных башмаков размер другой. Ноги у Руди были длинные, и он превосходно умел ездить верхом, без седла и уздечки, конечно. Да по-другому и нельзя было — он же мог это делать только тайком, когда один пас лошадей. Но по размеру ног о росте судить нельзя. Руди и правда был не очень высокого роста, только голова была продолговатой формы, и от этого он казался выше. Глаза Руди сверкали, брови были светлые, а над ними — черный чуб. Нос прямой и длинный, рот тоже прямой и широкий, подбородок выдвинут вперед. Суровое было лицо у Руди, упрямое и воинственное.
Ох как тяжело крутить соломорезку! Руди устал. Как, должно быть, устала и лампочка у него над головой, мигавшая, словно свеча. Кормовой сарай находился рядом с коровником, дверь была чуть прикрыта. Стоило Руди остановиться, чтобы перевести дух, как оттуда слышались тяжелые вздохи и чавканье коров — они пережевывали последнюю порцию дневного корма.
Время было уже позднее. На кухне, должно быть, уже убрали со стола. Но это не имело значения — ведь Руди ужинал один, у себя на чердаке. Так распорядился его приемный отец — хозяин Бетхер. И то ужин полагался Руди только в том случае, если он к вечеру успевал нарезать всю солому на следующий день. Вот он и крутил соломорезку, может быть, тысячу раз уже. И еще!.. И еще… И еще… Готово!
Руди не испытал никакой радости. И чувство голода уже прошло. Только кости ныли и во рту пересохло. Больше всего хотелось повалиться тут же на солому и уснуть. Да…
Он вышел во двор и, словно старик, еле волоча ноги, побрел к жилому дому. На теплых каменных плитах спали дикие голуби. Когда он приблизился, они, громко хлопая крыльями, взлетели и скрылись в подворотне. Заливисто лая, огромный дворовый пес бросился на него. Весь день на цепи — вот и злится. Руди остановился, поднял камень и бросил в собаку. Завизжав, она убралась в конуру. Так ей и надо! Руди тоже не сладко живется, а он не брешет из-за всякого пустяка.
На кухне еще горел свет. Клаус отбирал яйца и жевал при этом шоколад. Руди хорошо знал, кому предназначались яйца. Их сплавляли в Западный Берлин по спекулятивной цене. Оттуда и шоколад.
Со времени последней драки в школе они с Клаусом не разговаривали. Да и зачем? Дурак он — против этого лекарства еще не выдумали. Руди принялся насвистывать. Уж этому жирному братцу он никогда не покажет, что смертельно устал.
В жилой комнате разговаривали. Руди остановился. Говорил как раз Грабо — самый противный учитель на всем свете. Затем послышался голос лесничего, а теперь заговорил Лолиес. И, уж конечно, не обошлось и без приемного отца Руди — Бетхера. Опять ведь о политике, идиоты! «Перекинуться в картишки» — называли они это. А ну их к дьяволу!
Лестница, ведущая на чердак, скрипнула. Внизу сразу открылась дверь. Это хозяин Бетхер вышел посмотреть. Ничего он не увидит, кроме Рудиных штанов. Так ему и надо.
На чердаке в каморке Руди холодно; ужин на столе тоже остыл. Черт с ним! Пускай свиньи жрут. Спать, только спать! Но не тут-то было. Руди так переутомился, что не может заснуть. Да и согреться не удается. Руди лежит и смотрит в потолок, затянутый паутиной. Похоже на географическую карту. Каждая паутинка — какая-нибудь дорога. И куда ведут эти дороги? А русская зона довольно большая! Нет, не будет он всю жизнь на этого Бетхера батрачить. Не стоит надрываться. Вот возьмет завтра узелок — и айда! Но к чему это? Все равно его поймают и отправят в колонию. За бродяжничество — так это, кажется, теперь называется. Там тоже не лучше. Вот в сорок пятом все по-другому было. Не скажешь, что лучше, а легче как-то. Хоть и пожрать ничего не достанешь, да не было тогда этой рожи Бетхера. Вот отец бы ему показал! Отец у Руди был хороший. Погоди, погоди, а какой же он был, отец-то? Не помнит, ничего он, Руди, не помнит! Но все равно, отец у него был что надо! Убит. Пал смертью героя за фюрера, народ и отечество на поле брани. Так и было написано в газете. Мать долго хранила вырезку в кошелечке. Там еще такой странный черный крест был. А про фюрера мать что-то насчет «с ума сошел» тогда сказала. Очень скоро после похоронного извещения была эта ночь бомбежки, страшней, чем все ночи до этого. Тоже апрель тогда был, как сейчас. Завыли сирены, и мать едва успела поднять их с кровати — его и двух сестер — и спуститься с ними в подвал. Сразу началась свистопляска. Не видел ничего такого Бетхер, а то враз перестал бы хвастать! Люфтшуцварт, в коричневой рубахе он еще ходил, тоже всегда орал больше всех. А в ту ночь он прибежал и говорит: «Над Потсдамом бенгальские огни зажгли». Кто-то другой возьми да добавь: «С рождеством Христовым, значит!» — и глупо так засмеялся, будто уже спятил. Руди потому и запомнил. Потом-то только и слышен был свист, визг, что-то шипело… Бомбы так и сыпались одна за другой. Кругом грохот стоит, весь дом ходуном ходит. Кажется, земля сейчас расколется. Руди сидел на скамейке и, сложив руки, причитал: «Боженька, сохрани моего дорогого папочку! Дорогой боженька, сохрани моего дорогого папочку!» Все это Руди очень хорошо помнит и помнит, что тогда уже знал: отца его давно убили. Но он не хотел, чтобы его самого тоже убили, а другие какие-нибудь слова ему на ум не шли, так страшно было от рвущихся кругом бомб. Одна бомба разорвалась совсем рядом — попала в соседний дом. Руди сразу бросился к выходу. Никто не успел его задержать. Он бежал по лестнице, падал, снова бежал… Потом все потонуло в каком-то чудовищном грохоте. С потолка упал камень. Руди хотел увернуться, но камни падали всюду. Всюду, всюду…
Когда он снова пришел в себя, небо полыхало. Оно было такое кроваво-красное, как будто ему разорвали вены.
Руди лежал, заваленный камнями до груди, кругом валил дым, то и дело вспыхивали языки пламени. От жары пересохло во рту. Руди не понимал, где он. Небо над ним горело, Руди снова охватил ужас смерти. Он кричал, отшвыривая от себя камни. Боли он никакой не чувствовал, и, даже уже стоя на улице, он все еще кричал. Да, он кричал, потому что не было никакого боженьки — горел Потсдам, а его мать и обе сестры были погребены под грудой камней. Словно сумасшедший, разгребал он камни — хотя такую гору и за целый год нельзя было разгрести. Руди заплакал. Он плакал тихо и долго. Он плакал и на следующий день, и на второй, пока наконец не прибыла спасательная команда. Его прогнали, но он вернулся и увидел мать и сестер. Их погрузили на машину. Всех убитых грузили на машину.
Только тогда он ушел, и ни одна слеза не скатилась по его щекам. Не осталось у него больше слез.
Днем он бродил по улицам, ночью спал где-нибудь в развалинах. Как-то ночью его растолкали — свет фонарика бил прямо в лицо. Перед ним стояли солдаты в касках, с ружьями. Он поднялся и увидел, что это были вовсе не солдаты, а такие же мальчишки, как он. На касках у них виднелись маленькие круглые дырочки. От пуль. Ни у кого из них не было ни отца, ни матери — вот они и бродили по дымящимся руинам: то тут что-нибудь утащат, то здесь что-нибудь найдут — так и жили.
Когда кончилась война, им пришлось уйти из города. Попадись они — их бы отправили в сиротский приют. А этого они не хотели. Небольшими группами ходили они по деревням — нищенствовали, а то и просто воровали. Двое товарищей Руди попались, и их отправили в детский дом. Его самого поймали русские, расквартированные в Бецове. Офицер привел его к Бетхеру, что-то долго ему выговаривал. Переводчик переводил. Потом офицер сказал Руди, чтобы он сразу сообщил в комендатуру, если Бетхер будет с ним плохо обращаться. Но Руди в то время не на что было жаловаться, сколько бы офицер ни приходил проверять. Бетхер тогда боялся русских. И русские, заходившие во двор, сразу это замечали. Бетхер ничего за собой не признавал. Находились и крестьяне, которые говорили о нем хорошее. Но по глазам русских видно было, что они ему не верили. При нацистах Бетхер был бургомистром Бецова. Русские у него даже обыск устраивали.
Бетхер тогда мелким бесом перед Руди рассыпался. Как родного сына кормил, а то и лучше. Русским это нравилось, а позднее Бетхер усыновил его, сказав, что он осознал свою вину, хотя он никакой вины и знать за собой не желает. Вина есть вина, и за нее приходится расплачиваться. Русские тогда подумали, что он все это честно говорит. А на самом деле он обманул их, гад такой!
Да разве такие бывают честными! Стоило русским уйти из Бецова, как Бетхер сразу свои клыки показал. Его, Руди, в батрака превратил и стал обращаться с ним хуже, чем с собакой. Руди мог бы убежать, конечно. Но один? Нет, это уж самое последнее дело!
А в Союзе мстителей он не был один. Здесь был шеф, ребята — целая команда! Его команда. И Клаус уже не в счет, как пылинка, — проглотишь со слюной и не заметишь. Пора бы ему как следует голову намылить. Чтоб не ухмылялся больше! Ишь ты, сидит яйца для Западного Берлина отбирает…
Да что ж это его каморка никак не нагреется! И жратву жалко свиньям выбрасывать, холодная она там или горячая — все одно…
Весна пришла в Бецов вместе с солнцем и дождем, а с ней на фуре с молочными бидонами прибыл новый учитель. Он сидел на них, будто царь на троне. Не прошло и двух дней, как о нем заговорила вся деревня.
Привезли копченую селедку. И в кооперативной лавке дым стоял коромыслом — народу набилось пропасть!
Бетхер, приемный отец Руди, поплевывал себе на ладони, а потом вытирал их о брюки — надо же с чистыми руками такой товар покупать! С лицом пророка, убежденного в близком конце света, он говорил своему соседу Лолиесу:
— Молодо-зелено! Прежде у нас такого не водилось. И чему он может детей научить? У него же у самого еще молоко на губах не обсохло. Ты бы только на его руки поглядел — сразу бы увидел, что это за тип.
Бетхер говорил достаточно громко, чтобы его могли слышать все покупатели. Кое-кто и правда прислушивался к его словам.
Лолиес, поджав губы, важно покачал головой. Он понимал, что ему следует сейчас изречь что-нибудь мудрое, и поспешил это сделать.
— Вот-вот, золотые слова! И постричься ему не мешало бы. Ходит, будто артист какой. Нет, этот ребят порядку не научит, голову даю на отсечение. Что там ни говори, а наш брат не в почете у новых господ, да и розга тоже. Ну и времена настали — сдохнуть можно! В наше-то время мы в другую школу ходили. Только розги, бывало, свистели. Порядок был полный!
В очереди послышались возгласы, и не только одобрительные. Фрау Торстен, мать Други, повернувшись к Лолиесу и Бетхеру, сказала:
— Вы сами никогда не пробовали розог, иначе бы такое не говорили. А я вот знаю, что это такое, и могу вам сказать: я ненавидела своих учителей. Школы боялась хуже огня. А научилась я там только горб гнуть.
Пока фрау Торстен их отчитывала, Бетхер смотрел на нее прищурившись, и постепенно губы его сложились в язвительную улыбку. Но, прежде чем он успел сказать что-нибудь, мимо прилавка к фрау Торстен протиснулся рыжий крестьянин и, положив ей на плечо свою ручищу, сказал:
— Хоть и баба, а права!
Затем, расталкивая покупателей и как бы нечаянно задев Лолиеса, он пробрался к выходу и вышел. Звали его Рункель — это был тот самый новосел из Бецовских выселок, которого Лолиес называл бродягой и о котором он так и не знал: повторяет он то, что говорит Шульце-старший, или нет.
В очереди кое-кто со злорадством поглядывал на обоих злопыхателей, но вот Бетхер вновь завладел всеобщим вниманием:
— Что я слышу, фрау Торстен! Вам бы в ораторы. Не знал, не знал, — проговорил он, гнусно ухмыляясь. — Вы уже не сердитесь на меня, если я вам скажу: а вам ведь без розог со своим Другой не справиться! Чего только не наслушаешься о парне!
Фрау Торстен растерялась.
— Да от вас ничего хорошего не дождешься, — сказала она наконец. — Друга мой выправится, будьте покойны! Да и вообще, может, теперь все обернется по-другому: новый учитель приехал…
— Еще бы! — цинично вставил Лолиес. — У него и партийный значок на лацкане имеется. — По тону, каким были сказаны эти слова, можно было догадаться, что в этом-то и была причина недовольства Лолиеса. Про себя он добавил: «Как бы его вместе с лацканом не оторвали!» Но этого, разумеется, никто уже не слышал.
— Ну, а тебе он нравится? — спросил Альберт Другу Торстена, кладя топор на одну из двух ручных тележек.
— Кто? — спросил Друга.
— Линднер, кто же еще? — И, обратившись к остальным членам Союза, Альберт сказал: — Проваливай, ребята! Только тихо. Тележки спрячьте в песчаном карьере. И сразу — назад. Мы тут пока огонек разведем.
Послышался скрип колес, и темнота быстро поглотила и тележки и ребят.
Под руководством своего шефа ребята свалили здесь три молодых дерева и тут же распилили — в «Цитадели» кончились дрова, а было еще довольно холодно для этого времени года. Лес, потревоженный звоном топора и песней пилы, снова уснул. Тесно прижавшись друг к другу, застыли деревья. Только в одном месте они расступались, освободив кусочек неба, на котором одиноко мерцала прекрасная звезда.
— Честно говоря, я боялся, как бы нас не застукали, — произнес Друга. — За порубку по головке не погладят. — И он вытер со лба пот, выступивший, должно быть, не только от напряженной работы, но и от страха.
В это время в лесу никого не бывает. — Альберт усмехнулся. — В лесу — разбойники. Потому люди и боятся ночью в лес ходить.
Однако Друга не разделял его беззаботности.
— Когда рубишь, звон топора далеко слышно, — заметил он.
— Да брось ты! — успокаивал его Альберт. — Не так уж далеко.
Он поднял небольшую вязанку хвороста и стал разводить костер. Когда огонь разгорелся, Альберт положил на него несколько зеленых веток. Густой дым повалил столбом — теперь костер издали не увидят. Подложив на землю немного лапника, они сели и некоторое время сидели так, слушая, как потрескивает огонь.
— Ну, как он тебе вообще-то нравится? — возобновил Альберт прерванный разговор.
— Как это «вообще»?
— Ну как учитель.
— Не знаю я, — ответил Друга, грея руки над костром. — Лучше, чем Грабо, во всяком случае. Но сейчас еще трудно что-нибудь сказать — мы его только один день знаем.
— Мне кажется, повозиться с ним придется, — заметил Альберт, сплюнув в огонь. — А жалко, на вид он дядька ничего.
— Если б только по виду можно было судить…
— В том-то и дело, что нельзя. И насчет пионеров у нас это не пройдет. Что-то он торопится с этим — в первый же день сразу нам выложил. — Альберт поворошил палкой костер. На мгновение из темноты выступили могучие стволы деревьев, похожие на великанов без головы.
— Пионеры… — размышляя вслух, произнес Друга. — Интересно, что за этим кроется?
— Раз вступил в пионеры, значит, должен стать коммунистом, — сказал Альберт. — А я не коммунист.
— Я тоже. — Друга задумался. — Те, кто вступит, наверняка всякие поблажки будут получать. У Линднера они будут ходить в любимчиках и сразу же начнут командовать нами. — Друга кашлянул и, тут же спохватившись, прислушался. Нет, должно быть, никто его не услышал.
— Склеить нас всех вместе, — продолжал Альберт, — с Грабо и остальными кретинами. Вот чего он хочет! И если мы потом подеремся, он нам сразу политическое дело пришьет. А говорить, что думаешь, все равно не дадут. И Союз наш прихлопнут! — Последние слова он произнес с грустью. Но голос его дрожал от злости.
— Да уж обязательно прихлопнут, — согласился Друга.
Вытащив из вязанки ветки потолще, они подбросили их в костер, а разгоревшееся было пламя снова приглушили свежими ветками. Сразу же запахло, как в церкви, ладаном, в носу защекотало.
Альберт повернулся к Друге, посмотрел ему прямо в глаза и спросил:
— Ну, что ты предлагаешь?
— Войну, — ответил Друга. — Добиться чего-нибудь мы можем только войной. — И он быстро опустил глаза. Такие громкие слова как-то не соответствовали его настроению — он чувствовал себя слабым. Слабым несмотря ни на что.
Альберт вскочил. Подавшись вперед, он стоял, широко расставив ноги, словно желая покрепче упереться в землю. На лице плясали отблески огня. С неожиданной торжественностью он произнес:
— Война! Мстители объявляют войну!
Поблизости хрустнула ветка. И Альберт мгновенно обернулся. Но лес уже снова молчал.
— Должно быть, сук обломился, — заметил он, все еще настороженно прислушиваясь.
— Хорошо, если так, — сказал Друга, который давно уже вскочил, готовый бежать.
— Садись! — посоветовал Альберт и тут же подал ему пример. — Никого нет.
Но Друга так и остался стоять. Немного погодя и Альберт снова вскочил. Неожиданно позади раздался окрик:
— Руки вверх!
Друга бросился бежать. Со страху он даже не разобрал, что это был голос Родики. Однако далеко ему убежать не удалось. Кто-то схватил его за рукав. Друга споткнулся, упал. А когда поднялся, увидел рядом с собой Вальтера.
— Нашел там что-нибудь? — спросил тот.
И Друга почувствовал, что над ним смеются.
— Чего рожу кривишь! — огрызнулся он, возвращаясь к костру.
Здесь уже собрались все. Каждому хотелось занять местечко получше, и дело не обошлось без перебранки.
Альберт со злобой поглядывал на ребят. Вся эта возня нарушала его воинственное настроение, к тому же он злился, что ребята разыграли его. Словно бык, перед тем как ринуться в бой, он опустил голову, схватил Калле и одним рывком посадил его на землю.
— Хватит дурака валять! Садиться всем! — приказал он.
Приметив такое настроение шефа, мстители быстро разобрались по местам. Костер потрескивал. Глаза ребят горели от возбуждения, но они пытались подавить его.
Окинув мрачным взглядом ребят, Альберт провозгласил:
— Теперь дело всерьез пойдет. Начинается война. А вы тут комедию разыгрываете. — Он достал пачку сигарет, вытащил одну и передал пачку Длинному. — Последняя мирная, — сказал он. — Мы объявляем войну.
Никто не спросил даже, кому объявлена война. И так все было ясно. Состояние тревоги не покидало ребят с первого дня, как в деревню приехал новый учитель. Сразу же распространился слух, что он хочет создать в Бецове пионерскую дружину. И если мстители до сих пор не предпринимали ничего, то только потому, что хотели увериться окончательно. Теперь они обрели эту уверенность. Глубокая тишина воцарилась в лесу. Пуская струйки дыма в огонь, мстители чувствовали себя героями, заранее уверенными в том, что выиграют сражение.
Только на лицах Альберта и Други не было заметно радости. Оба они, смутно предчувствуя что-то, сомневались в собственных силах. В глубине души их мучил вопрос: а оправдана ли эта война? Пионеры? Кто они такие? Новые враги? Да! И Альберт невольно кивнул.
До сих пор для него в деревне существовало только два лагеря: ребята — члены Союза, которых без конца все ругали и которые защищались как могли, и дети богачей да и сами богатеи. Существовали, разумеется, и другие, но их он не принимал в расчет. Они шли своими путями, безразличные ко всему, потерявшие надежду. Так им было удобнее.
А теперь должен был появиться третий лагерь — пионеры! С самого начала у них были все права, да и сами-то они были какие-то государственные. А шеф не верил в государство, которое хотело бы справедливости и для него. Он казался себе слишком незначительным для этого, несчастным, обделенным. И никому не доверял. Однако то, что он чувствовал сам, никого другого не касалось, никто и не должен был это замечать. «Если ты считаешь меня жалким оборвышем, получай по морде!» Нет, он, Альберт, шеф, не хотел быть несчастным и жалким.
— Государственные… — произнес он тихо и даже засопел от злости.
Активисты в деревне много кричали о справедливости, но, может быть, именно потому он не верил им. Все ведь было не так, как писали в газетах. Чуть не каждый день там говорилось о великих революционных переменах на селе, расписывались такие красоты, что и вообразить трудно. И недоверие усиливалось. Сейчас он подумал: может быть, где-нибудь в другом месте все и было по-другому. Но вот взять хотя бы эту земельную реформу, как она прошла здесь в Бецове. Ну, пришел этот Рункель, ладно уж, бог с ним. У него теперь свое хозяйство, двор, даже свой забор. Иной раз он и дрался. Но разве это назовешь революцией? Еще этому Шульце благодаря земельной реформе кое-что перепало. Здесь в Бецове мало что можно было разделить. Лолиес еще себе кусок прирезал. Альберт был убежден в этом, хотя Лолиесу по реформе ничего и не полагалось.
Но дальше-то как? Что этот Шульце — революционер? Может быть, и революционер. Он при нацистах в тюрьме сидел. Но ведь к нему, к Альберту, Шульце не пришел и не сказал: «Ясное дело, Альберт, ты прав. Мы с тобой вместе это дело поправим». Нет, Шульце без конца куда-то бегал, говорил, говорил, и всё слова, которые в газетах печатают. Люди или смеялись над ним, или наговаривали на него. А что толку-то?.. Толку Альберт никакого не видел. Потом ведь эта земельная реформа была давным-давно. Теперь опять есть хозяева и батраки. Да, да, батраки, хоть об этом в газетах не пишут. И еще: никогда кулаки и средние крестьяне не жили так хорошо, как сейчас. Где ж тут справедливость? Или взять хотя бы беженцев — на каждого старожила приходится чуть ли не по три. Для примера можно и ребят из Союза назвать. Разве это справедливо? Одни живут у себя в родном доме, а у других нет ничего. Нет, он, Альберт, не доверял этому государству! Он хотел драться! Драться за справедливость, как он ее понимал. А тут еще эти пионеры под ногами путаются.
Альберт выпрямился и заговорил:
— Если кто сдрейфил, пусть сразу скажет. И если кто против нашего решения — тоже.
Все выдержали его взгляд, в том числе и Родика.
— Значит, ясно, — отметил Альберт. — Всем, кто запишется в пионеры, мы намылим шею! Всякие там членские билеты или что у них будет — отберем! А Линднеру будем все поперек делать, где только сможем. Вот все, что я хотел сказать. Теперь о другом. Раз у нас война — мне нужен заместитель. С сегодняшнего дня. Кого я хочу — я знаю. Но вы сперва сами предлагайте.
Ребята, вытаращив глаза, следили за своим шефом. Может быть, каждый и думал про себя: а вдруг кто-нибудь меня предложит, но начинать никому не хотелось.
— Ты кого предлагаешь? — спросил Альберт Сынка.
Тот оглядел всех подряд. Наконец его темные глаза остановились на Друге, и он сказал:
— Все тут хороши, но я предлагаю Другу.
— Я тоже не против, но ты докажи почему. — Манфред пропищал это несколько поспешно.
И Сынок сразу догадался, что он разочарован — как это не его предложили! Он даже улыбнулся.
— Ты быстро говоришь, Манфред, а Друга быстро думает! Поэтому…
Все рассмеялись, а Манфред, сделав вид, будто это вовсе не на его счет проехались, тоже рассмеялся. Выглядел он при этом довольно глупо.
Вальтер откашлялся. Он всегда так делал, перед тем как пуститься в длинные рассуждения.
Но Альберт тут же отмахнулся, сказав:
— Нечего нам разводить канитель! Кто «за» — пусть руку поднимет.
Первыми проголосовали Родика, Сынок и он сам. Друга готов был сквозь землю провалиться, до того неловко он себя чувствовал. Остальные медлили.
Наконец Руди тоже поднял руку и сказал:
— Чего там, он парень неплохой, наш сочинитель.
Руди сам придумал эту кличку для Други. И тот страшно обижался, когда его так называли. Ему было стыдно, хотя стыдиться тут, собственно, было нечего. Правда, сейчас он пропустил это мимо ушей, как бы поблагодарив Руди, который ведь отдал ему свой голос.
Тем временем подняли руки и все остальные, за исключением Вальтера. Тот старательно протирал свои жабьи глаза.
— Что с тобой? — спросил Альберт.
— Ничего.
— Я тебя не спрашиваю, болит ли у тебя брюхо или нет, а я тебя спрашиваю, согласен ты, чтоб Друга был моим заместителем или нет, говори!
— Согласен.
— Тогда поднимай лапу! — Это уже прозвучало как приказ, и Вальтер поспешил его выполнить.
— Ладно, — подытожил Альберт. — Теперь, значит, Друга мой заместитель. Он так же может отдавать приказы, как и я…
Альберт был явно доволен согласием всех мстителей.
— А теперь ты нам речь скажи, Друга, — пропел Калле.
Друга поднялся. Страшно конфузясь, он проговорил:
— Ребята, я постараюсь! Надо оправдать доверие… — Но тут же замолчал.
И Альберт поспешил ему на выручку.
— Давайте все встанем, — сказал он и встал рядом с Другой.
Остальные последовали его примеру.
Разгоревшийся костер отбрасывал на лица кровавый отблеск. Позади грозно высился темный лес, а на небе все еще светила одинокая звезда.
Альберт согнул руку в локте, приложил ее к груди и застыл. Низким, чуть дрожащим голосом он произнес:
— «Свобода над сердцем»! Это наше приветствие, и пусть это будет и наш боевой клич. За свободу! Я объявляю войну!
Несколько мгновений они стояли не шелохнувшись. Кое у кого дрожь пробежала по телу.
Руди выкрикнул:
— Долой пионеров!
И все подхватили:
— Долой пионеров! Долой!
Ребята кричали громко, очень громко, но эхо возвращало крик, словно не желая разносить подобной клятвы, словно оно не было согласно с этой войной.
Ночью кто-то тайно пробрался в школу. И когда ученики утром пришли в класс, они увидели, что на доске крупными печатными буквами написано: «Кто вступит в пионеры — тому шею намылим!»
Горячо споря, ребята толпились перед доской. Однако, прежде чем кто-нибудь решился стереть эту угрозу, бросив тем самым вызов написавшему, в класс вошли Линднер и Грабо. Ученики бросились по местам. Оба учителя о чем-то разговаривали. Грабо стоял лицом к доске. Он лишь на мгновение задержал свой взгляд на ней и тут же занялся своими полированными ногтями. Грабо притворился, будто ничего не заметил. И только на какой-то миг Друге показалось, что на лице его промелькнуло злорадное выражение.
Новому учителю приходилось смотреть на Грабо снизу вверх, да и вообще он сам был похож на подростка. Правда, с мальчишеской фигурой никак не вязалось серьезное лицо, бледное и усталое. На горбатом носу сидели большие очки в роговой оправе, в стеклах которых виднелось много-много все уменьшающихся кругов. Линднер говорил, чуть наклонив голову, как бы прислушиваясь к своим собственным словам, и тогда его слишком большие уши напоминали звукоулавливатели. Порой он улыбался, и его лицо сразу делалось красивым. Разговаривая, он как бы подчеркивал свои слова очень приятным, ласковым и занятным движением руки, должно быть означавшим: «Ясно ведь!» или «Да разве это так уж сложно и трудно?», «Мы с вами справимся, непременно справимся». Волосы у него были пышные, как у Альберта, только, в отличие от последнего, он всегда их аккуратно причесывал. Возраст учителя Линднера трудно было определить. Друга давал ему около двадцати четырех лет.
Наконец Грабо вышел из класса. Первые два урока он занимался с младшими учениками.
— Доброе утро! — приветствовал учеников учитель Линднер. Буква «р» у него так и рокотала. Должно быть, у него было хорошее настроение.
Ребята не сводили глаз с надписи на доске. Раздались первые смешки. Только теперь учитель обнаружил причину веселья. По его лицу скользнула тень, но он тут же согнал ее улыбкой. На такой прием ребята не рассчитывали. Они думали, что учитель вот-вот взорвется, но все обернулось по-другому.
Линднер подошел к доске и… не сразу стер угрозы. Он что-то написал под ней, и, когда отступил в сторону, все прочли:
— «Почему?»
— Да, да, почему? — спросил учитель в своей занятной манере, как будто он спрашивал о чем-то очень интересном, с удовольствием ожидая ответа на свой вопрос.
Но мысли его при этом были далеко не такие бодрые. Почему Грабо не сказал ему о надписи? Он же прочитал ее до него, он стоял лицом к доске. Что это — случайность? Или он умышленно промолчал? А вдруг предположение Шульце не лишено… Что ж, придется поговорить с этим Грабо.
Ребята почувствовали, что мысли учителя витают где-то далеко. И кто-то довольно громко произнес:
— Почему, почему, потому что кончается на «у».
Весь класс сразу засмеялся, и в этом смехе уже слышались нотки издевки.
— Над кем смеетесь — над собой смеетесь! — проговорил учитель и тут же понял, что восстановил учеников против себя.
А это вовсе не входило в его намерения. И он с преувеличенным спокойствием вновь обратился к классу.
— Это дурно — то, что написано на доске. Но я все равно не желаю знать, кто это написал. Скорей всего мне это и не удалось бы выяснить. Но вы сами подумайте, за что же избивать пионеров? Пионер — это такой же ученик, как и вы. Я же вчера с вами об этом говорил. Видите ли…
— Я пойду, куда царь пешком ходил, — прервал его Длинный, встал, направился к двери и в следующий же миг исчез за ней, сопровождаемый громким смехом учеников.
Первое сражение учитель Линднер безусловно проиграл. Он с болью отметил про себя, что у этих учеников он никакого авторитета не имеет. Однако, набравшись мужества и решив, что этот долговязый ученик, должно быть, был чем-то вроде классного шута — такие ведь бывают, он сказал:
— Да, оригинал этот Гюнтер. Он что у вас, всегда такой?
— Ясно, всегда, — ответил Альберт. В голосе его слышалась нескрываемая вражда.
Учитель Линднер почувствовал это, но не желал сейчас над этим задумываться. Возможно, он и ошибался.
— Что ж, пошутить тоже нужно. Однако вернемся к нашей теме. Вот, например, кто-нибудь хорошо учится. Разве за это его надо бить?
Ребята не слушали его. В то время как он говорил о добрых делах и целях пионеров, они шушукались. То тут, то там раздавались смешки. Линднер делал вид, что не замечает этого, и продолжал говорить. И все же ему не удавалось придать убедительности своим словам. Неуверенность охватила его, шум в классе становился все громче.
Ганс развалился на парте, как в кресле, и сунул ногу в ящик для ранца. При этом он строил рожи и вообще был похож на американца с дурными манерами. Весь класс смотрел теперь только на него. Учитель мог бы даже объявить, что урок окончен, что можно расходиться по домам, — все остались бы на своих местах, никто бы его не услышал. В конце концов он замолчал. Пока он говорил, он все еще надеялся, что его упорство восторжествует и ребята постепенно втянутся в занятия, но у него не было соответствующего опыта, и ему пришлось дорого заплатить за свою ошибку.
— Может быть, ты опустишь ногу на пол? — сказал он теперь Гансу. И все поняли, что он сказал это всерьез. — Не разыгрывай из себя шута. У нас здесь не цирк.
На мгновение воцарилась тишина. И не потому, что ребята вдруг прониклись уважением к учителю, а потому, что все с нетерпением ожидали, что же произойдет дальше.
Ганс и не думал повиноваться. Скривив рот, он сделал вид, что ничего не слышит.
— Можешь ты в конце концов сделать то, о чем я тебя прошу? — сказал учитель Линднер, направляясь к парте, за которой сидел Ганс.
— Могу, — лениво ответил Ганс. — Я-то могу, но тело мое нуждается в таком положении. — И он указал на свою ногу.
Класс отблагодарил его хохотом, гораздо более громким, чем до этого. А когда снова стало тихо, Ганс добавил:
— А я и мое тело — единое целое.
Снова раздался хохот, но тут же оборвался.
Учитель Линднер схватил ногу Ганса и решительно поставил ее на пол. Затем приказал:
— Дневник! И побыстрей!
Для Ганса это было настолько неожиданно, что он тут же послушно протянул учителю дневник. Тот что-то написал в нем, проговорив:
— Пусть отец подпишет. А теперь уходи. Если ты до завтра научишься вести себя как следует, можешь прийти на занятия.
Направляясь к двери, Ганс сделал вид, что корчится от смеха, и сразу же вновь завоевал весь класс на свою сторону. Затем он выбежал вон.
— Если кто-нибудь еще хочет выйти, пусть скажет об этом! — Потеряв самообладание, учитель слишком поздно понял свой промах.
Альберт и Друга поднялись сразу же, за ними Родика и остальные члены Союза мстителей. Потом встали и другие ученики. На местах осталось меньше половины класса.
Учитель Линднер растерялся. Отчаяние готово было охватить его. «Только бы не сдать сейчас, — думал он, — только бы теперь не ошибиться!» Неожиданно его осенило: а что, если класс или часть ребят сговорились против него?
Все это было похоже на какой-то дурной сои. И учитель Линднер на миг прикрыл глаза. Но вот он снова открыл их — и картина перед ним была все той же и вполне реальной! Радость, с какой он готовился к своей профессии, показалась ему теперь безумной. Он не понимал, как он мог так поступить. Он же провалился, с самого начала провалился! «Но только бы не дать ничего заметить ученикам! — думал он. — Надо собраться с мыслями». С великим трудом ему удалось, подавив дрожь в голосе, сказать:
— Итак, вы тоже хотите уйти? — Учитель посмотрел на Альберта. — А почему собственно?
— Потому что по расписанию у нас урок истории, а вы все про пионеров рассказываете. Для этого у нас времени нет. Весенний сев — понимаете? — Альберт прикинулся озабоченным, явно издеваясь над учителем. Уверенность в поддержке класса придавала ему смелости.
— Брось ты дурака валять! — крикнул рослый ученик, внешне вылитый Шульце. Это действительно был сын крестьянина Шульце.
— Слушаюсь, господин учитель! — отпарировал Альберт.
И ребята снова завизжали от удовольствия.
Шульце-младший покраснел, но ничего не сказал.
Больше всего учителю Линднеру хотелось выставить Альберта из класса. Но он опасался, что это только ухудшит дело. Теперь ему ничего не оставалось, как пойти навстречу ребятам. Это сражение он все равно уже проиграл. Надо было спасать для будущего что еще можно было спасти.
— Ладно, — сказал Линднер. — Может быть, и правда, лучше мы поговорим о пионерах и о том, что написано на доске, в другой раз. А теперь садитесь и достаньте учебники. — Он произнес эти слова очень спокойно.
И ребята один за другим последовали его указанию.
Альберт тоже сел. Он злился, — злился, что позволил учителю взять над собой верх. И чего это Линднер уставился на него?
«Уж не Альберт ли Берг здесь верховодит?» — думал Линднер. Он чувствовал, что от Альберта исходило что-то похожее на ненависть. Да и весь вид этого ученика говорил в пользу такой догадки — у ребят часто верховодит физически более сильный.
Учитель тут же решил удостовериться.
— Альберт Берг, — обратился он к нему, — прежде чем мы начнем занятия, сотри, пожалуйста, с доски.
Альберт испугался. Это требование на какой-то миг сбило его с толку. Но вот издевательская ухмылка снова появилась на его лице. Он встал, сделал два-три шага и вдруг, вскрикнув, нагнулся, схватившись за ногу. Лицо его исказилось от боли. Глядя на учителя, он простонал:
— Судорога схватила! Ой как больно! — и на одной ноге доскакал до своей парты.
Однако вся эта комедия была уже ни к чему. Учитель сам поспешил стереть с доски. Теперь он убедился: Альберт — вожак бунтовщиков. Теперь-то он знал, с кого начинать! И учитель Линднер тут же решил сразу после обеда навестить Альберта дома. Там он поговорит с ним с глазу на глаз, а потом и с родителями.
Во время последнего урока Линднер уже не упоминал о пионерах. Ученики сидели тихо, только время от времени давая ему понять, что сегодня он проиграл сражение.
После уроков учитель Линднер, наскоро пообедав, отправился к Бецовским выселкам. Альберт как раз выгребал навоз из коровника. Увидев Линднера, он поставил вилы к стенке, прислонился к дверям и, засунув руки в карманы и опустив голову, стал ждать.
— Ну как, Альберт, трудимся? — приветствовал его Линднер. — Я тут случайно проходил мимо и подумал — не вредно было бы к Бергам в гости заглянуть. — Он сделал свой занятный жест и в ожидании ответа наклонил голову.
— Бывают же такие случаи! — ответил Альберт не без иронии и, прищурившись, смерил учителя глазами. — А я решил, вы подсобить мне пришли. — Мотнув головой в сторону хлева, он добавил: — Но такая работа не про вас. Руки марать не захотите.
— А то давай попробую! — рассмеявшись, предложил учитель, обнажив два ряда красивых зубов.
— Нет, уж лучше не надо! — ответил Альберт, поскорее схватив вилы, и даже запнулся от неожиданности. — Вся одежда у вас провоняет. Я же буду во всем виноват.
— Не так уж это страшно, должно быть! — весело возразил учитель, подумав при этом: «Вот ведь упрямая крестьянская башка!»
Он достал сигарету марки «Турф» и хлопнул себя по карманам, как бы ища спички. Альберт, некоторое время наблюдавший за ним, достал зажигалку и дал учителю прикурить.
— Спасибо! — сказал тот. — Хорошенькая у тебя зажигалка… — Неожиданно он оборвал свою речь — Альберт тоже прикуривал сигарету. — Погаси сейчас же!
— Почему это? — Альберт был невозмутим. — Потому что американские? — Он вновь достал пачку из кармана и предложил учителю. — Закуривайте. Тетка прислала.
— Сейчас же погаси сигарету!
— Это уж мое дело, гасить или не гасить, — возразил Альберт.
— Твое здоровье — да. А дело это не только твое, но и мое. Давай гаси!
Альберт снова с враждебностью взглянул на него.
— А я думал, вы в гости пришли.
Мгновение учитель Линднер не знал, что ответить. Не мог же он взять да отнять сигарету у этого не по годам крепкого ученика. Он чувствовал, что Альберту такая драка была бы на руку. Нет, так просто он ему не поддастся.
— Ладно, — смягчился учитель, — давай заключим компромисс: я погашу свою сигарету, а ты — свою, — сказав это, он немедленно потушил сигарету.
Альберт последовал его примеру. Частичный успех его тоже устраивал. Он тут же принялся выискивать повод, чтобы снова сцепиться с учителем.
— И вообще, чего вам здесь надо? Должна же у вас быть какая-то цель?
Не поддавшись на провокацию, Линднер ответил:
— Ты же сам знаешь, Альберт… Сегодня утром в школе это ведь все ты затеял. Верно я говорю?
— О чем это вы?
— О надписи на доске, — сказал, улыбаясь, Линднер.
— Вон оно что! Откуда мне знать кто.
— Я тебя и не спрашиваю и не прошу говорить мне это. Я просто хотел дать тебе понять, что для нас обоих было бы лучше, если бы мы с тобой стали друзьями.
— Да что вы говорите! — удивился Альберт. — Разве мы можем быть друзьями? Гм… Ну, а как насчет пионеров?
— И пионеры — наши друзья, — просто ответил учитель.
— Вот вы как, значит. Дуриком хотите. Что ж, ваше дело. Дружите на здоровье с пионерами. У меня времени нет, мне работать надо. — Он взял вилы и в следующую же секунду навоз шлепнулся в тачку.
Учителю пришлось отскочить, а то и его забрызгало бы. Альберт сделал вид, что не замечает его.
— Где твой отец? — спросил издали учитель, ничуть не обидевшись.
— Кто его знает. В поле, должно быть. Он ведь работает, не то что некоторые… — И снова навоз шлепнулся в тачку.
Пропустив намек мимо ушей, учитель спросил:
— А мать?
— Не знаю. Сами ищите. Где-нибудь тут… — И снова навоз шлепнулся в тачку.
— Ну ладно, до свидания тогда, Альберт, — попрощался учитель.
Вместо ответа послышалось какое-то ворчание. «А парень у них заодно и дворового пса заменяет», — подумал он, заметив пустую собачью конуру.
Пока учитель осматривался во дворе, Альберт не без любопытства следил за ним. На какое-то мгновение он даже растерялся: «Что это за человек? Зачем он сюда пришел?» Недовольный самим собой, Альберт вновь принялся за работу.
Тщетно обыскав весь двор, заглянув и в ригу, учитель Линднер направился наконец к дому. Постучал. Так и не дождавшись ответа, вошел. Оказавшись сразу в «чистой» комнате, он огляделся. Ничто не ускользнуло от его внимательного взгляда: ни поломанная мебель, ни отсыревшие обои, ни плесень на потолке. И здесь жили люди! Жили его ученики! Гнева его против Альберта как не бывало. Хотя он, разумеется, не мог оправдать его. «Чистая» комната Бергов произвела на Линднера самое мрачное впечатление. И он поторопился покинуть ее, перейдя в кухню. Здесь он и застал хозяйку дома — фрау Берг. Она не сразу заметила его. И у Линднера было время понаблюдать за ней.
Фрау Берг была в грязной кофте, волосы спутаны, кое-где в них торчали соломинки, на вспухшем лице — злобная ухмылка. Линднеру сразу захотелось уйти, но он поборол себя и громко произнес:
— Добрый день, фрау Берг!
Не отрываясь от кастрюль и сковородок, фрау Берг что-то проворчала в ответ, причем ворчание это было очень похоже на ворчание Альберта.
— Я новый учитель, — представился Линднер.
— Да, да, бывает, бывает! — И фрау Берг снова загремела кастрюлями, не обращая никакого внимания на гостя.
Немного переждав, Линднер снова попытался напомнить о себе.
— Я так зашел… поздороваться только…
— Да, да, бывает, бывает! Нет, нет, я ничего не говорю… — снова пробормотала она.
Линднер совсем потерялся и стоял у дверей, не зная, что делать. Вид у него, должно быть, и впрямь был глупый. Фрау Берг уже снова хлопотала у плиты — бессмысленно передвигая кастрюли и горшки.
— Ну, тогда до свидания, — сказал наконец учитель Линднер.
И в ответ вновь услышал знакомое ворчание. Грустно у него стало на душе, захотелось подойти к Альберту и сказать что-нибудь доброе, ласковое. Но нет, это невозможно! Альберт бы только высмеял его. И тогда у учителя Линднера созрело решение: он должен бороться за Альберта и его друзей. Многое, очень многое он увидел теперь совсем в ином свете…
…Сердца их были исполнены благоговения, глаза блестели. Наклонившись вперед, боясь пропустить хотя бы слово, они слушали своего учителя. Спускались сумерки, а ребята давно уже забыли, что они все еще сидят в школе. На каждом был синий пионерский галстук. И если еще час назад, когда им впервые повязали галстуки, они конфузились и краснели, то теперь они видели в нем высокое отличие, что-то похожее на орден. Их было всего пять только что принятых в пионеры учеников бецовской школы, и тем не менее им казалось, что они отряд огромной и могучей армии.
И все это из-за одной истории, которую рассказывал учитель Линднер — горестной и все же чудесной истории…
— Было это сразу после войны, — так начал Линднер свой рассказ, — в первые же недели. Я уже несколько дней как ходил в школу, которая позднее стала называться Институтом подготовки учителей. Но тогда, в первые дни, здание было похоже на обыкновенную развалину. В моем классе числилось более сорока курсантов. Были среди них и молодые и пожилые, съехавшиеся из самых разных городов и сел нашей страны. Всех нас объединяло одно желание: мы хотели, чтобы жизнь вновь обрела смысл, и ради этого приехали учиться. За партой рядом со мной сидел человек с седыми висками, ему уже перевалило за сорок. Вообще-то мы ничего не знали друг о друге, да и наша программа не оставляла нам времени для частных разговоров. Но человек, сидевший рядом со мной, казался каким-то особенно замкнутым и серьезным. Страдания наложили печать на его лицо, и порой, когда я смотрел на него, мне делалось страшно, но вместе с тем я восхищался им. Учился он с удивительной энергией и упорством, и нам, молодым, бывало трудно поспевать за ним.
Вскоре я почувствовал нечто похожее на чувство дружбы к нему, не знаю даже по какой причине — ведь он относился ко мне, как ко всем, ничем не отличая. Просто мы всё чаще и чаще стали проводить вместе краткие, свободные от занятий часы. Мы гуляли по улицам большого города, вернее, по тому, что когда-то называлось улицами. Каменные остовы домов четко вырисовывались на фоне вечернего неба, и в каждом из них я видел зловещий памятник. Карабкаясь по горам битого кирпича, мы изредка перекидывались словом. Мой спутник часто останавливался, долго разминая пальцами кусочек штукатурки или взвешивая кирпич на руке, и задумчиво оглядывался по сторонам.
Я мог себе представить его мысли. Каждый день, отложив учебник в сторону, он искал ответа на один и тот же вопрос: имеют ли наши занятия вообще какой-то смысл? Ведь пока сидишь за партой, многое кажется возможным, но здесь, среди развалин, наши мечты, наши желания выглядели смешными.
Вернемся, однако, к тому вечеру, о котором я хочу вам рассказать. Закатные лучи уже позолотили острые края руин, когда неподалеку от нас неожиданно раздались голоса. Мы прислушались. Должно быть, говорил кто-то за пробитой снарядом стеной. Осторожно подобравшись поближе и заглянув в пробоину, мы увидели грустную и вместе трогательную картину: в углу, под защитой полуразвалившихся стен, было свито нечто похожее на человеческое гнездо. Прямо на земле валялось всевозможное тряпье, куски матрасов, а стены кто-то увешал старыми рваными одеялами, уже успевшими заплесневеть. Тут же громоздилась кухонная утварь — помятые кастрюли и тому подобное. Посреди всего этого хлама с серьезными, озабоченными, как у взрослых, лицами сидели мальчик и девочка. Ему можно было дать лет восемь, девочка была немного младше, но не менее одичавшая, чем он. Оба они старательно обгладывали какую-то корку.
Невольно я взглянул на своего молчаливого спутника и отступил — его лицо неузнаваемо преобразилось. В мгновение ока черты обрели мягкость, на ресницах блестели слезы.
Велев мне знаком подождать, он отошел от меня на несколько шагов, все еще соблюдая величайшую осторожность, вдруг громко кашлянул и, производя как можно больше шуму, снова приблизился.
Услыхав его шаги, оба жителя развалин одновременно вздрогнули. Мой спутник уже стоял у входа в убежище. Глазами, полными ужаса, смотрели дети на него.
«Здравствуйте, — сказал мой друг. — Я услышал ваши голоса, и так как я тоже один, то и решил, что втроем нам будет веселей». — Он заговорил с малышами, как со взрослыми. Открытая улыбка озаряла его лицо. Но девочка зарыдала, да и мальчик, видимо, крепился изо всех сил, только бы не заплакать.
Должно быть, мой спутник хорошо понимал, что происходило с малышами. Слишком много они видели зла, слишком многое им пришлось пережить, вот они и перестали доверять людям. Он сел там, где стоял, издали посматривая на детей.
Я боялся громко вздохнуть. Через пробоину в стене, уже не слепя малолетних жителей развалин, падали последние лучи заходящего солнца.
Вскоре девочка немного успокоилась. Она, правда, все еще не отпускала руки мальчика, но страх в ее глазах постепенно сменился любопытством. Оба малыша внимательно с головы до ног осмотрели чужого дядю, словно подвергая его строгому испытанию, и вдруг — я не знаю, много ли прошло времени — но лицу мальчика скользнула первая робкая улыбка.
Мой друг, обрадовавшись, хотел было заговорить, но девочка тут же снова скривила губы, готовая разрыдаться. Мой друг умолк, и снова спрашивали и отвечали только глаза.
Это была трагическая картина, и все же она настроила меня на чудесный, радостный лад. Обо всех троих я знал не более того, что война вырвала их, словно зерна у матери земли, закружила и где-то бросила. Но в эти минуты в них как бы воплотилось для меня и прошлое и настоящее: да, их бросили, но они живы, и сердца их ищут дружбы, робко, ощупью, застенчиво, но ищут…
На руины тихо спускался вечер. Мальчик, вспомнив о корке, которую держал в руках, принялся ее грызть. Неожиданно челюсти его замедлили свою работу, как у человека, над чем-то задумавшегося, и он медленно, шаг за шагом, стал приближаться к моему другу. Остановившись, он издали протянул ему корку.
Мой друг принял корку, проговорив:
«Спасибо. Большое спасибо!»
Мальчик тут же отскочил в угол, но, увидев, как чужой дядя откусил от корки, он вновь улыбнулся. Девочка тоже мало-помалу поборола свое недоверие.
Мне стало стыдно: что это я стою и подсматриваю? Ведь то, что происходило перед моими глазами, не было спектаклем, это была сама жизнь, наша жизнь, и тут зритель ни к чему! Подойти к детям я не посмел — я бы их только спугнул. Я осторожно попятился назад и затем поспешил в общежитие, предчувствуя, что скоро увижу их вновь.
Я намеревался почитать у себя в комнате, но мысли мои снова и снова возвращались к только что пережитому. Я словно ожидал каких-то событий, не зная, что именно должно произойти и почему.
Наступила ночь. На столе коптила самодельная свеча.
Я сидел на кровати. Дверь открылась. Передо мной стоял мой друг с малышами. Он держал их обоих за руки. А они, прижавшись к нему и широко открыв глаза, смотрели на меня.
«Дядя ничего вам не сделает, — сказал он. — Это мой друг».
Некоторое время они присматривались ко мне и наконец все же подошли ближе. Правда, как-то бочком-бочком. Все их внимание было уделено защитнику, которого они обрели в лице моего друга. До сегодняшнего дня я не в силах понять, каким образом он так скоро завоевал столь безграничное доверие детей.
Но в ту минуту я об этом не думал. Меня занимал другой вопрос: зачем он привел детишек в общежитие — ведь у нас не было для них ни места, ни времени. Короче, его действия показались мне и необдуманными, и чересчур поспешными. Однако я промолчал и не стал задавать никаких вопросов.
Весь тот вечер был заполнен непривычными для нас хлопотами и волнениями, но в конце концов мы все же погасили свет. Мальчик и девочка спали на кровати моего друга, а сам он, раздобыв где-то матрас, устроился на полу.
«Они спят, — сказал он тихо и вздохнул. — Сразу уснули».
Я промолчал. Догадывался ли он, что я тоже не сплю, или просто разговаривал сам с собой?
«О чем ты думаешь?» — спросил он меня вдруг. По звуку голоса я понял, что он лежит на спине.
«О тебе. О тебе и о детях».
Некоторое время он ничего не говорил. С улицы доносились шаги комендантского патруля.
«Ты обратил внимание, какие светлые волосы у девочки? — спросил он наконец. — А на носу веснушки, будто их кто-то нарочно там рассыпал. Она напоминает мне Грит. Похожа на нее. — Он вновь прислушался к дыханию детей. — Правда же, бывает так, что дети похожи друг на друга? — продолжал он. — Или я ошибаюсь?»
«Кто это Грит?»
«Ты спрашиваешь: «Кто это Грит?» Никто. Грит когда-то была. — Он присел на матрасе. — Мою дочь звали Грит, Вернер. И это был ребенок, какого не каждый день встретишь. Для меня в нем был заключен целый мир. Да, целый мир!.. — Он снова лег. Голос его звучал удивительно слабо. — Разве я знал, что такое жизнь до того, как появилась Грит? А с ней сразу все изменилось. Дома у меня не было ни одной свободной минуты, даже когда она спала в своей корзиночке. Только заснешь, она уже будит тебя своим криком. Ты ворчишь, раздосадован, вместо того, чтобы радоваться, какой у нее сильный голос, какие здоровые легкие! Но постепенно она завоевывает твое сердце — и ты не в силах противиться этому! Ты бесконечно рад, когда ее глаза начинают следить за светом, а затем различать цвета. «Какая умница, — думаешь ты, — будет умней своего отца!» И ты уже гордишься. Эх ты, задавала! Проходит время, и моя Грит начинает задавать вопросы. Порой мне кажется, что, если бы мы всю жизнь умели задавать такие умные вопросы, какие задает ребенок, мы куда больше знали бы о небе и о земле, чем сейчас.
«Пап, — спрашивает она, — какое это дерево?»
«Яблоня», — отвечаешь ты.
«Почему «яблоня»?»
«Потому что на ней растут яблоки, которые ты потом будешь есть».
«А откуда яблоня берет яблоки?»
«Из земли, доченька, — отвечаешь ты. — В земле всякие питательные вещества, и дерево кушает их и делает из них яблоки».
Грит сразу же начинает копать землю под яблоней.
«А тут нет яблочек, — говорит она. — Ты неправду сказал».
«Но я же не говорил, что яблоки в земле, в земле питательные вещества, а дерево делает из них яблоки».
«А где они, эти «питательные вещества»? Какие они?»
Опять ты в западне. Ты ведь и сам не знаешь — зевал на уроках биологии.
«Они никакие, — отвечаешь ты, — их и увидеть нельзя. Но дерево умеет их находить. — И вдруг тебе приходит в голову мысль — гениальная мысль! — Вот послушай, Грит, ты же ешь масло. И ты растешь, делаешься сильнее, крепче. Так и с деревом».
Грит удовлетворена, и ты вздыхаешь облегченно. Но рано, слишком рано, дорогой мой! После обеда ты заходишь в сад и — глазам своим не веришь. Твоя дочь стоит под яблоней и намазывает штамб маслом, кстати последним в доме, а остаток она даже зарывает в землю.
Ты кричишь на нее и даже чересчур скор на руку, но она-то не знает, за что ее наказывают…»
Мой друг замолчал. В комнате было совсем темно. Но мне казалось, что я все равно вижу его лицо — доброе и грустное, посветлевшее от воспоминаний о радостном, но давно минувшем.
«Не думай, — продолжал он немного погодя, — что я всегда был такой, как сейчас, такой старый ворчун. Кто-кто, а я любил посмеяться от души. Но потом… О, это проклятое, волчье племя!.. Убили они нас, всё убили, смех наш убили, счастье наше и нас самих!»
Он снова прислушался к дыханию детей. Они дышали спокойно и глубоко. Где-то заворковал дикий голубь и захлопал крыльями. Потянуло свежим ветерком.
«Рассказывай дальше! — попросил я. — Все, все расскажи. Иногда становится легче, если выговоришься».
«Да, — ответил он, — лежишь вот так, таращишь глаза в темноту… одну ночь, другую, а справиться с собой не можешь. Рассказать кому-нибудь, так язык как будто присох. Но сегодня я могу. Дети спят в постели, не на камнях… Потом ведь даже не знаешь, где и когда началась твоя беда. Может быть, в Познани, где ты родился, а может быть, и не там вовсе… Грит исполнилось пять лет, и никакого сладу с ней не было. Девчонок она вообще не признавала, все время с мальчишками. А им на нее наплевать. Не признают они «баб» — вот и все, да еще кулаками подтверждают это. Что ни день — прибегает домой, мордочка грязная от размазанных слез. Нет, никогда в жизни она больше не будет играть с мальчишками! Но на следующий день все начинается сначала. И ничем этого не поправишь: ни запретами, ни наказаниями, ничем.
Так вот, прибегает она однажды домой и — сразу в уголок. Одним словом — тихоня. Вдруг звонок в дверь. Сосед из дома напротив пришел, поляк. Шапочное у нас с ним знакомство, не более. На этой улице вообще жили одни поляки, кроме нашей семьи. Но разве это имеет какое-нибудь значение? Никакого. Поляки немного говорят по-немецки, а ты — по-польски. Встречаясь, вы здороваетесь, перекидываетесь одним-другим словом, о погоде там, а то и просто проходите мимо.
«Спыхальский, — представляется поляк. — Я прйдешь потому, что обязан ходатайствовать вас».
Он очень сердито смотрит на тебя, и ты начинаешь подумывать, уж не потоптал ли ты у него цветы в палисаднике. Однако дело куда хуже. У него, видите ли, есть сын, на год старше Грит. И этот сын лежит теперь дома и кричит благим матом.
«Она кусать его живот! — говорит господин Спыхальский. — Но как можно! Человек не должен кусать живот! Только дикий зверь кусать».
Твоя дочь — и дикий зверь? Нет, это не укладывается у тебя в голове.
«Разумеется, это весьма неприятный случай, господин Спыхальский, — говоришь ты. — Я готов возместить понесенный вами урон. А как это вообще могло произойти: ваш сын играл ведь в рубашке?»
«Но она кусать его живот!» — снова говорит он и только и знает, что повторяет эти слова.
Тебе не остается ничего другого как начать поиски этого дикого зверя. Но тут ты слышишь, как хлопает входная дверь, — нет твоей Грит!
Долго она не возвращается, ты уже начинаешь беспокоиться, не случилось ли чего. И вот наконец является. И представь себе, не одна, а с гостем, и гостем мужского пола.
«Это мой друг! — поясняет она. — Спыхальского — Станек».
Мальчик отвешивает тебе вежливый поклон и указывает на свой живот.
«Она не больно кусать меня, — говорит он, — только чуть-чуть».
«А ты зачем меня дразнил? — вставляет Грит. — И другие ребята дразнили».
Станек кивает.
«Да, но теперь не надо дразнить».
«Не надо, — соглашается она. — Теперь пойдем играть».
Ты смотришь им вслед и улыбаешься. Вся эта история кажется тебе похожей на лукавинку в глазах. Ты и не подозреваешь, как эта детская дружба позднее определит всю твою жизнь! В этом-то твоя ошибка — ты не думаешь о завтрашнем дне, не замечаешь, что творится за порогом твоего дома, и живешь только данной минутой.
А в Германии Гитлер пришел к власти, маршируют отряды штурмовиков, там преследуют евреев, смешивают с грязью другие народы. Но какое тебе дело до всего этого! Мало ли что люди говорят! Чего ты сам не видал, того и нет. У тебя есть заработок, ты доволен, к чему все эти волнения?
Ты приходишь с работы и заранее радуешься встрече с детьми. Да, да, теперь у тебя их двое: Станек и Грит. Об одной Грит ты уже не можешь думать. Как подумаешь о дочке, сразу же и мальчик стоит рядом.
А этот Станек совершеннейший бесенок, однако личность, уважаемая сверстниками. Сначала ребята дразнят его — весь день он с девчонкой! Однако он довольно скоро наводит порядок — кулаками, разумеется.
В школе Грит первая — ей легко дается учение. И только иногда она грустит — ведь Станек бегает в другую школу, для поляков. «Он же умеет говорить по-немецки, — думает она, — пусть ходит в мою школу, или она будет ходить туда, где он учится». В ее маленькой голове не умещается, что у каждого народа должна быть своя школа. Но есть и что-то прекрасное в том, что она этого не понимает: для нее не существует разницы между немцами и поляками, для нее все — люди.
Ты и не замечаешь, как бежит время. Ребята растут. Теперь они держатся особняком. Ты озадачен. Но однажды ты ловишь себя на мысли: как славно было бы, если бы они навсегда остались вместе! Ты ведь уже привык разделять с ними их счастье и не хочешь этого лишаться.
И вдруг тебя словно обухом ударило. Гитлер нападает на Польшу, он оккупирует ее, немецкие войска вступают в наш город. Немцы, такие же, как ты, немцы, стоят вдоль тротуара, приветствуют германскую армию.
Твои соседи-немцы ликуют и тогда, когда оккупационные власти начинают хватать поляков и тысячами расстреливать их. Тебе делается стыдно, что ты немец. Ты отворачиваешься, не хочешь видеть, что творится вокруг.
Однако теперь это уже не помогает тебе. Неожиданно для тебя комендатура объявляет: немцы не имеют права общаться с поляками. Ты возмущен, но только у себя дома, а на улице ты опускаешь глаза, когда встречаешься с поляками. Ты — трус, ведь тебе будет плохо, если ты поздороваешься с поляком.
А вот Грит этого не понимает. Станек поляк, и он ее друг, хороший, любимый друг. Она не может бросить его. И вообще, какое преступление он совершил? Почему это он не может быть ее другом?
Первое время ты боишься за нее, не выпускаешь на улицу. А она плачет, сидит дома и плачет.
Ты подсаживаешься к ней и говоришь:
«Видишь ли, Грит, папа хочет тебе только добра. А если ты будешь играть со Станеком и полиция узнает об этом, вас посадят в тюрьму».
«Но почему? Почему?» — спрашивает она, рыдая.
«Потому, что это запрещено. За это наказывают. Надо подчиняться».
Грит бросается тебе на шею, заглядывает в глаза, вся вопрос, вся мольба, вся горе! И ты не выдерживаешь, ты отводишь глаза.
«Но почему, почему?» — спрашивает она тебя. Тысячу раз — почему?
В конце концов ты признаешься: ты не знаешь почему. Право, не знаешь.
«Может быть, Грит, ты сама это поймешь, когда вырастешь А может быть, к тому времени все изменится».
Она оставляет тебя в покое, понимая, что ты неискренен с ней, о чем-то умалчиваешь. Ты вновь пытаешься заговорить, она отталкивает твою руку и — плачет. Тебе так стыдно перед ней, как никогда еще не было стыдно ни перед одним человеком, и больно тебе от этого, очень больно!
В последующие дни Грит избегает тебя, между вами возникает что-то похожее на отчуждение. Порой, когда ты спрашиваешь, где она была после обеда, тебе начинает казаться, что она тебя обманывает. Ты удивлен — неужели у нее есть что скрывать от тебя? Со временем возникают и подозрения: слишком часто за окном раздается крик вороны — сразу же после этого Грит исчезает из дому. Да и на улице ее нет. А вернувшись, она тебе наговорит с три короба. Начнешь настаивать — заплачет. Нет, ничего у тебя не получается! Да и выглядит она ужасно от этих бесконечных слез.
Как-то жена посылает тебя в подвал — снеси, мол, пустые банки из-под компота. А внизу там сыро, темно. И вдруг ты видишь: в углу кто-то сидит. Ты даже вздрагиваешь. У тебя захватывает дыхание. На куче тряпья сидят Грит и Станек. Здесь, стало быть, еще нашлось местечко для их дружбы, здесь они припрятали свое детское счастье! «И это называется — государственная измена!» — думаешь ты. И представляешься себе таким несчастным, что готов выть от боли.
«Ах, это вы тут! — восклицаешь ты и страшно удивлен, что вообще оказался способным произнести хоть слово. — Да, теперь вам и место только что в подвале».
Но вот ты снова поднялся наверх, а жена не может надивиться — оказывается, банки-то ты принес обратно.
О том, что ты видел в подвале, ты ни с кем не говоришь, даже с Грит. Одобрить ты этого не можешь — боишься вмешательства властей, запретить — тоже. И все же ты проклинаешь эту дружбу. Лучше б ее никогда не было! И ты тянешь, дрожишь за них, все надеешься — как-нибудь обойдется.
Но вот настает день, когда, открыв почтовый ящик, ты обнаруживаешь повестку. Вместе с Грит тебе приказано явиться в Югендамт.
У них существует там что-то вроде политического отделения для молодежи. «Попечитель» в мундире СД. На вид вполне симпатичный, улыбается, и ты уже волнуешься, как бы Грит не проболталась.
«Ну как, барышня? — обращается он к Грит. — Как поживаете?.. Хорошо, да? Превосходно. И твой дружок тоже хорошо? Или, может быть, нет?»
«Нет у меня друга», — отвечает Грит и даже краснеет при этом.
«Попечитель» смеется, знаешь, весело так смеется.
«Скажите пожалуйста! Барышне, должно быть, стыдно, что у нее есть друг. А ведь уже такая большая, взрослая почти!»
«Нет у меня никакого друга!» — тихо повторяет Грит, и вот уже слезы катятся по ее щекам.
«Попечитель» утешает ее, гладит по голове.
«Ну, ну, успокойся, я же не хотел тебя обидеть».
Итак, на сей раз нас отпускают. Однако он выходит в коридор и, значительно так поглядывая, говорит:
«Надеюсь, что нас неверно информировали. И это было бы лучше и для вас».
Вы с дочкой идёте домой, и ты думаешь о чем-то своем, а на самом деле ни ты, ни она не отваживаетесь сказать друг другу хотя бы слово. Дома ты привлекаешь ее к себе — тебе хочется почувствовать, что Грит здесь, что она жива, и она рыдает на твоем плече. Ты даешь ей выплакаться.
«Маленькая моя, дорогая моя Грит», — вот и все, что ты можешь сказать ей.
Позднее, когда она уже немного успокоилась, к тебе снова возвращается твоя трусость. Ты просишь Грит:
«Дорогая моя девочка, не играй больше со Станеком, не играй, прошу тебя! Времена сейчас не те!»
Она поднимает головку. Смотрит в глаза. И молча, одними глазами, умоляет дать ей ответ, ответ, который ты не можешь ей дать. Она видит тебя насквозь, заглядывает тебе в самую душу, и от этого ты кажешься себе еще более жалким.
Входит жена. Один взгляд — и она понимает, что произошло. Но ничего не говорит, все еще предпочитает держаться в стороне. Но ты чувствуешь: и она ускользает от тебя. Она думает так же, как думает Грит или, во всяком случае, лучше понимает дочь, чем ты. Глаза выдают ее. Ты чувствуешь себя загнанным в угол.
Следующие несколько недель тебе немного легче. Ворона за окном каркает и каркает, а Грит сидит дома. Ты и не подозреваешь, что они договорились: встречаться не сразу после сигнала, а определенное время спустя. Ты уже чуть-чуть успокоился и вдруг — снова повестка.
На этот раз тебя просят подождать в приемной. Грит входит к нему одна. Через стенку ты слышишь, о чем они говорят. «Попечитель» еще любезнее, чем при первой встрече, он болтает о том о сем, смеется, говорит Грит комплименты, как будто она уже взрослая. Немного журит ее. Ты прямо видишь перед собой его гладкую физиономию!
«Такая красивая девушка, настоящая немка, — говорит он, — и с кем связалась! Нехорошо это с твоей стороны, Грит. В этом ты меня разочаровала».
Но Грит твердит свое: нет у нее никакого друга, никакого друга у нее нет.
«Ну хорошо, — говорит «попечитель», — я тебя и не прошу выдавать мне секретов. Но тем не менее кое-что я должен тебе сказать. — Он делает паузу, и ты в каждом кончике пальца ощущаешь: сейчас произойдет то, чего ты все время так боялся. Ты готов ворваться к нему и перегрызть ему горло. Но ты вдруг отяжелел, не в состоянии двинуться с места.
«Ты — хорошая девушка, — говорит он, — хорошая немецкая девушка. А Станек — грязный поляк, у него — вши, он — вор. Не подходит он тебе совсем».
Некоторое время ты слышишь только стук крови у себя в висках.
Грит вскакивает.
«Неправда! — Слезы слышны в ее голосе. Потом еще раз: — Неправда!»
«А ты неразумная девушка, Грит! Я ведь не лгу, — слышится его голос. — Вчера вечером Станек опять попался в воровстве».
«Неправда! — кричит моя дочь. — Станек не вор. Я знаю. Он был у меня вчера вечером».
Ты вскакиваешь и подбегаешь к двери кабинета. По правде говоря, ты давно знаешь о том, в чем сейчас призналась Грит. Ты просто прятал голову в песок. Грит сильнее тебя, честнее.
Держа ее за руку, ты выходишь на улицу. «Попечитель» что-то говорит тебе, но ты ничего не понимаешь. Да это и все равно, говорит он или молчит. В городе жаркий летний день, и ты дивишься, как это может быть!
Грит гладит твою руку и молчит. Только гладит твою руку…
На следующий день, когда ты возвращаешься с работы, она выбегает тебе навстречу.
«Пап, ничего не случилось?»
Ты качаешь головой. Говоришь:
«Нет, ничего не случилось, может быть, и обойдется».
Мы шагаем по нашей улице, и ты спрашиваешь:
«А что нам мама на обед приготовила?»
«Не знаю», — отвечает Грит.
«Как же ты не знаешь? Разве ты ей не помогала?»
«Помогала».
Вдруг ты останавливаешься и сжимаешь ее руку. Она смотрит на тебя и спрашивает:
«Тебе плохо, пап? Что с тобой?»
«Ничего, — отвечаешь ты. — Ничего, ничего!»
Она следит за твоим взглядом, и вдруг ты чувствуешь по ее руке, как она вздрагивает. Перед домом Спыхальских стоит грузовик, возле него эсэсовцы. В эту минуту открывается дверь, из нее выталкивают мужчину и женщину, за ними — подростка. Станек! Они толкают его в спину — он падает, ударяется о мостовую.
Грит кричит:
«Станек! Станек!..» — пытается вырваться из твоих рук, бежать к нему, защитить его! А что делаешь ты? Ты тащишь ее через улицу домой. Но она кричит и кричит, зовет своего Станека, кричит до тех пор, пока ты не зажимаешь ей рот. Ты не можешь слышать ее крика. Да, да, ты герой! И награда тебе обеспечена! Годами тебя будет преследовать этот крик, перед глазами вечно будет улица в послеполуденный час, ты никогда не простишь себе своей трусости.
Грит больна. Нервная лихорадка или что-то в этом роде. Она бредит Станеком, иногда смеется, счастливым таким смехом, как во время веселой игры.
Наконец кризис миновал. Но когда Грит позволяют встать, она уже не ребенок. Тихая она какая-то, и порой ты спрашиваешь себя — уж не тень ли бродит по квартире. Грит не плачет больше, но она и не улыбается никогда. Хотя бы слово сказала. Нет, только все смотрит и смотрит…
Как-то вы остаетесь одни. Грит что-то вяжет. Вдруг она поднимает голову и говорит:
«Пап, пожалуйста, я не хочу больше ходить в школу».
Ты берешь ее руки в свои.
«Грит, — говоришь ты, — нельзя же так. Все должны учиться».
Она качает головой, и ты понимаешь, что она давно уже думает над тем, что сейчас сказала.
«Нет, — возражает она. — Не хочу больше. Буду учиться, когда Станек вернется. Когда мы будем рядом ходить по улицам, тогда — да. А он вернется, пап? Правда, вернется? Не может ведь всегда быть, как сейчас, не может?»
И откуда это у нее? Откуда у нее такая вера? И ты не в состоянии выдавить ни слова в ответ. Где тебе до ее честности!
«Я буду теперь учить только польский, — говорит она. — Пойду в польскую школу. И ты, пожалуйста, говори со мной только по-польски, ладно? Все мы будем говорить только по-польски, пожалуйста!»
И так эти слова берут тебя за душу, что ты плачешь. Впервые за двадцать лет ты плачешь над собой, над всем своим народом.
Грит все еще сидит рядом, но это уже не ребенок. Ускользнула она, когда-то ускользнула — и ты поймешь это гораздо поздней. Но она твоя дочь, и ты обязан для нее что-то сделать, обязан проложить ей дорогу в жизнь. Если ты только закроешь, загородишь ее собой, она увянет, — она же должна идти вперед, такова природа человеческая, такова жизнь.
Слишком поздно ты понял, что ты оплошал. Того, чем была когда-то Грит, больше нет, это сломалось. Она уже взрослая, слишком рано она стала взрослой. И нет для тебя больше радости в этой жизни.
На заводе тебя теперь никто не трогает. Ты удивлен: неужели ты так уж незаменим для военной промышленности? И поэтому тебя оставляют в покое? Нет, нет, не обнадеживай себя!
И вот однажды в обед тебе велят явиться к директору. У него сидит еще кто-то незнакомый. И такое лицо у этого типа, что слаще и добрее не придумаешь! «Гестапо!» — соображаешь ты. Такие типы служат в гестапо, это чтобы тебя легче было на удочку поймать.
Он спрашивает, почему ты не член нацистской партии. По-хорошему, по-дружески спрашивает.
«Вы же прекрасный работник, — добавляет он, — и доказываете это ежедневно и ежечасно на заводе». Нет, он не может этого понять!
Ты стараешься вывернуться, болтаешь о чересчур высоких членских взносах, о том, что «еще не созрел» для великих целей нацистской партии.
Но тут он показывает свое настоящее лицо.
«Так, так, — говорит он, — а для работы против партии вы чувствуете себя достаточно зрелым? Так это или не так?» — Он все еще улыбается, а у тебя почему-то горько во рту сделалось.
«Нет, — говоришь ты, — и для этого я не созрел. Я ни для чего не созрел. Глубоко сожалею…»
«Интересно! — восклицает он. — А как же вы допустили, чтобы ваша дочь завязала столь сомнительную связь с этим польским оборвышем?»
«Ничего я не допускал!» — возражаешь ты. Но тут же думаешь о Грит, и тебе становится стыдно. Гнев охватывает тебя, гнев на самого себя, на то, что ты оплошал, гнев на этот нацистский сброд. И ты кричишь ему это прямо в лицо, кричишь о горе своем, о боли за детей своих, кричишь о всех тех преступлениях, которые для тебя слились в одно, — о преступлениях против человечества! Нервы не выдержали. И ты говоришь то, что думаешь.
А он сидит, ухмыляется, радуется даже.
«Ну как, всё? — спрашивает он. — Любопытно, весьма любопытно».
Два часа спустя ты уже в тюрьме для подследственных. Но теперь ты чувствуешь себя сильным, ты высоко держишь голову. Ты готов все вынести. Даже больше. Вся их подлость тебе нипочем. В тебе проснулась ненависть к ним, она горит в твоей душе, горит как никогда не заживающая рана.
Но постепенно делается тяжко: время идет, о семье ты ничего не знаешь, суда нет, только допросы и избиения. Темно вокруг тебя днем и ночью. Днем и ночью темно. Ты уже не в ладах с самим собой: убил бы первого, кто тебе попался из этого сброда, голыми руками бы задушил! Тогда бы ты знал: не напрасно прожита жизнь. А так? Чего ты добился? Без всякой пользы влачил существование, жалкое, ничего не стоящее существование. Были бы у тебя там, за этими стенами, друзья, товарищи по партии, которые продолжали бы делать то, что делал ты, — это придало бы тебе мужества в твоем теперешнем одиночестве. А так ты зазря пропадешь, и пропадешь по собственной вине.
Тебя переводят в другую тюрьму, потом еще в одну, и так без конца. Ты уже не понимаешь, где ты, собственно, находишься. Мысли твои с Грит, с женой. И ты все время разговариваешь с ними — иначе ведь можно с ума сойти. «Что теперь с ними? — думаешь ты. — Живы ли? Ждут тебя или уже не ждут». Жизнь свою ты готов отдать, только бы хоть раз взглянуть на них. Но ведь жизнь твоя и гроша ломаного не стоит.
Тебя переводят в лагерь, в концлагерь. Суд так и не состоялся — они же не могут тебе ничего доказать. Ты подозрительный элемент, запираешься.
Много ужасного пережил ты за это время, научился переносить невыносимое, и только диву даешься, чего только человек не способен вынести. Но ведь не в тебе, в конце концов, дело, ты же взрослый мужчина. Дело в Грит!..
Они все еще переводят тебя с места на место, из одного лагеря в другой, чтобы нигде ты не притерпелся, нигде не завел себе друзей.
Так проходят полтора года. Тебя опять, в который раз, перевели в новый лагерь, и ты как раз вышел из карантина. Стоишь у окошка в бараке. Ночь. Прожектора на сторожевых вышках вращаются. И вдруг — крик вороны из темноты. Сердце твое замирает: ты догадываешься, кто это. Ты ждешь следующего сигнала. Но все тихо. Позади скрипят нары. Ты оборачиваешься: все, кто есть в бараке, поднялись со своих мест, смотрят в окошко. Что-то притягивает тебя к ним. И ты понимаешь что — их лица! Никогда еще ты не видел такого выражения лица у людей! Оно прекрасно, как, должно быть, прекрасен мир на земле…
Кто-то произносит:
«Они! — И еще раз: — Они!»
Ты приглядываешься к сказавшему это. Он плачет. Тебе кажется, что сейчас сердце выскочит из груди. Ты спрашиваешь: «Кто это «они»? Кто? Кто, скажите мне?»
Но все молчат. Ты подходишь к тому, кто сказал «они», и трясешь его за плечи.
«Кто? Не слышишь разве? Кто, скажи мне!»
Они набрасываются на тебя, валят на нары, держат твои руки и ноги. Думают — ты ума лишился.
Долго ты лежишь так. Глаза жжет. Ты ведь знаешь, кто это кричал. И ты знаешь: Грит жива! Она рядом. Она жива! И не так уж важно, что она в лагере смерти. Она жива, понимаешь, она жива!..
Ты лежишь и думаешь о Грит, о сне не может быть и речи, но долго так выдержать ты не можешь. И ты будишь товарища, который не ответил на твой вопрос.
«Слушай, — говоришь ты. — Это ведь ребята, да? Мальчишка и девчонка, да? Она немка, а он поляк?..»
Долго он смотрит на тебя, пристально смотрит, потом говорит:
«Вон оно что!»
«Они? Правда?»
Но он опять молчит. Надо же ему опомниться, ты чувствуешь — он ошеломлен.
«Рассказывают, — говорит он наконец, — что это совсем еще дети. Ходит слух, что она немка, а он поляк. Но видеть их никто не видел. Они рядом, в женском лагере. Но все мы их знаем, представляем себе, какие они. И когда кто-нибудь из нас уже не может больше, сам уже смерти просит, мы рассказываем ему об этих детях. Просто так расскажешь — и помогает».
Затем тебе говорят, что и здесь, в лагере, они встречаются, только тайно, твоя Грит и Станек. Однако встречаются, раз в неделю, да встречаются, и эсэсовцы не могут поймать их.
«По-разному рассказывают, как они попали сюда, — продолжает товарищ по заключению. — Каждый по-своему, и клянется, что так оно и было. Одни говорят, будто они мост взорвали, другие — что эсэсовского генерала укокошили, а еще — что они листовки рисовали, на которых было написано: «Убейте Гитлера!» Может, все это и так, а может, мы все это выдумали. Скорей всего — выдумали. Но мы верим: наши дети — герои! Не знаю даже, как это тебе растолковать, силы они нам придают. Будто армия они наша. И этой армии боятся все пулеметчики на вышках. Она нужна нам, эта армия. Одно то, что эсэсовцы ничего не могут поделать с ними, не могут разбить этой дружбы — одно это заставляет нас радоваться наперекор всему!»
Ты невольно начинаешь гордиться своей Грит. Но вскоре тебя снова охватывает страх. Твоей Грит угрожает опасность, большая опасность, чем когда-либо. Мало того, что она попала в этот лагерь, она еще встречается со Станеком! Нет, этого ты не одобряешь, твое отцовское сердце сжимается при одной мысли о том, что их могут застать вместе. Ты был и остался эгоистом.
Заключенный, лежащий рядом на нарах, прерывает твои размышления.
«Расскажи нам о детях, если ты правда знаешь их. А мы послушаем. Хочется узнать, какие они на самом деле».
«Когда их сюда привезли?» — спрашиваешь ты.
Он наклоняется к тебе, опять так пристально смотрит. А вдруг ты — доносчик?
«Если ты знаешь их, тебе это должно быть лучше известно, чем нам», — говорит он.
«Нет, неизвестно. Девушка была еще на свободе, когда меня арестовали», — отвечаешь ты.
«Может, и похоже на правду, — говорит он. — Но если ты врешь — тысячи встанут в лагере, чтобы прихлопнуть тебя, как муху. Детей не тронь! Понял? И если кто их тронет… сам понимаешь!»
Ты благодарен ему за эти слова, они успокаивают. «Теперь-то тебе поверили, — думаешь ты. — И не надо больше просить его — он сам рассказывает дальше…»
«С полгода как прибыл сюда очередной транспорт. Все немцы — женщины, дети. От платформы до лагеря надо порядочный кусок пешком пройти. Примерно посредине пути — угольный карьер. Там наши работают — поляки, немцы, чехи, также и дети, если они, конечно, еще на ногах держатся. Карьер от дороги отгорожен колючей проволокой. Ну так вот, когда колонна новеньких проходила мимо карьера, там как раз смена была. Вдруг одна из новеньких остановилась, подбежала к проволоке и смотрит. Девчонка еще, совсем ребенок. И кричит, вернее, зовет. А в карьере мальчишка, поляк, как увидел ее — так к ней. И не говорят ничего друг дружке, а только всё смотрят и смотрят… Так нам люди рассказывали. Эсэсовцы прямо бесятся, а дети словно не слышат ничего, только все смотрят и смотрят друг на друга. И разошлись, только когда охранники их прикладами… прикладами… В тот же вечер нам это тут в бараке всё рассказали. И с тех пор мы по ночам прислушиваемся — скоро ли ворона закричит… Еще рассказывают, будто мать девочки — может, ты и ее знаешь — вскоре, как дети сюда прибыли, померла. А девчушка держится — храбрая!..»
Он говорит еще долго, многое в его рассказе похоже на правду, многое они, должно быть, уже сами присочинили, но ты давно уже не можешь слушать, ты отвернулся, грызешь солому на нарах. Хочешь изгрызть свою боль… Жены, значит, нет уже в живых, и никогда ты ее больше не увидишь.
На следующее утро тебя зачисляют в команду — работать в карьере. Пот льет с тебя градом, все твои силы уходят на то, чтобы удержаться на ногах.
Но ты выдерживаешь все, что на тебя обрушивается в эти дни: ведь Грит рядом! Может быть, тебе удастся повидать ее? Этой надеждой ты и живешь.
Скоро всему бараку становится известно — ты знаешь детей!
Бывает, ночью подойдет к тебе кто-нибудь и попросит: расскажи про детей.
И ты в который раз рассказываешь одну и ту же историю — в бараке нет ни одного человека, который не знал бы ее наизусть. И тем не менее все слушают затаив дыхание, никто не спит. «Чудеса, — думаешь ты. — Каждый день эти люди смерти в глаза смотрят, но стоит заговорить о детях, как они начинают мечтать…»
Да, люди эти мечтают и надеются. А тем временем там, за оградой, что-то происходит. Известия, просачивающиеся к нам в лагерь, укрепляют наши надежды: Советская Армия наступает. Гитлера бьют! В груди нарастает чувство счастья. И дети, мысль о них умножают его. Крик вороны сокращает время вашего заключения. А для тебя — он как привет от Грит, от Грит — тебе.
И вот настает ночь, и ты снова слышишь этот крик. Сердце твое бешено колотится, ты ждешь и ждешь: только бы все обошлось. Но вот ты задремал немного, нет, не заснул, а только чуть дремлешь: сон и реальность перемежаются.
Где-то стреляют: автоматная очередь, еще очередь! Это у нас бывает, когда кто-нибудь пытается бежать. Бедняга, думаешь ты в полусне, не повезло ему…
Наутро ты уже забыл об этом.
Перекличка. Снег слепит глаза. И вдруг шарфюрер начинает орать. Ты не понимаешь, что случилось. Тянешь голову. Шепоток приближается по шеренге, но, не дойдя до тебя, стихает. Ты видишь, как твои товарищи стаскивают с себя шапки. Товарищ, стоящий рядом, смотрит, хочет что-то сказать и не может, его душат слезы… вот ты и понял наконец: твои дети! Нет больше Грит!..
Но ты не умираешь. Ты выдерживаешь и это, как будто они могут мучить тебя целую вечность. Ты видишь, как шарфюрер орет, но он кажется тебе дурным наваждением. Весь мир кружится перед глазами, как будто кто-то с неба солнце сорвал…
Как ты дотягиваешь до вечера — ты и сам не знаешь. И ночью ты, оказывается, все еще жив. Товарищи уважают твое молчание, не тревожат тебя. Может, они и догадываются, что ты отец девочки, а не только сосед, видевший ее иногда на улице… Но все это тебе сейчас безразлично, не интересует тебя, ты решил покончить с собой и только ожидаешь удобного случая. Да и что может удержать тебя в этом мире! У тебя же нет больше ничего, осталась только боль. Но одно дело ты должен еще сделать, ты должен узнать, кто убил их. Ты раздавишь его, как жабу.
Проходит две недели. Ночью сосед по нарам будит тебя:
«Слышь! Ну не спи! Слышь!»
«Что тебе?»
«Говорят, часового кто-то прикончил. Вчера ночью».
Ты заставляешь себя говорить спокойно:
«Да что ты! А какого часового?»
«Того, что детей наших застрелил. Говорят, того самого».
«А зачем ты мне об этом говоришь?»
«Да так, просто…»
Но ты не веришь ему и слово за слово начинаешь выспрашивать:
«Ну и как, поймали они его?»
«Кого?»
«Того, который часового прикончил».
«Говорят, нет. Даже не ищут… Такой слух ходит. Охранники объявили, будто несчастный случай произошел…»
«А может, так оно и было».
«Какой там! Прикончили его. Дело ясное».
«А как же тогда?..»
«Боятся эсэсовцы. Знают, что весь лагерь поднимется. А восстание им сейчас ни к чему».
Этот миг ты никогда не забудешь!
«А помнишь? — доносится голос твоего товарища по нарам, как я тебе говорил, что дети для нас будто целая армия. А они и есть целая армия! И эсэсовцы дрожат перед ними!»
Больше вы не говорите в эту ночь, но спать ты тоже не спишь. Все думаешь о Станеке и Грит. Жалеешь, что они так и не узнают: ведь это ты прикончил часового-эсэсовца. Может, они стали бы о тебе лучше думать? Сами-то они так же поступали. Поздновато ты это понял, теперь ты это сознаешь, но разве такое бывает когда-нибудь слишком поздно? Для Грит — да.
Но скольких ребят и девчат воспитывают в духе ненависти к Станекам? Если бы ты мог это изменить!
С той ночи эта мысль постоянно преследует тебя. Как бы ты мог загладить свою вину перед дочерью? Ведь если когда-нибудь все люди будут такими, как Станек и она, то этот ужас уже не сможет повториться. Они были одиноки, поэтому они погибли… Через два года тебя освобождают. Из лагеря ты выходишь совсем другим, чем был когда-то. Теперь ты твердо знаешь, в чем твой долг. Скорей, скорей за парту, ты будешь учителем… И учениками твоими будут Станек и Грит».
Мой друг умолк. Я тоже молчал. В такие минуты не находишь слов. В щели между досками, которыми было забито окно, чуть просвечивает новый день.
Друг мой поднялся и подошел к ребятишкам, спавшим на его кровати. Он смотрел на них и улыбался. А потом проворчал:
«Нет, погляди-ка на этого разбойника! Думает, он один тут спит. Стащил одеяло с девчонки!»
Но он оставил мальчику одеяло, а девочку укрыл своим, подняв его с полу.
Где-то далеко-далеко прокуковала кукушка, должно быть в пригородных садах…
Учитель Линднер давно уже окончил свой рассказ, а пионеры все еще сидели, подавшись вперед, как будто чей-то голос повторял еще раз все, что они только что услышали.
— Поздно уже, ребята! Дома, наверное, беспокоятся, — тихо проговорил учитель.
Пионеры встали из-за парт. Учитель поднял руку над головой.
— Будь готов!
— Всегда готов!..
Хотя пионеры ответили тихо, но для каждого эти слова прозвучали как клятва.
Когда они вышли, ночь уже опустилась над домами и проулками. Все чувствовали себя теперь старыми друзьями, и мальчишкам даже в голову не пришло отделиться от девочек. Они шагали молча, однако можно было с уверенностью сказать, что Грит и Станек шагали с ними рядом.
Справа от дороги церковь и колокольню окаймляли старые дубы и липы. Число и возраст деревьев часто порождали у жителей Бецова споры: называть ли все это садом или парком. Местные патриоты утверждали, что это парк. Стена из красного кирпича ограждала парк или сад от улицы, дабы никто не мог усомниться, где кончаются церковные владения.
Пионеры прошли мимо церковной ограды, не уделив ей никакого внимания. Да и к чему? Никто не повторял угрозы — той, что содержалась в надписи на доске. Ребята и забыли о ней.
Неожиданно из темноты вынырнули какие-то фигуры. Пионеры испугались, но бежать было уже поздно — их окружили со всех сторон. Узнав нападавших, они даже немного успокоились — это ж их школьные товарищи: Друга, Альберт, Родика и их друзья. Шутят, наверное. Однако выражение лиц говорило об обратном. Что же им надо?
Альберт вышел вперед. Окинув взглядом своих пленников, он презрительно сплюнул в песок и процедил:
— Ну конечно, без Шульце-младшего и тут не обошлось. Яблоко от яблони недалеко падает. — Повернувшись к двум пионеркам, он покачал головой: — Чего вам-то надо, длинноволосые? Тоже лезете в бургомистерши, как ваша старуха!
— Пропустите нас! — решительно заявил Шульце-младший и хотел было оттолкнуть Другу.
Тот хлопнул его по руке.
— Тихо! — приказал он.
Тут же Шульце почувствовал, как чьи-то руки схватили его сзади и толкнули в центр круга. Поняв, что сейчас сопротивляться бесполезно, он решил выждать, что будет дальше.
— Не пищать, понял? — добавил Альберт. Затем с улыбкой превосходства, смерив взглядом одиннадцатилетнего мальчонку, у которого были ноги колесом, и девчушку с рыжими косами и множеством веснушек, он проговорил: — И вы в герои записались? Русские вам за это норму поставок скостят, хорошо подлизываетесь!
— Чего вам от нас надо? — спросил Шульце-младший, с трудом подавляя злость.
— А чтоб вы поскорей сняли свои синие удавки и сдали нам — по очереди, конечно. И ваши удостоверения или книжки пионерские — что вы там держите в лапах! — все сдавайте.
— Ты с ума сошел?
— Ну, раз ты так говоришь, может быть, и сошел, — согласился Альберт, вплотную проходя мимо каждого из пионеров. Те даже слышали его дыхание. Девочки дрожали от страха. — Считаю до трех! — заявил Альберт. — Сдавайте свое барахло. Тогда две-три оплеухи, и можете быть свободными. Но если не сдадите добровольно… — Он сделал выразительную паузу. — Советую подумать. Раз… два… три! — Он кивнул мстителям. — Начнем!
Но пока они еще никого не били. Два мстителя держали одного пионера, а Родика аккуратно отвязывала галстук и забирала у него пионерскую книжку.
— Отпустить! — скомандовал Альберт.
Шульце-младший немедленно бросился отнимать свой галстук. Подскочив, Друга ударил его кулаком в лицо. Шульце защищался отчаянно, однако с двумя такими противниками, как Друга и Руди, он справиться не мог. Он упал, но, услышав плач девочек рядом с собой, снова поднялся. Шульце-младший замахнулся на Калле, но Альберт подставил ему ножку и одновременно ударил снизу по подбородку. Шульце упал, покатился по земле и так и остался лежать, раскинув руки.
Остальные пионеры тоже были сбиты с ног и уже не могли защищаться. Девочки громко плакали, а Родика все не отставала от них.
Неожиданно вспыхнул сноп света. Из-за поворота вынырнул велосипедист.
Альберт крикнул:
— Внимание!
Мстители бросились врассыпную. Прошло всего несколько секунд, как их и след простыл.
После того как пионеры разошлись, учитель Линднер отправился к себе. Его комната, как и квартира учителя Грабо, находилась в самой школе. Надо было просмотреть тетради по истории. Но прежде учитель Линднер решил выпить стакан чаю и вышел во двор за водой. И тут столкнулся с учителем Грабо. Тот как раз выходил из дому и приветливо поздоровался с ним.
— Добрый вечер, коллега! — ответил Линднер. — Не найдется ли у вас двух минут для меня?
— Разумеется, найдется, друг мой. В чем у вас там дело? — ответил Грабо с видом старшего и более опытного преподавателя, желающего прийти на помощь младшему.
«Должно быть, фальши тоже учатся, сразу она не всем удается», — подумал учитель Линднер и сказал:
— Я относительно пионеров хотел с вами поговорить.
— Ага, понимаю. Понимаю. Тут уж трудно будет вам помочь. — Грабо сделал озабоченное лицо. — Видите ли, народ деревенский упрям. О политике он и знать ничего не хочет. Мы, разумеется, сожалеем об этом, однако в какой-то мере оно и понятно. Все они сыты по горло! Да и не напрасно говорят о крестьянах, что они твердолобые. Политика для них всегда остается политикой, и тут уж не имеет значения, хорошая она или плохая. Они хотят, чтобы их оставили в покое. И если вы в деревне намерены чего-нибудь добиться, то вам придется потратить немало усилий, а главное — не спешите. — Ирония на лице юного коллеги несколько смутила Грабо, и он умолк. Однако тут же, фальшиво улыбнувшись, положил свою волосатую руку на плечо Линднера и произнес с наигранным участием: — Итак, необходимо трудиться, коллега, много и упорно трудиться. А вы за две недели хотите перестроить мир. Нет, так нельзя. Честь и хвала вашим намерениям, но нужно время. Уж поверьте мне — дерево необходимо сначала посадить, а потом уж прививать.
— Я думал, коллега, что вы уже посадили дерево, — заметил Линднер. — Вы ведь здесь уже три года работаете.
— Да, это верно, я уже три года, как здесь, — ответил Грабо, жестом пытаясь пояснить, какие огромные разочарования постигли его. — Но что это было за время! К тому же голод, беженцы…
— Ладно, коллега Грабо! — прервал его Линднер. — Я, собственно, хотел с вами о другом поговорить. Ваш Гейнц не хочет быть пионером. Вы не знаете почему? Как на сыне учителя, на нем лежит обязанность быть примером для других.
Грабо вновь изобразил на своем лице сладкую улыбку — он уже две недели назад приготовил ответ на этот вопрос.
— К сожалению, тут я бессилен. Если бы Гейнц сам решился на подобный шаг, я, разумеется, приветствовал бы его. Но заставить его я не могу. Прошу вас, поймите меня правильно: принимая подобное решение, мальчик должен чувствовать всю ответственность этого шага. В данную минуту он еще не готов к этому. Вы сами прекрасно знаете, что ребятам в таком возрасте необходимо, так сказать, перебеситься. Они носятся со всевозможными идеями, порой даже сумасбродными.
Учитель Линднер уже не верил ни единому его слову. В конце концов он проговорил:
— Хорошо, коллега Грабо, я все понял. Более того, я думаю, что я вас очень хорошо понял!
Густые сумерки все же позволили разглядеть ироническую улыбку на лице Линднера. Взглянув на часы, Грабо сказал:
— Вот я уже и опаздываю. — Он подал Линднеру руку, и на лице его появилось какое-то умоляющее выражение. — Видите ли, я страстный игрок в скат, и меня уже давно ждут друзья.
— Да что вы! — удивился Линднер, которому тут же пришла в голову удачная мысль. — А нельзя ли мне присутствовать на вашей встрече, хотя бы как зрителю?
Грабо не сразу нашелся что ответить. И Линднер поспешил добавить:
— Да нет, вы, наверное, играете не с открытыми картами.
Грабо стало страшно.
— Как вы сказали? Я не понял, что вы имеете в виду?
— Да что тут понимать, — ответил Линднер. — Я не игрок. Меня просто интересовало — вы выкладываете карты открытыми на стол или держите их так, чтобы партнеры не могли в них заглядывать.
— Это зависит от игры, — ответил Грабо с некоторым облегчением. — Раскрываешь карты, когда уверен в победе и хочешь это доказать партнерам. Или если карта никуда не годная и приходится сдаваться.
— Жаль, что это только при игре в карты. Хорошо бы и в жизни люди выкладывали свои карты на стол. Особенно, если они никуда не годные, — сказал учитель Линднер, прямо посмотрев Грабо в глаза.
Тот вздрогнул, но тут же овладел собой.
— Вы высказали давно лелеемое мною желание. Однако мне пора, прошу прощения. Быть может, в ближайшее время нам с друзьями представится случай приветствовать вас у себя. Было бы весьма приятно… — Грабо повернулся и зашагал со двора. Движения его казались несколько скованными.
Задумавшись, Линднер долго смотрел ему вслед, затем вернулся к себе и поставил кипятить воду. Уже сидя за столом и просматривая тетради, он все еще никак не мог сосредоточиться.
Кто-то постучал в окно. Нехотя Линднер поднялся и отпер дверь. Перед ним стоял крестьянин Шульце с красным от ярости лицом.
— Нет, Вернер, так у нас дело не пойдет! — Он отстранил учителя и вошел в комнату.
Заперев дверь, Линднер последовал за ним.
— Что случилось? — спросил он, жестом предлагая Шульце сесть.
— Ты еще спрашиваешь! Ну, знаешь ли, тебе бы только шутки шутить! Безобразие! Вот что случилось! Черт знает что такое! И только что эта история с ящуром! — Говоря это, Шульце зло поглядывал на учителя. — Пионеров они избили, до полусмерти избили. Негодяи! Но так и знай, поймаю их — убью, ей-богу, убью!
Глубокое отчаяние охватило учителя Линднера.
— Значит, все-таки… — сказал он и, пристально глядя на Шульце, спросил: — Кто? Кто избил?
— А ты не знаешь, что ли? Берг и его дружки. Убью! Хватит с меня, не могу я больше терпеть! — От волнения Шульце стал бегать по комнате. — Ведь без памяти лежал.
— Кто?
— Мой Гарри, кто еще. Мало им, что они старика допекают, преступники, они и за сына принялись. Не будь я Шульце, если не прихлопну всю эту банду. — И он хлопнул ладонью по столу.
— Да успокойся ты, Отто! — Учитель Линднер пододвинул ему стул. — Нельзя же все валить в одну кучу. Ты же сам не веришь, что ребята замешаны в эту историю с ящуром. А из-за пионеров они еще не преступники.
— Вот как? Не преступники, значит? — Шульце снова вскипел. — Ты взглянул бы на моего Гарри. Шея у него распухла, еле глотает парень. И они, по-твоему, не преступники после этого? — Шульце даже протянул руку, будто требовал от учителя письменного подтверждения.
Линднер поставил перед ним чашку чая и сел напротив. Бледное лицо его было печально.
— Поверь мне, Отто, все это потрясло меня не менее, чем тебя. Может быть, даже более. Но для меня не безразличны и Альберт Берг, и его друзья. Мы не имеем права терять голову. Нет, нет, не имеем права.
Шульце раскурил трубку и, выпуская струйки дыма, говорил:
— Голову терять?.. Чепуха! Я сам наведу порядок. Для этого я и пришел.
Долго учитель смотрел на Шульце. Глаза его как бы говорили: теперь я остался один, один против всей деревни. Даже товарищ Шульце не понимает меня.
— Порядок, значит, хочешь навести, — повторил он. — А каким образом?
— Вздуть их надо, да так, чтоб на всю жизнь запомнили.
— А если и это не поможет? — Учитель Линднер грустно улыбнулся.
— Ха, не поможет! Тогда гнать их из деревни, чтобы духу их тут не было! На это-то у нас сил хватит.
— Никого мы не выгоним, — тихо произнес учитель. — Этого я не допущу!
Вытаращив глаза, Шульце уставился на него. И тоже тихо повторил:
— Не допустишь? Тогда я «допущу»! Понял, Вернер, я! Не для того я при нацистах в тюрьме сидел, чтобы теперь, видишь ли, не имел права навести тут порядок. Нет, не для того! Понял?
— Не для того, значит? — Учитель терял самообладание. Привстав, он оттолкнул стул, на котором сидел, и сказал, покачивая головой: — А для чего я, по-твоему, сидел? Чтобы жить в этой дыре? — И он жестом указал на свою жалкую, прокопченную комнатушку; сорвал тряпку, которой был накрыт диван. Стали видны торчащие во все стороны пружины и стружки. — Ты правда думаешь, что ты один пострадал? Что это какая-то заслуга, что нацисты посадили тебя? А чего ты ожидал? Что тебе предложат трон, когда ты вернешься из тюрьмы? И ты сразу сядешь за накрытый стол? Да откуда посуду взять, когда ты ее сам готов перебить? Ничего-то ты не понял, Отто, если ты так рассуждаешь, можешь мне поверить! — Опершись о стол, Линднер смотрел на Шульце. Немного успокоившись, он снова заговорил, хотя голос его дрожал: — И зачем ты спрашиваешь, за что тебя нацисты в тюрьму сажали? Ты же это не хуже меня знаешь. Это-то ведь и дает нам право помогать таким ребятам, как Берг, это-то и дает нам право воспитывать их. На собственном примере воспитывать. Да, это наш долг! Ибо наше теперь время настало. За него ты боролся, боролся за право помогать людям, а это величайшее из прав!
Грузное тело Шульце обмякло. Он вертел трубку в руках, рассыпая пепел. Волосы свисали на лоб, лицо побледнело. Только рубец у правого глаза оставался красным. Это следователь-нацист его ножницами ткнул, когда он так и не выдал своих товарищей и тем спас им жизнь. Изредка дрожь пробегала по лицу Шульце; он сидел неподвижно. Но вот он снова выпрямился. Было заметно, как трудно ему сейчас.
— Так со мной еще никогда не говорили. Но, может быть, ты и ошибаешься. Может быть. Я этого не знаю. Если я за то, чтобы этих бандитов выгнать из деревни, это же не значит, что я махнул на них рукой. В трудовых приютах, или как они там называются, их ведь тоже воспитывают. И когда они там, нам спокойно.
— А ты сам бы побывал в таком приюте, — возразил учитель. — Тогда бы по-другому заговорил. Ты ведь и представить себе не можешь, сколько сирот, бродяг, бандитов оставила нам война, и все — молодежь. Да столько приютов невозможно и открыть! А справиться нам надо со всеми. Они же наши, они же часть нашего народа! И от этого ты так легко не отделаешься.
— Я и не собираюсь отделываться, — вставил Шульце. — Нет, не собираюсь. Но здесь в деревне их оставлять нельзя. Во всяком случае, Альберта Берга и Другу Торстена. Я вообще понять не могу, что стало с парнем в последние месяцы. Только и знает, что драться и дерзить. Нет, нет, вон их из деревни! А то тут дела куда хуже начнутся. — На лице Шульце снова появилось выражение решимости.
— Жаль, Отто, очень жаль! — проговорил учитель. — Но тогда тебе придется выгнать сначала меня.
— Знаешь, Вернер, ты что-то совсем зарапортовался! — И он взял учителя за руку, желая предотвратить назревавшую ссору. — Я же знаю этих бандитов лучше, чем ты. Я ведь не первый год здесь.
Учитель покачал головой:
— А разобрался в том, что здесь происходит, не лучше меня. Хоть бы раз ты посмотрел, в какой среде они сформировались, как дома живут.
Учитель говорил теперь очень громко.
— Не поинтересовался ведь, а уже определил — «бандиты». Ярлыки ты вешать горазд, а вот подумать о том, почему это так, — не можешь.
— Хватит с меня! — запротестовал Шульце. — А то ты еще меня во всем обвинять начнешь. От тебя чего угодно можно ожидать! Я тебе не ученик, чтобы ты меня тут отчитывал!
— Вот именно, — ответил Линднер. — Конечно, ты тоже виноват в том, что Берг и его друзья стали такими. Ты разрешал, например, своему Гарри играть с ними?.. И все вы так. Из страха, из трусости. Боже упаси! Как бы ваши дети не научились у них чему-нибудь дурному. Да и кем был все это время для вас Альберт Берг? Подонок, не больше! А вам, чистоплюям, и в голову не приходило, что вы сами его таким сделали. Почему вы его изолировали, вместо того чтобы помочь? Или это дело с Другой Торстеном. Дали вы ему возможность стать другим? Мораль читать — это вы умеете!
— Говори, говори! — пробормотал Шульце, но прозвучало это очень серьезно, как будто он уже принял окончательное решение. — Говори, говори!
— Я кончил, — сказал учитель.
Некоторое время оба сидели, опустив голову, не отрывая глаз от пола.
— Ты, стало быть, готов допустить, чтобы пионеров и впредь избивали до полусмерти? — спросил наконец Шульце.
— Знаешь что, Отто, — неожиданно спокойно заговорил учитель Линднер, — звание пионера обязывает. Пионер обязан защищать пионерскую честь. Потому-то…
— Он должен драться с бандитами? — прервал его Шульце. — Это ты хочешь сказать?
— В общем, да.
— Так я и думал. — На лице Шульце появилось что-то похожее на презрение. — Ребят друг на друга натравливать — вот что ты хочешь! У тебя, должно быть, тут вот не все дома.
— Зачем же натравливать? — возразил учитель. — Воспитывать. Можешь быть уверен, я крепко возьмусь за Берга и Торстена. Это не одного дня дело. И если вообще чего-то можно будет добиться, то только так: эти ребята должны научиться уважать тех, кого они считают своими противниками. А силой, властью взрослых тут ничего не добьешься.
Шульце встал и направился к двери. Он уже наслушался вдоволь. Но на пороге он еще раз обернулся и спросил:
— Стало быть, тебе эти бандиты дороже пионеров?
— Нет, не дороже, — ответил учитель. — Не дороже и не важнее. Они все для меня равны. И ни одному из них я не отдаю предпочтения.
— Вон оно как! Тогда и правда нам с тобой больше не о чем говорить. Только еще вот что я тебе скажу: когда ты провалишься со всем этим делом, ко мне не приходи просить помощи! — Выйдя, Шульце громко хлопнул дверью.
Какой-то миг учитель был готов броситься за ним. Но затем он отвернулся от двери и оглядел свою комнату. Он внезапно почувствовал страшную усталость и подумал, что, скорее всего, он не справится со своей задачей. Он усомнился в самом себе. Не надо обманывать себя. Ведь и фрау Граф, бургомистр, да и кое-кто еще, с кем он до сего дня был в хороших товарищеских отношениях, отвернутся, как только что отвернулся Шульце. Да, он остался один…
Поздно вечером учитель Линднер вышел прогуляться. Деревня спала. Лишь изредка где-нибудь тявкала собака. Линднер шагал и шагал, будто хотел убежать от своих забот. За околицей ему стало немного спокойнее. И вдруг на ум пришла мысль, которая заставила его вздохнуть с облегчением: он должен завоевать на свою сторону каждого из ребят Альберта в отдельности! Может быть, так удастся пробить первую брешь! Перебирая, с кого бы начать, он подумал о Руди Бетхере. С некоторых пор Руди стал ходить в школу через два дня на третий, а домашние задания и вовсе не готовил. О причинах он ничего не говорил, однако учитель Линднер все же разузнал, что приемный отец Руди — крестьянин Бетхер — заставляет сына чрезмерно много работать. «Завтра же, — решил учитель, — следует навестить отца Руди. Нельзя допускать, чтобы парня эксплуатировали».
Молочные бидоны прикрыты марлей. Руди выходит с ведром из коровника и выливает молоко в бидон. Чья-то тень ложится рядом. Руди поднимает голову.
— Добрый вечер, Руди! — приветствует его Линднер.
— Здрасте! — буркает Руди в ответ, как бы говоря: вас еще тут недоставало!
— Работаем? — спрашивает учитель.
— Сами видите. — Руди берет ведро, собираясь уйти.
Учитель останавливает его.
— Твой приемный отец дома?
— Бетхер-то?
— Да.
— А чего вам от него надо? — спрашивает Руди и враждебно смотрит на учителя. Губы его так плотно сжаты, что образуют одну тонкую линию.
— Не бойся! — ласково говорит учитель. — Я не собираюсь на тебя жаловаться.
— Ладно, сейчас отведу. Только давайте скорей! — Но Руди все же не доверяет учителю. Перед ригой он внезапно останавливается и требует: — Нет, лучше идите домой!
Учитель кладет руку на плечо Руди и говорит:
— Пойдем. Как-нибудь мы с ним уж справимся.
Но Руди заступает ему дорогу.
— Если вы надумали вмешиваться… — Он делает многозначительную паузу. — Вы все только еще хуже сделаете…
От неожиданности учитель делает шаг назад. Да и что он может сказать? Так-то ученики, значит, думают о нем… Из риги выходит крестьянин Бетхер. Учителю надо собраться с мыслями.
— Знаю, знаю, вы новый учитель! — приветствует его Бетхер и тщательно вытирает руки о куртку.
Это крупный светловолосый мужчина с голубыми водянистыми глазами — ни дать ни взять, истинный ариец. Губы тонкие, выражение лица свидетельствует одновременно о грубой силе и склонности к пресмыкательству. Лет ему около сорока.
— Добрый вечер, — отвечает Линднер. — Должно быть, я некстати?
— Друзья всегда кстати! — Бетхер пытается улыбнуться.
Но учителю эта улыбка почему-то напоминает гнусную улыбку трактирщика, запрашивающего с опьяневшего клиента двойную плату.
Вместе они направляются к дому. Руди за ними…
— Ты не обижайся на меня, Руди, — говорит учитель, — но хорошо бы ты на некоторое время оставил нас одних.
Руди останавливается в нерешительности. Бетхер сразу же набрасывается на него:
— Ты что, не слышишь, когда учитель с тобой говорит?
Прежде чем уйти, Руди бросает на учителя такой взгляд, от которого тому делается страшно.
— Нелегко с ним, — замечает Бетхер. А так как учитель, по-видимому, придерживается другого мнения, спешит добавить: — Но что поделаешь? В этом возрасте все парни артачатся. Слава богу, хоть не лентяй, тут уж ничего не скажешь.
— Что верно — то верно, — вставляет учитель, однако звучит это осуждающе.
— Гм, да… — хмыкает Бетхер. — А хорошее село Бецов! Как вы считаете? По чистой совести говорю: я доволен, что вы приехали. Сразу видно — человек с образованием. Знает, что положено… — При этих словах он выпускает струю дыма прямо в лицо гостю, так что Линднер долго отмахивается от дыма.
— К сожалению, приход мой не только визит вежливости, — говорит учитель Линднер. — Мне необходимо поговорить о Руди.
— Догадываюсь, — отвечает Бетхер, и на лбу его появляется складка, долженствующая изображать озабоченность. — С таким парнем хлопот не оберешься.
— Господин Бетхер, — обращается к нему учитель, — прошу вас проследить за тем, чтобы Руди регулярно посещал школу.
— А разве он пропускает? — возмущается Бетхер. — Вот негодяй! Я-то думаю, он штаны просиживает за учебниками, а он где-то шляется!
— Нет, он нигде не шляется! — возражает учитель. — Он работает, и работает у вас на дворе или в поле.
Бетхер озадачен. Подобной откровенности он никак не ожидал. Но тут же на его лице появляется грязная ухмылка.
— Ах, вон вы о чем! — восклицает он, но звучит это так: «Стоит ли об этом говорить?» — Я-то думал что-нибудь серьезное.
— Это очень серьезно, — настаивает учитель.
— Да, да… — Бетхер явно тянет. — Понимаю, вам как учителю, может быть, и виднее. Да не так уж он, должно быть, плохо учится. Поспевает ведь.
— Пока — да. Но я самым настоятельным образом прошу вас, господин Бетхер, впредь регулярно посылать Руди в школу.
Бетхер встает и подходит к окну. Поглядывая на улицу, он, не оборачиваясь, спрашивает:
— Что ж, он сам вам жаловался или как?
— Нет, нет, я пришел по собственной инициативе!
— Так, так… — Бетхер явно не верит учителю. Снова вернувшись к столу, он говорит: — Раз уж вы такую важность этому придаете, я вас как-нибудь поддержу. Но вы сами подумайте — в хозяйстве ведь все руки нужны. Иной раз иначе и нельзя… Да, так вот. Это я и хотел вам сказать.
— Если бы вы в своем хозяйстве могли обходиться без Руди так же часто, как без вашего Клауса, все было бы в порядке. — Учитель встает.
— С Клаусом дело совсем другое, — спешит его заверить Бетхер. — Он на грудь слаб, беречь приходится. Сами знаете — не убережешь смолоду…
Учителю Линднеру хочется поскорее уйти из этого дома, где все ему кажется фальшивым!
— Хорошо, господин Бетхер, — говорит он, выходя во двор, — ловлю вас на слове относительно Руди. Прошу вас также проследить за тем, чтобы и для домашних занятий у него осталось время.
— Сделаем, сделаем! — отвечает Бетхер, когда учитель уже поворачивается к нему спиной. Ухмылка мгновенно исчезает, остается только выражение злобы.
Покидая двор, учитель Линднер еще раз оборачивается, ища глазами Руди, но так и не находит его. Неприязненное чувство все нарастает. «Нельзя доверять этому Бетхеру», — думает учитель.
Тем временем Руди работал на соломорезке. Вышел приемный отец. Несколько минут он, шумно дыша, глядел на Руди злобно прищуренными глазами, затем схватил его за ворот и подтянул поближе к лампочке. Он приблизил свое лицо вплотную к лицу Руди, сжимая в правой руке бычью плеть. Желваки под кожей заходили ходуном.
— Приемного отца оговорил! — прорычал он. — Ну, погоди, я тебе покажу!..
— Никого я не оговорил! — обозлившись, крикнул Руди.
— Перечить? — заорал Бетхер и ударил Руди плетью по лицу.
Руди, пытаясь увернуться от ударов, пригибался, но в конце концов не выдержал и упал, ударившись головой о пол.
Но Бетхер продолжал его избивать.
Потом, ударив еще несколько раз деревянным башмаком, крикнул:
— Щенок приблудный!.. Дрянь!.. Собачье отродье!.. Голодранец!..
В промежутках между этими выкриками слышались стоны Руди. Даже коровы в соседнем коровнике загремели цепями. Но вот стоны прекратились, слышался уже только хрип. Теряя сознание, Руди думал: «Во всем этот Линднер виноват! Проклятый Линднер!..»
— Хорошо бы, сейчас Руди дома сидел, — сказал Альберт и спрыгнул. — А то этот Бетхер потом скажет, будто Руди тоже участвовал.
— Дома он! — шепнул ему Друга Торстен. — Тихо! Кто-то едет.
— Натягивать?
— Не надо. Другой кто-то…
Мимо Альберта и Други проскользнул сноп света.
— Это старик Флюгер, — тихо сказал Альберт. — Ни у кого такого карбидного фонаря нет.
— Тише! Что разболтался? — шикнул на него Друга.
— А тебе что? Все равно никто не услышит, — ответил Альберт. Он держал в руках конец веревки, перекинутой через ветку. Отсюда она тянулась на другую сторону дороги, где была привязана примерно на высоте одного метра к дереву.
Даже когда дорогу освещали, веревки не было видно — мстители присыпали ее песком. Только когда Альберт натянет веревку и она поднимется, ее можно будет увидеть.
У Други в руке был конец бечевки, которая тянулась по кювету метров на триста в сторону Штрезова — своего рода сигнальная линия. Вдоль нее на некотором расстоянии друг от друга залегли Родика, Калле и Манфред. Как только кто-нибудь приближался, они дергали за веревку. Когда они дернут три раза подряд, Альберт и Друга будут знать: едет избранная ими жертва — кулак Бетхер.
Рядом с Другой лежали еще Длинный и Вальтер, остальные члены Союза мстителей притаились на противоположной стороне дороги.
— Боишься? — спросил Альберт, прищурив один глаз.
— Ничуть, — ответил Друга.
— Да что ты?
— Руди жалко. Жуть как его этот дьявол избил!
— Точно, — согласился Альберт. — Месть — она сладкая! Теперь-то мы покажем Руди, что могут настоящие друзья. Линднер на такое неспособен. Никакого представления не имеет. Вот оно как! — Он выглянул из кювета.
— Не пойму я его что-то… — задумчиво произнес Друга. — Знаешь, после того как мы пионеров избили и Линднер с нами разговаривал, стыдно мне было, здорово стыдно!
— Во-во! — подхватил Длинный. — Хоть бы отчитал нас, что ли! А так… Спрашивает меня перед всем классом: «Скажи-ка, Гюнтер, что бы ты сделал, если бы десять волков напали на пять овец?» Я ему и ответил: перестрелял бы волков. Чего тут спрашивать-то? Десять волков — пять овец. А он на это: «Вот как! Значит, тебе повезло: никого поблизости не было, кто так же думал, как ты, когда вы на пионеров напали, а то и тебя бы пристрелили…» Что ему тут скажешь?.. Ничего не скажешь.
— Прав он был, — заметил Альберт после долгого молчания. — Получается, вроде некрасиво мы поступили. Все разом на этих пескарей навалились. По одному надо, чтобы каждый себе выбрал.
— Во, здорово! — обрадовался Длинный.
Но Альберту не понравилась чересчур уж искренняя радость Длинного. Он нахмурился. Однако времени, чтобы «пропесочить» его, как он это называл, уже не было.
— Едет! — шепнул Друга, внезапно взволновавшись. — Тихо! Теперь тихо! — Бечевка в его руке дернулась три раза подряд.
Ребята еще ниже пригнулись. Только Альберт время от времени выглядывал из кювета. На дороге, быстро приближаясь, плясало пятнышко света. Ребята приготовились к прыжку — враг подходил. Крестьянин Бетхер даже не подозревал, что еще с полудня, когда он уезжал из Бецова, за ним уже внимательно следили. Но даже если бы он и знал это — его ничто бы не спасло. Месть Альберта и его друзей была неминуема: не сегодня, так завтра она настигла бы его. Он же избил, зверски избил Руди, кровного брата мстителей!
Они уже слышали шуршание покрышек по песку, но Альберт все еще не натягивал веревки. Надо было подпустить Бетхера как можно ближе, чтобы он не успел затормозить Альберт потянул веревку на себя и чуть не упал, так сильно его рвануло в сторону. Что-то тяжелое рухнуло на дорогу. Звякнуло железо. С обеих сторон из канав выскочили мстители.
Было темно. Они не очень-то разбирали, кого и куда бьют, и один довольно крепкий удар, предназначенный кулаку Бетхеру, достался Вальтеру. Тот вскрикнул:
— Ой, черт! Да кто же это? Ты, Альберт?
— Заткнись! — рявкнул на него шеф и тут же приказал: — Всем назад!
Ребята бросились в разные стороны прямо через поля. Друга и Альберт, перед тем как отступить, удостоверились, что Бетхер лежит на том же месте, где он упал. Только после этого и они побежали, но нагнать других мстителей им так и не удалось. Не добежав до Бецовских выселок, Друга и Альберт решили передохнуть.
— Вот кретин этот Вальтер! — выпалил Альберт. — Теперь они меня упекут.
— Ничего не упекут! — возразил Друга. — Надо только сказать, что это мы все вместе. Тогда они никого не тронут! — Голос его дрожал.
— Брось! — возмутился Альберт. — Хватит с нас, что один попался. Я-то не проболтаюсь.
— Нет, я так не согласен! — заупрямился Друга. — Пойду и скажу: я тоже участвовал. А потом они и без того знают, кто с тобой всегда вместе.
Долго Друге пришлось ждать ответа. Наконец Альберт щелкнул зажигалкой и осветил его лицо.
— Покажись, покажись! — сказал он и, ткнув Другу в бок, воскликнул: — Черт, Друга! Лучше тебя у меня никого нет! — и сразу замолчал, должно быть, у него щекотало в носу.
В ответ послышалось сопение Други.
— А как же твоя мать? Она же все выведает! — неожиданно спросил Альберт.
Друга ничего не ответил. Альберту даже показалось, что он всхлипнул. Неужели заревел? Альберт напряженно прислушивался, но ничего не разобрал: слышен был только топот их ног и порывистое дыхание.
— Раз уж так все вышло, надо хоть вместе держаться! — сказал на прощание Друга и зашагал прочь.
Альберт еще долго смотрел в темноту. Ему было стыдно.
В самом большом классе Бецовской школы не осталось уже ни одного свободного места. Яблоку некуда было упасть. Сюда снесли стулья и скамейки со всех комнат. Взрослые сидели за ученическими партами и вспоминали свое детство. Над головами висел табачный дым, в классе стоял гул, как над пчелиными ульями. Каждый подсаживался к друзьям и приятелям, желая заручиться поддержкой, как когда-то, когда еще ходил в школу и надеялся: товарищи выручат, подскажут, если что забудешь, отвечая у доски.
В этот вечер все присутствовавшие разделялись на две основные группы: на потребителей и так называемых самоснабженцев. Самоснабженцами назывались крестьяне, которые могли прокормить себя и свою семью продуктами собственного производства — мясом и овощами. Карточки они получали только на сахар. Самоснабженцы не скрывали, что считают себя хозяевами Бецова, и даже дети их хвастались перед теми, кто победнее: «А у нас сегодня пироги пекли, а у вас нет, э-э-э-э!», «А мы колбасу ели, а вы нет, э-э-э-э!»
Разумеется, не все вели себя так. В Бецове было и много малоземельных крестьян, и совсем бедняков, которые жили не лучше переселенцев.
Это и были так называемые потребители. Все, что необходимо для жизни, они покупали в кооперативе. А там полки, как правило, пустовали, и имел ты карточки или нет — уже не играло никакой роли.
Самоснабженцы разместились в классе в зависимости от своего достатка. Само приличие требовало, чтобы малоземельный крестьянин, бравший машины взаймы у своего соседа, соответственно и почитал последнего. Правда, не все крупные хозяева осмеливались вести себя так нагло, как Лолиес. Многие сидели скромно в сторонке и помалкивали: мы, мол, крестьяне, а не крикуны какие-нибудь. И все же и к ним относились слова, как-то сказанные Родикой Друге: «Между ними и нами стена, и ее не срыть. И как бы кулак ни был ласков и вежлив, он богач, а мы бедняки».
Особняком сидели переселенцы. Они составляли низший класс в Бецове, и даже крестьянин, имевший меньше всех земли, поглядывал на них свысока. Особенно болезненно переживали это переселенцы, которым приходилось батрачить у кулаков. Те же, которые устроились на работу в городе, лесничестве, чувствовали себя более уверенно — они были независимы и посмеивались над высокомерием крестьян-хозяев.
Не подчинялся этому распорядку один Шульце. И сейчас он сидел с переселенцами и прекрасно себя при этом чувствовал. Тут же сидел и еще один человек, место которого было, пожалуй, в другом ряду, — крестьянин Рункель. Он забился в самый дальний угол, не разговаривал, а только мрачно глядел вперед.
За учительской кафедрой устроился кто-то из городских. Говорили, что это представитель окружного отдела народного образования. Учитель Грабо тоже был здесь. Не хватало только Линднера. По классу пробежал слушок, будто он струсил и вообще не придет. Беспокойство постепенно нарастало — собрание все не начиналось.
Немного в стороне от других тихо переговаривался с лесничим и Лолиесом учитель Грабо. Речь шла о револьвере, который, как они утверждали, исчез недавно из тайного склада оружия.
— А ты уверен, Норберт, — спрашивал Грабо у лесничего, — что его украл Берг?
— Вроде бы он. Его и Торстена я уже сколько раз замечал — все около лесничества вертятся.
Разговаривали они очень тихо, время от времени поглядывая по сторонам — не подслушивает ли кто.
— А больше ничего не пропало? — спросил Лолиес.
— Нет, ничего. В том-то и дело! — проворчал лесничий, человек крупного телосложения, с орлиным носом и густыми черными бровями.
Лолиес тут же притих, словно готовый в струнку вытянуться перед начальством.
— Непонятно, почему они только один револьвер взяли? — удивлялся учитель Грабо, наморщив лоб.
Лесничий пожал плечами.
— Кто их знает, о чем они при этом думали. Может быть, боялись — как-никак воровство. — На лице его появилось злобное выражение.
— Но что бы там ни было, — подытожил учитель Грабо, — а обоих надо выдворить из Бецова.
— И поскорей! — согласился Лолиес. — Пока они не стали нам опасны.
Грабо не без иронии посмотрел на него.
— Интересно, а ты хоть палец о палец ударишь для этого?
Лесничий засмеялся так громко, что многие посмотрели на него.
Вдруг в классе стало тихо. Вошел учитель Линднер. Он улыбнулся никому и всем сразу и сел за стол, стоявший перед доской. Тока и на этот раз не было. На партах, чадя, горели свечи. При их зыбком свете лицо учителя Линднера казалось мертвенным.
Грабо поднялся, чтобы открыть собрание и приветствовать всех присутствовавших.
— Трагические события, — начал он, — заставили нас собраться здесь. Все вы, должно быть, уже знаете, о чем пойдет речь. Дети, ученики нашей школы, ваши дети, встали на путь преступления. Нам больно в этом признаться, чувства родителей нам близки и понятны. Однако, — и он поднял указательный палец, — это не может заставить нас отказаться от самых решительных действий против столь пагубного влияния бандитов-подростков. Это могло бы привести нас к катастрофе. — Как бы случайно, он повернулся к учителю Линднеру и продолжал: — Поэтому сегодня наша первая обязанность — решить вопрос: имеют ли право эти малолетние гангстеры оставаться и далее в нашей среде. Место их в трудовом приюте, а не здесь, где они угрожают порядочным ученикам.
— Правильно! — крикнул кто-то из группы Лолиеса.
Сразу же там раздались хлопки. Из переселенцев тоже кто-то зааплодировал, однако довольно робко. Пламя свечей заколебалось.
Оратор, снова бросив взгляд на Линднера, сказал:
— Принимаю ваши аплодисменты за одобрение моего предложения.
Снова захлопали. Грабо терпеливо выжидал, покуда не наступит тишина.
— Мой коллега Линднер придерживается иного мнения, — продолжал он. — И я не ошибусь, заявив, что на то у него имеются свои причины.
Он сделал паузу, с явным удовольствием прислушиваясь к возгласам протеста. Он недаром придал своим последним словам двойной смысл — ему необходимо было уверить простаков в том, что слухи, будто бы молодой учитель сам натравил ребят на кулака Бетхера, не лишены оснований. Раздались презрительные выкрики. В конце концов Грабо призвал к тишине и вновь обратился к собранию:
— Прошу вас, дорогие родители, не делать неправильных выводов из моих последних слов. Я, пожалуй, говорил вовсе не о том, о чем сейчас многие из вас подумали…
Не желая вдаваться в подробности, Грабо решил было продолжать свою обвинительную речь против мстителей. Приехавший из округа представитель прервал его.
— Уважаемые жители Бецова, уважаемые родители! — начал он. — Считаю необходимым выступить здесь с некоторыми разъяснениями. Всем вам известно, что господин Бетхер подал на учителя Линднера заявление властям. Заявление это основано лишь на предположении, несостоятельность которого давно уже доказана. Поэтому нам всем следует решительно осуждать слухи такого рода.
— Это верно! — вырвалось у Шульце, который тут же захлопал в ладоши, подав пример другим.
Учитель Линднер поднял голову. Представитель округа, тощий человек с военной выправкой, подался вперед, продолжая свою речь.
— Разрешите мне сказать несколько слов по поводу событий, произошедших здесь по вине некоторых школьников. События эти свидетельствуют о том, что процесс падения некоторых учеников зашел очень далеко и будет чрезвычайно трудно здесь, в деревне, воспитать из них полноценных людей.
В классе послышались возгласы одобрения.
— Однако, с другой стороны, следует учесть, что трудовые колонии для подростков переполнены, — продолжал он. — Поэтому я считаю необходимым предпринять попытку хотя бы часть подростков воспитать здесь, в вашем сельском коллективе. Подобная попытка будет иметь успех, если мы передадим двух-трех зачинщиков в заведение для трудновоспитуемых детей.
На одной из последних парт кто-то всхлипнул — это была мать Други Торстена. Неподалеку от нее сидел отец Альберта. Этот очень маленький, сморщенный человечек, похожий на карлика, еще ниже опустил голову.
Представитель округа сел. Его удивило, что Линднер как-то странно, будто с сожалением посмотрел на него. «Может быть, я что-то неверно сказал? — подумал он. — Вряд ли! Какой же учитель захочет оставить у себя в классе таких ребят, как Альберт Берг и Друга Торстен. Но все-таки надо было бы выкроить время для предварительной беседы с Линднером. А я приехал в Бецов перед самым началом собрания. Колесишь на велосипеде изо дня в день по приютам и школам из одной деревни в другую и в дождь, и в жару… Но к чему эти рассуждения? Кому сейчас легко в эти трудные времена? Ведь речь идет о будущем детей! Нет, уж я подыщу им местечко в каком-нибудь приюте!»
Слова попросил Лолиес.
— Господин педагогический советник, — начал он, — высказал здесь то, что у нас у всех на душе… — быстро оглядев весь класс, он поспешил поправиться, — или у большинства из нас. Но я попросил бы господина ученого советника высказать свое мнение еще кое о чем. Я хочу предупредить, что ни против кого в деревне ничего не имею. Я только вот о чем думаю: если мы оставим здесь этих хулиганов-уголовников, справится ли молодой учитель с ними, сумеет ли он их воспитать? Он, к примеру, вон ведь какую штуку выкинул: потому как хулиганы-уголовники напали на юнгфольковцев…э-э-э… я хотел сказать — пионеров, он велел пионерам драться с уголовниками, ежели на них опять нападут. Но кто натравливает детей друг на друга, тот воспитывает преступников. И мы, родители, должны решительно протестовать против такого воспитания.
Лолиес несколько неожиданно окончил свою речь, казалось, у него внезапно иссяк запас слов. В страхе он посмотрел на лесничего, подумав, уж не сморозил ли он чего лишнего. Однако, кроме обычного презрения к себе, он ничего не прочел на лице лесничего.
После Лолиеса выступило еще несколько человек. Они тоже осудили Линднера. Учителю Линднеру казалось, что он сидит в зале суда и слушает обвинительные речи.
Теперь все повернулись к человеку лет тридцати пяти, только что поднявшемуся со своего места. Выражение его лица было такое лукавое, что никто не заподозрил бы в нем пастора. Но большинство родителей уже знало его по воскресной проповеди. Пастор представился. Его звали Меллер.
— Я пришел на это собрание, — начал он, — как гость. Возможно, это и мой долг, — ведь те юноши, о которых здесь говорили, ходят ко мне на уроки закона божьего. — Он сделал небольшую паузу. — В святом писании мы читаем: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». При этом мы не должны делать никаких различий. Подумаем же все вместе. А вдруг наш учитель Линднер видит свою задачу, долг учительский свой, в этом? Я убежден, что он знал: решение его ударит по нему же. Как выяснилось, он рисковал своим служебным положением. Но кто думает только о себе, тот не способен так поступать. Спросим же, каковы причины, побудившие его? А вдруг он призвал своих пионеров оказать отпор потому, что верил в доброе начало юношей, ступивших на дурной путь? Если пионеры позволят себя избивать, то этим они сослужат дурную службу своему делу. Над ними будут только смеяться, их будут презирать. Конечно же, нехорошо, когда дети дерутся. Однако ничто не дается нам даром, за все надо бороться, и прежде всего за нас самих. И тут уж себя самого не приходится жалеть. Учитель Линднер понял это. Он подал нам великолепный пример. — Пастор глубоко поклонился молодому учителю и сел.
Все молчали, растерявшись. Кое-кто, глядя на пастора, покачивал головой. Учитель Линднер тоже был удивлен: как же так — в его защиту выступил священник…
Представитель округа только диву давался. Наклонившись к Линднеру, он с ободряющей улыбкой сказал:
— Быть может, теперь коллега Линднер сообщит нам свое мнение об этих инцидентах?
Словно желая привести свои мысли в порядок, учитель Линднер провел рукой по лбу и встал. Он снял очки и, беспомощно моргая, протер стекла рукавом. В дешевом мятом костюме из искусственной шерсти, с еще более усталым лицом, чем обычно, он походил сейчас на грустного подростка. На лицах, белевших перед ним, он видел выражение жалости или иронии. Выпрямившись, он снова надел очки и, опираясь одной рукой о стол, заговорил. В голосе его звучала одновременно и страстность, и торжественность, а это невольно заставляло прислушиваться.
— Все мы появляемся на свет в чем мать родила. И никто не может сказать, какую мы будем играть в жизни роль, хорошую или плохую. Это определит среда, окружение, в котором мы растем и которое нас воспитывает. Только доброта, хороший пример, любовь способны воспитать из нас хороших людей. Ну, а как быть, если с малолетства мы живем в нужде, если с малых лет мы страдаем от несправедливости и презрения? Тогда мы не можем вырасти добрыми и хорошими, мы должны сперва узнать, что такое хорошо.
В уголках его губ появилась какая-то горестная складка, порой он чуть улыбался, как бы желая примирить с собой слушателей.
— И мы судим людей, — продолжал он, — которые всю жизнь лишены самого необходимого, лишены из-за нас. Мы ломаем себе головы над тем, как нам защититься от этих, — понизив голос, он произнес: — бандитов. Нет, нет, я вовсе не оправдываю этих ребят! Однако нам следовало бы задаться вопросом, почему они встали на путь преступления? — Теперь его голос обвинял, и многие присутствовавшие отводили глаза. — Кто из нас хоть бы палец о палец ударил, чтобы уменьшить нужду, в которой росли эти дети? Кто помог им хоть раз? И мы, мы хотим судить их? А не следовало ли нам подумать над тем, что эти молодые люди и по нашей вине стали такими, какие они сейчас. Из-за нашей лени, из-за наших ошибок — больших ошибок!
Если хотите, я могу вам доказать, каким образом война стала первопричиной несчастья и нужды этих ребят. Та самая война, в которой все мы виновны! — Учитель Линднер подался вперед, напряженно ожидая возражений, однако никто ему не возражал. — Но собственную вину мы не любим признавать, а ребят виним. Это, видите ли, освобождает нас от обязанности самим спешить на помощь. Разумеется, куда легче ругать других, чем презирать самого себя! И не от этих детей мы должны защищаться, а от нас самих, от нашей лени, от наших привычек. Здесь были произнесены страшные слова: «преступление», «бандиты». Но какие же это преступники? Они напали на взрослого человека, избили, да так, что его пришлось отправить в больницу. Ну, а почему они это сделали? Скажу вам со всей откровенностью: да потому, что этот человек превратил жизнь одного из этих юношей в сплошной ад, потому что он избивал его кулаками и ногами, где и когда только мог. И это мы называем его правом! А когда дети встали на защиту, мы кричим: «Преступники!» Чего же ребята добивались? Боль, страдания приемного отца должны были утешить их измученного побоями товарища. Надежды на то, что жизнь его станет легче, не было никакой. Ради того чтобы утешить товарища, они совершили преступление. Я готов плакать при одной мысли об этом! И все же я утверждаю, что у этих ребят есть доброе начало. Быть может, даже именно оно и заставило их совершить этот поступок…
Послышался неодобрительный гул. Учитель Линднер, должно быть, попал в точку. Теперь ничто не могло его сбить.
— Поступок этих ребят свидетельствует об их остром чувстве справедливости. В нем сказалось желание проявить свою самостоятельность в той среде, в которой, как они полагают, у них нет никаких прав. Сами взрослые показали им, что сила выше права. Вот они такие и выросли. Откуда же этим ребятам знать, что такое высокая нравственность, этика, в чем смысл жизни, честь, справедливость, если мы сами иногда, даже в нынешнее время, попираем эти понятия? Мы любим возмущаться дурными нравами нынешней молодежи и охотно говорим о том, что сами-то мы были совсем другими — какое это неудачное сопоставление! Игрушками этих детей, если вообще выпадало на их долю играть, были ржавые винтовки и пробитые пулями стальные каски. До сегодняшнего дня у них был только один путеводитель, и имя ему — нужда! Мы-то могли вырасти другими. Нас в этом возрасте никто не бросал в самую гущу жизни. И поэтому они вовсе не хуже нас. Они же мечтают, мечтают — порой не сознавая этого — стать такими же, как все! Я верю в этих ребят и убежден, что с нашей помощью им удастся вновь выйти на правильный путь…
Кое-кто из кулаков нарочито шумно зевал, должно быть не придумав ничего более умного, а Грабо даже порывался прервать выступление своего коллеги. Однако представитель округа всякий раз мягко осаживал его. Зато многие переселенцы очень внимательно слушали Линднера. Сначала их поразила смелость и глубина мысли молодого учителя, а затем у них возникло и чувство симпатии к нему. Должно быть, его вызвала та страстность, с которой боролся Линднер, почти не имея поддержки.
Теперь учитель Линднер заговорил о том, почему он потребовал от пионеров, чтобы они защищались, пуская в случае необходимости в ход и кулаки.
— Пионер, — сказал он, — это мостостроитель. И речь теперь идет о строительстве моста в новые, лучшие времена. Пионеру не к лицу отступать перед трудностями. Даже если поначалу и покажется, что они непреодолимы. Только в борьбе с трудностями пионер сам сможет обрести силу. Пионерский галстук и членская книжка — это еще далеко не все. Мы все и каждый пионер, — продолжал он, — должны помнить о тысячах и тысячах детей, погибших в газовых камерах, умерших от голода, заваленных во время бомбежек. Ведь и эти дети никогда не теряли надежды на счастливый, радостный смех. И да исполнится ныне эта надежда для всех детей! Никто не имеет права отказывать им в этом. А если все же кто-нибудь попытается — пусть пеняет на себя, когда они по-своему дадут ему отпор.
Затем он обратился к пастору Меллеру. Да, он, Линднер, действительно хотел, чтобы пионеры добились уважения к себе. Разумеется, было бы гораздо проще отправить Альберта Берга в трудовую колонию. Но ведь речь не о том, чтобы иметь в селе как можно больше пионеров, а о том, чтобы помочь как можно большему числу детей. И тут он должен признать, что Альберт Берг и Друга Торстен ему так же дороги, как любой из пионеров.
В эту минуту зажегся свет. И учитель Линднер увидел, что только несколько крупных хозяев смотрели на него с открытой враждебностью: лесничий демонстративно чистил ногти, давая понять, как ему скучно; на остальных лицах он заметил интерес и доброжелательность. В том числе и на лице Шульце — неужели он не ошибся! — даже Шульце радостно кивал ему! А фрау Граф, бургомистр, улыбалась. Это придало ему мужества, и он сказал:
— Мы же хотим воспитать революционеров, людей, которые всегда будут говорить то, что думают, ни перед кем не склонят своей головы, помыслы и действия которых чисты и благородны. Дело идет о достоинстве человека, и мы не имеем права попирать это достоинство ногами. Иначе мы воспитаем рабов. Все это вместе и заставляет меня сказать: я не допущу, чтобы Друга Торстен и Альберт Берг попали в колонию. Во всяком случае, пока я здесь учитель, они останутся в Бецове.
Все почувствовали: это был вызов. И господина Грабо уже никакая сила не могла удержать на месте.
— Тем самым вы отрицаете прогрессивный характер наших трудовых колоний для юношества! — набросился он на Линднера. — Не понимаю, почему там воспитывают рабов!
Учитель Линднер улыбнулся.
— Нет, коллега Грабо! — сказал он. — Нет, там не воспитывают рабов. И тем не менее я против колонии в данном случае. Ведь подобные заведения и организации должны служить нашему общему делу, а не нашей лени. Характер наших тюрем тоже иной, чем прежде, и все же мы далеко не всякого, кто совершил какой-нибудь проступок, заключаем в тюрьму.
Мы прибегаем и к денежным штрафам, назначаем испытательный срок, налагаем и другие наказания. Бывают ведь случаи, когда и судья высказывается против тюремного заключения подсудимого.
Многие родители ехидно улыбались, а Грабо посинел от злости. Чтобы выступить снова, у него уже не хватило духу.
— Разумеется, я не сравниваю трудовую колонию с тюрьмой, — продолжал учитель Линднер. — И все же отправка в колонию не отличие! Это интернат для трудновоспитуемых детей, для беспризорных правонарушителей. И если мы отправим наших учеников туда, они воспримут это как вопиющую несправедливость. Они же не видят в своих поступках ничего преступного, для них это борьба за справедливость, вполне оправданная форма самоутверждения. Более того, я думаю, что эти ребята убеждены в своей правоте и в несправедливости окружающего их мира. И как мне это ни горько, я не в силах доказать им обратное.
Грабо взорвался:
— Надеюсь, вы сознаете, что своими словами наносите оскорбление всем присутствующим.
Он весь пылал от гнева. Ему стоило огромного труда сдерживать себя и не высказывать свои истинные мысли. Его реплика была попыткой настроить родителей против молодого учителя — последней попыткой. Роль его была чересчур уж жалка, и ему ничего не удалось добиться, кроме демонстративных выкриков нескольких крупных хозяев. При этом они пониже опускали голову, чтобы собравшиеся не видели, кто это кричит и ругает молодого учителя.
— А мне кажется, ваше возмущение неуместно, — послышался женский голос. Это была фрау Граф. — Если вы хотите, господин Грабо, я как бургомистр охотно познакомлю вас с тем, как живут эти ребята, каково их окружение, и прямо здесь, на собрании. — Заметив, что лицо Грабо еще больше исказилось от гнева, она, улыбаясь, добавила: — Но, может быть, и не стоит напоминать об этом. Всем нам известно, как обстоят дела у нас, в Бецове.
Родители закивали одобрительно, кое-кто поддержал учителя репликами и прежде всего пастор, хотя на самом деле он еще плохо представлял себе положение дел в Бецове.
И вдруг случилось нечто неожиданное. С последней парты встал человек и вышел вперед. Это был вечно со всеми ссорившийся новосел Рункель, от которого редко когда можно было слово услышать, а если он и произносил что-нибудь, то обычно ругательства. Сейчас он своей огромной лапищей схватил руку учителя и сжал ее.
— Спасибо тебе! — хрипло пробасил он, мотнув головой. Повернувшись к родителям, Рункель мрачно посмотрел на них.
Ярко-рыжие волосы, казалось, окрашивали и лицо, словно покрытое ржавчиной. Да и голос его казался каким-то ржавым, когда он, подняв кулак, скорее прорычал, чем сказал: — Назавтра же пошлю своих ребят в революцию!.. К пионерам!..
Он замолчал и, рывками поворачивая голову, оглядел присутствовавших, будто готов был кулаками сокрушить всех несогласных.
— Но ежели они позволят, чтобы у них галстуки отнимали, голову оторву! — Лицо его пылало и вздрагивало, как будто на нем полыхали зарницы. — Когда я еще у себя на родине молодым пареньком пошел на конфирмацию, то до церкви босиком бежал, только на пороге ботинки надел — такая это была для меня роскошь. Гадом всякого обзову, кто теперь против пионеров и против таких людей, как наш учитель, пойдет! — Он показал на учителя Линднера. — Сердцем молодеешь, когда слышишь, как он говорит! — Еще раз погрозив кому-то кулаком, он вернулся на свое место.
Представитель округа вновь попросил слова, и всем показалось, что он стал моложе на несколько лет: такая в нем была теперь уверенность, и вообще он был похож на человека, который только что одержал важную победу.
— Не нахожу слов, чтобы выразить свою радость! — начал он. — Здесь на вашем собрании я обрел новые силы. Как бы ужасно ни было пережитое нами в прошлом, здесь у вас я увидел людей, которые шагают вперед и увлекают за собой других. Тот, кто так верит в людей, как наш товарищ Линднер, — тот должен победить! Признаюсь, когда он говорил, я казался себе похожим на человека, который сунулся в воду, не зная броду. По правде говоря, мне стало стыдно. Нет, я отнюдь не считаю необходимым удалять кого-нибудь из детей. Там, где работают и живут такие замечательные люди, как здесь у вас, — там сумеют помочь этим ребятам. Дорогие родители и коллеги, у нас в округе и выше я готов заявить: головой отвечаю за этот эксперимент!..
Учитель Линднер глубоко вздохнул. Да, здесь он обрел мужество, а вместе с ним и новые силы для борьбы.
Итак, было решено: Альберт и Друга остаются в Бецове. Тут уж наскоки Грабо ничего не могли изменить. Собрание кончилось. Все разошлись. По дороге домой лесничий и несколько крупных хозяев вели недобрые речи. Однако родители многих учеников шагали по ночным деревенским улицам, глубоко задумавшись…
«Что-то случилось с моим заместителем», — решил Альберт.
И правда, в последние дни Друга все время молчал, редко когда от него слово услышишь, а лицо такое, как будто уже неделю не переставая лил дождь.
— Что это с тобой? Заболел? — спросил Альберт на перемене.
— Не вынесу я этого!
— Чего?
— Как мать на меня смотрит. И не говорит ничего. Словно боится. И я знаю почему… А когда я ухожу из дому, она вот такие глаза делает! Да и люди на улицах — пройти нельзя, пальцем в тебя тычут.
— Вон оно что! — пробормотал Альберт. Признание Други нанесло ему страшный удар. Альберт решил, что Друга раскаивается в их дружбе, хочет порвать с ним. — Что ж, — произнес он наконец, — сам знаешь, что тебе надо! — Он насильно заставлял себя говорить зло. — Но помни, я тоже цацкаться не стану. Пока наш Союз не распался, мы с каждым предателем расправимся, как обещано. С тобой тоже!
— Ты что, спятил? — Друга грустно улыбнулся. — Кто это тебе сказал, что я против нашего Союза?
На лбу Альберта появилась вертикальная складка, а черные кустики справа и слева от нее, казалось, сгустились.
— О чем же ты тогда говоришь?
— О чем? Уйти бы отсюда куда-нибудь! Почему они нас в колонию не отправили? Все теперь только и смотрят на тебя, будто ты чума какая! Этому добренькому, хорошему учителю Линднеру мы, видите ли, палки в колеса ставим. Проклятый Линднер! Убил бы!
— Нет, это нельзя! — очень серьезно проговорил Альберт. — Да разве ты мог бы?
— Я не убийца!
— Ну и я нет.
— Да я так, просто сказал.
Оба замолчали.
— А ты прав, — согласился в конце концов Альберт. — Я тоже сыт по горло этим Бецовом. Но до того, как они нас отправят в колонию, надо бы этому Линднеру какую-нибудь штуку подстроить, чтобы покрепче запомнил. Теперь меня никто не убедит, будто он на собрании так просто, без задней мысли говорил: наверняка надеется премию заработать, если мы, дураки, тут останемся и ему на удочку попадемся. — Альберт с презрением посмотрел на гонявших в салки учеников. Он испытывал чувство огромного превосходства над ними — он же был героем, который с высоко поднятой головой шел на казнь.
— А я стихотворение написал! — тихо признался Друга и покраснел.
— Да что ты? — Альберт иронически взглянул на него. — Недаром, значит, ты у нас давно в сочинителях ходишь. Какое же?
— Про Линднера.
— Покажи! — сразу заинтересовался Альберт, метнув на Другу быстрый взгляд.
Друга достал из кармана скомканный листок и подал Альберту. Скривив лицо, тот вернул листок Друге.
— Да тут сам черт не разберет. Читай сам.
Устроившись у забора подальше от остальных ребят, Друга хотя и тихо, но все же с пафосом прочитал:
ДОЛОЙ ЛИНДНЕРА!
— Погоди-ка. А в кого это ты метишь, с синими-то? — прервал Альберт Другу. На лице его при этом было написано глубокое удовлетворение.
— В пионеров, конечно. У них же синие галстуки, — пояснил Друга, несколько недовольный тем, что его прервали.
— Здорово у тебя получается, — произнес Альберт. — Шпарь дальше!
Оба они еще некоторое время прислушивались к отзвучавшим словам. Наконец Альберт воскликнул:
— А лихо мы это с тобой состряпали!
— Почему это «мы»? — Друга явно был не согласен с таким толкованием своих авторских прав.
— А потому, что на стол учителю его положу я, — объяснил Альберт. — И переписать надо. Твою лапу он не разберет. Эх ты, сочинитель!
— Не надо меня так называть!
— Как?
— Ну… сочинителем.
— Да я все забываю, сочинитель, — сказал Альберт. — А переписать мне все равно придется.
— Ты что, правда хочешь?.. — Друга испытывал некоторую неловкость.
— А ты как думал? Искусство — оружие! Это я где-то читал.
— А вдруг узнают, кто написал?
Альберт равнодушно пожал плечами.
— Ну и что?
— Тоже правильно, — согласился Друга.
Раздался звонок. Придя в класс, Альберт сразу же принялся переписывать стихотворение. Порой, когда он не мог разобрать каракули Други, он совал ему листок под нос, прося объяснить.
На следующей же перемене Альберт положил листок учителю на кафедру.
Линднер вошел, сел, сказал что-то ученикам, но вдруг запнулся и взял листок со стихотворением. Прочитав, должно быть, только первые несколько строк, он снял очки, протер их о рукав, как всегда делал, когда не знал, что сказать, или принимал какое-нибудь решение. Затем он улыбнулся всему классу. Однако Друга заметил горькую складку в углу рта и на миг пожалел, что они подложили учителю стихотворение. Но тут же ему пришло на ум, что он ненавидит учителя, и он заставил себя злорадно ухмыльнуться.
— Возьмите учебники, — сказал учитель, — и прочтите последний абзац на двести шестнадцатой странице. Мы потом поговорим о том, что там написано.
«Время хочет выиграть, — догадался Друга, — чтобы стихотворение до конца прочитать». Альберт посмотрел на него понимающе, и оба ухмыльнулись. Неожиданно подняв голову, учитель заметил это. Но ничего не сказал, а стал читать дальше. Время тянулось страшно медленно, и Друге показалось, что учитель хочет выучить стихотворение наизусть. В конце концов, Линднер сложил листок и сунул его в боковой карман пиджака.
— Прочитал? — спросил он Другу Торстена.
За Другу ответили сразу многие голоса:
— Да.
— Хорошо, — сказал учитель. — А теперь, Друга, расскажи нам, почему во Франции четырнадцатое июля отмечают как национальный праздник.
Друга встал. Он так и не успел прочитать заданного и сразу начал запинаться.
— Потому что… Четырнадцатое июля… Во Франции отмечают четырнадцатое июля как национальный праздник… Четырнадцатое июля во Франции никто не работает потому…
— Нет, лучше пускай кто-нибудь другой расскажет! — спокойно сказал учитель. — Ты, вероятно, не успел до конца прочитать.
— Да, да, — согласился Друга и сел.
Теперь он был убежден, что учитель угадал в нем автора стихотворения, и ему стало не по себе. И не то чтоб он вдруг испугался. Нет, у него возникло чувство какой-то неуверенности — он же не знал, на что учитель решится.
Шел уже последний урок, а Линднер еще ни словом не обмолвился о стихотворении. Наконец он распустил учеников по домам, и Друга вздохнул с облегчением. Но тут же услышал:
— Друга Торстен, будь добр, подожди уходить.
— Мне остаться? — шепотом спросил Альберт, заметивший испуг товарища.
Друга покачал головой.
— Что ты! — Он попытался даже улыбнуться.
Учитель Линднер взял стул и поставил его рядом со своим — для Други.
— Садись, — предложил он.
Но Друга не садился.
— Это ты написал? — спросил учитель довольно приветливо и показал на переписанное стихотворение.
— Ну и что? — грубо ответил Друга, глядя полными ненависти глазами на Линднера.
Учитель сделал вид, что ничего не заметил.
— Хорошо, что ты пишешь стихи, — сказал он. — Только знаешь, я ведь тоже немного пишу. — Он улыбнулся.
Почувствовав, что у него колени сделались как ватные, Друга опустился на стул рядом с учителем.
— Но видишь ли, — продолжал учитель все так же приветливо, — когда пишешь стихи, необходимо соблюдать определенные правила. Настоящее стихотворение — оно как бы похоже на дерево. — Он развел руки, словно ветви. — У него есть корни, ствол, крона. И если ты попытаешься выкинуть из него хоть бы строчку или слово — оно рухнет. И добавить ничего нельзя — оно должно быть цельным и законченным. Но вот о твоем стихотворении этого, пожалуй, сказать нельзя… — Он ласково улыбнулся Друге. — К нему можно добавить еще десять строк, можно десять и вычеркнуть — от этого ничего не изменится.
Учитель еще говорил о том, что стихотворение должно образно рассказывать о чем-то, однако Друга уже ничего не слышал. На его лице отразился ужас, в голове все перемешалось. «Зачем он это делает? — думает он. — Я ненавижу его. Почему он не ругает меня? Почему не кричит? Я же должен ненавидеть его. Нет, я не вынесу этого, если он сейчас же не закричит! Хоть бы он ударил меня! Да, пусть он ударит меня — тогда я смогу защищаться».
Но учитель Линднер не ударил Другу Торстена. Должно быть, он вообще с ребятами умел быть только добрым. Он подошел к доске, написал на ней все стихотворение и стал говорить что-то о рифмах, повисших в воздухе, подробно объяснил, почему этого нельзя допускать…
Друга так сжал кулаки, что ногти впились в ладони. Он прикусил нижнюю губу и дышал часто-часто, словно после схватки на ринге. Нет, больше он не в состоянии здесь сидеть, он вскакивает — еще секунда, и дверь захлопывается за ним.
В коридоре его ждет Альберт, Родика и другие члены Тайного Союза. Друга стоит перед ними с искаженным, бледным лицом. Альберт, готовый тут же ринуться в бой и отомстить, спрашивает:
— Всыпал он тебе?
Словно вернувшись из другого мира, Друга переспрашивает:
— Ты о чем?
— Ну, всыпал он тебе?
— Оставь меня в покое! — выкрикивает Друга и бросается бежать.
— Хи-хи! — хихикает ему вслед Длинный и стучит пальцем по виску. — Свихнулся!