1. Мир «тотального насилия» и «репрессивная терпимость»
Рост интереса «новых левых», особенно их экстремистского крыла, к Маркузе, Фанону, Сартру и др. не случайно совпадает с периодом наивысшей активизации леворадикальных движений. Бунтующие «новые левые» нуждались в теоретическом обосновании и нравственном оправдании взятой ими ориентации на абсолютное насилие, которое они рассматривали как ответ на насилие, применяемое системой диктатуры буржуазии, и в котором видели средство, единственно адекватное цели радикального преобразования существующего общества.
И действительно, тема насилия пронизывает все основные работы современных леворадикальных теоретиков. С нее начинаются и на ней замыкаются их рассуждения о современном обществе, о формировании «нового человека» и новой среды, о «нерепрессивном» обществе. Мотив насилия – та точка, где наглядно перекрещиваются взгляды леворадикальных идеологов, стоящих на различных мировоззренческих позициях и политических платформах.
В этом есть своя логика: «тоталитарный» мир, подлежащий отрицанию, предстает в зеркале леворадикальной идеологии как мир «тотального насилия» – грубого и рафинированного, открытого и скрытого. Это насилие «запрограммировано» и воплощено во всех механизмах, обеспечивающих функционирование различных сфер общественного целого, – от корпоративного государства до индивида, и в первую очередь в механизмах, связывающих индивида с государством. Насилие воплощено в самих потребностях, в их содержании, структуре, способе удовлетворения. Насилие проповедуется «массовой культурой». И не только проповедуется: литература, кино, музыка, прививая у потребителя вкус к насилию, сами по себе служат его воплощением, как это происходит, например, с музыкой, «насилующей» слух и делающей его совершенно неспособным к самостоятельному отбору и оценке звуков [Эта сторона критики современной буржуазной культуры (на материале музыки) получила весьма категорическое выражение в работах Адорно. «За видимой радостью (музыкальный отдых в час досуга) исследователь видит два взаимосвязанных социальных бедствия: во-первых, насилие над личным, узурпацию эстетической личной воли (осуществляемую потому, что такая акция закономерна и вполне возможна в современном «организованном обществе»); во-вторых, возникающий в результате насилия процесс деградации личного; образуется вакуум, который, впрочем, легко заполняется извне, создавая иллюзию полноты и удовлетворенности (по Адорно, «планируемое слабоумие»). Отсюда, помимо всего прочего, пассивность восприятия». [159]]. Однако люди в своем подавляющем большинстве, с горечью констатируют леворадикальные идеологи, склонны проявлять терпимость по отношению к насилию. Рафинированного насилия они просто не замечают, они привыкли к нему. Что касается его грубых форм, фиксируемых индивидом, то на этом уровне рефлексия доведена до безразличной констатации факта насилия [Режиссер советского фильма «Комитет 19-ти» С. Кулиш приводит весьма характерный в этом отношении факт. «Сцену убийства негра Бонифацио… снимали в одном из западноевропейских городов… Оформили разрешение на съемку, привезли артистов, а статистов, изображающих толпу, решили не нанимать. Рассчитывали, что когда прохожие увидят труп на тротуаре, то сразу соберутся, и все будет естественнее. Но ошиблись. Артист… великолепно загримированный, лежал на панели в «крови». А люди проходили мимо.
– Что там случилось? – спросил один.
– Да какого-то негра убили, – ответил другой…» [160]].
Впрочем, с точки зрения леворадикальных идеологов, дело даже не в безразличии и не в привычке. В «развитом индустриальном обществе» насилие превратилось в норму жизни, элемент культуры, насилие стало адекватным обществу способом существования, получив прочное закрепление в самой психике человека, в структуре его потребностей и инстинктов, в его «биологической природе» [Анализируя реакцию американцев на суд над военным преступником лейтенантом Колли, Маркузе писал в мае 1971 г.: «Непристойная поспешность, с какой значительная часть американского народа выступила в поддержку человека, осужденного за предумышленное убийство большого числа мужчин, женщин и детей, непристойная гордость, с которой эти люди даже отождествили себя с ним, – это одно из тех редких исторических явлений, которые обнажают скрытую правду. За мелькающими на экранах телевизоров лицами государственных деятелей, за нарочитой сдержанностью дебатов, за счастливым сиянием коммерческих реклам появляются реальные люди – мужчины и женщины, одержимые жаждой смерти, насилия и разрушения. Эта массовая одержимость не была результатом какой-то организации, какого-то руководства, какой-то деятельности партийной машины. Она была совершенно стихийной. Это было внезапное проявление некоего неосознанного состояния духа. У молчаливого большинства есть свой герой – военный преступник…» [161]].
Леворадикальные идеологи видят в рычагах насилия, используемых господствующими классами с целью нейтрализации сил оппозиции и укрепления тоталитаризма, механизмы двоякого рода: открытое насилие и скрытое подавление.
Открыто и грубо расправляясь с оппозицией, выходящей в своей деятельности за рамки установленного господствующими классами закона, тоталитарное государство вместе с тем допускает (терпит) деятельность оппозиционных сил, не выходящих за рамки освященной буржуазной демократией легальности. Но, подчеркивают «радикальные критики», эта «терпимость» в отношении оппозиции по своей сущности репрессивна, что делает ее принципиально тождественной нетерпимости. Во-первых, она распространяется не только (и даже не столько) на левые демократические, но и на антидемократические, фашистские силы. Во-вторых, по отношению к левым демократическим силам она носит резко ограниченный характер и проявляется лишь до тех пор, пока оппозиция не создает реальной угрозы для «истеблишмента» [Маркузе иллюстрирует эту терпимость на личном примере. «Власти, – говорил он в одном из своих интервью, – могут пойти на то, что я путешествую, куда хочу, и говорю все, что хочу, ибо они превосходно знают, что профессора им нечего бояться. Иное дело, когда в действие вступают «трансцендентные» по отношению к системе силы, реально угрожающие ее существованию: здесь терпимость сменяется нетерпимостью» [162]]. Таким образом, «демократия», «закон», «парламент», «выборы» – все эти конкретные формы проявления «терпимости» лишены какой-либо практической ценности для оппозиции и не могут рассматриваться как рычаги осуществления антитоталитарной альтернативы. Более того, утверждает леворадикальный идеолог, их следует рассматривать как рычаги скрытого подавления этих сил.
С помощью рычагов демократии происходит, по его мнению, вовлечение оппозиционных сил в «игру», вступив в которую они должны соблюдать все ее правила, а это в конечном счете способствует их «интеграции в систему», лишает их «трансцендентности», способности занять по отношению к системе критически разрушительную позицию. При этом демократические свободы и действующие на их базе институты порождают среди оппозиционных сил иллюзии, несостоятельные надежды добиться качественных изменений без применения насилия. А это деморализует и демобилизует оппозицию, распыляет ее, лишает революционной силы. Наконец, ничего не теряя от проявления «терпимости», господствующие классы имеют еще и тот выигрыш, что получают взамен «терпимость» к господствующему тоталитаризму со стороны народа: «…люди… терпят правительство, которое, в свою очередь, терпит оппозицию в рамках, определенных конституированными властями» [163].
Маркузе приходит к выводу, что существует лишь один способ вернуть оппозиции утраченную ею политическую силу: перевернуть действующую систему механизмов, т. е. проявлять нетерпимость ко всему, что санкционировано господствующими классами, к реакционным, антидемократическим силам, в отношении которых тоталитарный режим проводит политику терпимости (а заодно и по отношению к тем, кто терпимо относится к «репрессивной терпимости»). Эта «революционная нетерпимость» должна сочетаться с терпимостью в отношении тех, кто «поставлен вне закона» и кто ориентируется лишь на насилие, лишь на нелегальный путь борьбы за свои права [«Вывод заключается в том, что осуществление цели терпимости должно взывать к нетерпимости по отношению к господствующей политике, позициям, мнениям и расширение терпимости в отношении политики, позиций и мнений, которые поставлены вне закона или подавляются» [164]].
Маркузе готов взять на себя обоснование морального права бунтующих на насилие, как Сартр готов был взять на себя объяснение причин бунта студентов. Действуйте, не старайтесь себя объяснить, не надо, объяснять вас будем мы, говорил Сартр, обращаясь к студенческой молодежи [См. 165]. Действуйте, не старайтесь себя оправдать, оправдывать вас будем мы, – мог бы сказать Маркузе тем же студентам.
Концепция насилия, развиваемая леворадикальными идеологами, встретила горячее одобрение со стороны «новых левых» (особенно их экстремистской части), поскольку была созвучна их бунтарским настроениям и пессимистической оценке парламентских механизмов легальной борьбы. Так, Маркузе своей популярностью среди европейских, особенно западногерманских, «новых левых» был обязан не столько «Одномерному человеку», сколько очерку «Репрессивная терпимость» и двум лекциям (в центре которых стояла проблема насилия), прочитанным им летом 1967 г. в Западном Берлине.
Но с другой стороны, именно концепция насилия навлекла на леворадикальных идеологов справедливую критику со стороны демократических сил, ибо данная концепция явственно обнаруживала всю теоретическую уязвимость леворадикальных теорий и вред, наносимый ими революционному движению.
Основанием для такой критики служит догматически-односторонняя трактовка леворадикалами проблемы насилия, игнорирование реального соотношения классовых сил, легко просматривающийся в этой концепции политический авантюризм.
Особенность современной эпохи состоит в том, что как эпоха перехода от капитализма к коммунизму во всемирном масштабе она по необходимости сопряжена с революционным отрицанием капиталистического общества, а это отрицание осуществляется через революционное насилие.
В 1918 г., после победы в России социалистической революции В. И. Ленин, ставя вопрос о грядущей эпохе, характеризовал ее как эпоху революционного насилия. «Марксисты, – говорил он, – никогда не забывали, что насилие неизбежно будет спутником краха капитализма во всем его масштабе и рождения социалистического общества. И это насилие будет всемирно-историческим периодом, целой эрой самых разнообразных войн – войн империалистских, войн гражданских внутри страны, сплетения тех и других, войн национальных, освобождения национальностей, раздавленных империалистами, различными комбинациями империалистских держав… Эта эпоха – эпоха гигантских крахов, массовых военных насильственных решений, кризисов – она началась, мы ее ясно видим, – это только начало» [166].
Подчеркивание роли революционного насилия, революционного отрицания имеет важное значение сегодня, когда в недрах развитых капиталистических стран существуют необходимые материальные предпосылки революционного социалистического переворота и когда организованное насилие представляет собой ту исторически обусловленную форму насилия, которую В. И. Ленин определял как «необходимую».
В силу ряда обстоятельств («манипулирование» потребностями, влияние идеологии «интеграции» и т. п.) среди трудящихся развитых капиталистических стран получили определенное распространение реформистские настроения. Реальная возможность мирного перехода к социализму при определенных условиях порою абсолютизировалась, порождая ложные представления о тождественности «мирного» и «парламентского» пути к социализму. Более того, мирный путь к социализму иной раз истолковывался как путь ненасильственный, т. е., по сути дела, не сопряженный с революционным отрицанием. Да и буржуазия, конечно, прилагала усилия к тому, чтобы заставить трудящихся забыть о революции, «вытравить из их сознания», как говорил В. И Ленин, саму идею революционного насилия, отождествляя ее при этом чуть ли не с национальным предательством.
Буржуазия сейчас все в большей мере предпринимает шаги в направлении укрепления аппарата власти – государства, а также негосударственных организаций, выполняющих функции подавления. Этот аппарат все теснее срастается с военно-промышленным комплексом, а лишить военно-промышленный комплекс той огромной власти, которой он обладает, не говоря уже о переходе власти в руки рабочего класса, невозможно иначе, как путем революционного насилия.
Однако это еще недостаточное основание для вывода о том, что современная буржуазная демократия как исторически сложившийся институт превратилась в сплошной механизм репрессии и уже сегодня должна быть с порога отброшена революционными силами лишь как препятствие на пути общественного прогресса.
Категория «репрессивной терпимости», несомненно, имеет под собой реальное социальное и политическое содержание. Она фиксирует действительные тенденции, присущие развитым капиталистическим странам: выхолащивание буржуазной демократии, превращение закона в ширму, за которой совершается реальный дележ власти и ее практическое осуществление; дальнейшее сужение сферы возможного для оппозиционных сил эффективного действия; инфляцию тех ценностей, которые в прошлом служили реальным воплощением права оппозиции на эффективное участие в политической жизни; манипулирование сознанием трудящихся.
Однако, фиксируя эти процессы, леворадикальные идеологи впадают в такую односторонность и категоричность, которые в конечном итоге лишают их критику «позднебуржуазного» общества теоретической и практической ценности и объективно заставляют ее служить целям, препятствующим осуществлению революции.
Подобно тому как это делает Адорно в сфере искусства, Маркузе в сфере политики решительно отказывается признать «неодномерный» характер демократических институтов буржуазного общества и потребностей, с помощью которых господствующий класс манипулирует сознанием масс.
Леворадикальный абсолютизм особенно отчетливо просматривается в маркузианской оценке закона и вообще всех «легальных механизмов» исключительно как рычагов «репрессивной терпимости».
Подобная точка зрения не нова. В свое время она отстаивалась анархистами, утверждавшими, что революционная деятельность начинается лишь там, где нарушается закон [Г.В. Плеханов, полемизировавший с анархистами, дает такую обобщенную формулировку их точки зрения по данному вопросу: «Анархисты отвечают: «Революционными средствами являются лишь средства незаконные. До тех пор, пока вы будете настаивать на участии в выборах, и пока ваши выборные всецело будут заняты тем, чтобы вырвать у буржуазии те или другие реформы в интересах рабочего класса, до тех пор, пока вы будете продолжать считаться с законами, которые лишают вас права свободного слова или тех или иных действий, – вы ничего общего не будете иметь с революцией. Вы останетесь лишь законодателями и мирными реформистами. Революционная деятельность начинается лишь там, где нарушается закон; она, следовательно, начинается с восстания, с насильственного действия единичной личности или целой массы. И чем больше вы будете склоняться к восстанию и насильственным действиям, тем больше вы будете становиться революционерами» [167]].
Буржуазный закон есть, конечно, выражение воли господствующего класса, есть определенная граница, фиксирующая пределы действия сил оппозиции. Но наряду с этим буржуазно-демократические нормы фиксируют и границы давления господствующего класса на силы оппозиции, те границы, которые буржуазия была вынуждена установить под воздействием борьбы пролетариата и других слоев трудящихся [Примером такого воздействия можно считать легализацию деятельности коммунистических партий в ряде капиталистических стран в последние годы – шаг, на который буржуазия была вынуждена пойти и который открывает перед коммунистами новые перспективы революционной деятельности.]. В этом смысле демократия в буржуазном обществе может рассматриваться и как важное завоевание трудящихся, и прежде всего рабочего класса. Маркузе явно переоценивает силы буржуазии развитых капиталистических стран, утверждая, что она «терпит» существование только тех форм и сил оппозиции, которые ей выгодны и для нее неопасны.
Буржуазия, разумеется, стремится свести силы оппозиции на нет, но независимо от этого стремления она вынуждена «терпеть» не только «профессорские речи», но и такие «группы давления», в которых отчетливо видит реальную угрозу своему существованию, но которые не в состоянии уничтожить. Одним словом, буржуазия «терпит» то, с чем она не в состоянии справиться на каждом данном этапе развития классовой борьбы.
«Пространство», оставляемое буржуазной демократией для действия оппозиционных сил, правда, не настолько велико, чтобы дать последним возможность «законным» образом осуществить социализм, и когда дело доходит до революционной ситуации, то взятие власти осуществляется насильственным путем. Но использование оппозиционными силами «легальных» механизмов представляет важную предпосылку подготовки социалистической революции.
Пока не созрели условия для революционного отрицания капитализма, буржуазная демократия может быть использована пролетариатом для сплочения тех слоев трудящихся, которые выражают недовольство существующим режимом и вместе с рабочим классом могут выступить в качестве антимонополистической, антиимпериалистической силы. В этом смысле борьба за расширение демократии в условиях буржуазного общества есть одна из форм борьбы за социализм. Подчеркивая это обстоятельство, В. И. Ленин писал: «Социализм невозможен без демократии в двух смыслах: 1) нельзя пролетариату совершить социалистическую революцию, если он не подготовляется к ней борьбой за демократию; 2) нельзя победившему социализму удержать своей победы и привести человечество к отмиранию государства без осуществления полностью демократии» [168].
Массовое революционное движение трудящихся рождает в процессе революции совершенно новые формы организации власти и управления (как это было во всех странах, где произошла социалистическая революция). Вместе с тем в развитии демократии как одного из элементов культуры существует своя внутренняя преемственность. Новый тип демократии вырастает на базе диалектически «снимаемой» демократии старого типа. И уровень развития, реального воплощения, и темпы становления демократии нового типа находятся нередко в прямой зависимости от уровня демократического развития исторически предшествовавшего общества, от демократических традиций, в частности от того, насколько массы, и прежде всего рабочий класс, воспитаны в духе демократии, вырванной у буржуазии предшествующими поколениями трудящихся.
Двойственный характер демократии в буржуазном обществе предопределяет и двойственное отношение к ней со стороны пролетариата: конечной его целью является революционное «снятие» буржуазной демократии, но осуществление этой цели должно быть подготовлено всем ходом борьбы за демократию, за обеспечение действенности старых и достижение новых прав и свобод.
Демократия, таким образом, была и остается ареной непрекращающейся борьбы между буржуазией и пролетариатом.
Само собой разумеется, пролетариат и все революционные силы не могут не исходить в своей борьбе против буржуазии из реальных условий, складывающихся в данной стране. Там, где демократические нормы и институты не имеют реальной силы или где оставляемое законом «пространство» для действия оппозиции слишком узко, там на насилие падает больший акцент, нежели в странах, где демократические механизмы сохраняют за собой большую эффективность. Но и здесь насилие не может рассматриваться как абсолютная форма борьбы.
В истории не было, пожалуй, ни одного действенного революционного акта, который бы так или иначе не был связан – и притом весьма наглядно – с насилием, с «нарушением» и «разрушением». «Возьмем для примера какую-нибудь революцию XVIII века, 1830 и 1848 гг., – пишет Г. В. Плеханов в начале 90-х годов в статье «Сила и насилие», направленной против анархистской абсолютизации насильственных действий. – В каждой из них мы откроем длинный, кровавый ряд насилий, восстаний, баррикад, вооруженных столкновений и резни. Вот эти-то насилия вводят анархистов в заблуждение, которое может быть формулировано приблизительно так: «Так как в каждой революции совершаются насилия, то достаточно прибегнуть к насильственным средствам, чтобы вызвать или ускорить революцию» [169].
Ошибка, ведущая к подобного рода отождествлению, заключается в том, что насилие, как фактор, способствующий разрушению старого порядка, абсолютизируется и выдается за фактор, вызывающий революцию или, во всяком случае, создающий революционную ситуацию. Как остроумно замечает в этой связи Плеханов, «анархисты рассуждают подобно человеку, который сказал бы: «Так как всякий раз, когда идет дождь, приходится развертывать зонтик, то достаточно раскрыть сей полезный инструмент, чтобы пошел дождь» [170]. Так как революции осуществлялись посредством насилия, то необходимо стимулировать насилие – и тогда революция непременно победит и в джунглях Азии, Африки и Латинской Америки, и в «каменных джунглях» развитых капиталистических стран Западной Европы и США. Такова логика современных леворадикальных идеологов, видящих в насилии (в форме спонтанного стихийного бунта) демиурга истории.
В ее основе – не всесторонне осмысленный исторический опыт революционного пролетариата, она в большинстве случаев выработана на базе их собственного ограниченного практического опыта, противопоставляемого марксистской теории революционных движений. Этот опыт сказывается и в их ориентации на насилие как на важнейшее условие формирования «нового человека», о чем уже говорилось выше.
Формирование «свободной» личности в «революционном насилии» – один из основных моментов концепции, развиваемой леворадикальными идеологами из «третьего мира» и прежде всего Ф. Фаноном, в котором Ж.-П. Сартр увидел теоретика, показавшего действительный смысл насилия в современном мире.
Фанон, склонный к болезненной рефлексии представитель «колонизированных» народов и не просто «колонизированных», а людей с черной кожей, мучительно ищет ответ на вопрос, как могут вернуть себе чувство человеческого достоинства те, у кого оно было отнято и растоптано колонизаторами. Ответ один: «революционное насилие», «революционная жестокость» по отношению к тем, кто попирал и попирает человека в человеке, жестокость как компенсация пережитого унижения. Для Фанона подобное насилие, говоря словами французского публициста Жана Амери, – «это не только повивальная бабка истории, но и повивальная бабка человека». Этот акт, по Фанону, не только возвращает угнетенному чувство собственного достоинства, он уравнивает в страдании прежнего угнетателя и его жертву, когда они меняются местами: угнетатель, влезая в чужую шкуру, открывает для себя смысл отрицающей человека «репрессивной жестокости».
Описывая эмоциональное состояние «колонизированного» человека, Фанон схватывает и запечатлевает в своей схеме некоторые характерные черты психики и сознания индивида, длительное время подавлявшегося, а затем разорвавшего границы прежнего существования и стремящегося утвердиться в собственном самосознании через «снятие» своего прежнего «объективного» статуса. «Снятие», которое психологически не может осуществляться иначе, как через резкое преодоление своего прежнего униженного положения, т. е. через насилие: над прежним угнетателем, над «ситуацией», над собственной «самостью», какой она была «сделана». В этой психологической потребности, по-видимому, и можно найти ключ к объяснению того искусственного нагнетания ненависти к угнетателям (и, к сожалению, не только к угнетателям), которое для некоторых леворадикалов становится фактором формирования национального и индивидуального самосознания. В этой же потребности – одна из причин и той популярности лозунга насилия, которую он приобрел среди значительной части «новых левых», причина нетерпимости их к «репрессивной терпимости», которая «затемняет», смазывает четкие классовые контуры объекта вражды, через насильственное преодоление которого можно почувствовать себя человеком.
Однако Фанон (как и другие леворадикалы) неоправданно возводит социально-психологический феномен в ранг общесоциологического закона формирования личности, расширяет рамки экзистенциалистски трактуемой «ситуации», превращая ее в историю. Он отождествляет процесс непосредственного разрыва индивида с «континуумом репрессии» со всем сложным многосторонним процессом формирования человека.
Если отсутствует необходимая материальная основа для развития человека, то первоначальный освободительный импульс либо быстро иссякает, либо требует новых актов насилия, а человек, формируемый таким образом, легко превращается в обыденных условиях «повседневности» в пессимиста.
Средство, как мы уже говорили выше, не может быть тождественным цели, но оно не может и слишком расходиться с целью, превращаться в самоцель. Беда современных леворадикалов и их идеологов в том, что они не знают позитивной цели, за которую ведут борьбу. А отсутствие такой цели, в свою очередь, сказывается и на ограниченности средств.
2. Вооруженное насилие и революционная борьба
Абсолютизируя насилие, леворадикальные идеологи связывают революционные методы преобразования общества прежде всего с «революционной войной», приобретающей форму партизанской войны. «Революционная война» преподносится как «высшая форма классовой борьбы», как наиболее бескомпромиссное проявление революционного духа, как самый эффективный в современных условиях способ борьбы против империализма, как закон революции.
«…Социалистическая революция, – категорически утверждал Р. Дебре в своей книге «Революция в революции?», – представляет собою результат вооруженной борьбы против вооруженной власти буржуазного государства». Он объявлял «нереволюционной» любую линию и партию, которые не делают основной ставки на вооруженную борьбу. «Сегодня в Латинской Америке, – писал он, – не может считаться революционной политическая линия, которую нельзя, в смысле ее воздействия, свести к последовательной и конкретной военной линии. Каждая линия, претендующая на то, чтобы быть революционной, должна дать конкретный ответ на следующий вопрос: каким образом свергнуть власть капиталистического государства?… Ответ этот следующий: это можно сделать путем создания – более или менее медленного, в ходе партизанской войны в наиболее благоприятных для этой цели сельских районах – подвижной, стратегической силы, ядра народной армии и будущего социалистического государства» [171].
Призыв Дебре, требовавшего возвести партизанскую войну в закон революционной борьбы, нашел горячих приверженцев среди лидеров европейских «новых левых» (Р. Дучке и др.), выдвинувших лозунг: «Партизанская война в джунглях больших городов!»
Марксисты далеки от того, чтобы видеть в леворадикальных сторонниках революционных войн «новых милитаристов» (ошибка, совершаемая некоторыми буржуазными либералами) или объяснять их призыв к вооруженному насилию юношеской романтикой. Можно даже допустить, что большинство «новых левых» – искренние противники войн как таковых. Их интересуют скорее социально-психологические стороны вооруженной борьбы, в которой они видят единственный катализатор массового революционного сознания и действия, фактор мобилизации массовой воли, такую критическую ситуацию, в которой только и может стихийно проявить себя инициатива масс. «Эта оппозиция системе как таковой, – говорил Маркузе о движении американских «новых левых», – была вызвана к жизни, во-первых, движением за гражданские права, а во-вторых, войной во Вьетнаме… Эта война впервые открыла студентам сущность сложившегося общества: его внутреннюю потребность в экспансии и агрессии, жестокость его борьбы против освободительных движений… успех освободительной борьбы вьетнамцев мог бы послужить сигналом для подобных освободительных движений в других частях мира, расположенных более близко от метрополий… Если в этом смысле Вьетнам может рассматриваться не просто в качестве очередного события международной политической жизни, а скорее как событие, связанное с сущностью системы, то, быть может, он знаменует и поворотный пункт в развитии системы, возможно, – начало конца» [172].
В представлении современных леворадикалов вьетнамская война, послужив примером и будучи многократно повторена, способна стать поворотным пунктом в истории и ознаменовать гибель империализма. Это уже целая концепция развития современного мирового революционного процесса, суть которой – превращение войны в двигатель мировой истории.
Концепция эта в основе своей не нова. Много десятилетий назад она начала усиленно проповедоваться троцкистами, а в последние годы прочно входит (с некоторыми модификациями) в идеологический арсенал маоизма.
Социально-исторический опыт, условия формирования психологии и специфика социализации непролетарских слоев, втягиваемых ходом истории в революционный процесс, своеобразно отражались в сознании молодых бунтарей, неискушенных опытом политической борьбы, да к тому же еще слабо знакомых с историей мирового революционного движения. Это и приводило к тому, что победа над силами агрессии, антигуманизма, насилия однозначно ассоциировалась ими лишь с партизанскими войнами.
Определенное значение имело и то обстоятельство, что формирование массового леворадикального сознания 60-х годов происходило на фоне несколько «облегченного» отношения к такому социальному феномену, как война. Эта «облегченность» связана с тем, что подавляющее большинство рядовых «новых левых» не знает по собственному опыту, что такое война и каковы ее социальные последствия [«Современная молодежь выросла в сравнительно более спокойный период становления неокапиталистического общества, который при развитии и углублении противоречий, присущих капитализму, характеризуется все же отсутствием резко переломных и катастрофических моментов. По образному замечанию английского социолога Дж. Б. Мейза, для теперешних тинейджеров война с фашизмом почти также далека, как наполеоновские войны…» («Борьба классов и современный мир». [173]]. Оно не испытывает страха перед войной, который оказывал, например, влияние на формирование сознания «разбитого поколения».
Такая «облегченность», с одной стороны, растормаживает сознание, но с другой, ведет к недооценке или преуменьшению опасности новой мировой войны, к «игре с огнем».
Это находит свое выражение и в критике политики мирного сосуществования государств с различным общественным строем, которая усиленно ведется со стороны «левых» ревизионистов и леворадикальных идеологов.
Для них мирное сосуществование – главный фактор разложения революционного сознания и замедления общественного прогресса. «…Именно это сосуществование, – утверждает Маркузе, – объясняет в значительной мере как отклонение социализма от первоначальной идеи, так и фундаментальную трансформацию капитализма». Оно, по мнению теоретиков левого радикализма, способствует укреплению позиций капитализма, «откладыванию», «задержке» социализма в развитых капиталистических странах. «В важнейших аспектах это сосуществование, – читаем мы в «Очерке об освобождении», – способствует стабилизации капитализма: «мировой коммунизм» является врагом, которого следовало бы придумать, если бы его не существовало, – врагом, чья мощь послужила оправданию «оборонного сектора» и мобилизации народа под знаменем национальных интересов. Более того, как общий враг всего капитализма, коммунизм способствовал появлению общего интереса, отодвигающего на второй план межкапиталистические различия и конфликты» [174]. Такая постановка вопроса дезориентирует «новых левых», порождая в их сознании иллюзорное представление, будто революционность несовместима с поддержкой политики мирного сосуществования, которая якобы охлаждает революционный пыл и способствует стабилизации капитализма.
Коммунисты, как это хорошо известно, четко изложили свою позицию, взгляды по вопросам мирного сосуществования государств с различным общественным строем, прямо отметив, что мирное сосуществование – это не просто форма соревнования двух мировых систем. Это форма борьбы двух антагонистических классов в мировом масштабе – борьбы, в которой капитализм находится под двойным давлением: внешним, со стороны мировой системы социализма, и внутренним, со стороны рабочего класса и других антикапиталистических сил. Поэтому он вынужден идти на уступки, что способствует формированию в недрах капиталистического общества материальных предпосылок перехода к социализму, предпосылок, которые при переходе власти в руки трудящихся позволят значительно облегчить построение нового общества.
Мирное сосуществование для капитализма – это и новая форма конкуренции, в которой на карту поставлен не только процент прибыли, но само существование капиталистической системы. Стремясь выстоять в борьбе с мировым социализмом, капитализм не может не пытаться максимально сконцентрировать свои внутренние силы, поставить под контроль внутреннюю конкуренцию, если не ограничить ее. Отсюда – усиление вмешательства государства в рыночную экономику, попытка «сознательного» государственного регулирования рыночных механизмов. Подобного рода мероприятия непосредственно направлены на поддержание капитализма, вместе с тем они представляют дальнейший шаг на пути подготовки условий для социалистической революции, открывающей путь к социалистическим преобразованиям после захвата политической власти пролетариатом и его союзниками.
Наконец, именно мирное сосуществование, в процессе которого мировой социализм укрепляет свои позиции, служит условием эффективной борьбы народов, отстаивающих дело свободы против империализма. Леворадикалы, восхищавшиеся героизмом вьетнамских патриотов, вместе с тем рассматривают Вьетнам как локальное явление, связывая успехи его народа только с мобилизацией воли масс и делая на этом основании вывод о возможности преодоления в современных условиях материальной силы империализма с помощью революционной воли. Для них осталось тайной, что эффективность борьбы народов Индокитая против американского агрессора, как, впрочем, и существование революционной Кубы, есть результат соединения воли борющихся народов с материальной силой, воплощенной как в непосредственной военно-экономической мощи Советского Союза и других социалистических стран, так и в самом факте существования мирового социализма, сдерживающего устремления агрессора.
Сказанное никоим образом не означает, будто марксисты, в противоположность левым радикалам, в принципе отвергают революционные войны, требуя принести их в жертву мирному сосуществованию. Напротив, именно марксисты всегда были наиболее стойкими и последовательными сторонниками и защитниками народов, борющихся с оружием в руках против национального и социального гнета. Эта принципиальная позиция вновь была подтверждена на международном Совещании коммунистических и рабочих партий, состоявшемся в 1969 г. в Москве. «Политика мирного сосуществования не противоречит праву угнетенных народов использовать в борьбе за свое освобождение тот путь, который они сочтут необходимым – вооруженный или невооруженный, – и ни в коей мере не означает поддержки реакционных режимов. Столь же несомненно, что каждый народ имеет неоспоримое право на вооруженную защиту от посягательств империалистических агрессоров и на поддержку со стороны других народов в этом справедливом деле. Это – составная часть общей антиимпериалистической борьбы народов» [175].
Но поддерживая народы, ведущие вооруженную борьбу за освобождение, марксисты выступают против абсолютизации вооруженного насилия, против ориентации на революционные войны без учета конкретно-исторических условий. Революционная война никогда не была и не является безусловной и единственной формой завоевания власти трудящимися. Она имеет исторический смысл и действительное революционное значение лишь в том случае, если оказывается необходимой.
В. И. Ленин, основываясь на опыте международного и российского революционного движения, вводит понятие необходимого насилия. «Есть условия, при которых насилие и необходимо и полезно, и есть условия, при которых насилие не может дать никаких результатов. Бывали примеры, однако, – добавляет Ленин, – что это различие не усваивалось всеми, и об этом говорить надо» [176].
Вооруженное насилие необходимо и полезно тогда, когда имеет место не только решимость масс (именно масс, а не одиночек!) встать на борьбу, но и наличие определенных объективных условий для того, чтобы массовая воля могла материализоваться в победу [Касаясь этих условий применительно к России, В. И. Ленин писал: «…массы были организованы в Советах, во-первых, и… неприятель – буржуазия – был подкопан, подорван, размыт длинным политическим периодом с февраля по октябрь, точно кусок льда весенней водой, и уже внутренне был совершенно обессилен» [177]]. Какими именно должны быть условия, делающие насилие необходимым, зависит, конечно, от особенностей страны и региона, от условий времени, и потому решение этих вопросов не может быть дано априори.
Но левый радикал игнорирует эти условия, либо исходя из «голой», не подкрепленной конкретным социологическим анализом, уверенности, что они уже созрели и потому их можно «вынести за скобки», либо полагая, что сами эти условия могут быть созданы в процессе проявления коллективной воли к вооруженной борьбе. Такую позицию занимает, в частности, Р. Дебре, утверждающий, что во всей Латинской Америке вопрос революции может быть решен лишь посредством партизанской войны, которая должна охватить весь континент и которая победит, если будет проявлена воля к борьбе.
Это было субъективистское решение, вытекавшее из экзистенциалистского толкования свободы и толкавшее на путь политического авантюризма. Именно так и была оценена эта позиция коммунистами стран Латинской Америки. «С точки зрения Режи Дебре, – писал мексиканский марксист X. Унсуэта, – объективные реальные условия не играют – по крайней мере в Латинской Америке – никакой роли в деле осуществления революции; по его мнению, основная пружина революционных действий – это революционная решимость. Мы не согрешим, если полностью отождествим этот метод Дебре с методом Ж.-П. Сартра как в том, что касается тезиса «вывести прошлое из игры» [Имеется в виду подзаголовок книги Р. Дебре «Революция в революции?» – «Освободить настоящее от прошлого».], так и в том, что касается планов конкретного лица. Если эта концепция превратится в программу какой-то крупной организации, то методом действия этой организации будет волюнтаризм, а ее характерной чертой – безответственность, ибо, по мнению авторов этой концепции, каждый человек делает из истории то, что ему заблагорассудится, каждая социальная группа идет вперед, не обращая никакого внимания на прошлое» [178].
Как показывает опыт ряда компартий, вооруженные методы борьбы, применяемые в ограниченных масштабах, могут быть использованы при определенных условиях и в период отсутствия непосредственной революционной ситуации, но, как отмечают коммунисты, обобщающие этот опыт, лишь в том случае, если эти методы будут рождены народными массами и будут претворяться в жизнь в соответствии с общей программой движения. Важнейшее значение в этот период имеют усилия, направленные на организацию рабочего класса, на руководство им и на его воспитание в революционном духе, что связано с необходимостью вести борьбу и против правого реформизма, и против левачества.
Использование вооруженной борьбы при отсутствии революционного подъема масс может вылиться в тактику мелких провокаций, способных лишь нанести ущерб делу подготовки революции и консолидации масс. Во всяком случае, попытки мелких левоэкстремистских групп в Западной Германии, Италии и Франции претворить на практике поддерживавшийся Р. Дучке лозунг «начать партизанскую войну в джунглях больших городов» обернулись провокационной авантюрой, ни на шаг не приблизившей дело революции.
Здесь мы подходим еще к одному водоразделу, отделяющему марксиста от леворадикала. Леворадикальные идеологи, как уже отмечалось, выступают по отношению к массам с позиций элитарного высокомерия, считая возможным навязывать им сверху методы и формы борьбы, совершенно не учитывая готовности к ним масс. Это столь же старый, сколь и рискованный метод «осчастливливания», в свое время подвергнутый резкой критике В. И. Лениным. В подобной ситуации стремление к насилию над угнетателями оборачивается насилием над самим народом. Однако такое насилие не дает, как правило, желаемого эффекта. На «призыв» откликаются лишь утопически настроенные одиночки и авантюристы, которые в конечном итоге лишаются поддержки народа и которым не остается иного пути, кроме бланкистской тактики заговоров и верхушечных переворотов.
Принципиальное различие между марксистами и леворадикалами проявляется и в их подходе к вопросу о соотношении теории и практики.
Леворадикальные схемы насильственного «переформирования социальной материи» несут на себе явственную печать иррационализма, который проявляется в игнорировании революционного опыта других народов и поколений, воплощенного в революционной теории (то, что Р. Дебре называет «освобождением настоящего от прошлого»), в отрыве практики от теории и акценте на импульсивном действии, «очищенном» от рефлексии. «Сначала действовать, думать – потом» – такова по сути своей установка леворадикального идеолога, которую мы находим и у Дебре, и у Сартра (вспомним его совет студентам!). Опора на революционную теорию характеризуется апологетами бунта как тормоз «спонтанного» действия, препятствие на пути к «нерефлектированному» волевому акту [Осуждая «теоретическую закваску» интеллигента, Р. Дебре писал: «Не считая физической слабости и неприспособленности к жизни в полевых условиях, интеллигенту приходится овладевать настоящим, опираясь на предвзятые идеологические концепции, и переживать это настоящее через книги. Менее чем кто-либо другой он в состоянии изобретать, импровизировать, выходить из положения за счет имеющихся средств, мгновенно принимать смелые решения с целью преодолеть возникшие затруднения. Полагая, что он уже достаточно знает, интеллигент учится новому медленнее, чем кто-либо другой на его месте, не проявляя должной гибкости» [179]]. Теория, рожденная опытом предшествующих поколений революционеров, рассматривается как «догма», как груз «прошлого», от которого должно быть «освобождено» настоящее.
При таком подходе к революционному действию практика оказывается совершенно «слепой», приобретает роль стихийного регулятора движения и превращает опирающееся на насилие социальное движение в бунт, как «радикальный» разрыв с прошлым, не ориентированный на четко сформулированную программу и потому чреватый весьма опасными последствиями для дела революции.
3. Насилие и историческое творчество
Отношение леворадикальных идеологов к насилию позволяет сделать общий вывод, что в понимании исторического процесса, процесса социального творчества они стоят в принципе на идеалистических позициях.
Мало сказать, что они абсолютизируют насильственные формы борьбы. Исходя из постулатов о «тотальной репрессивности» существующих в буржуазном обществе институтов и отношений, они превращают насилие в самоцель, ищут возможности не избежать применения насилия [Идеологи левого радикализма, как и рядовые сторонники бунта, постоянно оговариваются, что они не просто за «насилие», а за «революционное насилие», за «контрнасилие». Но такие оговорки лишены смысла, поскольку применяемое антикапиталистическими силами насилие всегда есть контрнасилие.], а, напротив, расширить масштабы его применения. Создавать условия для насилия! Прибегать к насилию при первой же возможности! – таковы их «революционные» установки. Насилие, выливающееся в бунт, а не революцию во всем гибком многообразии ее форм хотят сделать они смыслом жизни революционера. В этом отношении леворадикальная идеология – порождение своего, основанного на насилии общества [«История идеологической борьбы показывает, – пишет П. Н. Федосеев, – что «теория насилия» тесно переплетается с идеологией милитаризма. Эта «теория» особенно распространилась в XX веке, когда империализм обрушил на человечество бремя небывалой гонки вооружений, бедствия разрушительных войн, создал необычайно разросшийся государственный аппарат насилия для подавления революционной борьбы пролетариата и освободительного движения угнетенных народов колоний. В этих условиях укоренился своеобразный культ государства и военной силы» [180]].
Нетрудно заметить, что насилие рассматривается «философами бунта» как чисто политический феномен. При этом политика либо вовсе отрывается от экономики и культуры, либо объявляется главенствующим фактором, «командной силой». В результате проблема революции как исторического поворота, связанного с глубинными изменениями в развитии человеческой цивилизации, культуры, превращается в проблему бунта, как чисто политического переворота, за которым должны чуть ли не автоматически последовать и другие изменения.
Не подлежит сомнению, что проблема насилия, поскольку она затрагивает отношения между классами, нациями и государствами, есть проблема политическая. Но марксизм, никогда не упуская из виду эту сторону дела, вместе с тем всегда ориентировал на рассмотрение проблем политических в тесной связи с проблемами экономики и культуры. К. Маркс, говоря о том, что «насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым», тут же добавляет: «Само насилие есть экономическая потенция» [181]. Ф. Энгельс критикует Е. Дюринга за попытку придать насилию самодовлеющий характер. В. И. Ленин связывает историческое развитие не с «голым» насилием, а с «материальной силой»: «Иначе как «материальной силой» не решался ни один крупный вопрос в истории…» [182]
Проблема насилия обнаруживает себя не только как проблема политическая, но и как проблема культуры – причем в самом широком смысле этого слова, не сводимом к вопросу о грамотности и образованности, а охватывающем все сферы общественного существования человека, всю созданную человеческим трудом жизненную среду.
Субъект насилия, если он действительно печется о благе общества, а не просто ищет отдушину для накопившейся в нем «энергии», должен решить для себя вопрос, в какой мере его эмоциональное отношение к той или иной общественной группе оправдывается ее действительной ролью в современном культурно-историческом процессе, должен ли этот субъект, осуществляя политическое насилие, сохранить или разрушить доставшуюся ему в наследство культуру, а главное, готов ли он выступить в качестве силы, способной двинуть дальше развитие культуры.
Перед революционным классом эта проблема выступает как проблема границ свободы и исторического творчества: способен ли он, прерывая течение истории, целенаправленно «ввести» ее в новое русло, которое отвечало бы его представлениям о более совершенных формах человеческого общежития.
Эти два аспекта – разрыв со старым порядком и «введение» истории в новое русло – не только тесно взаимосвязаны. В историческом процессе они синхронны, поскольку сам акт разрыва есть момент творчества, «программирующий» контуры будущего общества. В зависимости от того, кем, как и когда осуществляется этот разрыв, создаваемое субъектом исторического творчества новое общество приобретает определенные конкретно-исторические черты.
Но история таит в себе давно уже подмеченную философами «хитрость», обнаруживающуюся прежде всего в том, что она не делает рамки социального творчества настолько жесткими, чтобы избавить субъекта от самостоятельного выбора своего пути.
В истории бывают периоды, когда она обнаруживает заманчивую «пластичность», когда расширяются возможности для возрастания роли субъекта исторического творчества. Именно эта «пластичность» социальной реальности всегда служила и продолжает служить той питательной почвой, на которой произрастали и произрастают бесчисленные разновидности исторического волюнтаризма.
Сегодня индивид развитого капиталистического общества остро ощущает противоречивость положения, в которое он поставлен историей: границы господства общества над природой неизмеримо расширились по сравнению с прошлым, но сам индивид при этом стал острее чувствовать свою зависимость от общества, от социального целого, свою несвободу, превращение себя в объект манипуляции и насилия, осуществляемого господствующим классом с помощью той самой техники, которая позволяет ему покорять природу. Попытка найти выход из этой ситуации, приобретающей для «маргинальных» слоев трагический характер, и нашла свое отражение в ориентации леворадикального сознания на абсолютное насилие как на способ приведения человеческой истории в соответствие с достигнутым уровнем покорения природы и развития технико-экономического потенциала.
Левый радикал полагает, что если бы ему удалось сегодня осуществить насильственный, не опирающийся на материальные предпосылки разрыв с существующими социальными структурами, то и завтра он смог бы столь же «успешно» направлять историю по желаемому руслу и произвольно формировать «прекрасный новый мир».
Для него остается тайной, что революционное насилие имеет историческое оправдание лишь тогда, когда оно совершается при наличии необходимых предпосылок и с точки зрения всего предшествующего хода истории является необходимым, и что даже возможность «легкого» разрыва с прошлым еще не гарантирует столь же легкого формирования последующей истории, т.е. общественных отношений нового типа. Тем более это относится к насилию, которое оказывается исторически неоправданным. В конце концов история показывает социал-авантюристу свое «роковое апостериори». На «конструктивном» этапе, неизбежно наступающем вслед за «перерывом» исторической постепенности, история берет у социал – авантюриста реванш за несвоевременно учиненное над нею насилие. То, что принималось им за «пластичность» реальности, т. е. за возможность ее произвольного видоизменения и формирования, оказывается на поверку не чем иным, как возможностью осуществления акта выбора в пределах данного круга возможностей. А то, что принималось за возрастание степени «пластичности» реальности, оказывается прогрессирующим от исторического этапа к этапу расширением круга возможностей.
Ход событий, следующих за преждевременным «разрывом», может сложиться по-разному. Бунт может захлебнуться довольно быстро, а «старый порядок» восстановиться с большими или меньшими потерями для бунтарей. Леворадикальное движение может вызвать реакцию со стороны крайне правых сил, которые при благоприятных условиях (отсутствие единства антиимпериалистических сил) могут даже прийти к власти. И, наконец, третий случай, когда власть благодаря наличию определенной массовой базы движения удается на какое-то время удержать, но революционный субъект должен будет действовать вопреки собственным ожиданиям и вопреки созданному воображением проекту. Тот самый случай, о котором говорил Ф. Энгельс в связи с крестьянской войной в Германии: «Самым худшим из всего, что может предстоять вождю крайней партии, является вынужденная необходимость обладать властью в то время, когда движение еще недостаточно созрело для господства представляемого им класса и для проведения мер, обеспечивающих это господство… Он неизбежно оказывается перед неразрешимой дилеммой: то, что он может сделать, противоречит всем его прежним выступлениям, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо. Словом, он вынужден представлять не свою партию, не свой класс, а тот класс, для господства которого движение уже достаточно созрело в данный момент. Он должен в интересах самого движения отстаивать интересы чуждого ему класса и отделываться от своего класса фразами, обещаниями и уверениями в том, что интересы другого класса являются его собственными» [183].
Такая ситуация явственно обнаруживает коварство мнимой пластичности социальной реальности: позволяя совершить над собой «неоправданное» насилие, история, однако, вовсе не позволяет пресечь развитие тех сил и тенденций, которые служат механизмом ее движения, она лишь позволяет перевести это развитие в новое русло, придать ему новые формы.
Леворадикальный идеолог, рассуждающий с позиций «негативной диалектики», полагает, что от «старого порядка» во всех его ипостасях можно тем скорее отделаться, чем решительнее будут разорваны в ходе бунта все нити, связывающие его с этим порядком. Но действительный ход событий оказывается зачастую прямо противоположным.
Чем «радикальнее», несвоевременее оказывается разрыв, тем больше вероятность возвращения «старого порядка», только в иной форме. И здесь не спасает дела апеллирование к морали, к нравственному обоснованию совершенного насилия, ибо не абстрактная мораль, а социально-исторические последствия совершенного политического акта выносят ему окончательный приговор.
Отношение марксизма к насилию лишено догматического абсолютизма, столь характерного для леворадикального «антиутопизма». Марксизм отстаивает реалистический подход к революционному насилию, но это реализм, требующий большого искусства владения диалектикой.
Марксист ориентирует массы на вооруженное насилие лишь в том случае, когда такое насилие является, с его точки зрения (как выразителя точки зрения партии), исторически необходимым, т. е. когда оно подготовлено всем предшествующим ходом общественного развития.
При этом необходимость (реалистичность) и ненеобходимость (утопичность) того или иного массового социального акта может быть выявлена лишь путем конкретного анализа, учитывающего наличную расстановку классовых сил, тенденций ее изменения и т. п. Если результатом такого анализа явился вывод, что в данных условиях «насилие не может дать никаких результатов» (Ленин), тогда марксист обязан удерживать массы от применения вооруженного насилия даже перед лицом «обвинений» в «догматизме» и «отступничестве», которые не преминет бросить ему в лицо «левый» революционер. Само собой разумеется, если ситуация изменилась, марксист обязан учесть новые факторы и пересмотреть свою прежнюю оценку целесообразности применения насилия в новых условиях.
Но может возникнуть и более сложная ситуация, когда подавляемые классы (группы) поднимаются на борьбу (в том числе и вооруженную) в условиях, которые, с точки зрения марксиста, не дают реальной надежды на успех, и когда эта борьба не представляется оправданной логикой всего предшествующего общественного развития. Какой подход в этих условиях может быть признан реалистическим с марксистской точки зрения?
По-видимому, и в данном случае не может быть – и в этом проявляется отношение к политике как к искусству – единого рецепта, действительного для всех времен и народов. Учитывая все «за» и «против», марксист может, если увидит в зарождающемся движении угрозу самому существованию революционных сил, попытаться предотвратить преждевременное выступление, когда оно не приняло еще широкого характера, не захватило массы, не стало необратимым.
Но если стихийное стремление масс ниспровергнуть капиталистическое господство вылилось в широкое движение, то марксист выступает в поддержку этого движения. В революционно-историческом творчестве последнее слово принадлежит в конечном счете самим массам [Как замечает в связи с критикой волюнтаристской позиции Р. Дебре X. Унсуэта, «нам не может быть чуждой та или иная форма насилия, если она отвечает достигнутому массами уровню революционного развития, является результатом их собственного опыта, политической революционной работы и обострения политических и экономических условий их жизни. И, с другой стороны, нам чужда любая форма насилия, изолирующая нас от масс, преследующая цель навязать этим массам извне какой-то конкретный метод действия» [184]], и если их жизненный опыт и обстоятельства, в которые они поставлены господствующими классами, толкают их на применение немирных методов в борьбе за освобождение, марксист неминуемо становится участником этого движения. Он вносит в массовую революционную стихию элемент организованности, сознательности (леворадикал увидит в этом, конечно, не что иное, как попытку «установления контроля над массами»), что необходимо для доведения до победы движения, которое, может быть, как показывал предварительный анализ, не имело шансов на успех. И это не отступление от реализма, а проявление его сложного и противоречивого характера, отличающего марксистскую диалектику от плоско-позитивистского «оперирования фактами».
Пример такого диалектического подхода к массовым движениям мы видим в отношении К. Маркса к Парижской Коммуне. Накануне восстания парижских коммунаров Маркс, как известно, считал бесперспективным в существовавших тогда условиях вооруженное выступление пролетариата [«Маркс в сентябре 1870 года, за полгода до Коммуны, прямо предупредил французских рабочих: восстание будет безумием, сказал он в известном адресе Интернационала) [185]]. Но если в сентябре 1870 г., когда еще можно было предотвратить «безумие», Маркс предостерегал французских трудящихся от преждевременного выступления, то в апреле 1871 г., он нисколько не изменяя своему реализму, но «видя народное, массовое движение, относится к нему с величайшим вниманием участника великих событий, знаменующих шаг вперед во всемирно-историческом революционном движении» [185].
Причину поддержки К. Марксом парижских коммунаров, «штурмовавших небо», никоим образом нельзя объяснить боязнью революционера утратить «свой престиж», потерять лицо в глазах трудящихся и отсюда готовностью поддерживать любое массовое движение. Речь идет, как уже отмечалось, о движениях, развивающихся в русле прогрессивных тенденций общественной истории и заслуживающих поддержки по той причине, что, во-первых, они представляют собой проявление исторической инициативы масс, момент исторического творчества [«Рабочий класс. – читаем мы в работе К Маркса «Гражданская война во Франции», – не ждал чудес от Коммуны. Он не думает осуществлять par decret du peuple (no декрету народа. – Ред.) готовые и законченные утопии. Он знает, что для того чтобы добиться своего освобождения и вместе с тем достигнуть той высшей формы, к которой неудержимо стремится современное общество в силу собственного своего экономического развития, ему придется выдержать продолжительную борьбу, пережить целый ряд исторических процессов, которые совершенно изменят и обстоятельства и людей. Рабочему классу предстоит не осуществлять какие-либо идеалы, а лишь дать простор элементам нового общества, которые уже развились в недрах старого разрушающегося буржуазного общества» [186]], как воспитывающего сами массы, так и расчищающего дорогу для грядущих побед (даже в том случае, если они не побеждают сами), во-вторых, если мы не мистифицируем необходимость, т. е. не подходим к исторической необходимости с телеологической точки зрения, то мы не можем с полной уверенностью определить потенции того или иного широкого массового движения до тех пор, пока они не проявились в конкретной исторической практике.
К. Маркс, пишет В. И. Ленин, анализируя причины поддержки им Парижской Коммуны, «понимает, что попытка учесть наперед шансы с полной точностью была бы шарлатанством или безнадежным педантством. Он выше всего ставит то, что рабочий класс геройски, самоотверженно, инициативно творит мировую историю. Маркс смотрел на эту историю с точки зрения тех, кто ее творит, не имея возможности наперед непогрешимо учесть шансы…» [187].
В. И. Ленин обращает внимание на «суровую отповедь» К. Маркса Л. Кугельману, который «ответил Марксу, видимо, какими-то выражениями сомнения, указаниями на безнадежность дела, на реализм в противоположность романтике…» [188]. Отповедь Маркса, о которой говорит Ленин, хорошо известна. «Творить мировую историю, – писал Маркс, – было бы, конечно, очень удобно, если бы борьба предпринималась только под условием непогрешимо-благоприятных шансов. С другой стороны, история носила бы очень мистический характер, если бы «случайности» не играли никакой роли. Эти случайности входят, конечно, и сами составной частью в общий ход развития, уравновешиваясь другими случайностями. Но ускорение и замедление в сильной степени зависят от этих «случайностей» [189].
К. Маркс выражает здесь суть важного положения материалистической диалектики. В социальной жизни необходимость как тенденция, как закон существует в логически «очищенном», «готовом» виде лишь в голове теоретика, идеально. В эмпирическом историческом процессе, конечные продукты которого не могут быть заранее предвидимы и наперед рассчитаны с математической точностью, случайность выступает как форма существования и созидания необходимости. Случайность стихийно возникшего массового движения не является чем-то внешним по отношению к истории, она сама история, она сама, как замечает Маркс, входит «составной частью в общий ход развития».
Если при этом учесть, что в общественной истории социальное движение как структурно-целостный феномен неповторимо и что вместе с тем невозможно предугадать с «непогрешимой точностью», какое из «случайных» социальных движений содержит в себе действительные революционные потенции, т. е. может непосредственно привести к успеху, то отсюда следует необходимость использования любого социально-прогрессивного движения, в том числе и «утопического», коль скоро оно уже возникло и стало необратимым.
Вооруженное насилие может приобрести необходимый характер в ходе самого движения масс. До возникновения Парижской Коммуны победа массового движения, могущего возникнуть в тот период, не представлялась необходимой. Вместе с тем существование Парижской Коммуны не предопределяло с самого начала ее поражения, поскольку ее становление было связано с возникновением революционной ситуации, а в недрах самого французского общества в то время уже существовали объективные предпосылки для перехода к новому типу общественных отношений. Поражение Коммуны стало неизбежным лишь тогда, когда она допустила ряд крупных просчетов, которых могла и не допустить.
Поэтому если до возникновения Коммуны К. Маркс и Ф. Энгельс считали, что применение французским пролетариатом насилия было бы ошибочным, в условиях того времени, то анализируя причины поражения Коммуны, они, напротив, видели ошибку коммунаров в том, что последние были слишком нерешительны и непоследовательны в применении вооруженного насилия. «По-видимому, парижане будут побеждены, – писал Маркс В. Либкнехту 6 апреля 1871 г. – Это их вина, но вина, которая на деле произошла от чрезмерной честности… Они безрассудно не хотели начинать гражданской войны, как будто Тьер не начал ее сам своей попыткой насильственного разоружения Парижа, как будто Национальное собрание, призванное лишь для решения вопроса о войне или мире с пруссаками, не объявило немедленно войну республике!… Чтобы избежать упрека даже в малейшем намерении противозаконно захватить власть, они потеряли драгоценные мгновения на выборы Коммуны, организация которых и т. д. опять-таки потребовала времени…» [190] Эту точку зрения разделял и Энгельс, что можно, в частности, видеть из его письма к К. Терцаги от 14 (15) января 1872 г.: «Я не знаю вещи более авторитарной, чем революция, и, мне кажется, когда посредством бомб и ружейных пуль навязывают свою волю другим, как это происходит во всякой революции, то осуществляется авторитарный акт. Именно недостаток централизации и авторитета стоил жизни Парижской Коммуне. После победы делайте с авторитетом и т. д., что хотите, но для борьбы необходимо соединить все наши силы в один кулак и сконцентрировать их в центральном пункте атаки. А когда мне говорят об авторитете и централизации как о двух вещах, заслуживающих осуждения при любых обстоятельствах, то мне кажется, что те, кто так говорит, либо не знают, что такое революция, либо являются революционерами только на словах» [191].
Диалектика марксистского реалистического подхода к вопросу о применении революционного насилия заключается, следовательно, в том что политик-марксист, сознающий всю полноту лежащей на нем исторической ответственности, не занимает в этом вопросе априорно-догматической позиции. Он стремится предотвратить насилие, которое не носит в данных социально-политических условиях необходимого характера. Но вместе с тем, если массы стихийно поднимаются на борьбу с применением вооруженного насилия, борьбу, формы и динамика которой выражают тенденцию исторического развития в данную эпоху, пролетарский революционер видит свою обязанность в том, чтобы поддержать это движение, попытаться привести его к победе или по крайней мере сделать его «точкой роста» дальнейшей революционной борьбы, воспитать на нем массы, подготовить их к новым битвам [«Маркс умел оценить и то, – отмечал В. И. Ленин, – что бывают моменты в истории, когда отчаянная борьба масс даже за безнадежное дело необходима во имя дальнейшего воспитания этих масс и подготовки их к следующей борьбе» [192]. Причем такая борьба имеет не только чисто воспитательное значение. Сложные социальные системы управляются вероятностными (статистическими) по своему характеру закономерностями, а в таком случае шансы тех или иных движений на успех возрастают с числом попыток.]. Парижская Коммуна в этом отношении явилась классическим примером. Она стала важным этапом подготовки последующих революционных битв пролетариата. «На плечах Коммуны стоим мы все в теперешнем движении», – писал В. И. Ленин тридцать с лишним лет спустя после восстания коммунаров [193]. Вместе с тем опыт Парижской Коммуны дал Марксу, Энгельсу и Ленину исторические основания для ряда важнейших теоретических выводов, касающихся закономерностей общественного развития и революционного процесса; в частности, мероприятия, осуществленные Коммуной, позволили классикам марксизма найти ответ на вопрос, чем должна быть заменена разрушаемая пролетариатом буржуазная государственная машина.
Диалектический подход марксистов к вопросу о применении революционного насилия и о поддержке стихийных антикапиталистических движений, ориентирующихся на немирные методы борьбы, совсем не означает, однако, что марксисты поддерживают ориентацию на вооруженное насилие, взятую любым стихийно вспыхнувшим антикапиталистическим, антиимпериалистическим движением, поддерживают любое движение подобного рода. Тем более это не означает, что марксисты «толкают» на вооруженную борьбу антикапиталистически настроенные массы, когда последние не готовы к ней и когда не созрели еще объективные условия для нее. В этом коренное различие между марксизмом и левым радикализмом.
Отношение К. Маркса, Ф. Энгельса и В. И. Ленина к Парижской Коммуне вскрывает диалектику марксистского отношения к революционному насилию применительно к таким движениям, которые не только носили массовый, преимущественно пролетарский характер, не только свидетельствовали о росте организованности пролетариата, о повышении его сознательности, но и осуществляли в ходе борьбы такие мероприятия (что относится прежде всего к слому буржуазной государственной машины), которые реально подрывали систему диктатуры господствующего класса, открывали путь к захвату власти пролетариатом и создавали широкую перспективу для дальнейшего развития революционного процесса.
Поэтому было бы неверно, как это делают некоторые левобуржуазные историки и социологи, проводить параллель между восстанием парижских коммунаров и движением «новых левых», прежде всего майским движением во Франции.
Леворадикальные идеологи, вожди и их сторонники (прежде всего Сартр, Соважо, Жейсмар, Кон-Бендит и др.) обвиняли французских коммунистов в том, что те в поддержку экстремистским группам французского студенчества и интеллигенции не подняли рабочий класс Парижа, Франции на «решительную борьбу», то есть не призвали их к насилию над буржуазным государством, к социалистической революции и тем самым в конце концов – упустили «революционную ситуацию». «Если знамя социализма не развевается над Эйфелевой башней, то виновата в этом коммунистическая партия, которая предала майскую революцию» [Цит. по сб. 194], вынес, например, свой «приговор» Сартр.
Французские коммунисты и в самом деле не призывали пролетариат в мае 1968 г. к свержению правительства и осуществлению социалистической революции. Однако у них были на то веские основания, совершенно игнорируемые леворадикальными идеологами.
Не ставя перед собой задачи дать специальный анализ майских событий, отметим лишь основные моменты, проясняющие суть дела и, в частности, показывающие принципиальное отличие этих событий от Парижской Коммуны.
Во-первых, поднявшееся на борьбу студенчество не представляло собой силы, единой в политическом, социальном и идейном отношении. Если определенная его часть – экстремистское крыло, следовавшая за леворадикальными идеологами, ориентировалась на применение вооруженного насилия, то другая не занимала в этом отношении определенных позиций. Общая цель – ниспровержение «истеблишмента» – оставалась абстрактной, не отлившейся в единые лозунги, единую революционную программу. Здесь не было и тени той целеустремленности, которую проявили парижские коммунары.
Во-вторых, «новые левые» в мае 1968 г., в отличие от коммунаров, не показали себя действенной материальной силой. Они не разрушили, да и не могли разрушить ни одного звена системы диктатуры господствующего класса. Вопреки тому, что потом говорили леворадикальные идеологи, они не расшатали ни одного из институтов власти, не привели к возникновению революционной ситуации ни в самом Париже, ни тем более в провинции.
В этих условиях пролетариат Франции должен был бы не «продолжить» и «закрепить» дело, начатое студентами, а осуществить от начала и до конца всю работу по свершению революции. Но для этого необходимо было наличие таких условий, как готовность трудящихся масс подняться на решительную борьбу за свержение власти и наличие объективных предпосылок для успешного осуществления этой борьбы, т. е. кризис, неспособность буржуазного государства защитить и отстоять «истеблишмент», как это бывало во всех победоносных революциях.
Но подобной ситуации в мае 1968 г. не было. Утверждения леворадикалов о том, что армия готова была поддержать восставших, а полицейский корпус был обессилен борьбой со студенчеством, словом, что «власть валялась на улице и ее можно было взять», не имели, как показали французские коммунисты в своем анализе майских событий, ничего общего с действительным положением, имевшим место как в Париже, так и на всей территории Франции [См ., в частности, материалы июльского (1968 г.) пленума ЦК ФКП, а также книги Вальдека Роше [195]. Между прочим, когда корреспондент французского левобуржуазного еженедельника «Нувель обсерватер» задал Рене Андпие прямой вопрос: «Действительно ли у вас во время майских событий никогда не возникала мысль, что власть – ничья, что ее можно взять в свои руки», Андрие, выражая мнение Французской компартии, дал категорически отрицательный ответ: «Нет, мы не считали, что имелся какой-то период безвластия. Я считаю, что было бы глубоко ошибочно думать так. У меня одно время возникла мысль о том, что могло появиться и другое решение, но решение буржуазное, атлантическое… Можно было думать, что де Голлю придется уйти, но я считаю глубоким заблуждением полагать, что, если бы он ушел, крупная буржуазия не заполнила бы образовавшийся вакуум… страх перед гражданской войной, перед эксцессами левацких элементов, а также перед забастовками – в этом нет никакого сомнения – бросил в объятия «отца» ту часть средних слоев и даже рабочего класса, которая боится больших потрясений. Поэтому говорить, что налицо была революционная ситуация, значит полагать, что можно совершить революцию с помощью незначительного меньшинства» [196].].
Ориентировать пролетариат в этих условиях на применение насилия означало бы «навязывать» ему такие формы революционного действия, которые, не имея никаких реальных перспектив, не встретили бы массовой поддержки с его стороны.
Коммунисты всегда считали своим долгом вести непримиримую борьбу с мелкобуржуазным революционаризмом и оберегать партию от участия в левацких авантюрах. Сегодня эта задача становится еще более актуальной, нежели вчера. Революция не может, конечно, полностью исключить определенный риск, но и мера риска не может не корректироваться мерой угрозы утраты реальных завоеваний, вырванных у буржуазии предшествующими поколениями рабочего класса. Более того, в современных условиях, когда радикальные политические изменения в той или иной стране (или регионе) оказываются весомым фактором в противоборстве двух мировых систем, возрастает и мера исторической ответственности каждого национального отряда коммунистов, ибо, определяя линию своего политического поведения (особенно в критических ситуациях), они кладут на чашу весов завоевания всего международного коммунистического движения.
В леворадикальных концепциях насилия находит выражение одна из характерных черт политического сознания «новых левых» – революционный романтизм и утопизм, вообще типичный для непролетарских антикапиталистических движений, особенно тех, основную массу участников которых составляет молодежь.
Это противоречивое явление. В нем – сплав революционной честности и авантюризма, героического самопожертвования и политической неискушенности, искреннего стремления немедленно устранить социальное и национальное угнетение и нигилистического отношения к огромному политическому опыту пролетариата, уверенности в способности революционера «сдвинуть горы» и нежелания вести длительную, повседневную, «черновую» революционную работу.
Отсюда и отношение марксистов к этому явлению. Как таковое оно совершенно непригодно в качестве стратегии и тактики революционной пролетарской партии, но в нем есть важный элемент того нравственного климата, в котором вызревают антиконформистские силы, а в известном смысле – изначальный этап, через который в свое время прошли многие из тех, кто впоследствии, преодолев первоначальные заблуждения, стал на революционные позиции рабочего класса и соединил высокий нравственный порыв и веру в способность человека «творить чудеса» с умением трезво учитывать обстановку и вести упорную, повседневную работу. «…Само собой разумеется, – говорил В. И. Ленин в беседе с Я. Фриисом, – мы не можем обойтись без романтики.
Лучше избыток ее, чем недостаток. Мы всегда симпатизировали революционным романтикам, даже когда были несогласны с ними. Например, мы всегда воздерживались от индивидуального террора. Но мы всегда выражали наше восхищение личным мужеством террористов и их готовностью на жертвы» [197]. Симпатизируя революционным романтикам, марксистский, пролетарский революционер вместе с тем далек от того, чтобы быть бунтарем, чтобы «под влиянием момента» подниматься на неподготовленную борьбу. Пролетарский революционер действует, соизмеряя свою борьбу с теми тенденциями, которые вызревают в недрах общественной истории. Его лозунг – не бунт, а социальная революция.