Два года спустя.

Проходящие службу в государственном суррогатном резерве проживали в специальных общежитиях, где над ними осуществлялось постоянное медицинское наблюдение. По ночам в каждом корпусе обязательно присутствовали дежурный врач и медсестра, с которыми, в случае возникновения экстренной ситуации, всегда можно было связаться по системе внутреннего оповещения, сигнальные кнопки которой имелись во всех комнатах.

В общежитии установлен был режим, которого необходимо было придерживаться строго — по сути служба в суррогатном резерве ничем не отличалась от обычной армейской службы, только вместо марш-бросков и полевых учений, здесь были обязательные пешие прогулки на свежем воздухе, плавание в бассейне, дыхательная гимнастика, аэробика, прослушивание классической музыки и поэзии, а также учебные занятия по родовспоможению.

Согласно определенному графику служащие проходили скрининговые медицинские осмотры и регулярно сдавали комплексные анализы. Заинтересованность государства в появлении на свет новых здоровых граждан обусловливало достаточное финансирование данной отрасли народного хозяйства.

Белку поселили в просторном, рассчитанном на проживание трёх человек, жилом модуле, состоящем из двух комнат (одна — столовая, другая-спальня), санузла и небольшой террасы с видом на лесопарк.

Соседки, одна ровесница, срочница, очень тощая легкомысленная блондинка, которую тоже постоянно гоняли за курение, а другая контрактница, тридцати лет, носившая уже пятую беременность, пришлись Белке вполне по душе, вечера проводили весело, все три подобрались заядлые картежницы, и частенько можно было застать их на террасе за партией в преферанс. Белка и Гиола (блондинка) откупоривали иногда невесть по каким каналам добытую бутылочку темного пива и тайком распивали напополам, пряча в бумажный пакетик при каждом шорохе у дверей. Несмотря на то, что день служительниц священному делу материнства был расписан поминутно, находилось немало времени для блаженного безделья, особенно после обеда, когда весь корпус на два часа затихал — обязательный послеобеденный сон, всё такое — но, впрочем, не возбранялось использовать это время для чтения книг, которых сколько душеньке угодно могла предоставить желающим местная библиотека.

И Белке тут нравилось. Она предпочитала не думать о том, что ждет её потом, за этими стенами, когда на свет появится последний, третий ребенок — в гербовом свидетельстве о прохождении службы поставят штамп «завершена», вернут паспорт и откроют перед нею главные ворота — всё, дескать, свободна, долг перед государством выполнила, катись теперь на все четыре… Пока Белка просто наслаждалась тем, что у неё было: здоровой и вкусной пищей, преферансом с подругами, прогулками в лесу. Пусть только на время, но она обрела здесь своё счастье.

— Оставайся, Блэйк, — как-то сказала ей контрактница, полулежа в кресле на терресе и щурясь на заходящее солнце, — райская жизнь! Кормежка — во! — она подняла вверх большой палец, — условия сносные и работать не надо. Тем более, если тебе легко это дается.

— Да ну, скучно, — возразила блондинка, присаживаясь на ручку другого кресла, — с пузом не очень-то побегаешь за хорошенькими санитарами…

Белка флегматично перелистывала журнал на столе и ничего не отвечала.

— А я, — продолжала тараторить Гиола (у неё сейчас шел обязательный полугодовой восстановительный период после второго срока), — вчера подкатила все-таки к тому, темненькому, губастенькому. Подкатила и говорю, что, мол, где-то примерно через год у меня всё, это самое, дембель, и тогда, говорю, посмотрим, а сейчас можно сходить куда-нибудь, типа в ресторан, в кино…

— А он? — спросила Белка больше из вежливости. После той короткой грустной истории с Малколмом юноши почему-то совсем перестали её интересовать. Как отрезало.

— Он деловой такой, — Гиола поднесла тонкие пальцы ко рту и принялась грызть ногти, — будто за ним толпами ходят. Ломака. Сказал, дескать, будет день, будет и пища, — она вдруг соскочила с ручки кресла и негодующе выкатила глаза, — Так я, знаешь, что сделала?

— Что? — спросила Белка, зевая.

— За ляжку его ущипнула!

— А он?

— Не знаю! — блондинка залилась веселых смехом, — я убежала!

— Дурында, — лениво подытожила контрактница, — все вы малолетки такие, за ляжки пощипать, за яйца потискать, а они поди, юноши, духовного хотят, тонкого…

У Белки заканчивался второй срок. Ребенок вот-вот должен был родиться, живот вырос большой, круглый, неудобный, и когда живое внутри шевелилось, он растягивался, сворачивался на сторону, деформировался, вздымаясь буграми, словно плотный мешок, в котором перекатывались камни.

В соседнем здании, за кирпичным забором, размещалась больница. Сюда иногда привозили долечиваться раненых с фронта, и когда приезжала бронированная машина, суррогатные матери липли к окнам, и пока могли что-либо разглядеть, жадно глазели, как хмурые санитарки в хаки с крестами на рукавах носят туда-сюда складные деревянные носилки.

В один из таких дней Белка несмотря на прохладный ветер выскочила на террасу в одной футболке, туго натянутой на огромном животе, чтобы получше рассмотреть происходящее во дворе соседнего здания. Она напряженно наблюдала за прибывающими до тех пор, пока опустевший грузовик медицинской службы снова не выехал за ворота: ей показалось, что среди раненых мелькнуло смутно знакомое лицо…

На следующий день она попросила увольнение на два часа и отправилась в больницу.

— Могу я взглянуть на списки доставленных вчера с места ведения боевых действий? — взволнованно спросила она у администратора на пропускном пункте, — среди них должна была быть моя сестра. Мне сообщили…

Белка ни в чем не была уверена, но она понимала, что ради праздного любопытства никто не станет просматривать списки, нужны конкретные причины для этого, и, разумеется, гораздо более веские, чем случайно мелькнувшее с расстояния в добрую сотню метров сходство.

— Я могу взглянуть на телеграмму? На уведомление? — деловито спросил администратор, вскинув на неё внимательные глаза.

— Да, да, пожалуйста… — сказала Белка, делая вид, что обшаривает карманы форменного кителя с нашивками СР на плечах, — Ой, — добавила она спустя минуту, — кажется, нет ничего, забыла, извините… — Она сделала вид, что собирается покорно удалиться ни с чем, старый трюк, и в последний раз скорбно взглянула на администратора.

— Ну ладно, — буркнул он недовольно, — я понимаю, вы волнуетесь. Всякое бывает. Как зовут вашу сестру?

— Мидж. Мидж Хайт, — поспешно выпалила Белка, стараясь не выдавать радости.

Администратор постучал по клавишам, близоруко сощурившись, провел пальцами по большому монитору.

— Так точно! — радостно объявил он, — есть такая! Мидж Хайт, второе хирургическое, четвертый этаж, первый пост, палата десять. Ступайте, барышня.

У Белки обмякли ноги.

— Спасибо, — пробормотала она ослабевшим голосом и юркнула в дверь.

«Мидж здесь! Она ранена, и, вероятно, серьезно.»

Прежде война никогда не задевала Белку непосредственно, она всегда была где-то рядом, доносилась далекими отзвуками новостных хроник, но никогда ещё она не подбиралась так близко, никогда ещё не представала во всей своей страшной откровенности. А теперь, когда совсем рядом, за стеной беленого больничного корпуса оказалась её знакомая, Мидж, можно сказать, подруга детства, Белка вдруг поняла: война совершенно реальна, она есть, и пока она продолжается, никто не может быть уверен в том, что её холодная крепкая рука не протянется к нему, чтобы одним прикосновением разрушить его хрупкое личное благополучие.

С колотящимся сердцем она поднялась по лестнице. Ребенок, ощутив, вероятно, её волнение, обеспокоенно заерзал внутри. Живот несколько раз вспучился под тонкой футболкой и затих.

Сумрачный коридор с высоким потолком. Закрытые двери палат. Тонкие полоски дневного света из-под них. Молочные пятна замазанных краской стекол. Вот она. Номер десять.

Белка немного постояла под дверью, пытаясь унять пульс, и решительно нажала на ручку.

Девушка на койке у окна обернулась.

Белка вздрогнула. Это действительно была Мидж. Точь-в-точь такая же, как в день своего отъезда из Норда, смуглая, мускулистая Мидж, она нисколько не изменилась — разве только была острижена наголо, и жестким ежиком топорщились теперь её отрастающие темные волосы. Лицо Мидж в нескольких местах заклеено было пластырем — по всей видимости, царапины — но в целом выглядела она неплохо. С радостным облегчением Белка метнулась к койке.

— Кто пришел… — сказала Мидж со сложной грустной улыбкой. — Ну садись, что ли… Вон там возьми табуретку. Экий шар! И как ты ходишь-то вообще?

— Да… Сама не знаю. Привыкла. Ко всему можно привыкнуть, — суетливо тараторила Белка, подтаскивая шаткую трехногую табуретку, — ты не представляешь, как я рада. Так рада…

Мидж следила за нею взглядом и уже не улыбалась. Потом сказала, понизив голос:

— Ты не шуми только, её прооперировали утром, пусть она спит, — Мидж указала кивком головы на соседнюю койку.

Там лежала девушка, вся голова которой была обмотана плотными, в нескольких местах пропитавшимися кровью стерильными бинтами.

Белка опустилась на табуретку. Сначала она смотрела в сторону спящей, при виде тугой белой повязки, скрывающей нечто, бывшее когда-то лицом, возможно, даже красивым, что-то ужасное мелькнуло в её сознании и пропало, к счастью, молниеносно, Белка не успела додумать это до конца… Потом она повернулась к Мидж. Та лежала неподвижно, не сводя с гостьи своих блестящих темных глаз. Белкин взгляд проплыл по поверхности одеяла, и только сейчас, внезапно почувствовав дурноту и холодок в затылке, она заметила, что там, где должны были лежать, как полагается, вместе, ноги Мидж, одеяло обрисовывало силуэт только одной из них — только одной! — а рядом… Рядом была пустота… Одеяло круто опадало где-то в районе середины бедра. Титаническое усилие воли понадобилось Белке, чтобы никак не выказать охватившей её паники… Но всё-таки она вздрогнула. Слишком уж неожиданно пришлось ей столкнуться лицом к лицу с этим страхом, знакомым, наверное, каждому с самого детства — брезгливым страхом увечья. Он промелькнул на её лице, страх, стремительной холодящей тенью. И это не укрылось от Мидж.

— Ну расскажи мне, что-нибудь… — промямлила Белка, отводя взгляд и теребя полу наброшенного на плечи форменного кителя, — про войну… Какая она?

— Не знаю, — ответила Мидж, — она разная. Такая же, как и обычная жизнь. Сегодня одно, завтра другое. И люди разные, есть товарищи, а есть предатели, — она улыбнулась странно, точно сделала акцент на этом слове, — только одно я могу тебе точно сказать. Война обнажает человеческие внутренности, в прямом и в переносном смысле, она потрошит нас, делает явным неявное, и — знаешь что? — внутри, оказывается, мы почти совсем одинаковые — мы все состоим из страха и надежды, из надежды и страха, только из двух этих компонетов — всего из двух! — они то и есть кровь нашей души…

Белка немного пришла в себя. Она старательно избегала смотреть на страшный провал белоснежного больничного одеяла, бегала глазами, теребила пуговицы кителя. Как известно, чем больше боишься выдать себя, тем более неестественно держишься. А Мидж всё видела. Её внимательные темные глаза примечали теперь малейшие перемены в лицах, она вернулась с войны совершенно другой. На смену стремительной залихватской бесцеремонности пришли рассудительность и спокойствие.

— Не напрягайся, — сказала она снисходительно, взглядом указывая Белке на свою единственную ногу, — я сама уже почти привыкла. Не ты что ли минуту назад говорила, что ко всему можно привыкнуть? — и Мидж снова улыбнулась. Сложно, неоднозначно. Эта улыбка была как небольшой бриллиант со множеством граней — всё слилось в ней: и грусть, и самоирония, и болезненное понимание того ужаса, который охватывает здорового человека рядом с увечным, — Давай поговорим лучше про наших, ты кого-нибудь видела с тех пор как уехала?

— Нет, — сказала Белка.

— А Малколм? — улыбка раненой немного изменилась. Она сверкнула новой, тонкой и острой гранью.

Белка испугалась. Ей почудилось, что Мидж уже заранее знает всё, но специально тянет время, выпытывает, разглядывает под микроскопом её стыдный мелкий страх.

— Я не знаю. Он уехал. Ему предложили работать моделью, и он уехал, — пробормотала она с опущенным взором.

Мидж вздохнула. Длинно, разочарованно.

— Так я и думала.

Белка почувствовала облегчение. Ей показалось, что опасность миновала.

— Другого никто и не ожидал, — прощебетала она, — куда он ещё годился?

— Да я не об этом, — сказала Мидж, глядя в потолок, — я о тебе. Как только ты вошла, я поспорила сама с собой — скажешь или нет. Выходит, та часть меня, которая предполагала о тебе самое худшее, оказалась права.

Белка застыла на стуле. Она слегка ощетинилась в ответ на обвинение, скрытое в обращенных к ней словах, и приготовилась отражать атаку.

— Мне рассказали обо всем, — продолжала Мидж, — я встретила кое-кого из нашей компании ещё год назад, после первого ранения, меня тогда сразу после госпиталя направили в учебку, инструктировать новобранцев, — она замолчала и посмотрела на Белку в упор, — ты поступила так, как обычно поступают шестерки. Могла бы и написать. Я не уверена, что поняла бы тебя тогда, но хотя бы попыталась. А так… Втихаря… Шакал никогда не попросит у льва кусок мяса. Он стащит его, пока тот отвернулся.

— Но он сам… — пробормотала, побледнев, Белка.

— Да знаю я, что сам. У него на лбу написано, что он не даст только той, у кого зашито. Он мужчина, что с него возьмешь? Существо, единственная определенная природой задача которого — давать свое семя, как можно больше, и без особых раздумий. Но ты…

— Я? — Белка вспыхнула, — Я имела на это право! Вспомни, как ты мучила меня. С самого начала, с детского бокса. Ты отнимала у меня сладкий полдник, ездила на мне верхом, заставляла носить свою сумку, стрелять тебе сигареты, стоять «на шухере»… Я столько лет была твоей тенью, что забыла, как это вообще: быть самой собой, иметь собственные желания, жить по-своему, а не по чьей-то прихоти…

— С человеком делают только то, что он позволяет, — ответила Мидж, — если бы ты действительно «имела право», как ты выразилась, если бы ты на полном серьезе верила в это своё «право», то ты подошла бы ко мне, как равная к равной, и мы бы поговорили. Или подрались. Или ещё что-нибудь. Но это был бы поединок. Честный дележ. А то, что сделала ты… Просто ещё раз доказала сама себе, что ты шестерка.

— Разве ты любила его? — спросила Белка, от бессильной ярости сжимая кулаки под свободно свисающими полами накинутого на плечи форменного кителя.

— А почему ты сомневаешься? Раз ты можешь, отчего я не могу?

— Мне всегда казалось, что ты жестокая.

— Нам дано видеть лишь отражения себя в других людях, — Мидж усмехнулась, — мы не в силах понять в полной мере движения чужой души, и истолковываем их так, как подсказывает наша собственная. Дай-ка мне мой китель. Вон он там, на стуле.

Белка молча протянула раненой то, что она просила. Порывшись в карманах, Мидж извлекла на яркий свет больничной палаты полустертую, обмусоленную, обгоревшую по краям фотографию.

— Она была со мною в каждом бою.

Фотография лежала на одеяле. Истерзанное и обожженное на безупречно белом. Словно на снегу. С неё смотрело на сраженную безмолвную Белку нежное улыбающееся личико Малколма.

— Ты знаешь, что произошло в тот день, когда я лишила его невинности? Это было в начале лета, он нашёл в траве птенца; глупыш, наверное, слишком старательно вытягивал шейку и в конце концов кувырнулся… Малколм велел мне залезть на дерево, чтобы вернуть его в гнездо. Я не хотела… Я сказала, что это ерундовая затея. Птиц каждую весну выпадает из гнезда видимо-невидимо. Сказала я. Всех их не спасти… Да и кошкам нужно чем-то питаться. Я привела ему уйму разумных аргументов. Я не собиралась никуда лезть. Вот тогда и… Он обещал мне … Он посулил мне самое дорогое, что у него было. Ради этой птицы. И я полезла на это чёртово дерево. Как миленькая полезла. И положила эту чёртову птицу в гнездо. Понимаешь теперь? Он самый необыкновенный юноша из всех, что я видела. Он просто ангел…

Никто больше ничего не говорил, воцарилась гнетущая тишина. Нарушил её на мгновение лишь внезапный стон, глубокий, жалобный, донесшийся с соседней койки. Девушка с забинтованной головой тяжело повернулась и снова застыла на своем ложе.

Мидж лежала, выпрямив длинные руки на одеяле. Она смотрела в потолок, задумчиво и будто бы ожидающе — как в небо.

— Ладно, — сказала она, повернувшись к Белке. Блеск её глаз был непроницаем, точно бликующее стекло, — прости себя сама, я тебя уже простила…

А потом Мидж улыбнулась. И в этой улыбке было что-то уничтожающее, высокомерное.

— Ну не разговор, а прям тоска, — сказала она, — ты вот меня всё расспрашиваешь, про войну да про врага, а лучше бы рассказала, вот, про свою дыню! Эх, какая…

Мидж протянула руку и попыталась прикоснуться к тугому круглому животу Белки. Той почудилась какая-то брезгливо-снисходительная ласка в этом жесте, и она отодвинулась.

— А чего рассказывать, — произнесла она жестко, — мы с тобой служим одному государству, но у нас принципиально разные службы. Я даю жизнь тем, кого такие как ты убивают.

Белка встала и в последний раз взглянула на Мидж сверху-вниз; эти две женщины — солдат и родительница — соприкоснулись взглядами коротко, словно шпагами в бою, и Белка быстро вышла из палаты.

Ей стало дурно, когда она оказалась за воротами больницы. Никакой боли не было, просто живот стал вдруг невыносимо тяжелым и твердым. Как камень. Она поняла, что не может больше идти, встала, прислонившись спиной к кирпичному забору. Живот снова налило свинцом, быстро и сильно, потом ещё и ещё раз — схватки шли одна за другой — так скоро, что между ними было не вздохнуть — Белка не кричала, она царапала стену скрюченными пальцами…

Высоко над её головой простиралось небо, очистившееся от облаков, нежно-голубое. Под ветром пенилась роща. Нет, это была вовсе не боль, то, что мучило её, скорее давление — точно невидимые тиски сдавливали тело со всех сторон, будто огромные руки скручивали мышцы, словно белье при отжиме.

Вдруг где-то внутри беззвучно треснуло, будто лопнула упруго натянутая веревка, и на мягкую землю хлынули воды, горячие, мутные, с прожилками коричневатой слизи. Белка ощутила нестерпимое желание тужиться, она сильнее налегла спиной на холодную стену — как в тумане всплыли наставления инструктора, что лучше не торопиться, если рядом никого нет…

Она стояла за ровной полосой жидкого стриженого кустарника. Тротуар был пуст. Прошло ещё несколько долгих минут, Белка осязала, как ползет по лбу, щекоча, вязкая налитая капля пота, но не в силах была оторвать рук от стены, прилепленная к ней, точно крохотная гаечка к большому магниту…

Всё закончилось вдруг.

Она почувствовала облегчение в один миг, будто взрыв, радостный взрыв свободы; что-то теплое и скользкое очутилось у неё между ног, запуталось в натянутой мешком форменной юбке.

Белка успела только протянуть руку.

Оно сначала низко и жутко захрипело, то, что было теперь в руке, чихнуло и миг спустя залилось громким сердитым криком. Оно приветствовало свою жизнь отчего-то с негодованием, это новое существо, оно вопило, неистово ворочая синевато-багровой запачканной кровью головой и неуклюже пытаясь растопырить судорожно поджатые конечности.

Белка завернула младенца в китель и, преодолевая неуемную дрожь в коленках, шатаясь, побрела к воротам общежития.

— Ну ты даешь, Блейк, — сказала дежурная акушерка, принимая у неё из рук одушевленный сверток, — как кошка прям… Встала и пошла. Немногие могут этим похвастаться. У тебя талант рожать, милочка.

Стерильными хирургическими ножницами она отрезала пуповину, обрызгала ребенка бесцветным стерилизующим раствором, обтерла его медицинскими салфетками, он при этом недовольно фыркал, беспорядочно дергая руками и ногами, потом акушерка позвонила кому-то по внутреннему телефону.

— Детское? — вещала она в трубку своим грубоватым прокуренным голосом, — пришлите, пожалуйста, кого-нибудь. Младенец номер двести семьдесят дробь шестьдесят три готов. Девять по Апгар. Сообщите родителям, пусть приезжают забирать, до завтра вы даже успеете все прививки ему сделать, — со стуком повесив трубку на рычаг, старшая акушерка повернулась к Белке, — отдыхай, Блейк. Я зайду к тебе как освобожусь.

Молодой санитар в это время бережно подобрал с пола и завернул в утилизационный пакет плаценту, полукруглую, толстую, похожую на кусок сырой печенки, темно-багровую, глянцевую с одной стороны и рыхлую с другой.

Белка повернулась и медленно побрела по коридору. Все отпустило её, она чувствовала легкость в теле, непривычную легкость, воздушность, словно она опустела, как мешок, из которого вытряхнули содержимое. Но это было, пожалуй, приятное чувство. Удивительно сильная гибкая брюшная мышца подтянулась — живот снова стал почти плоским, силы прибывали с каждым мгновением, ноги перестали дрожать, и потихоньку возвращались к Белке те тяжелые мысли, с которыми она покидала соседнее здание. «Прости себя сама…» — вспомнились ей завершившие разговор о Малколме слова Мидж.

«Как же это жестоко, черт побери, знает ведь, что не прощу. Теперь особенно…»

Перед внутренним взором Белки снова и снова возникал страшный провал больничного одеяла. «Это вообще самое трудное. Простить себя. Других проще: проходит время, зубы стискиваешь, запихиваешь обиду куда-нибудь подальше, с усилием, точно руками, и прощаешь, в конце концов. А себя — нет. Сколько бы ни прошло времени, и сколько бы ни случилось хорошего, собственные ошибки как чернильные кляксы на листе прошлого. Чем больше трешь, тем заметней они становятся.» Впервые Белке подумалось, что и Малколма она потеряла по собственной глупости. Если бы не вспышка её ревности, скорее всего, совершенно безосновательная, тогда, на пустыре за гаражами, кто знает, возможно они остались бы вместе…

Она открыла дверь жилого блока. В первую минуту она даже не обратила внимание, что кровать контрактницы опустела. Гиола сказала ей:

— А соседку-то нашу позвали куда-то…

Белка прилегла на свою постель.

— Ух ты! — воскликнула блондинка, заметив отсутствие у неё живота, — ты уже все что ли?

— Всё, — сказала Белка, устало прикрывая глаза.

— Мальчик все-таки или девочка была?

— Я не знаю, — отмахнулась Белка, — отстань.

Контрактница вернулась через два дня и тоже с плоским животом. У неё было шесть месяцев.

— Ты что это? — спросила Гиола, — Рановато поди?

— Мне прервали досрочно. По показаниям. У плода обнаружилась какая-то генетическая болезнь, знаешь, их тех, что вызывают слабоумие и разные параличи. Государству не нужны уроды, да и родителям проблемы ни к чему. Подписали бумагу, и всё.

Белка села на кровати.

— Пожалуй я теперь расторгну контракт, — продолжала соседка мрачно, — Ну её к черту. Это был не мой родной ребенок, конечно, каких-то чужих людей, о которых я ничего не знаю и не узнаю никогда, но тем не менее… Я считала себя хладнокровным человеком, девки. Только знаете, что я вам скажу… Он ведь был живой, когда родился, он пытался кричать, ещё не умея, недоразвитыми голосовыми связками, и это был такой страшный звук, девки, когда он, ещё живой, но обречённый, кричал из последних сил, кричал, призывая этим криком помощь, мать, саму Всеблагую, не знаю кого… Вооруженные наукой люди иногда становятся просто безжалостными. Я желаю вам никогда не узнать, как кричат недоношенные дети. Представляете, он прожил ещё минут десять, пока меня осматривали. Он лежал в лотке среди кровавых помоев, дергался, и все вопил, до самого конца, этим жутким скрипучим звуком. А врачи, что занимались мной, даже не смотрели в ту сторону… Пречистый и Всеблагая. Я не знала, что такое бывает на свете.

И тогда Белка подумала, что Мидж совершенно не права, относясь снисходительно, свысока, как к чему-то легкому и даже приятному, к службе в СР. Пусть даже она действительно герой, получивший ранение в бою, но никогда нельзя судить о чем-либо, не зная этого изнутри.

«У нас тут своя война.»

В офицерской играли в карты. По вечерам, когда смолкали над горами залпы автоматических зенитных орудий, и возвращались в ангар к дежурным военным механикам побитые роботы, или днем, в те часы, когда зной становился так силен, что на красные камни крутых склонов невозможно было ступить — в это время вынужденного безделья младшие офицеры обычно расслаблялись: рассаживались после ужина, развесив кителя на спинки стульев, курили самокрутки с ароматическим табаком, лузгали семечки, играли или вели неспешную беседу, сдобренную традиционными сальными анекдотами.

— Как вы думаете, почему форменные носки такого цвета? — спросила одна из девушек, с удовольствием выложив прямо на стол наконец-то освобожденную от ботинка длинную ногу в темно-серой штанине и безупречно белом носке, — это нечто вроде дополнительной экзекуции? Если без машинки их стирать, так руки в воде растворятся прежде, чем вся грязь с них сойдет.

— Это чтобы вы не ленились, лейтенант Майер, и чтобы никто не ленился. Покуда отстираешь белые носки действительно до белого, а не до светло-светло-светло-серого, как бывает обычно, воспитаешь в себе упорство и желание защищать интересы родины до конца, — метко изображая пафос, свойственный агитационным речам сотрудниц комитета по идеологии, ответила ей другая девушка.

Все засмеялись.

— Или таким образом нас всех тут заранее приучают к мысли о белых тапочках, — мрачно усмехнулась старший лейтенант Зубова, — а вообще уберите ноги с карточного стола. Здесь, между прочим, находятся старшие по званию. И ваши подвиги на поприще стирки, они, я думаю, уже оценили.

— Да она просто завидует. Все знают, что у Майер рост метр девяносто шесть и самые длинные ноги, — раздался над столом чей-то шепот со смешком, но как только Зубова повернулась на звук, все стихло.

Она гневно шарила глазами в поисках обидчика, пока на плечо ей не легла примирительно рука старшего лейтенанта Шоны Друбе.

— Ну что, девочки, кто играет? — спросила Шона; в кармане её кителя обнаружилась всепремиряющая стопочка изрядно потертых пластиковых карт.

Комната пришла в движение. Застучали, зашаркали по полу пододвигаемые стулья. Только одна девушка осталась на своем месте, в углу. Она сидела, накинув на плечи китель с погонами младшего лейтенанта и склонившись, писала что-то в блокнот, разложенный на коленях.

— Ты играешь, Корнелла? — окликнула её Шона.

— Нет.

— Да отстали бы вы от неё, — с шутливым упреком воскликнула младший лейтенант Гейсс, та самая, что минуту назад столь убедительно рассуждала о воспитательной роли белых носков в армии, — у неё же это, как его… Вдохновение! С ангелами человек общается, а вы тут лезете со своей грубой реальностью.

— Не ерничала бы ты, Гейсс, — младший лейтенант Майер недовольно поморщилась, — есть вещи, о которых лучше не шутить. На войне человеку всегда нужна какая-то отдушина. Смысл. То, ради чего он выживает. И над этим смеяться грешно.

— Да брось, Майер, неужели ты думаешь, что к графоманству можно относиться так серьезно?

Кора Маггвайер продолжала писать, не поднимая головы, так, словно этот разговор к ней вообще никак не относился.

— А что ты скажешь, Гейсс, если она станет великой писательницей, вроде Ары Нордамо, которая написала «Рассвет над бездной», или Серафимы Тарановой с её всемирно известной эпопеей «Великая легенда о сильном мужчине». Или ты книг вообще не читаешь?

— Ну почему же. Мы проходили это в школе, — с легким смущением призналась Гейсс, — Я читала в кратком содержании. Это ведь всё исторические романы о закате патриархальной эпохи, да?

Лейтенант Майер небрежно махнула рукой. Она набрала воздуху, должно быть, для того, чтобы высказать свое авторитетное мнение о воспитании или эрудиции лейтенанта Гейсс, но Шома Друбе миролюбиво пресекла эту попытку.

— Ладно вам. Давайте играть. Кто будет метать, девочки?

Началась партия. Ловкие руки в тишине замелькали над столом, слышалось только как лопаются семечки и с мягкими шлепками с размаху ложатся друг на друга карты.

— А знаете, девочки, я нашей Коре на самом деле даже завидую немного, — задумчиво пробормотала лейтенант Гейсс, — У меня вот, например, вообще никакого таланта нет. Ни в чем. Я клинически обыкновенная.

— Это заметно, — фыркнула лейтенант Майер.

— Но знаменитым, по-моему, каждый хочет сделаться. Я бы вот, например, хотела, — продолжала Гейсс, сделав вид, что не заметила шпильки.

— Конечно. Посредственность впереди всех и рвется за лаврами, — снова съязвила лейтенант Майер.

— А что бы ты делать стала, если бы прославилась? — спросила Шона, больше для того, чтобы слегка подретушировать остроту беседы, — Как бы ты распорядилась славой?..

— Оооо… — Гейсс мечтательно закатила глаза, — я иногда представляю себя известной певицей или актрисой, перед тем как заснуть особенно, мне видится это так: я стою посреди гримерки, вокруг цветы, на столике письма с признаниями в любви, непременно бумажные надушенные письма, за дверью томятся хорошенькие поклонники, совсем молоденькие мальчики, свежие и нежные как букеты у них в руках, они ждут, когда я выйду к ним, приму от них подарки, слова восхищения, ещё цветы, много цветов, и каждый из них втайне надеется, что я выберу его, одного из всех… чтобы…

— Мы поняли, — неприязненно поведя плечами сказала Зубова, — но не стоит, я думаю, судить односторонне. У всего, в том числе и у славы, есть как достоинства, так и недостатки. Я вот вообще не хотела бы быть знаменитой. Знаете, почему? Просто потому, что высморкаться на улице невозможно без того, чтобы тебя не засняли на карманную видеокамеру. Всякий человек в определенные моменты жизни бывает не слишком презентабелен, а то и вовсе смешон. И застраховаться от этого никак невозможно. Лично мне вот не хочется войти в вечность в какой-нибудь нелепой позе или с идиотской миной.

— Ты пессимистка, Зубова.

— Пусть так. Но вообще это только первый, более того, наименее существенный, на мой взгляд, минус славы. Второй — куда более важный. И основан он, друзья, на неутешительной статистике, а именно: большинство людей, достигая славы, начинают творить гораздо слабее, чем прежде. Взять вот, скажем, ту же Ару Нордамо. Разве после «Рассвета над бездной» она написала хоть что-нибудь стоящее? Есть, конечно, авторы, которых слава не смогла испортить, но таких гораздо меньше, и они либо рано умерли, либо особенно не принимали всерьез своей славы, не упивались ею. Но для этого нужно иметь колоссально сильный дух, который, само собой разумеется, бесплатно к таланту не прилагается. Я лично считаю для любого творческого человека самым лучшим признанием — посмертное…

Кора Маггвайер как будто ничего не слышала. Она продолжала сидеть склонившись и что-то писать, слабо шевеля губами.

В этот момент входная дверь тихонько стукнула, на пороге появилась небольшая изящная фигурка — тут же как по сигналу тревоги все высоченные девицы, в вольготных позах рассевшиеся за столом, вскочили — чей-то неловко отставленный стул с грохотом перевернулся — и сделали по козырек.

— Здравия желаем, капитан Казарова.

Кора вздрогнула от неожиданности, услышав звук упавшего стула, и подняла глаза. Спохватившись, она вскочила тоже, блокнот соскользнул с её колен, китель упал с плеч…

— Здравия желаю, — одиноко прозвучало её запоздалое приветствие.

— Вольно, — сказала, перешагивая через порог, миниатюрная капитан Казарова, — Спасибо, девочки.

В офицерскую постепенно, по одному, возвращались привычные звуки.

Заскрежетали ножки стульев, пододвигаемых к столу, опрокинутый стул был спешно подобран младшим лейтенантом Майер, игроки снова взяли в руки свои карты. Но прерванный разговор не возобновлялся, девушки молчали, изредка полушепотом комментируя игру.

— Что же вы притихли, будто смерть пришла? — с лукавой полуулыбкой спросила командир Казарова, — я вас не съем, ведите себя естественно. А то сидите и точно языки проглотили. Больно много мне чести, я ещё не главнокомандующая, чтоб при мне рта не раскрывать без приказа.

— Так о чём мы говорили? — попыталась вывести беседу из тупика Шома Друбе.

— О славе, — сказал кто-то.

— О чьей? — с очаровательной улыбкой осведомилась командир Казарова. Надо заметить, что природа наделила её совершенно не военной внешностью — маленькая, в среднем на голову ниже всех остальных девушек, очень хрупкая блондинка, с тонкими чертами белого личика — среди бронированных машин, боевых роботов, ящиков с патронами и взрывчаткой, она казалась нежным цветком, выросшим на голом камне.

— О будущей громкой славе младшего лейтенанта Корнеллы Маггвайер, командир, — сообщила, давясь ухмылкой, Гейсс, — обратите внимание, она ведь в любую свободную минуту строчит что-то в своем блокноте… Творит!

— Так это же замечательно, — Казарова с искренним одобрением повернулась в сторону Коры, — замечу вам, что многие из известных сокровищ человеческой мысли были созданы вот так, на коленках: преодолевая трудности, автор способен вкладывать в каждое слово гораздо больше жизни, пронзительной и великолепной, чем рассиживаясь в уютном кабинете.

— А вы сами что думаете о славе, командир? — спросила Шона Друбе.

— Да, ведь она приходит не ко всем, и подавляющее большинство, миллионы из всех тех, кто что-то пишет, поет, строит, рисует, так и умирают, положив всю свою жизнь на творчество, безвестными, — подхватила Зубова, — по-вашему это справедливо?

Тати Казарова приблизилась к столу и непринужденно облокотилась на спинку стула младшего лейтенанта Майер. Она по-прежнему смотрела в сторону Коры, наблюдая, как та, совершенно уйдя в себя, отгородившись, отрешившись от внешнего мира, продолжает что-то записывать, беззвучно шевеля губами.

— Кора! — окликнула её Тати, — а Кора?

— Да, командир! — испуганно вскинулась девушка.

— Ты вот скажи нам все-таки, для чего ты пишешь, — спросила Казарова, — ты хочешь прославиться?

— Никак нет, капитан, — ответила Кора застенчиво, — просто так… Я записываю песни, которые звучат в моей голове. Просто чтобы не забыть их. Когда закончится война, и мы все выберемся отсюда, я их, возможно, сыграю и спою. Я очень хочу, чтобы их услышал ещё кто-нибудь кроме меня.

— Что же ты не бренчишь нам по вечерам на своей гитаре? Стоит она у тебя возле койки, пылится… — поинтересовалась Гейсс.

Кора покраснела.

— Ну не смущайте вы девку, не нашим ушам, значит, те серенады назначены… — своеобразно вступилась за неё Зубова.

— Так вот, девочки, — подытожила командир Казарова, — что я думаю о славе, — она подошла к сидящей Коре, наклонилась, бережно подобрала блокнот, который та снова уронила и стеснялась поднять, протянула ей и продолжила, — Слава, девочки, она как смерть в бою, она выбирает наугад, это вам не звездочка на погон, это — звезда героя. Выслугой её не взять, только подвигом. Подвигом самопожертвования. Твори упорно и бескорыстно, да будь готова к тому, что всё окажется напрасным, затянет, занесет твои труды песками времени… Создавай, не страшась забвения и не уповая на вечную память. Так то, девочки. Потому пиши-пиши, Коруша, свои будущие прекрасные песни, да берегись пули…

Девушки притихли, слушая своего командира. Никто не смотрел в карты, не перешептывался и не тянулся к стоящей в центре стола большой тарелке с жареными семечками.

Тати легкими шагами пересекла офицерскую и снова оказалась возле стола.

— Что же вы застыли? Играйте! — сказала она, устраиваясь на своем излюбленном месте позади младшего лейтенанта Майер. Та, как и следовало ожидать, немного оробела, она съежилась на стуле, стараясь не касаться спинки, на которую оперлась командир Казарова.

Шома Друбе сделала знак продолжать игру. Тати наблюдала за её ходом из-за широкого плеча Майер, временами заглядывая ей в карты. Она чувствовала, что младший лейтенант стеснена её близким присутствием, и хотела немного подбодрить девушку, внушить ей больше доверия к себе.

— Эх, не слишком-то везет тебе, как я погляжу, — сказала она шепотом, — ну ничего, — Тати слегка подалась вперед и мягко ткнула пальчиком в карты Майер. Попробуй зайти так и так… Может, будет шанс…

Но Майер всё равно проиграла. Она вздохнула, неловко засунула свою длинную ручищу в карман и водворила на стол несколько монет.

— Как там говорится: не везет коль в карты, повезет в любви, — провозгласила в своей всегдашней шутовской манере Гейсс, загребая кассу.

— А ведь это правда, — сказала Шома Друбе, — Она единственная из всех нас, кого дома ждет парень.

Майер покраснела. Она склонилась над столом; даже уши её, тоже крупные, как и все остальные части тела, залило густой краской.

Игра продолжилась.

— Не хотите с нами, командир? — спросила Шома, начиная раздавать.

Тати мотнула головой.

— Спасибо, девочки. Мне больше нравится смотреть.

— Не хотите дразнить фортуну? — прогудела своим низким гнусавым голосом Зубова.

— Кого-кого дразнить? — поинтересовалась Гейсс.

— Примета есть такая, — неприязненно пояснила Майер, она воспитывалась в очень интеллигентной семье, потому невежество, выказываемое столь открыто, безо всякого смущения и являющееся даже в некотором смысле предметом бахвальства, невыносимо раздражало её, — большая удача уходит от тех, кто постоянно призывает её по мелочам.

Партия завершилась, и на сей раз проиграла Гейсс.

— Мне вот в карты не всегда фартит, а вообще я везучая, — сказала она, со звоном рассыпая на столе извлеченную из кармана мелочь, — когда училась в универе, помню, мне удавалось пролетать на «отлы» и «хоры», даже если знала меньше половины, а один раз был случай, когда я выучила всего один билет из тридцати — вы представляете? — один! из тридцати! — и именно его я вытащила. Каково? И в бою до сих пор тьфу-тьфу-тьфу… Случалось, прямо в меня роботы с датчиками движения целились… и мазали…

— Удача дама капризная, — сказала Тати, — любимчиков иногда заводит. Но надо крепко помнить — её поцелуи ни в коем случае нельзя принимать как должное… Отношения с госпожой удачей всегда должны быть острыми, она дама страстная, и сразу уходит, если к ней начинают привыкать, — она отняла руки от спинки стула Майер, потянулась, положив ладони на затылок, — может, мне и правда сыграть с вами? — задала она риторический вопрос самой себе, и тут же ответила на него, — Нет, пойду лучше что-нибудь почитаю. Спокойной ночи, девочки.

— Вот видишь, — едко сказала Майер младшему лейтенанту Гейсс, когда шаги капитана Казаровой замерли в глубине коридора, — командир книжки читает, а ты… Краткое содержание… Один билет из тридцати…

Гейсс насупилась.

— Казарова — мировой командир, — сказала Зубова веско, — это она нас так воспитывает, исподволь, чтобы мы даже не замечали. А то бывает иные как встанут руки в боки, как начнут мозги чинить, поучать, так и уши в трубочки свернутся…

— Да. Она молодец, — согласилась Шома, — двадцать шесть лет всего, а уже на хорошем счету у командования. Год-другой и новое повышение получит.

— Возраст ничего не решает, и никакие сроки, как правило, не определяют человеческих достижений, — сказала Зубова, — есть люди от природы талантливые и трудолюбивые, им малейшую лазейку дай, они пробьются, а есть такие, которым все возможности предоставь да времени вагон отведи, но они всё равно просидят, в носу проковыряют…

— Я спать, — решительно сказала Майер, откладывая карты.

— Я тоже, — поддержала её Шома Друбе, — на войне каждая минута отдыха на вес золота.

Вскоре офицерская опустела. И только в углу, в маленьком круге желтого света от переносной лампы, так и осталась сидеть Кора Маггвайер, задремавшая над своим блокнотом.