Дизайнер обложки Анастасия Баталова
© Анастасия Баталова, 2017
© Анастасия Баталова, дизайн обложки, 2017
ISBN 978-5-4485-2711-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
«Моя реальность» — первая печатная книга автора, в неё вошли произведения разных лет, в том числе и рассказ «Совпадение», принесший автору в 2015 году I место в номинации «проза» открытого литературного конкурса «Бумажные мысли, чернильные строчки». Книга «Моя реальность» с момента публикации электронной версии в интернете в ноябре 2016 года успела завоевать популярность и получить высокую оценку читателей на ресурсах ЛитРес и MyBook.
Дизайнер обложки Анастасия Баталова
© Анастасия Баталова, 2017
© Анастасия Баталова, дизайн обложки, 2017
ISBN 978-5-4485-2711-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Падение наверх
Она была миниатюрная, тонкая, но очень крепкого сложения; лямки белого ситцевого сарафана крест-накрест сходились на обнажённой загорелой спине с подвижными бугорками мышц, лопаток и острым гребешком позвоночника. На поясе у неё грузно лежала рука мужчины.
Они неторопливо спускались с террасы небольшого видового кафе в горах.
— Ты всё же решила идти? — спросил он.
В свете заходящего солнца, показавшегося между облаками, его очки заиграли перламутровыми отблесками. Голос мужчины прозвучал устало и чуть укоризненно; должно быть, речь шла о деле, споры о котором велись уже давно, но никогда ничем определённым не кончались.
Она повернула голову и прищурилась на солнце. Розовое пятно света сделало её молодые щёки и высокий выпуклый лоб ярче, нежнее.
— Зачем тогда, по-твоему, мы приехали? — спросила она, — Быть здесь, на великой горе, и не попытаться достичь вершины?
Она смотрела направо и вверх, туда, где высились потемневшие в сумерках, пересечённые причудливыми трещинами, увитые неприхотливыми горными деревьями отвесные скалы Тенгур-Майраб.
Отсюда казалось, что они совсем близко — комфортабельный отель для состоятельных любителей горного отдыха располагался на высоте полутора тысяч метров — выше по всему пологому лесистому склону горы были раскиданы спортивные лагеря для альпинистов; каждый год сюда приезжали тысячи желающих испытать свою волю на непокорных стенах Тенгур-Майраб.
Он отвернул голову от света — стекла его очков сразу погасли, помрачнели.
— Как знаешь. Я буду ждать тебя. Почитаю. Может быть, набросаю план новой статьи.
— Надеюсь, тебе не будет слишком скучно, — отозвалась она, просияв.
Солнце скрылось за облаком, слегка притушив яркость её лица, стало почти темно. Среди кустов дикого шиповника, покачиваясь, плыло пятно её сарафана.
Они двинулись в сторону отеля.
— Не живётся тебе спокойно, — в полумраке он казался старше; в углах рта и между бровями залегли недовольные складки, тёмные жёсткие волосы на висках робко, точно первый иней — траву, тронула седина.
— Я люблю тебя, ты же знаешь, — она остановилась и, обернувшись, звонко чмокнула его в щёку, — но без восхождений не могу… Это трудно объяснить, но пока я внизу, мне кажется, будто я на глубине и что-то давит на меня сверху. Высота дарит мне ощущение естественности — здесь мы живём как будто немножко в небе, понимаешь. Мы идём по твёрдой земле, но для тех, кто там, ниже, мы парим в облаках! Иногда мне кажется, что я должна была родиться птицей…
Жили они хорошо, очень спокойно и свободно; он не ревновал её или умело не подавал вида, хотя был намного старше, она не позволяла себе вольностей. Детей не случилось; после года изнурительного хождения по врачебным кабинетам выяснилось, что проблема в нём; последовало два неудачных ЭКО с ИКСИ, после чего он сам настоял на том, чтобы прекратить дальнейшие попытки, на некоторое время замкнулся в себе, ударился в работу; но потом всё наладилось; она, наверное, втайне даже радовалась своей внезапно и окончательно обретённой свободе от векового женского бремени продолжения рода — теперь в мире не могло возникнуть ничего, что оказалось бы способным встать между нею и её страстью…
Они много путешествовали с мужем, он не жалел ни времени, ни денег на её необычное и опасное увлечение, хотя и не разделял его; он предполагал, вероятно, что это наилучший способ приложения её молодой энергии, которую в полной мере не могла впитывать его успокоенная годами созерцательная натура.
Он был профессором филологии, читал лекции в университете, превосходно переводил стихи и прозу, пробовал писать. Трудолюбивый, упорный, твердолобый, как бык, он внутренне осуждал её легкомысленное отношение к развитию ума: образование она не закончила, хотя имела способности, увлекалась одно время и рисунком, и переводами, в самый начальный, медовый период их отношений (как это обычно бывает), потом она всё резко побросала и устремилась в горы. «Я не могу без них. Пока я внизу как будто что-то давит на меня.»
Они объездили полсвета, она всходила на заснеженные вершины самых высоких гор; он ждал её внизу, всякий раз мысленно прощаясь с нею, если спортивная группа задерживалась на день-два; ворочаясь в одиночку на широких постелях в гостиничных номерах, он видел в кошмарных сновидениях как висит она без опоры над бездной, и вот-вот вырвется единственный держащий её плохо вбитый скальный крюк… Он любил её.
Ночью она спала, скрестив на груди руки, слабо подрагивая веками; он мучился бессонницей; глядя на неё, думал о грозящих ей срывах и камнепадах; потом встал, спустился в бар отеля, выпил хорошую порцию виски и вышел на крыльцо.
В чёрном небе тревожно мерцали неисчислимые звёзды. Уже через несколько часов, ещё до того, как рассветёт, она возьмёт рюкзак и отправится… Заслоняя полнеба, теплясь ночными огнями лагерей на склонах, высилась в темноте могучая, словно гигантская застывшая каменная волна, таинственная Тенгур-Майраб.
К утру он забылся коротким тяжёлым сном и не слышал, как она тихо встала, позавтракала яичницей со стаканом сока и, бросив на плечи собранный заблаговременно рюкзак, покинула погружённый в предутреннюю тишь отель.
День и ночь провели у основания стены. После пологого подъема по лесу устали не слишком, но руководитель группы настоял на хорошем отдыхе, поскольку дальнейший маршрут по скалам имел высокую категорию сложности.
Она всегда уходила с группой и возвращалась с группой — для спокойствия мужа — хотя сама была одержима идеей скалолазания в одиночку, соло, как выражаются альпинисты. И сейчас она подошла к руководителю группы, сидящему у костра, с целью предупредить его, что покорять кручу намеревается самостоятельно.
— Держитесь западной стены, — предупредил он, — там проложен хороший учебный маршрут, на юго-западе — большое количество карнизов, балконов и отрицательных углов, опасность камнепада. По возможности старайтесь не отклоняться в ту сторону.
Она кивнула; всё снаряжение приготовлено было заранее, метр за метром проверена верёвка на предмет потертостей, распушения верхнего слоя и «заломов» — признаков коварного повреждения внутренних волокон. Серо-чёрное гладкое чешуйчатое плетение скромно поблескивало в луче фонаря. Свернутая кольцом верёвка, точно спящая змея, ждала её в палатке.
Она сладко потянулась и, взвизгнув молнией, отъединилась от всего мира. Хотелось выйти завтра как можно раньше и оказаться уже высоко к тому времени, когда основная группа начнёт восхождение.
Горы любят тишину. Не только в словах, но и в мыслях. Здесь так много удивительного! Возле палатки что-то прошуршало в траве, протяжно крикнула какая-то птица. Зона тропических лесов осталась внизу, более пологий северный склон Тенгур-Майраб покрывали сосновые и кедровые рощи.
Медленно растворив сознание в мягких ночных звуках, она уснула.
Рано утром густое нежное облако прилегло отдохнуть на полянке, где устроен был бивак.
Все ещё спали, в редеющих сумерках кроны деревьев на склоне казались голубыми. Всё утопало в слоистом пенистом кружеве облаков. Тенгур-Майраб стояла прекрасная и тихая, как невеста, воздух был свеж, тонко пахло хвоей.
Она вылезла из палатки, чуть постояла, томительно вздрогнув всем телом от зябкости, лёгкости и радостного предчувствия, наскоро позавтракала бутербродами с чашкой чая, приготовленной на небольшом костре.
Надев комбинезон, гольфы, горные ботинки, закрепив беседку и грудную обвязку, она ещё раз проверила все карабины. Рюкзак уложен просто идеально — почти не чувствуется на спине. Лямки отрегулированы. Можно лезть.
С первым прикосновением к прохладному влажному ноздреватому камню, она почувствовала, как сладко ёкнуло в глубине живота. Серая отвесная стена была окутана пышным ватным туманом. «Вперёд…»
Первые метры после долгого перерыва дались нелегко — отвыкшее тело робело, как будто стесняясь живого камня, отказывалось работать в полную силу; учебная стена, на которой она тренировалась постоянно, всё-таки не скала — там повсюду находятся невзначай удобные выемки и выступы…
Постепенно она втянулась. Мышцы разогрелись, кровь ускорила своё движение — появился азарт. Она лезла всё выше, смело оставляя точки страховки — довольно беспечно она позволяла себе не вбивать дополнительных крючков — пользовалась анкерами, в порядочном количестве оставленными здесь многочисленными предшественниками.
Дойдя до конца верёвки, она закрепилась и принялась спускаться по верёвке вниз, попутно освобождая её.
Быстро рассвело. Туман рассеялся, как будто его и не было. Сочная росистая трава ослепительно засияла на солнце.
Отсюда, со стены, открывался поистине волшебный вид на зелёную долину, утонувшую в дымке, на привольные луга, расстеленные по склонам, на нежно-голубые очертания далёких заснеженных вершин.
Группа подошла, когда она уже заканчивала подъём с верхней страховкой. Она помахала им рукой, удобно упершись обеими ногами в скалу.
К полудню поднялся ветер. Забираясь за воротник, он надувал куртку парусом, бросал в лицо песок, хвоинки, мелкий мусор. Тесно прижавшись к стене, она пережидала самые лютые порывы.
Группы не было видно. Скорее всего они спустились, не рискнув состязаться с непогодой. Горы учат смирению. Бывают ситуации, в которых отступить не только не стыдно, но даже мудро.
Она не заметила, как, спасаясь от ударов урагана, прячась за выступы и в расщелины, сместилась в сторону опасной юго-западной стены.
Здесь было относительно тихо; ветер пронзительно свистел, вырываясь из-за гребня, но уже не норовил сбить отчаянно припавшего к скале сильного и упрямого человечка.
Стена постепенно становилась всё круче, и нигде не было видно ни одного анкера — она обнаружила это слишком поздно — ветер сбивал с толку, не давал ни оглядеться, ни сосредоточиться, но теперь, когда о нём можно было пока не думать, первое сомнение вползло в сознание тревожным холодком: она заблудилась, сошла с проверенного безопасного маршрута, повернула на неизвестную и, возможно, неприступную стену.
Подняв голову, она увидела примерно в двух десятках метров довольно широкий карниз, обещающий наверху отличную площадку для небольшого отдыха и размышления. Чтобы попасть туда, нужно было ещё немного отклониться вправо. Она проверила запас верёвки — должно хватить…
Стараясь не зацикливаться на опасности своего положения, она принялась работать в полную силу; стена была цельная, крепкая, гладко отшлифованная ветрами и уходила вверх почти под прямым углом — приходилось вбивать клинья для опоры через каждые полметра и лишь немного пореже — страховочные крючки.
Карниз был уже в каких-нибудь двух метрах над её головой — Боже милостивый, только бы там оказалась площадка! Верёвки оставалось как раз примерно столько, чтобы обогнуть нависающий край карниза справа, но у неё кончились крючья. Надо было либо спускаться вниз, либо рисковать.
Скала показалась ей в этом месте чуть более приветливой, она поискала и нашла глазами несколько удобных уступов. Удалившись от точки страховки метра на три в сторону и вверх, она стала примериваться, чтобы вбить свой единственный последний крюк. Как по волшебству под рукой обнаружилась удобная расщелина в скале — организовав страховку, она почти успокоилась: пускай погода испорчена и впереди незнакомая стена, в конце концов, всё не так уж плохо, она жива, у неё есть вода, сухари и солёное мясо, а на расстоянии протянутой руки, возможно, её ожидает час-другой спокойного отдыха…
Она зацепилась руками за выступ, показавшийся ей надёжным, подтянулась и, сделав отчаянное усилие, закинула ногу на карниз. Перед глазами стремительно разверзлась алчная пасть оставленной позади глубины; извилистое тело верёвки, петляя между выступами, терялось из вида… На миг у неё закружилась голова. Она потеряла равновесие и…
Последний крюк был близко, очень близко и оказался вбитым на совесть; сползая по скале, он успела уцепиться за что-то, чем существенно смягчила рывок верёвки, но при этом сильно повредила колено. Голень после удара будто бы загудела как труба, в которую дунули из всех сил, и забегали где-то внутри, в самой кости, мелкие колкие мурашки.
«Бог мой! Как же я теперь вернусь?..» — подумала она похолодев.
Превозмогая боль, она спустилась немного ниже и, выдернув несколько опор, обеспечила себе их запас для того, чтобы всё-таки забраться на заманчивую каменную полку.
Прошло несколько бесконечно долгих минут борьбы с высотой и болью. Перекатившись наконец через край площадки, она долго не могла отдышаться; просто лежала на спине и смотрела, как зависают над вершиной мягкие розоватые облака — точно клубы сахарной ваты… Сказывался недостаток кислорода — мысли стали медлительнее и проще, вставать совсем не хотелось, но она знала, что встать нужно, и дойти до края полки тоже нужно, и выглянуть из-за ребра, и посмотреть, насколько существенно отклонение от маршрута…
Боль в колене притупилась, но не прошла. Она с усилием приподнялась и проползла несколько метров.
Верёвка кончилась.
Выпрямившись, она приблизилась к краю площадки и глянула вниз: зеленовато-голубые волны леса бились под ветром в отвесные серые стены скал.
Она закрепила верёвку на площадке и отстегнулась от страховки. Только так возможно было продолжить обследование карниза. Прижимаясь к стене, она медленно двинулась вперёд.
Каменная полка, снизу представлявшаяся совсем небольшой, оказалась довольно просторной. В верхней скальной стене обнаружилось несколько неглубоких гротов. Постепенно расширяясь, карниз через некоторое время позволил ей идти почти без напряжения, без риска каждую секунду оказаться в холодных объятьях пустоты.
Она шла, держась одной рукой за скалу и слегка подволакивая повреждённую ногу. Впереди возвышалось грубое, массивное ребро горы, упираясь в которое, каменная полка заканчивалась тупиком.
Приблизившись к грозной стене вплотную и изо всех сил вцепившись в скалу, она попыталась выглянуть из-за гребня.
Без страховки наклоняться хоть сколько-нибудь над стометровым обрывом было страшно до невозможности. Она почувствовала, как стремительно пальцы деревенеют, отказываясь даже на мгновение оторваться от прочного выступа… Это самый древний инстинкт. Бороться с ним бесполезно.
Она отступила назад.
Нужно вернуться за верёвкой и крючьями, чтобы, организовав надежную страховку, перекинуться через ребро.
Внезапно она услышала шорох за спиной. Такой, какой мог бы создавать человек идущий по каменной полке, усыпанной мелкими осколками породы.
«Группа!» — пронеслась в голове ликующая мысль.
Сделав осторожный шаг в сторону от края пропасти, она обернулась. На карнизе, возле оставленных ею рюкзака и снаряжения, действительно стоял человек. Но он, к её немалому удивлению, совершенно не походил на альпиниста — без рюкзака, без беседки, без узлов на поясе — он вообще ни к чему не был привязан, из одежды на нём болтались только кожаная жилетка и сильно потёртые джинсовые шорты до колен, и вдобавок незнакомец стоял на холодном ноздреватом камне босиком.
Она зачем-то перевела взгляд на свои горные ботинки, за тем снова на его обнажённые ступни, узкие, запылённые, с сильно выпирающими костями.
— Здравствуйте, — произнесла наконец она, одолев своё изумление, граничащее с испугом.
Неизвестный едва заметно кивнул в ответ. Он стоял против солнца; оно на миг ослепительно воссияло из-за края тёмного облака и снова ушло. Фигура человека на карнизе, озарённая его лучами, обрела на секунду пронзительную резкость, яркость — один приятель её мужа, фотограф, говорил, что всё зависит от света, если под нужным углом положить свет, то в любом лице можно найти отблеск удивительной красоты — солнце положило свет, и она увидела узкое лицо незнакомца, сияющее, как золотое, небольшие глубоко посаженные глаза, острые скулы и подбородок, длинную жилистую шею… По обеим рукам молодого мужчины словно ветви плюща или виноградные лозы разбегались причудливые узоры цветных татуировок.
— Можете вы мне помочь, — сказала она, — я отклонилась от маршрута, а моя группа не продолжила подъём из-за ветра, — у неё промелькнула, конечно, в первый момент мысль, что стоящий перед нею человек очень странный и вряд ли от него будет какой-либо толк, но, как говорится, на безрыбье… Поблизости не было никаких других людей, а ей действительно необходима была помощь.
— У меня болит нога, — добавила она как-то совсем по детски жалобно. Сейчас, в присутствии другого человека, куда-то вдруг улетучилась необходимость во всём полагаться только на себя, резко ослабела, как верёвка, с которой сняли груз, напряжённость воли — на неё обрушилась вдруг всей полнотой осознание собственной заброшенности и слабости.
Незнакомец молчал. Он бросил беглый взгляд на её рюкзак и снаряжение, лежащие рядом, снова кивнул и, развернувшись, направился в противоположную от ребра сторону по сильно сужающейся каменной полке. В одном месте она вовсе обрывалась в пропасть. Зацепившись руками за выступ на скальной стене, он ловко перешагнул на продолжение карниза — тот огибал гору подобно поясу.
Незнакомец шёл не оборачиваясь, и, разумеется, он даже не подумал помочь ей преодолеть те полметра бездны, которые так легко преодолел сам — дескать, она же альпинистка — чего там! — справится.
Прежде чем сделать этот шаг она замерла на мгновение — без страховки двигаться на такой высоте было непривычно. Она положила руки на выступ — он казался вполне надёжным — руки напряглись, приготовившись, если что, принять на себя всю тяжесть внезапно повисшего тела… Нога! Она испугалась не смочь шагнуть достаточно широко с повреждённым суставом.
Он остановился и обернулся. Под его пристальным взглядом ей вдруг стало неловко, что она замешкалась, но в то же время этот взгляд придал ей решимости, внушил уверенность в успехе.
Глубоко вдохнув и вцепившись в камень обеими руками, она так далеко, как смогла, шагнула здоровой ногой. Ощутив подошвой новую твердь, она переместила сначала одну руку по ходу движения, затем — вторую… Центр тяжести тела уже не нависал над пропастью, но оставалось последнее решающее движение, толчок другой ногой, и она никак не могла решиться, опасаясь резкого удара боли, способного на миг лишить её равновесия.
Тут она почувствовала, что незнакомец прикоснулся к ней — его рука легла на её запястье не туго, но уверенно и удобно, так, чтобы в любой момент сжаться, словно узел под нагрузкой и… держать… удержать.
Преодолев провал, они прошли ещё несколько десятков метров. Каменный карниз начал подниматься вверх; чуть дальше в стене, среди расщелин и небольших гротов, она заметила тёмное устье пещеры. Приблизившись к нему, шедший впереди незнакомец решительно нырнул внутрь.
В пещере было темно; внутренний её свод оказался гораздо выше, чем можно было предположить по виду наружного отверстия — незнакомец, легко выпрямившись во весь рост, направился в глубину; ей ничего не осталось, кроме как последовать за ним.
Пещера состояла из нескольких гротов, разделённых низкими и узкими проходами. В самой просторной из этих каменных «комнат» едва теплился дрожащими бледно-розовыми пятнами на углях догорающий костёр, обложенный крупными осколками породы.
Немного привыкнув к полумраку, возле незатейливого очага она заметила просторный деревянный настил, накрытый палаточным брезентом, по всей видимости, то было лежбище двуногого пещерного зверя. Определение «человек» постепенно вытеснялось из её сознания — за двадцать с лишним минут довольно конструктивного взаимодействия неизвестный не произнёс ни единого слова. Версия о том, что он глухонемой не выдерживала критики — он оборачивался на любое изменение ритма её шагов, возвращался, если она надолго останавливалась.
«Может, он иностранец?»
Муж-филолог научил её примитивным приветственным фразам аж на семи языках, но обитатель горной пещеры не отозвался ни на одну из них — он внимательно прослушал её продолжительное попурри, улыбнулся, причём улыбка его, как ей показалось, несла в себе неуловимый загадочный оттенок понимания — не столько самих слов, сколько сути происходящего… Незнакомец, скорее всего, догадался, что таким образом она пытается наладить с ним вербальное общение. Когда она умолкла, он просто поднёс указательный палец к губам, так, как обычно показывают детям, что необходимо сохранять тишину.
— Вы отшельник и дали обет молчания? — спросила она раздосадовано. «Не хватало ещё столкнуться высоко в горах нос к носу с каким-нибудь сумасшедшим фанатиком!»
Он опять ничего не ответил, только долго посмотрел на неё из сумрака; затем присел на корточки и принялся заново разводить костёр.
Пламя быстро ожило, стало шипеть, потрескивать. В его качающемся золотистом свете она внимательнее разглядела незнакомца.
Лет двадцати пяти, очень худой, широкоплечий. Волос почти нет — узкий короткий гребень от лба до затылка, заканчивающийся тонким хвостиком на шее; и справа и слева гладко выбритую кожу головы покрывает замысловата вязь татуировок.
«Как дракон…» — подумала она.
Он нагрел на костре в толстой глиняной кружке немного воды, всыпал туда мелкий серый порошок из крохотного кожаного мешочка, накрошил каких-то сушёных листьев. Получившуюся смесь он довольно долго мешал, затем снял с углей и отставил в сторону.
Она всё это время сидела на настиле, напряжённо наблюдая за действиями незнакомца.
«Что это? Неужели еда?»
Прекратив на несколько мгновений помешивать своё загадочное варево, он посмотрел на неё. Затем поднялся и, передвинув глиняную чашу поближе, жестом предложил ей лечь.
Устав переносить нерезкую, но очень настойчивую, тягучую боль в колене, она повиновалась.
«Даже если он решил убить меня и съесть — вон какой тощий, изголодался стало быть! — не всё ли равно, с таким суставом мне и так не спуститься вниз…»
Улыбнувшись своей невысказанной легкомысленной шутке, она с наслаждением вытянулась возле очага; боль в выпрямленной ноге на миг стала острее, но тут же вернулась к прежней своей интенсивности.
Таинственный обитатель пещеры тем временем опустился подле неё на колени и, взболтав ещё немного содержимое глиняной чаши, принялся неторопливо расшнуровывать её горный ботинок.
Ей стало очень неловко, что другой человек делает это; она попыталась подняться и помочь, но он жестом удержал её. Отставив в сторону снятый ботинок, он стянул с неё высоко эластичный спортивный гольф, закатал штанину и принялся той же палочкой, которой мешал, наносить на покрасневший и слегка припухший сустав серовато-зелёную тёплую довольно густую массу из чаши.
Он намазывал смесь неторопливо, аккуратно, ровным тонким слоем, словно художник; она начинала засыхать, превращаясь на коже в шершавую корочку.
Боль сначала притупилась, а затем и вовсе ушла, изгнанная необыкновенной мягкой теплотой и нежностью компресса.
Она прикрыла глаза. Быстро наступившее облегчение, тихое потрескивание костра и осторожные прикосновения горного лекаря — так теперь она мысленно называла его — расслабили её. Захотелось спать.
Он куда-то ненадолго отлучился и затем опять стал варить что-то в глиняной чаше, но уже в другой, чуть поменьше.
Она млела, чувствуя, как отдыхает после напряжённой схватки с высотой каждая мышца свободно и удобно лежащего тела. Сердце билось равномерно; дыхание было глубоким.
Некоторое время спустя он нарушил эту умиротворённую дрёму, несильно тряхнув её за плечо.
Нехотя приоткрыв глаза, она приняла из рук горного лекаря что-то в чаше, предназначенное, судя по всему, для питья. Густой пар мягко коснулся её лица. Толстая глиняная стенка чаши нагрелась, но не обжигала. Напиток оказался густым, как кисель, немного жгучим, с долгим терпким послевкусием.
Пламя в костре почти угасло, пещеру освещало теперь лишь розовое зарево стынущих углей.
Допив, она ощутила непреодолимый тяжёлый и сладкий прилив сонливости. И прошлое, и будущее — всё перестало иметь значение, отодвинувшись вдруг куда-то далеко. Она забылась, едва коснувшись затылком настила.
Неизвестно, сколько времени прошло. Открыв глаза, она вновь увидела горного лекаря, хлопочущего возле разгорающегося очага. Ничего не болело. Во теле ощущались необычайные лёгкость и бодрость. Она готова была прямо сейчас вскочить и штурмовать сколь угодно высокую гору. «Вот это да! Настоящее чудо…!»
— Спасибо, — воскликнула она, свободно согнув и разогнув повреждённую ногу, — просто невероятно!
Целебный компресс осыпался мелкими твёрдыми чешуйками. Она сидела, удивлённо разглядывая своё с виду полностью здоровое колено, с которого, словно по волшебству, совершенно спал давешний отёк.
— Вы спасли меня!
Он опять ничего не сказал. Просто поднялся и, повернувшись к ней лицом, медленно снял с себя кожаный жилет. Живот у него был узкий, впалый; на груди обнаружилась ещё одна татуировка — летящая птица… Другой приятель её мужа, психолог, как-то сказал, что страсть к нанесению на тело изображений имеют болезненно впечатлительные, истерические натуры. Сейчас она почему-то это вспомнила.
С неожиданной ловкостью расправившись со всеми резинками, кнопками и молниями — будто он всю жизнь только и занимался тем, что раздевал альпинисток — горный лекарь очень спокойно, без суеты и жадности, с тонким пониманием дела овладел ею.
То состояние она не могла после ни как следует вспомнить, ни, тем более, описать; прежде во время любовных соитий она всегда чётко и твёрдо осознавала себя, способна была пересчитать нередко упоминаемые в скабрезных анекдотах подвески на люстре или пионы на обоях; горный лекарь открыл в ней то, чего она о себе не знала: инстинкт, непреодолимый, как страх высоты, столкнул их тела подобно шторму, сталкивающему волны со скалами, — восторг и ужас, как при падении на верёвке, единым стоном исторгли её разомкнутые губы; она вдруг увидела всё как будто со стороны, из-под свода пещеры — ей стало необыкновенно легко и радостно — а где-то далеко внизу, возле догорающего очага, корчилось, извивалось в своей неизбывной блаженной муке единое двухголовое многорукое многоногое сверкающее в полумраке белёсой наготой существо…
Благополучно спустившись к отелю, она обнаружила своего мужа за работой.
Заметив, что жена стоит за плечом, всё ещё в костюме, тихо-тихо, боясь сбить его с мысли, он оставил ручку; сняв очки, положил их на ежедневник и обернулся.
— Ты немного припозднилась, группа уже пришла, — сказал он укоризненно, — погода была плохая.
— Но я ведь тоже пришла, — отозвалась она с еле заметной виноватой улыбкой.
— Ну ладно, — провозгласил он, — я сейчас позвоню официанту. Пусть принесёт нам кофе. Ты ведь, наверное, голодная…
Ночью, когда муж уснул, она вышла босиком в одной сорочке на балкон и долго стояла там, как привидение, глядя на посеребрённый яркой полной луной лесистый склон Тенгур-Майраб.
Она всходила на горы гораздо выше этой. Она покоряла заоблачные заснеженные вершины, на которых и выжить сможет не всякий, с кислородным баллоном, на пределе возможностей организма. Её жизнь имела смысл лишь тогда, когда она рисковала ею. Лишь оскальзываясь на леднике, внезапно теряя опору, повисая над пропастью осознавала она бесконечную ослепительную ценность жизни. Лишь так.
Она вспомнила, как впервые стояла, опустив в банку на вершине традиционную записку для последователей; под ногами у неё расстилался бело-голубой мир из снега и облаков — она была тогда на семь с половиной тысяч метров ближе в небу…
Какая-то группа вышла из отела и направилась в темноту. Скоро рассвет. Они идут в лагерь.
— Что с тобой? — спросил муж, пробудившийся в тот миг, когда она тихо присела на постель, — Спи!
— Я не дошла до вершины, — сказала она, почему-то чувствуя в горле слёзы.
— Ничего страшного, сходишь ещё раз, — сонно пробормотал в утешение муж.
Несколько дней спустя она решилась повторить восхождение. Здесь, в отеле, произошедшее на склоне Тенгур-Майраб, казалось безмерно далёким, призрачным, нереальным. Она теперь почти уверилась в том, что ничего не было, и горный лекарь просто приснился ей, пригрезился от недостатка кислорода и переутомления. Она слышала много историй о том, как альпинисты отмечали у себя или у товарищей в горах кратковременное помутнение рассудка.
Но сомнение всё же оставалось. И не столько желание постоять на вершине, одной из многих вершин в её жизни, гнало её вперёд, сколько именно смутное, свербящее желание убедиться…
«Нет никакого горного лекаря. Его просто не может быть.»
«…А если он всё же существует?»
Она кляла себя за эту тайную надежду.
«Если он существует, то — боже праведный! — оно повторится… Это безумное падение наверх, без борьбы, без страховки, без малейшего сожаления о жизни, которая на какой-то краткий миг так же кажется потерянной…»
Крючья весело звонили, послушно вонзаясь в тело скалы. Всё больше и больше метров отвесной стены оставалось внизу. Втянувшись в привычный рабочий ритм, она карабкалась не чувствуя усталости. Вверх, вниз и снова вверх. Уверенная в своей силе и в своём чутье, как всегда, подвешивала она свою жизнь на десятимиллиметровой веревке, закрепляла её на скале, крепко держала, не страшась обронить, каждую секунду в своих собственных, натруженных ликующих руках.
Закрепившись, она внимательно осматривала скалу; подняв голову, искала знакомые выступы, которые попыталась запомнить, спускаясь, и оставленные ею знаки — она пожертвовала несколькими скальными крючьями, не стала вынимать их, чтобы потом, если будет нужно, найти дорогу обратно…
Солнце поднималось; в туманной долине, не накрытой тенью горы, уже разливались озёра его нежного розовато-персикового света.
«Как же красиво, боже праведный!» — подумала она, удобно упершись ногами в скалу и повернув голову.
Сердце взволнованно и сладко затрепетало у неё в груди, когда она глянула, как птица, с огромной высоты на ту земную твердь, по которой недавно шла. Она поняла вдруг, что совершенно счастлива. Её жизнь, полная ярких впечатлений и эмоций, не имела ни конкретной цели, ни зримого материального результата, как, например, жизнь её мужа, написавшего серию серьёзных трудов по языкознанию, но эта жизнь мгновенно прочно и радостно обретала величайший смысл всякий раз, когда она вот так висела на верёвке и улыбалась…
По статистике несчастных случаев в альпинизме чаще гибнут не робкие новички, а именно мастера.
Она торопилась. Ей хотелось к назначенному времени достигнуть обозначенного на маршруте места ночлега не обычным путём, а с поворотом к югу, чтобы ещё раз — последний! — взглянуть на тот карниз и пещеру; мысль о горном лекаре не давала ей покоя…
Она легкомысленно отнеслась и в первый раз и теперь к предупреждению начальника группы об опасности камнепада. Погода была идеальна для победы над кручей: безветрие, лёгкая облачность, не душно.
Она пыталась вспомнить точное место своего ухода от маршрута. То здесь, то там в скале торчали оставленные ею (или кем-то ещё) крюки и зубила; причудливые выступы каждый раз давали надежду, а затем обманывали…
«Этот? Или, может, вон тот?»
Она поднималась по сложной отвесной стене к нависающему над нею неширокому карнизу.
«Кажется, то самое место…»
Цель, обозначившаяся впереди, пусть пока неуверенно, туманно, придавала ей сил. С удвоенной энергией штурмовала она каменного гиганта, неустанно ища на его шершавой коже мелкие царапинки, спасительные трещинки, помогающие ей удерживаться так высоко над землёй.
Метрах в пяти от карниза у неё кончилась верёвка. Удобно закрепив крюк в районе небольшого выступа, она принялась привычно, без напряжения спускаться вниз.
Кажущаяся достижимость желаемого подстёгивала её. Двигаясь легко и радостно, она полностью контролировала и страховку, и надёжность опор, и ситуацию в целом. Настроение было приподнятое, по краю сознания неуловимо, как тонкие облачка, проплывали фантазии о том, что горный лекарь тоже думает о ней, ждёт её там, наверху — она начала даже насвистывать себе под нос популярную песенку о любви…
Внезапно откуда-то сверху послышался лёгкий треск.
Она интуитивно подняла голову. И выступ, и крюк, за который цеплялась верёвка — всё было в порядке.
Беда притаилась выше, и она не могла сразу заметить её: над карнизом начался камнепад.
Череда счастливых случайностей, сохранявших её шальную жизнь до сих пор, прервалась. Несколько крупных камней, обрушившись вниз, откололи от карниза увесистую глыбу — прокатившись по склону, она задела выступ, к которому крепилась страховка.
Выступ дал трещину и, мгновение спустя, нагруженный её маленьким телом, медленно, почти кинематографично, отломился от скалы и начал падать, увлекая за собой верёвку.
Крюк был вбит как всегда, на совесть, и если бы он выпал вдруг из катящейся по склону, а затем из падающей с ускорением глыбы, она, возможно, получила бы шанс на спасение. Но профессионально вогнанный по самую проушину крюк намертво сковал верёвку и камень.
Оторванная от скалы чудовищной силой рывка, она стала падать вдоль отвесной стены; плашмя, раскинув руки, в своём бело-голубом комбинезоне, летела она единственный раз в своей жизни как самая настоящая крупная красивая птица.
Её падение не встречало никаких препятствий на удивление долго — таков был прощальный подарок ей от судьбы — больше двухсот метров летела она совершенно свободно и, вероятно, даже успела до конца осмыслить само ощущение полёта…
Кто знает, может, именно об этом неосознанно мечтала она всю жизнь.
Легенда о Лунном Принце
1
В сказочно живописном краю, на берегу моря, сентябрями, когда изнуряющий зной начинает спадать, и воздух становится мягок, как свежая французская булка, в шикарном отеле собираются на недельку-другую именитые художники — эта встреча для них не столько повод выставиться друг перед другом и продемонстрировать свои успехи, сколько способ обновиться за счёт могущественной целительной красоты здешней природы и непринуждённых богемных бесед на террасе за бокалом хорошего вина; сюда приезжают за вдохновением, за очищающим глотком божественной истины, без капли которой всякое произведение искусства теряет смысл.
В видовом кафе, расположенном на просторной каменной площадке среди скал, за самым крайним столиком возле металлической решетки, позади которой открывалась пропасть, сидело несколько человек.
— Миром правит либидо, и эрос — есть главный двигатель творчества, — говорил грузный лысеющий господин с живыми, глянцево-блестящими, точно крупные чёрные маслины, глазами, — во всякой картине должно быть в первую очередь желание, оно может быть трансформировано, скрыто, переведено в собственную противоположность, то есть в полное отрицание сексуальности, как, например, в картинах религиозного толка, но оно должно быть… Вся природа живёт только лишь продолжением жизни, и человек, как часть этой самой природы, не может жить принципиально иначе, цветок пахнет, чтобы привлекать пчёл, юная девушка прекрасна во имя грядущей любви, и что бы ни писал художник, девушку или цветок, и в том и в другом он должен неявно обозначить этот сокровенный, но единственно важный посыл…
— Ваши суждения, как и всякие другие, имеют право на существование, способов творить в мире столько, сколько в нём есть творцов, но, позвольте заметить, вы смотрите на вещи односторонне, — вступила в разговор красиво стареющая женщина с проседью в тёмных волосах, смуглой высохшей кожей и широким скуластым лицом, — неужели всякий раз, когда вы пишете раскрывающуюся розу, у вас рождается мысль о женщине? И измождённая монахиня на берегу ручья для вас не есть присутствие божественного, а есть лишь отсутствие плотского? Вас часто можно видеть в кругу молодых живописцев, вы авторитет, мэтр, неужели вы говорите им это, наставляя на стезю служения прекрасному?..
— А вы верите в гений чистой красоты? В абсолютное сияние незамутнённого похотью созерцания? — гадко усмехаясь, продолжал господин с глазами-маслинами, — у женщин, должно быть, особенно начиная с определённого возраста, акценты действительно смещаются в сторону духовного… Мы, мужчины, несколько дольше ощущаем в себе зов природы и потому, я полагаю, смотрим иначе на некоторые вещи. То, что я сказал, не столько дань следованию определённому учению, сколько смиренное принятие нашей животной сути.
Он взял со стола белоснежную сложенную уголком салфетку и промокнул ею свой круглый лоснящийся лоб.
Собеседница лысеющего господина величественно проигнорировала содержащийся в его высказывании отвратительный намёк на начавшееся угасание её женственности.
— Что же вы скажете о пейзажах? — неторопливо произнесла она, постукивая ногтями по хрустальной ножке бокала, — по-вашему, в художнике непременно должны будоражить либидо и весенний лес, и горная река, и предгрозовое небо, иначе он просто не сможет их написать?
— Я понимаю, вы нарочно уплощаете и огрубляете мою мысль, дабы создать иллюзию её абсурдности, но противиться очевидному бесполезно, поверьте, человек — разумное животное, и всё, чему мы научились в процессе эволюции сознания, — это романтизировать инстинкты, — отпарировал господин с глазами-маслинами, двумя пальцами ловко ухватывая с тарелки аппетитную косточку.
— Имею смелость возразить вам, мэтр, — произнес очень высокий молодой человек с какой-то невероятной болезненной остротой всех черт, сидящий прямо напротив маслиноглазого господина, — мне кажется, искусство создания портрета не вписывается в вашу парадигму. Мы можем испытывать любые чувства к человеку, лицо которого мы собираемся писать. Чувства не важны. Мастера писали и великих диктаторов, и великих преступников своей эпохи. Секрет портрета не в отношении, выраженном посредством кисти, а в его строгой логике. Дар портретиста — прежде всего дар понимания человеческих лиц. Хороший портрет содержит (неявное, но всегда прочное) глубокое соответствие формы и содержания — все морщинки, складочки, детали мимики отражают наиболее часто испытываемые людьми эмоции: веселье, задумчивость, ярость, брезгливость, грусть. Чтобы написать портрет нужно разгадать человека, разглядев лицо, проникнуться тем способом проживать жизнь, который этот человек для себя избрал…
Женщина-мастер посмотрела на молодого человека с уважением.
— Но никто из вас ведь не станет спорить, что природа — есть непрерывное и неизбежное продолжание самой себя; утверждение и обновление жизни — единственная вечная ценность, а сила, поддерживающая и творящая жизнь, есть эрос; каждый художник находит свой путь проведения этой истины к душе зрителя через его глаза… — реабилитировался мэтр.
В этот момент к столику подошёл официант, и на некоторое время художники отвлеклись от обсуждения, занявшись выбором из многих сортов вин, закусок и превосходного табака.
— Исторические картины, на ваш взгляд, тоже должны содержать в себе утверждение и обновление жизни как основное смысловое ядро? — возобновил разговор молодой художник.
— Разумеется. История — это та же почва, та же плодородная земля, только произрастают на ней не благоуханные цветы и красивые девушки, а человеческие таланты и характеры, история — суть среда, без которой мы не сформировались бы именно такими, какие мы есть теперь. Вопреки мнению многих наших современников, которые обязывают всякого художника создавать злободневные общественно-политические, социальные, исторические картины, полагая, будто иначе он не может считаться полноценным творцом и патриотом, я думаю, что от влияния эпохи мы просто не в силах уйти по причине нашей естественной ограниченности, потому быть сыном своего времени — это скорее не обязанность художника, а его прискорбная данность… А что касается вашего вопроса, о взаимоотношении исторического и природного круговорота жизни, то тут всё довольно просто. Законы, диктуемые нам природой, находят отражение в системе символов, принятой в живописи. Скажем, желает художник изобразить революцию. Светлое предчувствие, обновление, устремлённость в будущее. Какой образ тут напрашивается? Естественно, девушка… Вот она стоит, допустим, на краю обрыва, смотрит вдаль, ветер приподнимает на ней юбку, скажем, алую, точно знамя; во всей фигуре её и нерешительность, и неопределённость, и скрытая сила, готовность двигаться вперёд, энергия самой жизни, и, конечно же, эрос… Он неявен, художник не показывает зрителю напрямую, в какую именно даль смотрит девушка на картине, образ возлюбленного-революционера, за которым она готова идти лишь мыслится, предполагается, но намёк на него и придаёт самому образу девушки со взглядом, устремлённым за горизонт, требуемую цельность…
Молодой человек слушал очень внимательно, не притрагиваясь ни к вину, ни к успевшему уже остыть мясу.
— Господин Дорден, — спросил он после небольшой паузы, дав почтенному художнику прожевать и проглотить очередной кусок, — а всё же что должно быть первостепенным в живописи, скажите мне как учитель, красота или идея?
— Ваш вопрос сам по себе бессмыслен, — ответил Дорден, снова промокая потную лысину ослепительно белой салфеткой, — одно неотделимо от другого, живопись — есть идея, выраженная языком красоты. А красота никогда не есть застывший абсолют, она каждый миг обретается глазами смотрящего под воздействием сильных переживаний, по большей части чувственных, личных, потому я и говорил выше, что именно эрос лежит в основе вдохновения…
— Признавая все пути поиска красоты лишь чувственными, — сказала царственно стареющая женщина, кстати сказать, единственная в обществе нескольких мужчин, — художник отказывается от многого и ограничивает своё развитие.
— Знаете вы эти самые другие пути? — пытливо взглянув на неё, спросил Дорден.
— Преодоление страдания, — ответила женщина, — общественного и личного. Другой путь получается, если смотреть на красоту не как на источник возможных наслаждений, а как на единственное спасение от неминуемой боли, от смерти. Видели вы картину «Нищий», что активно выставлялась этой весной, — на ней маленькая нарядная девочка, выходящая из церкви со своей матерью, протягивает монету дряхлому старику на паперти; здесь в красоте жертвующей, красоте дающей, присутствует высшее, небесное начало; красота творящая добро — образ божественный, потусторонний — в нём как бы содержится обещание рая для того старика, прожившего такую мучительную и никчёмную жизнь…
Дорден, вероятно, хотел что-то возразить; он терпеливо пережёвывал мясо, приготовляясь, выжидая — во всей его мощной фигуре содержалось намерение продолжать спор, но снизу из-под скалы внезапно послышались истошные крики на незнакомом языке. Некоторые посетители кафе поднялись со своих мест и подошли к металлическому заграждению.
По мостовой, мелькая между рваными лоскутами пальмовых листьев бежала девушка в синем платье. Её преследовал парень, по всей видимости, пьяный, хватал за руки, за подол, за пояс и пытался куда-то тащить. Некоторое время спустя вокруг них сгрудилась толпа, послышались звуки полицейского свистка. Художники расселись по своим местам. Дорден ухмылялся, обдумывая, вероятно, как можно пришить увиденное к его сегодняшним рассуждениям о величии и абсолютной власти эроса над всем живущим. Женщина с проседью неторопливо курила электронную сигарету.
— Я хочу рассказать вам одну историю, — изрек никак не участвовавший до той поры в разговорах пожилой художник с пышной окладистой бородой, — суть отношений между творцом и красотою непроста, она постепенно познаётся нами в течении всей жизни… И что есть самая жизнь художника — непрерывное упоение красотой или великая жертва во имя красоты? Красота — бог спасающий нас или диавол, нас искушающий… Это вечные вопросы, и мы ни до чего так и не договоримся тут, я уверен. Потому просто послушайте сейчас, господа.
Легенда о Лунном Принце
Соломея рисовала мужчин. Она не видела смысла рисовать что-либо иное, считая, что в основе творчества всегда лежит эрос, и самые лучшие произведения искусства создавались любовью: они, если выражаться образно, были зачаты в душах художников, поэтов и музыкантов их возлюбленными, музами.
Соломея рисовала мужчин одетых и обнаженных, богатых и бедных, мужественных и хрупких, невинных и развращенных — она в каждом умела находить заветную черту, способную вдохновлять. Все её работы были наполнены живым трепетом страсти; любой из запечатленных пробуждал в зрителях соучастие точно такое же, какое пробуждает человек в процессе общения. В мужчину с портрета можно было даже влюбиться. И это происходило потому, что всякий раз, создавая портрет, влюблена была сама художница, мастер, и все её чувства, порывы и желания волшебным образом оказывались перенесенными на полотно.
Так продолжалось до тех пор, пока мрачным ноябрьским днём от городского пьянчуги, с которого она делала набросок, Соломея не услышала Легенду о Лунном Принце.
«Он живет в дивно прекрасном саду, где всё невиданное: птицы, что никогда не обитали на земле, цветы, что никогда на ней не цвели, закаты, каких не бывает от солнца, — говорил он, активно жестикулируя руками, в одной из которых держал сигарету, в другой — полупустую бутылку, — они очаровывают настолько, что замираешь и боишься дышать. Но если уж сам Лунный Принц вздумает выйти и прогуляться по своему саду, то всё вокруг как будто бы сразу погаснет, померкнет… Он идёт, затмевая собою окружающие дивные краски, среди этой невиданной красоты точно единственная цветная фигура на чёрно-белой пленке… И он всегда гуляет один, потому что его облик способен свести с ума, навеки лишить покоя, даже убить. Некоторые, увидев его, умирали… Особенно художники. Они уязвимы, красота способна сильно ранить их. И с тех пор, как Принц осознал своё пагубное влияние на людей, он, разговаривая с ними, покрывает лицо.»
Соломея выслушала Легенду очень внимательно и, как могло показаться, осталась равнодушной. Она никак не прокомментировала рассказанное, сунула в зубы сигарету, закурила, посмотрела на небо… Но покой покинул её. Она не смогла больше работать по-прежнему. Теперь, путешествуя метким взглядом вдоль изящных изгибов своих обнаженных натурщиков, которые прежде распаляли в ней негасимый пожар вдохновения, она иногда ловила себя на мысли, что где-то есть нечто гораздо более прекрасное, и оно останется не написанным потому, что ей не дано увидеть его. Соломея стала плохо спать, выходить по ночам на кухню, запахиваясь в плед, пить крепкий чай и курить одну за другой, неотрывно глядя в черноту окна, словно там, за этим непроницаемым шёлковым полотном ночи, скрыто неописуемо прекрасное лицо.
Но однажды произошло чудо. Ночь началась как обычно, из распахнувшегося от лёгкого прикосновения рук окна пахнуло мягкой влажной мглой, Соломея привычно выглянула во двор и закурила, облокотившись на подоконник. Вдруг из затопившего всё вокруг безмолвного океана темноты выпорхнула прямо на неё огромная, невиданно прекрасная бабочка. Она коснулась крылышком лица Соломеи — так нежно, как целуют дети, — немного покружилась и присела на оконную раму. Соломея принялась разглядывать её. Пыльца на крыльях бабочки мягко поблескивала в тусклом ночном освещении, отчего казалось будто бы они светятся в темноте. Прежде никогда Соломея не видела таких бабочек. Когда дивная гостья взлетала, можно было заметить, если присмотреться, что за нею тянется сияющий шлейф из мельчайших блесток — точно миниатюрный Млечный Путь. Соломея догадалась, что это — привет. Лично ей. Из того запредельного мира, где обитает абсолютная красота. Соломея запомнила бабочку во всех подробностях и на следующий день попыталась нарисовать. Но как она ни старалась передать то неуловимое ощущение от зрительного образа, ей никак не удавалось сделать это полностью, и она осталась неудовлетворенной своей работой. Однако, те немногие, кто видел рисунок, признали его исключительную силу.
«Это невероятно, — говорили они, — в вашем воображении определенно гнездится Эдемский Сад. Где ещё порхают столь прекрасные бабочки?»
В какую-то ночь Соломея проснулась и нашла на подоконнике цветок. Он был так волшебно красив, что озарял собою комнату словно перо огненной птицы. Тихое запредельное сияние источали его лепестки, лёгкие и нежные как облака. Затаив дыхание, Соломея прикоснулась к нему. Прикоснулась и как будто почувствовала тепло руки, сорвавшей его. Наутро она изобразила этот райский цветок. И снова не было конца восторженным отзывам о её работе. Но Соломее хотелось большего. Всю свою жизнь она рисовала портреты мужчин — ей хотелось этого и сейчас; ей хотелось вдохновения внушенного любовью, самого томительного и самого глубокого, сладостного и жгучего… Почти каждую ночь теперь она находила на подоконнике нездешние цветы, и чувствовала сквозь них прикосновения рук, и беспомощно хотела видеть их, эти руки, видеть и рисовать — только так она умела выражать любовь, таково было высшее проявление любви для неё — стремление увековечить. И однажды, раскрыв окно, она увидела за ним вместо привычной бархатной темноты двора дивный сад, посеребренный мягким светом невероятно огромной, занимающей полнеба луны, или то была какая-то другая красивая холодная планета… Она вылезла в окно и спрыгнула на землю. Ночные цветы раскрывались ей навстречу, источая густые, пьянящие ароматы. Она быстро шла по садовой дорожке, мелкие камушки тихонько похрустывали у неё под ногами. Впереди белела скамейка и это было немного странно — обыкновенная парковая скамейка в раю. Почувствовав усталость, Соломея присела — зря стоит что ли? — и собралась закурить, но услышала лёгкий шорох за своей спиной — словно лист упал на траву. Она обернулась. Кто-то стоял в лунной тени большого дерева. Соломея немного испугалась.
«Кто здесь?» — спросила она у черного сгустка тишины под деревом.
«Не бойся…» — донеслось из темноты.
Чёрная фигура отделилась от тени. Свет большой серебристой планеты осветил её. Фигура была закутана в плотный тёмный плащ, складки которого спускались до самой земли. Лицо говорившего скрывал плотный покров, накинутый на голову.
«Я тот, кого ты ищешь…»
«Вы видите так хоть что-нибудь?» — спросила Соломея. Голос её звучал всё ещё встревоженно.
«Мне не нужно видеть. Я знаю Сад и чувствую тепло.» — ответил тот, чье лицо было скрыто. — «Я никогда не стремился к обществу людей, в особенности женщин, — продолжал он, — но в тебе есть нечто особенное. Твои руки тёплые, и они способны спасать красоту. Твоё ремесло сохраняет её от времени. А это очень важно, ведь основное свойство красоты мгновенность, именно оно и делает красоту такой ценной… Я поделился с тобой тем, что у меня есть, и увидел, как ты этим воспользовалась. Твой талант покорил меня. Люди любят женщин за то, что они прекрасны. Но я лишен счастья любить их именно за это. У меня самого столько красоты, что я слеп к ней. Поэтому я позвал тебя…»
«Вы покажете мне своё лицо?» — спросила Соломея. Её руки, сцепленные под длинной кофтой, слегка дрожали.
Тот, чье лицо было скрыто, некоторое время молчал.
«Я боюсь, — тихо признался он, — показываясь, я губил многих.»
«Но меня вы погубили раньше… Мне не будет покоя!» — воскликнула Соломея. Она вскочила со скамьи и, шагнув к скрытому покровом, порывистым движением поймала его руку.
Чёрная ткань просторного рукава плаща легко соскользнула вниз, к локтевому сгибу, обнажив кисть и запястье невиданного изящества. Красота бросилась в глаза так ошеломляюще неожиданно, что Соломея отпрянула назад; из груди её вырвался приглушенный стон, точно от испуга или внезапной боли.
«Ты уверена, что хочешь видеть всё остальное?» — спросил Лунный Принц как будто бы немного виновато.
«Да! — воскликнула она, уже охваченная страстью, ужаленная её смертоносной иглой в самое сердце, — либо я ослепну, либо буду рисовать вас, рисовать до тех пор, пока руки мои не онемеют, а взор не начнёт туманится от усталости…»
Одним прыжком Соломея преодолела расстояние, разделявшее их, и рывком сорвала покров…
Забыв дышать, она глядела на него… Лицо юноши било мощным потоком неземной таинственной энергии, обжигало глаза точно огромная раскалённая звезда, миллион-ваттная лампочка, зажженная на расстоянии полушага, и его невозможно было ни запомнить, ни, тем более, изобразить. Красота зияла перед нею как пропасть. Она попятилась, споткнулась, упала на мягкую росистую траву и потеряла сознание.
Очнулась Соломея в своей постели. Уже рассвело. Свежий утренний ветерок теребил лёгкие занавески.
Из окна, распахнутого настежь, доносилось многоголосое пение птиц. Способность ориентироваться в пространстве восстанавливалась медленно, словно после наркоза или сильного опьянения.
Соломея откинула одеяло, встала и шатаясь подошла к окну. Выглянула в него невидящими глазами.
Мёртвая тишина наполняла её сознание, опустошенное, словно взрывом, лицом Лунного Принца. Она смотрела вокруг и ничто не останавливало её взгляда.
Она шагнула назад, к мольберту, освещенному мягкой белизной утра. Чистый лист был закреплен на нём. И не было на свете ничего прекраснее этого листа. Взглянув на него, Соломея почувствовала, что больше не сможет осквернить бумагу ни одной линией. Никогда. Рука её поднялась и снова опустилась, повиснув вдоль тела безжизненной плетью. В мире не осталось больше ни одного явления, достойного быть изображенным ею…
Соломея встрепенулась, напряглась вся до самого крохотного нерва, до последней мышцы, вытянулась как струна, и, резко сорвавшись с места, принялась лихорадочно метаться по мастерской, собирая всё, что было у неё, картины, эскизы, наброски. Словно смерч пронесся по небольшому светлому помещению. Спустя несколько минут многолетняя работа лежала в одной громадной куче на полу. Соломея сбегала на кухню за спичками. И уже через несколько мгновений всепрощающее пламя охватило бумагу, холсты, рамы, жадно затрещало, пережевывая свою добычу, затанцевало весело, потянулось выше и глубже своими юркими рыжими пальцами…
Соломея стояла над этим костром своей жизни. Безмолвная и спокойная. Внутри неё полыхал точно такой же костёр. Незримое пламя безумия пожирало сознание художницы. И вдруг она засмеялась. Страшным, скрипучим, бессмысленным смехом. Он разрывал её изнутри, неудержимый, как пожар в засушливую пору, неестественные раскаты этого адского смеха раздирали ей горло… Ей было больно, но она уже не могла остановиться… Соломея смеялась и смеялась, сначала стоя, потом лежа на полу; в своём припадке она каталась по прохладным доскам, барабанила в них ладонями, обжигаясь силой этих ударов…
Пляшущие языки пламени бесновались вокруг, зловеще потрескивали, сгорая, деревянные рамы…
Рассказчик умолк и отхлебнул немного вина.
— И что потом случилось? — спросила красиво стареющая женщина. — Она умерла?
— Я не знаю, — ответил художник с окладистой бородой, — она сошла с ума, этого уже достаточно, в каком-то смысле безумие и есть смерть.
— Получается, красота для художника — точно яд для медицины; в маленьких количествах спасает, в больших — способна погубить, — задумчиво проговорил молодой человек.
— Знать бы заранее свою роковую дозу, — кивнув ему через стол, отозвался старик.
— Ерунда какая-то, — почти злобно резюмировал Дорден и залпом выпил из бокала остатки крепкого тёмно-бордового вина.
На небольшую сцену кафе поднялась хрупкая молодая скрипачка; художники, сыто вздыхая, обратили теперь на неё свои расслабленные винными парами и вечерней духотой взоры.
2
Женщину звали Амаранта Тейлор. Она была популярна, картины её хорошо раскупались, последняя выставка прошла по-светски громко, дорого — комфорт и успех уже позволили ей привыкнуть к себе, она находилась на гребне своей славы, это был сильный и полностью раскрывшийся талант, но не пресыщенный, а всё ещё ищущий, впечатлительный, живой.
Проснувшись утром и почувствовав в голове тяжёлый душный туман от выпитого накануне, Амаранта решила спуститься на берег подышать морской прохладой. Из отеля вниз вела очень крутая каменистая тропа с перилами и выбитыми в некоторых местах в скале ступеньками.
Небо было белёсое, облачное; лёгкий тёплый ветер врывался изредка под просторный сарафан художницы, линия горизонта терялась в нежной дымке. Осторожно держась за перила, она спускалась к воде. Пляжа как такового здесь не было — море бесновалось в тесном ущелье между двумя острыми каменными горами, несколько огромных валунов стойко принимали на себя удары непокорных пенистых волн.
Сандалии Амаранты тихо зашуршали по прибрежному галечнику. Сделав несколько шагов, она остановилась. Ей почудилось, будто на узкой каменной косе, выброшенной в море, точно язык дракона, кто-то есть. Это открытие отнюдь не было приятным, больше всего на свете сейчас Амаранте хотелось одиночества. Постоять на берегу, подумать, чтобы ветер, время от времени приносящий снопы прохладных брызг, обдувал её всю, застывшую, как изваяние, как часть пейзажа; она видела себя со стороны на фоне моря и пастельного неба будто на чужом полотне… Разве возможно встретить сейчас у воды хоть одну живую душу? Кто ещё вздумал выходить из отеля в седьмом часу утра?
Притаившись за валуном, Амаранта принялась глядеть в сторону косы. По ней, привычно балансируя на круглых гладких булыжниках, освещённый бледным светом раннего облачного утра, шёл юноша. В одной руке он нёс пыльные истоптанные кеды, в другой — небольшой рыболовный сачок. Дойдя почти до самого конца косы, до того места, где она начинала снижаться, и все камни были скользкие, мокрые, покрытие тёмно-зелёным налётом, юноша положил кеды и сачок между камней и, выпрямившись, стянул через голову футболку.
Амаранта увидела, как под нежной, ровно загорелой кожей спины обозначились бугорки лопаток, как сверкнули тёмным подмышки; немного наклонившись вперёд, быстрым уверенным движением юноша стянул и шорты — он, очевидно, не предполагал, что на него смотрят — упругие мальчишеские ягодицы, золотистые, словно зрелый персик, открылись взору художницы — смотреть не следовало, она должна была отвернуться, но неодолимая алчность до этой нечаянно украденной красоты овладела ею — юноша повернулся и начал осторожно слезать по камням в воду — Амаранта смогла разглядеть его целиком — узкую нежную грудь с едва заметными точками сосков, впалый мальчишеский живот с тугим узелком пупка, тёмный пушистый островок чуть ниже…
Юноша нырнул и отважно поплыл в открытое море навстречу сизым вихрастым, довольно высоким волнам.
Амаранта развернулась и скорым шагом пошла прочь от берега к скале, возле которой начинался долгий и крутой подъём к отелю. Наверху, уцепившись обнажёнными корнями за острые выступы, тянулись к небу раскрытыми ладонями листьев карликовые деревья.
Останавливаясь время от времени на небольших каменных площадках, художница то и дело взглядывала на море, отсюда, разумеется, ничего нельзя было видеть, она вздыхала и продолжала путь, не зная, как относиться к своему сегодняшнему странному переживанию… «Доберусь до номера, — подумала она, — и сделаю набросок. Купающийся мальчик.»
Укрепив на мольберте большой ослепительно белый лист ватмана, Амаранта взяла в руки уголь. Она прикрыла глаза, стараясь восстановить во всех подробностях гибкое тело мальчугана, сидящего на прибрежном камне. Её поразила та лёгкость, с которой легли на ватман первые смелые рыхлые размашистые угольные линии — анатомией Амаранта владела превосходно, она вдоль и поперёк изучила её ещё много лет назад в процессе работы над одним из самых известных своих полотен — «Урок хореографии».
Положив ещё несколько штрихов, вполне способных удовлетворить её внутреннее видение, Амаранта вдруг остановилась, почти с ужасом осознав, что вчистую не помнит лица изображаемого юноши. Точнее, не знает этого лица вовсе — ведь она так ни разу на него и не посмотрела, увлекшись соблазнительными изгибами фигуры…
Амаранта положила уголь. Смута, наведённая в её душе утренним впечатлением, не только не улеглась, но даже усилилась — теперь ей мучительно захотелось увидеть юного купальщика снова, на сей раз для того, чтобы запомнить и перенести на рисунок его лицо…
За завтраком обсуждали последнюю картину Дордена «Родина»; на ней была изображена пойма реки, заливные луга в пёстрой свежести июня, вдалеке — низкие нежные облака, лес, круглые шапки ив, а на переднем плане — юноша и девушка, почти ещё дети, лежащие рядом в густой траве и глядящие в небо, она покусывала стебелек тимофеевки, он положил руки под голову… Картина была действительно великолепна, в ней содержалась какая-то пронзительная, сияющая правда жизни, от которой больно становилось глазам; Рудольф Дорден, нельзя не признать, был мастер, он непрерывно думал свою главную мысль о том, что всем правит эрос, он не сомневался в этом никогда и умел выразить это так, что перехватывало дыхание.
Амаранта спустилась к завтраку позже всех, от прогулки отговорилась головной болью, ей почему-то неприятно было чьё-либо общество. Художники давно уже собирались проехаться на автомобиле вдоль побережья, они попытались, конечно, уговорить Амаранту, впрочем, не слишком настойчиво; вежливо поахали на её решительный отказ и укатили.
После скромного обеда в номере она отправилась в горы одна.
Солнца не было, с моря тянуло приятной свежестью; Амаранта почти не чувствовала усталости, взбираясь по крутым тропам; останавливаясь переводить дыхание она улыбалась облакам и с восхищённым ужасом оглядывалась на бухту — далеко внизу лежала она, неспокойная, серебристая, словно оброненная кем-то фольга от шоколадки.
Горы, в некоторых местах заросшие лесом, склонялись к воде — точно огромные звери, пришедшие на водопой; в глубокой долине кипарисы поднимались среди белых кубиков домов — точно тёмно-зелёное пламя охватило город.
Амаранта была стройна и ещё довольно моложава, её загорелые ноги в подкрученных почти до колен американских хлопковых брюках и спортивных сандалиях уверенно находили места, куда можно было безбоязненно ступать. Воздух расправлял лёгкие, проникая в них отрадно и глубоко, до самого дна; Амаранта ощущала себя вдосталь счастливой сейчас, она была полна таинственным, зыбким, сладострастным предчувствием новой картины, это каждый раз точно влюблённость, и тревога, и восторг, и волнующая неизвестность, притягательная, словно вкус небывшего ещё поцелуя…
Преодолев ещё один подъём, Амаранта оказалась на ровной, усыпанной крупными камнями площадке, простирающейся на несколько сот шагов вперёд. Среди камней вилась пыльная проселочная дорога, по которой, наверное, можно было проехать даже на автомобиле. Огибая острую, словно клык, скалу, дорога эта бежала дальше в горы, местами подбираясь к самому краю обрыва.
Понимая пыль, мелкую, жёлтую, словно дым или споры дождевика, Амаранта пошла дальше, приняв предложенный ей путь, и шла до тех пор, пока её глазам не открылась небольшая горная деревушка.
Маленькие домики, отделанные светлой глиной, похожей на яичную скорлупу, кое-где растресканную, разбитую, жались к отвесной скале, цеплялись за неё, вырастали прямо из каменной стены, точно древесные грибы из ствола.
Крутая каменистая тропинка бежала между этими домиками; по ней шла Амаранта, впитывая жадным взором художника простые прелести быта; бельё на веревках, вёдра, тазы, плетни, садовые столики, возящуюся в пыли загорелую грязную детвору.
И вдруг Амаранта увидела его. Это вышло так внезапно, так необыкновенно, что она застыла на месте. Те же самые старые тряпичные кеды, шорты, заношенная футболка…
Мальчик выкатил из ворот видавшую виды детскую коляску, переделанную в телегу для рыболовных снастей, и аккуратно затворил за собой калитку. Ведомая им коляска затряслась, запрыгала на дорожных колдобинах. На ней лежала грудой большая сеть и стояло несколько пластиковых бутылок с какой-то мутной жижей.
Мальчик катил телегу по дороге вниз, вероятно, она спускалась к морю, эта дорога; Амаранта стояла неподвижно до тех пор, пока юный рыбак не поравнялся с нею — теперь в ясном, но не слепящем белом свете дня она смогла наконец отчётливо разглядеть его лицо…
Вопреки необъяснимому предчувствию Амаранты, он не был в привычном смысле красив, и всем очарованием своим обязан был одной лишь молодости: розовой свежестью губ, абрикосовой нежностью подбородка и щёк, не тронутых щетиной, плавной длинной линией шеи…
Не было в его чертах ничего из того, что обычно ищут художники в своих моделях, стремясь запечатлеть какие-либо красноречивые острые впечатляющие характерности. Он был совсем обыкновенный, только лучезарно юный, подсвеченный изнутри не окончательно ещё погасшей святостью детства…
Проходя мимо Амаранты, он с любопытством взглянул на неё своими тихими ясными глазами с короткими густыми щеточками ресниц.
Тележка неудержимо катилась вниз по деревенской дороге, и он шёл за нею, терпеливо удерживая ручку; художница, всё ещё не смея сдвинуться с места, смотрела ему вслед.
Внезапно из ворот какого-то двора выбежал грязный тощий кот с проплешинами и облезлым хвостом; он подбежал к мальчику и принялся тереться об его стройные загорелые икры; тот, не выпуская из рук своей телеги, склонился к коту и, что-то бормоча на непонятном Амаранте местном наречии, принялся гладить его по голове и по хребту, ласково трепать за ушами.
Эта картина внушила Амаранте какую-то окончательную сладостную панику — вся эта нищета, колотая глина на стенах домов, застиранное полупрозрачное тряпье на веревках, раздуваемое ветром, покосившиеся плетни, ванильные облака и в центре всего он, сияющий как золото своей вызывающей невинной прелестью, расточающий свою божественную нежность потрепанному коту; Амаранта впилась взором в маленькую тёмную ладонь, скользящую по узкой кошачьей спинке; от мальчика, вероятно, пахло рыбой, и животное призывно урчало, алчно изгибаясь навстречу поглаживающей его совсем ещё по детски тонкой руке. Мальчик улыбался, продолжая бормотать — и улыбка эта была словно крохотная спичка, зажжённая самим Господом, чтобы немного лучше осветить землю…
Вторая встреча, вопреки ожиданиям Амаранты, нисколько не упорядочила её вдохновения, напротив, новое впечатление оказалось гораздо более хаотичным, стихийным, противоречивым — она не могла объяснить себе того удушающего восхищения, которое вызывал в ней этот деревенский рыбачок — будь он на год-два постарше, то неимоверное сияние, что приковывало к нему взгляд, успело бы угаснуть — Амаранта была уверена — она не стала бы тогда смотреть на его обнажённое тело — мало ли таких молодых мужских тел? — и, отвернувшись, тотчас забыла бы о нём…
Набросок выходил неохотно. Юноша на листе ватмана был строен и свеж; бесстрашная мальчишеская стремительность угадывалась в его незавершённых движениях, мастерски пойманных удивительным пластическим чутьём Амаранты и переданных посредством теней и линий.
Она положила уголь. Всё было вроде бы неплохо: интересно, достоверно, изящно… Только вот никак не удавалось в рисунке передать смотрящему трепетную тайну того сияния, которое видела, глядя на мальчугана, сама Амаранта…
«К черту уголь, — решила она, — мне нужна палитра.»
Спустившись к морю, она начала делать эскиз будущей картины — писать море, облака, скалы, небольшой кусочек галечного пляжа и конечно, камень, на который будет усажен прелестный купальщик.
Пообедала она прямо на берегу сэндвичем, заранее купленным в ресторане отеля, ужин заказала в номер — сейчас ей ни с кем не хотелось говорить о своем внезапном художественном озарении, но она чувствовала, что, если её станут расспрашивать, она не сможет молчать, и тончайшая ткань её ощущений, переживаний будет грубо надорвана чужими суждениями и домыслами.
Мальчик представал в её воображении окружённым туманным тихо светящимся ореолом, точно нимбом; Амаранта видела его сначала идущим по берегу, затем пробирающимся между камнями на косе — ни днём ни ночью ей не было покоя от этого образа, скорее религиозного, чем земного, в нём для неё разом собралось, сконцентрировалось всё то, чему принято поклоняться в традиционной культуре — доброта, чистота, красота и юность — бедный мальчик из рыбацкой деревни, собирающийся купаться и случайно попавший в поле зрения живописицы, феерически превратился в мощнейший художественный символ, подобно тому, как в известной сказке Золушка в одночасье стала принцессой…
Амаранта искала его. Два раза она возвращалась в горы, проходила мимо калитки, из которой он вышел, спускалась к морю на тот самый узкий галечный пляж, зажатый среди скал, где ей посчастливилось встретить его впервые. Она видела снова даже того облезлого кота, которого он ласкал, но не мальчика, и это селило в её сердце холодящую тоску — а что если больше ей не суждено на него взглянуть, как тогда она сможет написать полотно, предвидением которого уже было опалено её воображение?
Амаранта открыла, что проселочная дорога, по которой он уходил из деревни с тележкой, спускаясь к морю, делает несколько петель на побережье, а потом начинает снова подниматься вверх, и небольшой отрезок её виден из другого крыла отеля, противоположного тому, в котором жила художница. В том крыле, на террасе, помещалось небольшое открытое кафе; Амаранта теперь полюбила обедать там и глядеть на дорогу с надеждой однажды узнать силуэт юного рыбака среди проходящих по ней людей. Она решила, что, встретив его опять, непременно вступит с ним в разговор и попросит быть моделью для эскиза на полотне, если потребуется, предложит достойную оплату…
Несколько дней спустя товарищам-художникам всё-таки удалось поймать Амаранту и уговорить её прокатиться на джипах в горы. Компания была шумная, пьяная, Дорден услаждал себя вином с самого утра, был преувеличенно лих и развязен, точно скинул махом с плеч добрый десяток лет; шептались, будто он недавно познакомился на причале с какой-то молоденькой провинциалкой и, обольстив её побрякушками, уже таскал к себе в номер…
Высоко над морем сделали привал, жарили ароматное мясо, запивали его ледяным шампанским, которого в багажнике нашёлся целый ящик; Амаранта чувствовала себя удивительно одиноко, в ней громко пела будущая картина, о которой она не могла ни с кем говорить; сидя с бокалом на самом краю пропасти, она смотрела на небо, вбирая в себя нежный цвет облаков, тончайшие паутинки их кромок, едва видимые переливы оттенков; она искала фон, достойный своего образа…
Возвращались уже ввечеру, когда начало смеркаться; проезжая по дороге, ведущей в город, художники видели, как вдоль обочины на циновках расселись деревенские потаскухи, запыленные, прокопченные солнцем, пахнущие рыбой и потом, обвешанные цветными лентами, ракушками, деревянными шариками; Амаранте с отчаянной грустью подумалось, что и избранный ею юный поселянин, осознав в некий срок свои естественные желания, накопив горсть мелочи, вероятно, придёт сюда, чтобы утратить невинность в объятиях одной из этих гнусных женщин; эта простая мысль почему-то была столь же сладка, сколь и невыносима; она давала Амаранте на какое-то краткое время свободу от того благоговейного трепета, что внушал ей юноша, опуская его на землю грешную, и в то же время пронзала душу художницы тонкой холодной иглой какой-то непостижимой космической тоски…
3
Амаранта набралась решимости и снова отправилась в горную деревушку, намереваясь поговорить хоть с кем-то из живущих в том дворе, откуда выходил мальчик.
Калитка оказалась незапертой, в доме хозяйничала молодая женщина с ребенком на руках; она ловко управлялась с посудой, несмотря на смуглого младенца, который, казалось, сам висел на ней, точно цепкая обезьянка. Амаранта никогда не испытывала умиления при виде маленьких детей; у неё самой они могли бы быть, но она дважды делала аборт, считая, что художник не должен взваливать на себя бытовые заботы. Осознание, что она не продолжила себя в будущих поколениях, не тревожило Амаранту; ей вполне достаточно было картин…
Молодая женщина жестами дала художнице понять, что она не знает языка, и потому не может ничем помочь; она вывела гостью на крыльцо домика и указала рукой на небольшую сараюшку, возле которой сидел, латая сети, пожилой мужчина.
Седой рыбак немного говорил по-английски; Амаранта тщательно описала ему юношу, нарочно упрощая предложения, объяснила, что она живописица и хочет сделать портрет… Он сначала кивал, улыбался, мальчик, по его словам, приходился ему младшим сыном, женщина в доме была женою старшего, который работал на рыболовецком судне. Старик, скорее всего, всё-таки не уяснил до конца, что именно нужно в его нищенской хатке этой богатой, по всей видимости, даме. Когда Амаранта достала из кошелька и показала ему для пущей убедительности американские доллары, он взглянул на неё странно и, пробурчав в ответ что-то невнятное, неопределённо махнул рукой в сторону моря…
Художнице ничего не оставалось кроме как уйти, унеся с собой одно лишь скудное знание о том, что юноша с её будущей картины каждое утро ходит к морю из деревни по просёлочной дороге; вероятность встретить его теперь немного повысилась — Амаранта тоже стала выходить по утрам и пить кофе только в том крыле отеля, откуда можно было видеть дорогу.
Она не придумала ещё, что скажет рыбацкому сыну при встрече, как будет пытаться объяснить ему свою нужду в нём; она надеялась, что он знает хотя бы несколько английских слов, всякий раз на утренние прогулки она брала с собою наброски, чтобы показать ему — её уверенность в успехе постепенно крепла; она настолько привыкла жить в среде людей одержимых искусством, что просто представить себе не могла, что на свете есть кто-то, способный отнестись к её предложению без должного уважения и заинтересованности.
Наконец, ей повезло. Амаранта едва верила своему счастью, торопливо семеня навстречу показавшемуся из-за поворота дороги тонкому силуэту с тележкой.
По мере сближения она стала узнавать знакомые черты. Когда они поравнялись, сердце художницы бешено колотилось в груди. Она поняла, что боится заговорить с мальчуганом. Это было смешно, странно, это явилось для неё совершенным сюрпризом. Она остановилась, обернулась и некоторое время смотрела ему вслед. Затем собралась с духом и, нагнав его, схватила ручку тележки.
Он поднял на неё удивлённые глаза. В их спокойном глянце затаилась серо-синяя мгла штормового моря — у Амаранты защемило в груди. Такой взгляд — чистый и сильный — можно было бы писать и на лице Иисуса Христа… Суетясь, она достала из папки наброски углём и сангиной, принялась показывать их, на донельзя примитивном английском пытаясь объяснить сыну рыбака, что хочет сделать его своей моделью…
Разглядев на рисунках обнажённое тело юноши, сильно напоминающее его собственное, он несказанно смутился, растерялся, а когда Амаранта достала из папки деньги — несколько крупных долларовых купюр — на лице его изобразился неподдельный ужас… Он выпустил тележку и отступил на шаг назад, инстинктивно прикрывая скрещенными руками узкую беззащитную грудь.
Амаранта успела ухватить глазами ещё одну трогательную подробность — на шее маленького рыбака болталась крохотная морская раковина, подвешенная на кожаном шнурке… Он потянулся к ней и принялся нервно теребить её пальцами, подобно тому, как верующий в минуту опасности или сомнения теребит свой нательный крест. В этом невинном испуганном жесте тоже было нечто пронзительно фатальное для художественного видения Амаранты — последний облачно лёгкий летящий божественный штрих довершил образ, придав ему искомый великий смысл, тот самый, без осознания которого невозможно было бы изобразить то свечение, которое умозрела живописица…
— Thank you… — выдохнула она глухо, нервно, и, резко развернувшись, бросилась в сторону отеля. Ей были ослепительно ясны теперь и тот многослойный ступенчатый цвет, и та тайная степень прозрачности мазков, и та завораживающая глубина объема, когда, кажется, изображение выступает из плоскости картины…
Лишь кисть могла говорить теперь, слова утратили всякую силу.
Амаранта лихорадочно принялась писать.
Она работала несколько дней не выходя из номера и не отвечая на звонки. Периоды удовлетворения сменялись приступами отчаяния от невозможности перенести на полотно всё доступное воображению. Каждый положенный мазок вызывал в Амаранте мучительное сомнения — можно ли было положить его лучше, точнее, выразительнее. Уставая бороться с собой, она просто закрывала глаза.
Рудольф Дорден тоже начал писать новую картину; она стояла у него в номере на мольберте, и любопытные товарищи под разными предлогами пытались войти к нему, чтобы хоть на миг застигнуть таинство рождения шедевра. Все были уверены, что очередное творение прославленного живописца встанет в конец ряда его работ, блистательно восходящих всё выше и выше по лестнице мастерства… Дорден всегда говорил, что каждым мазком художник должен неотступно приближаться к Богу. Он легко разгадывал все хитрости, посредством которых товарищи пытались взглянуть на картину, и, позволяя гостям проникнуть в номер, никогда не забывал набросить на незаконченное полотно плотную чёрную ткань.
4
«Купающийся мальчик» был почти закончен, оставалось прояснить незначительные детали фона; Амаранта торопилась и львиную долю своего творческого напряжения вложила именно в фигуру юноши, отнесясь к морскому пейзажу без должного прилежания. Она, однако, не могла успокоиться. Написанное ни в коей мере не унимало того волнения, что поселил в ней юный сын рыбака; глядя на картину, Амаранта с тревожным болезненным чувством осознавала, что на ней не хватает последнего мазка, того самого, в котором и будет содержаться божественное озарение — она целыми днями предавалась унынию по поводу того, что ей ни за что не удастся положить его. Она уже неоднократно подходила к картине с намерением сделать это, но всякий раз рука с кистью бессильно опускалась. Незримый дух «Купающегося мальчика» оставался неуловимым.
Амаранта полагала, что новая встреча с сыном рыбака сможет помочь ей; она несколько дней кряду караулила его на дороге с раннего утра, но когда свидание, наконец, состоялось, ею было испытанно весьма неожиданное огорчение.
Мальчик испугался художницы. Завидев её издалека, он резко остановился и принялся настороженно озираться по сторонам, точно ища куда бы спрятаться или высматривая прохожих, которые в случае чего могли бы вступиться за него. Вероятно, мир высокого искусства был настолько недоступен его воображению, что несчастный мальчуган решил, будто Амаранта сумасшедшая, а от людей, которые не в ладах с рассудком, как известно, лучше держаться подальше. Тем более всем своим видом художница способна была подобное заблуждение укрепить — у неё горели глаза, тряслись руки — да и сам факт, что женщина, годящаяся юноше в матери или даже в бабушки, ходит за ним по пятам бледнея, краснея, трепеща сердцем невозможно было принять без столкновения с каким-то незыблемым барьером в сознании… Всё это выглядело странно, дико и, пожалуй, внушало отвращение…
Впервые осознав то впечатление, которое производили её попытки сблизиться с сыном рыбака на окружающих, Амаранта была шокирована. Пару раз, когда она выходила из отеля прогуляться по причалу, ей случалось ловить на себе заинтересованные насмешливые взгляды, но она не придавала им особого значения. Теперь, когда мозаика сложилась, и Амаранте стал понятен скрытый смысл всех этих переглядываний, ухмылочек, шепотков за спиной, она увидела истинную глубину своего падения…
Эрос, о котором без умолку говорил Дорден, действительно имел место; он и был той самой необоримой загадочной стихией, что вышвырнула Амаранту в её незавершённое пока творческое странствие. Но сама художница, увлекшись поиском нужного языка полутонов и объёмов, до определённого момента не замечала этого эроса, зато его видели все остальные, и каждый норовил придать ему совершенно конкретный земной дорденовский смысл.
Так в одно прекрасное тихое солнечное утро, когда она сидела на террасе кафе, откуда видна была дорога, этот смысл стал тошнотворно ясен и самой Амаранте. Вглядываясь в плетённые узоры теней древесных крон, лежащие на песке, она ждала появления из-за поворота знакомой стройной фигурки. Всё существо её мучительно напряглось, приготовившись к этому таинству — к нескольким минутам наблюдения издалека — пока мальчуган, таща тележку, преодолевает доступный её взору отрезок своего пути… Теперь она не смела к нему приближаться. И эти утренние мгновения в кафе, когда он спускался из деревни к морю, составляли её единственную отраду.
Тени листвы скользили по его гладким загорелым плечам, по полам большой панамы, которую он иногда надевал; замирая и целиком обращаясь во взор, Амаранта находила в движениях юноши всё больше и больше новых непередаваемо изящных изгибов; каждая подобная одностороння встреча — несчастная художница это чувствовала — одновременно и приближала её к роковому божественному мазку и низвергала в бездонный болезненный ад отчаяния неутолимой страсти…
Ей исполнилось пятьдесят лет, а ему — она, понятно, никак не могла узнать его точный возраст — но во всяком случае вряд ли младшему сыну рыбака было больше шестнадцати, скорее — меньше… Религия утверждает, что все мы (люди) изначально грешны и продолжаем грешить всю жизнь, потому земные тела наши дряхлеют, дурнеют и разлагаются. Форма постепенно приводится в соответствие с содержанием… Юность кажется нам безусловно прекрасной, ибо она есть форма, ещё не испорченная содержанием, то есть грехом.
Сын рыбака проходил мимо каждое утро со своей неизменной тележкой, в которой лежали снасти, жёлтые, пропахшие цветущей водой и солью, точно высохшие водоросли — и как будто бы жаркое солнце проплывало прямо перед лицом Амаранты, опаляя и желанно, и невыносимо. Сознательно вожделеть его было бы святотатством, а не вожделеть вовсе было невозможно, ибо он выражал собою совершенную цельную законченную мысль природы — юный мужчина, ещё сохранивший черты ребёнка, ясные и чистые — его лучезарная красота вызывала у художницы иррациональное истерическое желание броситься на колени и молить его… Молить о высочайшей милости прикосновения, и тут же каяться, тут же клясть себя за столь же неизбежное, сколь и кощунственное эротическое настроение…
5
Три недели спустя Рудольф Дорден закончил свою картину и по этому случаю пригласил художников на небольшую вечеринку к себе в номер. Виновница торжества, установленная на мольберте, была по-прежнему занавешена чёрной тканью. Казалось, даже воздух в комнате был наэлектризован нетерпением гостей; несмотря на раскрытые окна и балкон, было нестерпимо душно, собиралась гроза.
В самый разгар веселья, когда первый озорной хмель успел уже нарумянить лица присутствующих, Дорден со свойственной ему театральностью сдёрнул покров с картины.
«Актриса на диване» предстала перед возбуждёнными зрителями. И в этот момент потемневшее небо над морем пересекла невиданно яркая голубая молния; вслед за нею по побережью тяжёло и долго прокатился гром.
— Это сам бог благословил картину, — подобострастно прошептал кто-то в воцарившейся тишине. Лампочки в роскошной люстре мигнули, погрузив на мгновение комнату в полумрак, и снова зажглись.
«Актриса на диване» была восхитительна. Рудольф Дорден превзошел сам себя. В соблазнительных изгибах женского тела он выразил всю полноту благодарности своей удовлетворенной похоти; это было живо, лаконично, естественно, но до отвращения обыденно, простецки. Впечатление складывалось такое, что с тем же успехом можно было бы привести на вернисаж настоящую голую девицу, и никаких картин писать не надо… В глазах Амаранты вопиющая достоверность делала «Актрису…» насквозь бессмысленной. Она вежливо посторонилась, пропуская к картине других художников, ещё не успевших выразить своё восхищение.
Наслушавшись вдоволь восторженных охов и ахов, Дорден с видимым удовольствием представил гостям свою натурщицу — фигуристую сочно румяную молодую девушку в красном вечернем платье.
Амаранта, залпом допив своё вино из бокала, тихо вышла в коридор.
Ей хотелось смотреть на грозу, разразившуюся над бухтой, с высокого крыльца отеля.
Быстрыми шагами пересекая холл, она заметила двух американцев, сидящих у барной стойки. Один из них, скаля белоснежные зубы, проводил её глазами и сказал что-то своему приятелю. Тот разразился неприличным не слишком трезвым хохотом.
— Что правда? … — донеслась до Амаранты его громкая ремарка, — Предлагала малолетнему оборванцу пачку долларов за то, чтобы с ним переспать? Ха — ха — ха!
Художница резко остановилась, мучительно вздрогнув всем телом, будто её внезапно окатили ледяной водой. Сжав кулаки до онемения пальцев, она хотела было развернуться, и, подойдя к этим наглым самоуверенным пошлякам, научить их уму разуму. Но порыв моментально отхлынул; на смену ему пришло глухое усталое отчаяние — любая попытка что-либо отрицать, оправдываться, это ясно, может быть обращена против неё…
Глядя на дождь, Амаранта неторопливо выкурила на крыльце крепкую папиросу и поднялась к себе номер.
6
Она легла на кровать, и долго лежала с открытыми глазами бесцельно вглядываясь в густую мглу грозовой ночи.
Ей вспомнилась пышнотелая натурщица Дордена, её очевидное жеманство, натужные улыбки, роскошное платье, в котором она ступала неуверенно и неловко, точно в деревянном чехле или в гипсе, потому что, вероятно, надела такую дорогую вещь впервые… Боже, какая чудовищная несправедливость! Отчего эта праздная курортная публика не смеётся на Дорденом, оставляя за ним право вожделеть юное, ведь годы надругались над ним ничуть не меньше, чем над нею, Амарантой; Дордену тоже около пятидесяти, его тучность, душный запах тела, потный широкий лоб, тёмные глаза с маслянистым блеском и отвисшие щеки в синеватых крапинках щетины вряд ли способны внушать любовное волнение; должно быть все три его подбородка премерзко подрагивают, когда он взбирается на эту свою намазанную дуру, у которой просто-напросто зарябило в глазах от пёстрого веера банкнот и блеска золотых цацек…
Амаранте снова представился сияющий оскал американца в баре. Как же слепы все они, до чего эгоцентричны и умиротворенно бессовестны при этом; они спокойно пьют и смеются, полагая себя непогрешимыми, принимая собственное уродливое отражение в зеркале за тень неведомого чудовища!.. И какую же сокрушительную мощь должно нести в себе искусство, чтобы смочь пробиться сквозь гниль и копоть и воззвать к целительной боли любви, затаившейся в сердцевинах их душ!..
Лишь Бог может спасти их, художник здесь бессилен.
Амаранта приподнялась на локтях, извлекла из ящика прикроватной тумбы сильное снотворное и приняла, запивая вином, сразу несколько таблеток.
7
Тело художницы обнаружили после обеда, когда горничная обратилась к администратору по поводу странной тишины в номере и невозможности попасть туда с целью уборки. Амаранта прежде всегда держалась приветливо с персоналом гостиницы и, когда требовалось, отворяла им дверь.
Войдя толпою, товарищи погибшей принялись смотреть на тело, причитать, высказывать предположения; все были заняты случившейся здесь смертью человека, кроме Рудольфа Дордена, первым делом обратившего внимание на полотно, накрытое белой тканью.
Живой знойный свет дня полно и сильно освещал комнату. Лежащая на кровати женщина, над которой склонились гости и служащие отеля, казалось, просто спала.
Дорден подошёл ближе и бесцеремонно сдернул покров с мольберта… Его лицо обдало воздухом, свежий запах мастерской стал отчётливее… Дорден застыл, сжимая в руке белую ткань, другим концом свободно упавшую на пол.
Картина, нежно поблескивающая недавно высохшей краской была вершиной всего, что успел он за свою отнюдь не маленькую жизнь многотрудно передумать и трепетно перечувствовать об искусстве. Испытывая смесь уничтожающей зависти и восхищения, он стоял перед полотном как только ступивший на тропу живописи ученик перед творением великого мастера.
Рудольф Дорден в этот момент перестал существовать как авторитет сам для себя. Он был уничтожен, убит своим же кинжалом, эросом, возведенным кистью Амаранты в такой высочайший ангельский ранг, к какому прежде ни разу не возносилась его близорукая мысль. Вожделение, не посмевшее выразиться ни в чём, кроме цвета, плавного перетекания нежнейших неземных оттенков, яростно билось в картине, точно чудовищно сильная птица в силке.
Тело мальчика на переднем плане как будто светилось; сноп брызг волны, ударившей в камень, пена, мягкие облака — все это тонкое зыбкое обрамление, сияющее чуть более тускло, было нимбом, отблеском пленительной юной наготы, изучающей тихий чистый свет…
— Боже праведный, — прошептал Рудольф, оторопело отступая на шаг назад, будто сияние картины опалило его лицо.
— Она не завершена, — сказал кто-то у него за спиной. Выставлять её в таком виде нельзя…
— Что вы будете делать?
— Я завершу её, — сказал Дорден.
— И подпишите своим именем?
— Вероятно… Эта картина достойна большего, чем грязная история, известная этому курорту… Ибо картина — великая.
— Ну и сволочь же вы, Рудольф, — произнёс, болезненно скривившись, теперь уже бывший его высокий ученик.
Вернувшись в свой номер, Дорден безжалостно порезал «Актрису…» канцелярским ножом и благоговейно водрузил вместо неё на мольберт последнюю картину Амаранты Тейлор.
Совпадение
Серые очертания города в сумеречной дымке пасмурного дня проплывали за окнами автобуса. Народу в салоне было не очень много, час поздний, публика подрёмывала, вяло шелестела газетами или отсутствовала, отгородившись от всего мира незаметными таблетками наушников. Сесилия ехала с работы. Медленно сомкнув веки, она откинулась на сидение, положив на колени текстом вниз раскрытую книгу. Внезапно у неё зазвонил мобильный.
— Да? — с лёгким раздражением ответила Сесилия. Вырванный из дрёмы человек в конце рабочего дня не слишком рад звонкам, тем более с незнакомых номеров. — Алло?
Сначала было тихо, потом в трубке послышался горестный вздох, и высокий женский голос, натянутый, дребезжащий от волнения, произнёс:
— Да. Это Вы. Определенно Вы. Я очень рада слышать Ваш голос, такой чувственный и загадочный. Я рада.
— Что? — переспросила Сесилия. Удивлённая складочка собралась у неё на лбу. — Кто это говорит? Представьтесь, пожалуйста…
— О… — вздохнула женщина в трубке. — Так уж ли это важно, как меня зовут, — Сесилии показалось, что собеседница всхлипнула. — С Вами говорит просто одна очень несчастная женщина…
— Что у Вас случилось? — участливо спросила Сесилия. — Разве я могу Вам помочь? — она начала подозревать, что звонят какие-нибудь телефонные мошенники, которых развелось видимо-невидимо, и сейчас эта рыдающая незнакомка непременно попросит денег.
Сесилии захотелось поскорее свернуть разговор.
— Нет, — возразила женщина. — мне не нужно ничего. Я просто хотела поговорить с Вами, соприкоснуться с чем-то поистине прекрасным и чистым…
— Да в чём, наконец, дело? — Сесилия начала сердиться. —Спасибо, конечно, но кто Вы такая?
— Понимаете, — всхлипнула та. — Мой муж. О! Он очень давно любит Вас. Я знаю. Я точно знаю.
— Да что за ерунда? — возмутилась Сесилия. Она возвысила голос и некоторые любопытные пассажиры повернулись в её сторону. — Послушай те себя со стороны… Вы несёте бред… — Однако поневоле она начала мысленно перебирать всех своих многочисленных знакомых. — Муж? Любит? Давно? Чей муж?
Женщина в трубке продолжала свои излияния:
— Вы ведь блондинка, не так ли? У Вас тонкие нежные черты лица, маленький ротик, рост около пяти с половиной футов, длинная шея, и Вы любите жемчуг… любите перебирать пальцами гладкие бусинки ожерелья, когда волнуетесь…
— Да… — потрясённо прошептала Сесилия. — Всё почти так, как вы сказали. Я блондинка… — мозг её лихорадочно работал, вызывая в памяти лица и голоса всех замужних подруг, двоюродных и троюродных сестёр, соседок, знакомых. — Кто это, чёрт побери?
— А ещё Вы пишете стихи, — с благоговейным придыханием сообщила женщина. — У Вас такая же возвышенная и вечно одинокая душа, как у него, в стихах Вы выражаете всю щемящую тщету бытия, и если бы он писал стихи, поверьте, они строчка в строчку были бы такие же как Ваши… Послушайте, Вы ведь любите Фицджеральда? А Рэя Брэдбери? А фильмы Антониони?
Сесилия хотела что-то сказать, она открыла рот, но слова неслись из трубки непрерывным потоком.
Прерывая речь восхищённо-горестными междометиями, незнакомая женщина перечисляла ещё каких-то писателей, художников, режиссёров и прочих деятелей искусства, а Сесилии не оставалось ничего, кроме как машинально припоминать всё, когда‐либо ею прочитанное, прослушанное или увиденное, иногда признаваясь себе в том, что да, пожалуй, кое-что из названного в своё время пришлось ей по вкусу… Разговор перестал быть для неё бредом. На работе, в офисе, когда совсем нечего было делать, она действительно под настроение сочиняла стихи и записывала в толстый кожаный ежедневник. Но никому не показывала. Стеснялась. «Как они могли узнать?» Мозг её снова заработал в нужном направлении. «Кто-то из сотрудников? Но кто? Может быть Брэйди? Или Гаррет? Они оба вечно ходят мимо моего столика с какими-то мутными глазами». Кто-то любит её. Любит! Вот только кто?
— Вы одна на всём свете сможете понять его сложную и чувствительную натуру, — продолжала женщина. — Он такой утончённый эстет, изящный интеллектуал, что может полюбить только существо близкое к нему по степени развития ума и духа. Мне порой становится так жаль его: он так одинок! Бывает, садится в кресло на террасе и смотрит вдаль, а глаза подёрнуты туманом, и не поймёшь, о чём думает… Наверное, о Вас…
В сознании у Сесилии начал вырисовываться — сперва контуры, затем штриховка, цвет, всё яснее и яснее, — образ романтического героя. Высокого. Зеленоглазого. Со взором полным неизбывной вселенской печали, мраморно бледным лбом, будто светящимся изнутри и прочерченной через него наискосок темно-русой прядью.
Образ вечно одинокого героя, такого же как и она сама, неустанно ищущего, но так и не находящего. Он любит её… Где-то далеко. Или, быть может, совсем близко. А то, что он женат… Ну это ничего. Можно будет что-нибудь придумать.
Женщина ещё что-то возбужденно говорила, когда в трубке послышалась какая-то возня, далёкий недовольный голос, и связь внезапно оборвалась. Сесилии в висок забарабанили противные короткие гудки. Через минуту с этого же номера снова перезвонили.
— Да? Что-то ещё? — Сесилия немного волновалась, нажимая кнопку «ответ»; она всё же была полна решимости выпытать хотя бы имя звонящей, а уж там…
Но вопреки ожиданиям она услышала в трубке совершенно другой голос. Мужской. Мягкий, глубокий и как будто бы грустный или очень усталый.
— Госпожа… — вежливо заговорил неизвестный, выдержав паузу, чтобы она догадалась: он не знает, как к ней обращаться.
— Сесилия… — подсказала она.
— Госпожа Сесилия, — продолжал он. — простите, пожалуйста, ради Бога, мою жену. Она побеспокоила вас, и наверняка наговорила много странного. Извините ещё раз. И выбросите всё из головы. У моей жены тяжёлая форма шизофрении, она не отвечает за себя.
— Да… Но… Невероятно… — потрясённо шептала Сесилия. — она ведь угадала, что я блондинка, и рост у меня около пяти с половиной футов, я люблю носить жемчуг и пишу иногда стихи…
— Это череда досадных совпадений, — мягко возразил мужчина. — она всем это говорит. Звонок не имеет лично к Вам никакого отношения. Она обзванивает в день сотни, тысячи номеров, сколько успевает, пока я на работе. Не могу же я всё время находиться рядом, вы понимаете. У моей жены навязчивая идея, что я непременно должен любить блондинку ростом в пять с половиной футов, с жемчугом на шее, которая обязательно писала бы стихи.
— Но я действительно пишу стихи… — зачем-то сказала Сесилия, цепляясь за эту фразу, словно за последнюю надежду на спасение.
Она вздрогнула от того, насколько одиноко и потерянно прозвучали её слова. Точно маленькие камушки упали в пропасть. Такую глубокую, что даже не будет слышно отзвука их удара о дно.
— Мне очень жаль, — снова послышался мягкий и грустный голос, что так прекрасно сочетался с выдуманным Сесилией образом, — ещё раз прошу нас извинить. Прощайте.
Из трубки напоследок донёсся отдаленный визг, истошный, обессиленный, пугающий своей безнадёжностью. Сесилия отняла её от уха и положила на колени, не нажимая отбой. В трубке, наконец, всё смолкло, и глухо, как крупные капли по шиферу, застучали короткие гудки.
Хранитель ангела
Айрис
Она не считала себя фотографом. Просто с раннего детства Айрис училась останавливать время. Хотя бы ненадолго. На секундочку всего… Завороженно замирать, не двигаясь, затаив дыхание, забыв обо всём. И смотреть. Запоминать то, чего раньше не было и больше никогда не будет. Мгновение.
Айрис не раскручивала своё имя, не пыталась вступить в ряды доморощенных студийных и свадебных фотографов, которых развелось в эпоху общедоступности хорошей фототехники великое множество — она просто иногда публиковала в своём Instagram удивительные вещи. Нечто, в какой-то момент приковавшее взгляд, показавшееся ей достойным того, чтобы стать бессмертным.
Снежинка в виде правильной шестиконечной звезды на фоне мягкого коричневого ворса перчатки. Упавший лист необыкновенного оттенка. Неповторимый узор воды, застывшей при первых заморозках в мелких трещинках асфальта.
Мало кто подписывался на обновления её профиля auriss_ph, где за всё время его существования она не выложила ни одного селфи — в самом деле, на свете есть куда более замечательные кадры, чем бледное, усталое, без особых примет лицо двадцатисемилетней петербурженки.
С появлением цифровой фотографии вечная память стала, наконец, доступной всему человечеству, и если раньше это были просто красивые слова, то теперь она — реальность, ошеломляющая, захватывающая дух, внушающая гордость за братьев по разуму, сделавших её возможной… Изображение, записанное в двоичном коде, не холст, который может обветшать, подвергнуться нападению вандала или погибнуть во время пожара в музее. Хранящееся на сервере в виде уникальной последовательности нулей и единиц, оно, что бы ни случилось, свежо и ярко — стоит лишь вызвать его на экран кликом.
Даже немного страшно осознавать в полной мере как легко и просто мы входим теперь в вечность. Многие помнят, как за считанные часы разлетелась по интернету сделанная в аэропорту Пулково фотография десятимесячной девочки Дарины, погибшей при крушении самолета, выполнявшего рейс Шарм-эль-Шейх — Петербург 31 октября 2015 года.
Каждый божий день люди не задумываясь бросают в бездонную копилку общей памяти человечества оторванные куски повседневной жизни — селфи, сделанные в бистро, свои отражения в витринах, виды из окон общественного транспорта, детей, домашних животных… «Люси», женский скелет, найденный в Эфиопии, позволил полностью восстановить внешний облик австралопитека, вида, жившего на земле больше трёх миллионов лет назад. Мы, в отличие от наших далёких предков, можем не опасаться за сохранность своей истории. Если произойдёт глобальная катастрофа и от нас не останется ничего, кроме, скажем, серверов Google, потомки, если, конечно, сумеют их заново запустить, будут знать о нас практически всё…
Информация в интернете распространяется с ужасающей быстротой. Со скоростью мысли. Человек что-то подумал — выложил это в сеть — не прошло и нескольких секунд — кто-то на другом конце света уже это читает, комментирует, делится этим с другими…
Единое информационное пространство. То, о чём в середине двадцатого века ещё только робко задумывались писатели-фантасты притворилось в жизнь.
Айрис случайно прочитала заметку про «самого красивого мальчика планеты» — Уильяма Франклина Миллера — фотографии никому пока не известного школьника из Мельбурна опубликовала в своём Twitter некая японская девочка — в течение двух дней снимки как вирус распространились по всему азиатскому сегменту интернета — анимешная внешность мальчика, его хрупкость, тонкие точеные черты белого личика, большие выразительные глаза гипнотически действовали на жителей Японии и Китая — Франклин Миллер получил больше сотни тысяч подписчиков в Instagram по всему миру, несколько выгодных контрактов и прекрасные перспективы модельной карьеры…
Айрис была искренне возмущена этой историей. При просмотре фотографий знаменитого мальчика ей сразу пришло в голову, что в одном только её родном Петербурге десятки, а то и сотни таких «франклинов-миллеров»… Другое дело, что их не лайкают, не репостят, не твитят, и вообще ни про одного из них никто не знает, что он есть на свете…
Интернет — грозная, слепая и совершенно непредсказуемая среда — стихия. Люди — существа стадные, и, если по чьим-то фото уже стоит больше тысячи «лайков», восемь из десяти, скорее всего, лайкнут тоже. Недаром возник термин «раскрутка», и некоторые ловкачи сейчас весьма успешно зарабатывают тем, что «крутят» в сети товары, блоги, сайты или какие-либо идеи…
«Раскрутка» — великая вещь. Достаточно внушить что-либо относительно большой группе — и это станет приниматься как истина всё большим числом людей. Франклин Миллер далеко не единственный пример баснословной и абсолютно безосновательной популярности во всемирной паутине.
Айрис работала в офисе строительной компании — заключала с клиентами договора долевого участия. В получасовой обеденный перерыв выскакивала за фаст-фудом, заказывала «с собой» и, взмокнув, прибегала обратно. «Висела» в интернете. По выходным ходила с подругами в кино или в бар. Иногда под настроение бродила по улицам с фотоаппаратом в поисках прекрасного. Обыкновенная жизнь обыкновенной девушки в большом городе.
С мужем разошлись два года назад. Детей не было. Поженились в институте, доучивались, потом устраивались, «надо пожить для себя», «надо встать на ноги». Так и не поняли в итоге, встали или нет — обнаружили вдруг, что не чувствуют прежней близости, отдалились — у каждого своё. Так и разошлись. Тихо. Мирно.
Бабушка Айрис жила в коммуналке на Васильевском острове, и внучка иногда приезжала её проведать. Красная Шапочка. У Айрис в самом деле был малиновый берет. Надев его, она шла в нём сквозь промозглые питерские дни, над бронзовой невской водой, под свинцовыми тучами, мимо серых пыльных фасадов старого города — она шла, и берет её, точно маяк, освещал путь озябшим хмурым прохожим.
Роскошные отреставрированные фасады офисов и дорогих гостиниц соседствовали с поношенными аварийными домами, в лабиринтах которых рождались, жили и умирали обыкновенные люди. «Город пышный, город бедный.» Петербург всегда таким был, и, наверное, останется. В этом его особенная болезненная роковая прелесть.
В длинном сумрачном коридоре Айрис каждый раз с отвращением проталкивалась сквозь нагромождение чужой одежды и обуви, каких-то старых вещей, которым уже не нашлось места в комнатах, пыльных коробок, сумок, банок с соленьями, санок, лыж, сложенных стопками книг.
Очень разные люди соседствовали с бабушкой Айрис. Пожилой профессор университета, схоронивший жену, который годами ходил в одном и том же засаленном свитере; одинокий некрасивый парень, который всем помогал — чинил бытовую технику, затаскивал в комнаты тяжести, собирал упрямую икеевскую мебель; неряшливая пьющая женщина за пятьдесят, которая постоянно жалела «бедненькие мои», подбирала и притаскивала домой бродячих кошек. Некоторые спустя какое-то время убегали обратно, но появлялись новые — таким образом количество кошек в квартире с незначительными колебаниями оставалось постоянным. В кухне соседи постоянно натыкались ногами на миски с какой-то бурдой, кошки шныряли по столам и подоконникам в вечных поисках съестного, а когда благодетельница варила своим подопечным рыбные хвосты вонь стояла такая, что невозможно было дышать.
Ещё две комнаты занимали какие-то очень незаметные люди, которые почти никогда не появлялись дома. Один приходил примерно дважды в месяц, всегда не один, причём спутница каждый раз оказывалась новая, закрывался с дамой на пару часов в комнате, а потом пропадал опять. Злые языки говорили, что он женат, и адрес на Васильевском держит за собой исключительно ради возможности предаваться гнусному блуду.
Жильцы последней комнаты постоянно менялись. Одно время там квартировали какие-то весёлые студенты, потом вздорные молодожёны, которые регулярно скандалили, потом ещё кто-то… Хозяйка жила в другом месте и Айрис даже не знала, как она выглядит.
Красная Шапочка не забывала навещать свою бабушку. Ещё при подъёме по лестнице в сырой темноте подъезда в голове у девушки начинала звучать песня Сургановой «Весна»:
«В коммунальной квартире Содом и Гоморра…»
Была даже некая интрига в том, какие звуки и запахи встретят её на сей раз, какого окраса кошка выбежит навстречу, чтобы ткнуться мордой в мех на сапоге, и кто заселился в последнюю комнату…
Айрис нащупала крючок, сняла пальто, втянула носом спертый тёплый воздух. В кухне, по-видимому, готовили котлеты.
Детский смех. Тонкий и чистый, как перезвон бубенчиков лихой тройки в ясную морозную ночь. Новый звук. Ещё один инструмент в оркестре. «Кто-то приехал. Надо бы взглянуть…»
В комнате бабушки как всегда всё дышало тленом. Выцветшие обои, кипы старых газет на продавленном диване, на полу, на стульях, непрозрачное от уличной пыли окно. Сама бабушка несколько лет уже перемещалась только в пределах квартиры, громко шаркая стоптанными тапками: у неё прогрессировала болезнь Паркинсона, голова моталась сама собой из стороны в сторону, пальцы левой руки плясали, будто крышка на кипящем супе.
Айрис приносила бабушке продукты, лекарства, газеты, без которых та жить не могла, иногда помогала старушке помыться или сходить в поликлинику. В другое время пожилую женщину навещала сиделка.
Усадив бабушку в кресло, Айрис накрыла журнальный столик ветхой, но чистой скатертью, выставила вазочки со сластями, протерла от пыли чашки, блюдца, сахарницу и отправилась на кухню ставить чайник.
Так и есть. Новые жильцы. У плиты стояла скорбно сгорбленная женщина среднего возраста в полинявшем пёстром домашнем халате. Два мальчугана лет трёх с моськами, перепачканными чем-то красным, с разных сторон тянули её за кушак. Ещё один ребёнок, по виду первоклассник, сидел за столом, сосредоточенно жуя котлету.
— Виктор! Ты где!? Забери их сейчас же! — воскликнула вдруг женщина резким, нервным голосом, обратив погасшее усталое лицо к выходу из кухни, — у меня же тут кипяток! Виктор!
— Ты меня звала, мама? — в дверном проеме появился худощавый подросток в застиранной серой толстовке с капюшоном. Он длинно вздохнул и выжидающе прислонился к косяку.
— Ну вот что ты встал столбом?! — возмутилась женщина, — уведи братьев отсюда, пока они ничего на себя не опрокинули! До чего же долго шарики в башке прокручиваются! Живо!
Подросток повернул голову и шагнул вперёд — тень от капюшона перестала падать на его лицо — и оно всё озарилось светом окна — юное, нежное, ослепительное, как первый снег…
Айрис так и замерла с пустым заварочным чайником в руке. Вот вам и Франклин-Миллер. Кончился. Вышел весь.
Кто бы мог подумать? Здесь… Среди немытой посуды, облезлых обоев, кошек, запаха дряхлеющих тел и горелых котлет — в этой обители нищеты и скорби — явление прекрасного ангела…
Когда он вышел, таща за руки двоих младших братьев, как будто солнце зашло за тучу — в кухне сразу стало пасмурно, тускло. Тот ребёнок, что остался за столом, пока мать не видела, скормил что-то тощему рыжему коту в крупных проплешинах. Где-то вдалеке негромко заиграла не с начала популярная песня.
Прошла неделя. Айрис закрутилась с делами и не смогла поехать к бабушке — позвонила сиделке. И раньше так часто случалось. Но сейчас отчего-то, нажав отбой, она испытала странное тяжёлое чувство — как будто что-то неуловимо ушло от неё с этим звонком…
Она вспомнила про «франклина-миллера» из питерской коммуналки и загрустила.
Неконтролируемое количество информации, атакующее современного человека, постепенно притупляет его возможность искренне выбирать лучшее из хорошего, отделять зёрна от плевел. По запросу первыми вылезают ссылки на те источники, к которым чаще всего обращаются кликами вне зависимости от ценности их содержания. Вопрос «выживания» в сети стоит довольно таки остро. Что-то неумолимо «скатывается в подвал», «забивается» и «перекрывается» чем-то более востребованным, а что-то, напротив, «вылетает наверх», повинуясь неписанному закону естественного отбора в информационных джунглях.
Витя Герасимов учился в средней общеобразовательной школе, гулял во дворе, когда мать отпускала его, гонял с мальчишками футбол, кое-как успевал делать уроки, играл дома у друзей в компьютерные игры — своих у него не было — словом, вёл обычную жизнь среднестатистического тринадцатилетнего подростка, причём, наверное, местами несколько более тяжёлую и неприятную, чем большинство его приятелей и одноклассников…
Отец Вити ушёл из семьи и мать, выбиваясь из сил, одна поднимала четверых детей. Младшие братья — близнецы-трёхлетки — ходили в детский сад и регулярно болели, поэтому ей было до невероятности сложно устроиться на работу, на такой случай у любого работодателя за пазухой добрый десяток причин для вежливого отказа, а если устроиться всё же удавалось, почти невозможно было удержаться — каждый больничный сопровождался попреками и кислыми минами начальства — «ну вот опять…», «сколько можно…», «да она же совсем не работает…»
Денег не было. Места работы менялись как носки. По ночам многодетная мать мыла лестничные площадки, зимой убирала снег, нанималась кондуктором, раздатчиком листовок на улице, кассиром в чебуречную…
Витя по мере сил помогал матери. Каждое утро перед тем как пойти в школу он кормил, умывал, одевал и отводил в детский сад близнецов, а потом вместе со средним братом, запыхавшись, прибегал на занятия.
Мать, измученная, вечно не высыпающаяся, обозленная непробиваемым безразличием мегаполиса, кричала на Витю, если случались какие-либо нестыковки, неполадки, недоразумения — как выражаются нынче «косяки» — а они неизбежно случались, ведь он сам был ещё ребёнок.
Комнату на Васильевском, не слишком удобную, вытянутую, в ветхом, пропахшем кошками и плесенью доме нашли через знакомых — хозяйка вошла в положение бедной женщины, брала с неё по-божески и иногда позволяла отсрочить платёж.
Старшие дети спали на надувном матрасе посреди заставленного и заваленного снизу доверху разными вещами, тряпьем, игрушками и от этого ставшего невыносимо тесным помещения. Младшие — с матерью на ветхой тахте. Проход к двери — узкая дорожка среди всякой всячины…
Такая жизнь была у питерского школьника Вити Герасимова. И при этом он был так же красив, как счастливый, глянцевый, одетый в дорогие шмотки и «залайканный» с головы до ног австралийский Франклин-Миллер… Или даже чуточку красивее.
Идея восстановления справедливости прочно засела в голову Айрис. Она даже стала плохо спать. Выходила по ночам на кухню, пила крепкий несладкий чай и думала-думала-думала… Неужели с помощью каких-то эфемерных «лайков», «репостов», «ретвитов» можно создать непреодолимую пропасть между двумя абсолютно равноценными голубоглазыми, ясноликими мальчишками? Вряд ли Витя Герасимов хуже смотрелся бы на рекламном баннере магазина одежды или в эпизодической кинороли.
Айрис взяла сто двадцать тысяч, которые копила в течении нескольких лет на свою мечту — поездку в Тибет — и купила фотоаппарат с хорошей оптикой. Интернет любит красивые картинки. Что ж… Получит он свои картинки.
Самое сложное будет, наверное, объяснить Витиной матери и ему самому, что именно она собирается делать и зачем это нужно. Откажутся ещё… В таком случае, разумеется, Айрис ничего не сможет изменить при всем желании… Палкой, как говорится, в рай не загоняют.
Но они согласились. Айрис поверили, скорее всего, потому, что она заранее не обещала никаких золотых гор — это часто отталкивает, ни на чём не настаивала, представив своё предложение только как фантазию, как игру, и, главное, ничего не попросила взамен — ни копейки, ни каких бы то ни было встречных услуг — девушке удалось убедить Витину мать в том, что все её действия — лишь робкая попытка оказать помощь, не более того — подвиг Робин Гуда против вопиющего произвола «лайков»…
У себя дома она оборудовала фотостудию. Изготовила многофункциональную осветительную систему из найденных где-то больничных подставок для капельниц и мощных матовых ламп. Затянула стены чёрным и белым полотном. Приобрела вентилятор, устройство для создания тумана, позвонила полузабытой школьной подруге — парикмахеру-стилисту.
Фирменную одежду Айрис покупала на свои деньги — вещи использовали, не снимая бирок — и после фотосессии они в лучшем виде возвращались по чекам обратно в магазины. Это ведь полностью укладывается в рамки закона о защите прав потребителей, верно? Померили — не глянулось. Всякое бывает.
И дело пошло. У профиля auris_ph, наконец, появилось лицо, да не просто лицо — ангельское личико с невинной лучезарной улыбкой…
Айрис размещала Витины фото в сообществах фотографов, «спамила» ими в группах «красивые люди», «модели», «ах какой лапочка», «симпатичные мальчики» и проч. Везде, где возможно, вставляла ссылки на Instagram, странички ВК и facebook, которые создала для Вити. Она состояла в группах «лайк за лайк», «взаимные лайки», щедро осыпала «сердечками» всех товарищей по несчастью, одержимых жаждой популярности, без устали просила родственников, друзей, знакомых, случайных «лайкнуть», «перепостить», где-нибудь разместить, частенько сталкиваясь с непониманием, а порой и с грубостью — «вот навязывается», «рекламный агент», «бот», «спамер»… Так же Айрис, регистрируясь на многих сайтах, в соцсетях под разными именами, покупая на специальных сервисах «фейковые» аккаунты, горячо комментировала и обсуждала сама с собою ею же выложенные фото…
«боже, какой красавчик!»
«вы не знаете, кто это?»
«вот бы телефончик…»
«чмок…»
Создавала искусственный ажиотаж.
И огромная телега безнадёжности сдвинулась-таки с мёртвой точки. На профиль auris_ph начало подписываться всё больше людей. Под фотографиями Вити стало появляться всё больше настоящих восторженных комментариев. К нему добавлялись в друзья.
Человек может всё, если возьмётся как следует. Даже в одиночку. Интернет силён, но слишком туп, примитивен — ему не устоять против светлого, твёрдого и искреннего намерения. Айрис была уверена, что рано или поздно он отзовётся. И он отозвался.
«Лайки» обрушивались шквалами. Фотографии в сети множились как дрожжи в тёплом тесте. Враждебная система теперь работала на неё… Настала пора приступать ко второй части операции — поиску реальных проектов, контрактов и предложений, которые принесут «прелестному ангелу» первые заработки.
Получив от Витиной матери бессрочный карт-бланш «делайте что угодно, только достаньте хоть сколько-нибудь денег», Айрис таскала мальчишку по всевозможным кастингам, прослушиваниям, пробам в рекламные ролики и на элитные промо-акции. Сразу несколько фотографов согласились сделать ему портфолио.
Айрис посвящала своему авантюрному предприятию всё свободное время. Вынужденная близость постепенно сдружила их с Витей — подросток доверял девушке всё больше своих мыслей, переживаний, делился с нею впечатлениями о музыке, фильмах, книгах — иногда после какого-нибудь очередного кастинга или конкурса они ходили вместе в кино или в «Макдоналдс» — Айрис подкармливала худенького, вечного голодного, стремительно растущего Витю необъятными сандвичами, попкорном или мягким мороженым с яркими цветными сиропами.
Результаты её труда являлись постепенно — как плоды на яблоне, взращенной из прутика — сперва одно, два яблочка, потом — десяток, и, наконец, так много, что все уже не съесть и приходится начинать выбирать — покрупнее, порумянее, послаще…
Год спустя благодаря заработкам Виктора его матери удалось приобрести в ипотеку однокомнатную квартиру в строящемся доме.
Айрис перестала успевать сопровождать своего подопечного везде, куда его приглашали, и всё чаще дело ограничивалось советами по телефону: что говорить, как себя вести, на какие условия соглашаться, а на какие — не стоит.
Кроме того, у девушки нежданно-негаданно обрисовались перспективы личной жизни. Во время своих интенсивных пиар-практик ей нередко приходилось знакомиться с новыми людьми, в том числе и с мужчинами. Некоторые из них желали продолжить знакомство. Айрис стали приглашать на дорогие вечеринки и в шикарные рестораны — всем и всюду она представлялась «продюсером модели Виктора Герасимова». За полтора года её жизнь из унылого чёрно-белого кино превратилась в завораживающую сказку про Золушку, въехавшую на фейковых «лайках» в королевский дворец.
На одной из тусовок Айрис познакомилась с Павлом, импозантным художником, зарабатывающим эксклюзивной аэрографией на корпусах автомобилей. Они понравились друг другу и стали встречаться. В объятиях любимого время пролетает незаметно — Айрис совсем почти перестала заниматься делами Вити — закружилась в стремительном вихре начинающегося романа с интересным во всех отношениях мужчиной.
Павел приводил её в свою «художественную мастерскую», так он называл гараж, в котором, как гусеницы внутри кокона, перевоплощались вверенные его вдохновению автомобили. «Я делаю машинам татуировки» — любил шутить он.
Иногда Павел при Айрис работал, вместе они пили шампанское прямо в гараже — там была даже маленькая морозильная камера со льдом — дурачились, смеялись, хулиганили, предаваясь любви на задних сидениях некоторых произведений искусства.
Яркая. Веселая. Разнообразная. Жизнь била как струйка краски из аэрографа.
Виктор
Он сделался невероятно популярным у девочек. Откуда только ему не писали на facebook. Заходя в свой аккаунт, Витя каждый раз обнаруживал около сотни новых сообщений на разных языках — приходилось копировать их и вставлять в окошко переводчика Google.
Ровесницы со всех концов света объяснялись ему в любви, присылали свои фото, некоторые даже приглашали приехать именно к ним, уверяя, что родители совсем не против… Наиболее душещипательные, забавные или пугающие сообщения он показывал Айрис как своему товарищу, человеку, на которого он привык полагаться.
Одна девочка прикрепила к сообщению фотографию Витиного портрета маслом на холсте, который она написала сама. Другая прислала во вложении посвящённый ему роман собственного сочинения. Жаль только на немецком. Третья написала, что несколько лет болеет раком, скоро умрёт и очень просила навестить её в больнице…
Это письмо очень сильно Витю расстроило, он даже плакал — бедняжка жила в Китае.
Случалось, что писали гадости. И мальчишки, и девчонки, и даже их родители. Одна школьница двенадцати лет пыталась покончить с собой из-за того, что Витя не ответил на её сообщение.
Он стал нервным, замкнутым, боялся выходить в интернет — а вдруг опять?..
Айрис чувствовала вину — ведь это она, нельзя не признать, всё затеяла, подняла вокруг впечатлительного неокрепшего душой подростка эту снежную бурю…
Скороспелая сетевая слава имеет свои подводные камни. Наряду с поклонниками, неистово выражающими восторг и обожание, на знаменитость начинают обращать своё внимание и самые разные люди с ущербной психикой, извращенцы, маньяки, неудачники, которым необходимо куда-то излить негатив, происходящий от их недовольства жизнью.
Айрис сама нашла на страничке у Вити несколько таких комментариев, что незамедлительно поспешила удалить их, пока мальчик не видел, и сразу же занесла отправителей в чёрный список.
Но она в последнее время всё реже бывала у него, не могла оставаться подолгу, да и — чего греха таить? — не слишком хотела… Айрис была увлекающийся натурой. Все её эмоции, которые прежде так щедро вкладывались в Витю и его будущую модельную карьеру, единым духом влились теперь в Павла и его фантастические рисунки на автомобилях. Драконы, крылатые демоны, змеи, невиданные цветы и бабочки… Восхитительные миры, созданные нежнейшими переливами цвета… Айрис фотографировала их и выкладывала в интернет. Она искренне хотела быть полезной Павлу, помогать ему искать новых клиентов.
Однажды ей позвонила Витина мать. Она выразила опасения, что мальчику не справится одному во враждебном мире циничного бизнеса, где лицо человека ценно лишь в качестве этикетки товара, и Айрис ощутила неприятный укол совести. Нехорошо как-то получилось. Она дала некогда этим людям надежду, а сейчас, получается, собирается предать их, бросить на произвол судьбы? Но, с другой стороны, она сделала для них уже очень много… И вполне имеет право однажды устраниться. В конце концов, у неё, может статься, устраивается своя личная жизнь…
Ведь тогда, когда всё начиналось, у неё ничего не было. С мужем рассталась. Работа-дом-работа-дом. Вечный круг. Скука. Можно понять. Одинокие женщины заводят кошек. Или плетут интриги.
Вите предложили эпизодическую роль в популярном молодежном телесериале. Одна из героинь — девочка его возраста — должна была поцеловаться с ним в кадре — по сюжету она мстила своему парню за измену и флиртовала на дискотеке с первым попавшимся. Довольно распространенная ситуация из жизни подростков. На роль этого «первого попавшегося» из двадцати трех кандидатов режиссером был избран именно Витя, который не то что перед камерами, и в полутемных подъездах родного Васильевского даже никогда ещё не целовался…
Он и теперь сделал то, что делал всегда в любой непонятной ситуации — позвонил Айрис.
Она была в это время в художественном гараже Павла — сложное чувство овладело ею, когда она услышала мелодию звонка и увидела на засветившемся экране смартфона знакомое ангельское личико — и осознание ответственности, и неловкость перед мужчиной, находящимся рядом, и лёгкая досада из-за того, что пришлось отвлечься от весьма приятного времяпрепровождения, смешались в душе Айрис. Немного поколебавшись, она отклонила вызов.
Витя набирает ещё раз. И снова звонок срывается — град коротких гудков после одного длинного.
Должно быть, Айрис слишком занята. Витя понял, что остался один. Лицом к лицу со своим первым взрослым решением.
Он собрался с духом и признался во всем режиссеру.
— Ничего, — подбодрил его тот, расплывшись в улыбке, — Дэниэл Рэдклифф, говорят, тоже в первый раз на камеру поцеловался. Выше нос. Такова ваша актерская участь! Иногда партнеры по фильму терпеть друг друга не могут, а в кадре — страстные любовники. Всякое бывает…
Он рассмеялся и похлопал Витю по плечу.
Плёнки было жалко, поэтому сначала пришлось репетировать. Снова и снова сближаться лицами с этой чужой заметно задающейся — так я же звезда! — девочкой на глазах у всей съемочной группы.
Но вышло очень даже мило. Оператор не брал слишком крупно, и пляска цветных прожекторов дискотеки маскировала заметную скованность начинающего актера.
— В следующем сезоне я, может, возьму тебя на одну из основных ролей, ты мне нравишься, — пообещал режиссёр напоследок, — слышишь что говорю, не своенравный, не гордый, дисциплина не хромает…
Девочка-звезда довольно неожиданно выказала Вите расположение — пригласила его в кафе и познакомила с подругой. У них обеих были очень дорогие вещи, гаджеты, косметика, говорили они в основном о каких-то своих богемных знакомых, о модных развлечениях, о путешествиях заграницу, и Вите, выходцу из совершенно другого, параллельно мира, мира, где не живут, а выживают, быстро стало неуютно в их обществе. Ему совершенно нечего было им рассказать. Их вселенная была гораздо больше, гораздо красивее, и совершенно не нуждалась в его, Витиных, уточнениях и дополнениях…
Они говорили как будто бы на чужом языке, в котором он понимал лишь отдельные слова и обороты — когда к нему обращались, отвечал мало, трудно, боясь обнаружить своё неведение. Девочки, вероятно, нашли его скучным, и общение постепенно сошло на нет.
Витя нисколько не расстроился. В компании барышень попроще и дышалось легче. Одноклассницы осаждали его, засыпали вопросами.
— Понравилось сниматься в сериале?
— Это трудно?
— Мы видели тебя по телевизору! Вот везунчик!
— Как тебе удалось пройти кастинг, там разве не все куплены?
Мальчишки, напротив, стали держаться от Вити на расстоянии, реже звали его гонять футбол во дворе или играть в «контру», за глаза величали «мажором». Завидовали.
Учителя относились лояльно. Прощали пропуски из-за проб, съемок, фотосессий. Рисовали» тройки».
Мама тревожилась. Если прежде она переживала, как бы дети не погибли от голода, когда её попрут с очередной работы, то теперь материальное положение стабилизировалось, и она всерьёз задумалась обо всех опасностях, подстерегающих сына-подростка на каждом шагу. Шальные деньги. Ненависть конкурентов. Случайные связи. Алкоголь. Наркотики. Извращенцы…
Витя понял, что скучает по Айрис. Ему не хватало её историй, шуток, советов, совместных походов в «Макдоналдс» и KFC.
Она давно ему не звонила, не спрашивала, как идут дела, он, мол, взрослый уже, справится, и зарабатывает сам, и общий язык с нужными людьми находить научился, всё, вылетел птенец из гнезда, встал на крыло, помощь ему не требуется…
Из публикаций многочисленных знакомых в Instagram Витя узнал, с кем встречается Айрис. Он видел их с Павлом вместе и раньше, но не придавал этому значения. Тогда она ещё принимала участие в его жизни, и мальчишка не мог обвинять художника, что тот отнял у него близкого человека, лучшего друга…
Он писал Айрис в контакте, но она не отвечала. Сообщения висели окрашенные голубым — непрочитанные…
По геотегу на одной из фотографий Витя нашел гараж — мастерскую Павла.
В один из дней он прогулял школу ради того, чтобы прийти туда. Ему терзало странное болезненное любопытство — каков же он, мужчина, с которым можно проводить сутки напролет, отключив телефон, игнорируя соцсети, перечеркнув без сожаления прошлое…
Двери гаража были распахнуты настежь. Ветерок донес до Вити сладковатый дурманящий запах краски. Мальчик остановился, прислушавшись.
На небольшом асфальтированном пятачке перед въездом в гараж стояла наполовину разрисованная какими-то причудливыми загогулинами «Лада». В салоне под прикрытием тонированных стекол происходило что-то странное. До Витиного слуха доносились подозрительные поскрипывания, всхлипывания, хрипы…
Сделав шаг вперед, он обнаружил, что одно из стекол опущено. Тем, кто был внутри, видимо, стало душно.
Выбрав удобный ракурс, Витя заглянул в машину.
На заднем сидении «Лады» художник, усердно работая белеющем в тусклом свете пасмурного дня задом, с которого спущены были брюки, высекал приглушенные благодарные стоны из какой-то рыжеволосой девицы.
Не Айрис…
Недолго думая, Витя достал из кармана смартфон, в режиме камеры немного увеличил изображение, так, чтобы знакомые могли легко узнать лица, и включил запись.
Несколько минут спустя десять тысяч с лишним подписчиков в Instagram могли лицезреть Павла, пунцового, кряхтящего, с приоткрытым ртом — в праведных трудах — и его зад в редких чёрных волосках между узкими стрекозиными крылышками чужих бёдер…
Айрис проплакала неделю. Вот ведь как бывает — она для него всё — а он как свинья поступил… Пока бегала в мыле, выбивала для него новые заказы, девок мусолил — да как ещё смеет он теперь звонить, мямлить что-то, извиняться…
Всё. Жирная черта. Пошёл на хрен.
Айрис забанила бывшего везде, где можно, и не открывала ему дверь. Если кто-то действительно хочет разорвать отношения — стена его молчания не даёт трещин.
Павел от ярости чуть не сбрендил, узнав от своём позоре в интернете.
— Вот сука! Малолетка! Поймаю — шнурками придушу гниду…
Куда бы художник ни приходил, везде он встречал пару-тройку снисходительных ухмылок — видели, дескать, знаем про тебя всё, сластолюбец…
Хозяйн автомобиля был в гневе, он не только не оплатил заказ, но ещё и потребовал с Павла моральный ущерб за то, что заднее сидение эксплуатировалось без его ведома ненадлежащим образом. Грозился подать в суд.
Розы
Кто-то заказал для Айрис с доставкой на дом огромный букет роз. Некрупных, очень свежих, розовато-кремовых, как детские щеки.
— Точно нет никакой записки? — уточнила она, внимательно осмотрев благоухающее облако в руках вежливого курьера.
— Нет, — ответил тот, — вот, пожалуйста, распишитесь в получении.
Айрис поставила закорючку.
— Спасибо большое.
Понесла букет в комнату, на полпути остановилась в раздумьях. «А вдруг это от Павла? Если не выброшу, подумает ещё, что простила…»
Но цветы в руках, такие нежные, прохладные, беззащитные как будто говорили: нет, мы не имеем к этому предателю совершенно никакого отношения, нас прислал тебе другой человек…
И Айрис оставила букет.
Действительно. Вряд ли это Павел. На него не похоже. Он нисколько не романтик… Практичен, скорее даже скуповат. Ни разу на протяжении всего их романа, длившегося почти год, он не купил ей ни цветка, ни бирюльки…
Не успел первый букет завянуть — розы стояли на удивление долго, сладко и томно пахли — будто витало в воздухе чьё-то невысказанное признание — курьер принёс новые цветы…
Бледно-розовые. Плотные. Мелкие. Так много, что и не перечесть. Розы… На улице было дождливо, и пока молодой человек добирался от машины до подъезда, бисеринки капель упали на лепестки, и сияли на них, как искорки.
Про себя Айрис стала называть тайного поклонника «миллионером». Ещё никто не дарил ей таких роскошных цветов.
Потихоньку она пыталась вычислить отправителя. Составила список подозреваемых. Звонила каждому, сдержанно намекала на встречу — вряд ли мужчина, регулярно присылающий букеты, откажется… Или брякнет дежурно «ну ладно, давай, как-нибудь на недельке»…
Но кандидаты отпадали один за другим…
Следующим подарком была корзина мандаринов. Они лежали аккуратной горкой, сияя оранжевыми глянцевыми тёплыми, казалось, бочками — как костёр…
Сбоку, около ручки, должно быть, в качестве подсказки, торчал детский флажок из Макдоналдса — красный, с нелепой рожей клоуна и желтой буквой М.
И Айрис догадалась.
Её малиновый берет плыл вдоль весенней улицы как галеон «Секрет», воробьи прыгали по веткам, резным оградам, скамейкам, молодые веселые лужи сверкали повсюду, словно строптивая жена скупца в один день перебила все его хрустальные сервизы…
«Миллионер» из василеостровской коммуналки, по-видимому, уже давно поджидал девушку в кафе. Перед ним стояли две пустые чашки из под здешнего густого горячего шоколада.
Не дожидаясь, пока она подойдет к столику, он прислал ей сообщение в контакте:
«Аня, ты согласна со мной встречаться?»
Смартфон ненавязчиво продемонстрировал текст в самом верху экрана.
На самом деле она, конечно, была никакая не Айрис, а самая обыкновенная Аня, но ведь в интернете это не покатит, нельзя там с простым именем. Надо что-то пооригинальнее придумать, посвежее… Не то присвоят тебе номер при регистрации: ania1590614168.
Кому приятно?
Девушка убрала смартфон в карман. Она давно не видела Виктора — за последний год он очень вырос, и красота его, нисколько не потускнев, приобрела назначенный природой, таинственный, не резкий, но отчетливый оттенок мужественности.
Вместо ответа Аня опустилась на сидение рядом, отвела пальцами прядь волос с лица юноши, легко поцеловала висок, уголок глаза, щеку…
Он повернул голову, и губы их встретились. В кафе находились ещё какие-то люди, и они, вероятно, даже смотрели, как некогда съемочная группа, только теперь Витю отчего-то это совершенно не волновало.
Диалектика
1
Пришла весна, но снег до сих пор лежал кое-где в ямах и канавах огрубевшей крупнозернистой коркой. Финская природа отогревалась медленно, влажные еловые леса в первых числах мая всё ещё дышали прохладой.
Воздух во времянке был сырой, пахло землею и древесиной. Боясь простудить трёхлетнюю Аринку, родители почти не выводили её на улицу, и даже на пол спускаться разрешали редко — только если это оказывалось необходимым. Пола как такового и не существовало — плотная глинистая почва, голая, отшлифованная подошвами до каменной твердости, до глянцевитого блеска. Узкое и высокое окно давало очень мало света, во времянке всегда царил полумрак, и дрожащий желтоватый нимб единственной лампочки, свисавшей с потолка на проводе, вечерами не мог проникнуть в дальние уголки и прогнать оттуда свернувшуюся калачиком темноту.
Обеденный стол представлял собою несколько досок, сколоченных вместе, стульями служили пни.
Аринка целыми днями играла на покрытых брезентом полатях под потолком. Спали там же, под двумя старыми разлезающимися одеялами, все вместе, Аринка между родителями — они согревали ещё теплом своих тел.
Всё это нужно было для того, чтобы построить дом. На закате советской эпохи многие предприятия выделяли сотрудникам дачные участки. Так и получила Аринкина семья шесть соток под Зеленогорском, в краю озёр, камней и елей, пышных, словно бархатные юбки старинных дам.
Пока отец работал, возил, катал, шкурил тяжеленные бревна, Аринкина мама готовила на одноконфорочной электрической плитке во времянке еду, самую простую, макароны, картошку, гречневую кашу, или, забравшись на полати вслух читала Аринке книжки, а иногда помогала отцу, если он о чем-нибудь её просил.
«Раньше, когда даже этой времянки не было, папа приезжал сюда совершенно один, спал в машине, и в холодные весенние ночи стёкла её запотевали, будто она погружалась в молоко, папа строил времянку для того, чтобы мы могли жить здесь и помогать ему.» Так говорила Аринке мама. Она была намного моложе отца и тоже сильно скучала, ей порою приходилось очень трудно в этих суровых условиях, да ещё и с ребенком, но она терпела, потому что, наверное, любила его. Папе исполнилось пятьдесят лет в тот год, когда он заложил фундамент своего дома. Говорят, что каждый мужчина должен построить дом. Крепкий и тёплый, в котором будет жить вся его семья.
Когда мама вывела Аринку из времянки, чтобы ехать на станцию, малышка, щурясь с непривычки от дневного света спросила:
— А где же дом? Он пока не готов? Мы ведь были здесь так долго? — Прошло всего три дня, но, как известно, для детей время идёт иначе.
— Дома строятся долгие годы, Ариша, ты уже станешь большая, когда мы достроим его, — сказала мама.
2
Арина Владимировна обратилась в агентство недвижимости. Она собиралась продавать дачный участок с домом. Земля в курортном районе ценится очень высоко, за шесть соток под Зеленогорском можно выручить неплохие деньги — Арине Владимировне и её мужу хотелось улучшить жилищные условия — переехать наконец-то из тесной советской «однушки» в современную двухкомнатную квартиру — ведь молодая семья ожидала прибавления, Арина была на шестом месяце, а старший сын в этом году должен был пойти в школу. По красочным каталогам компании-застройщика была уже даже выбрана квартира мечты, в доме завершались отделочные работы, он планировался к сдаче на начало осени и — так удачно! — располагался как раз напротив гимназии, куда собирались отдать ребенка.
Но… денег от продажи старой квартиры да скромных сбережений Арины и её мужа не хватало, чтобы организовать доплату, потому и решено было продать дачный участок с домом. За полтора миллиона.
Арина Владимировна волновалась, что никто не захочет его приобрести, но покупатели нашлись на удивление быстро. Ивану Ивановичу, успешному предпринимателю, и его жене Глафире, художнице, очень понравились и садоводство, огороженное со всех сторон высокой стеной, и въезд со шлагбаумом, и болотное озеро с искусственным пляжем, окруженное душистым сочным еловым лесом. Они даже предложили Арине Владимировне выплатить её долги по взносам в садоводческое товарищество. Дело шло, продажа в скором времени должна была состояться.
Когда Иван и Глафира приехали смотреть участок в первый раз, они только восхищались, но в последующие визиты начали уже подмечать его недостатки, продумывать и планировать, как они будут организовывать на этом участке свою жизнь, совершенно новую, отличную от жизни прежних его хозяев.
— Вот эти ёлки, Иван, которые растут вдоль забора, их надо будет непременно вырубить… Что это за ёлки, зачем? Они такие колючие, высокие, некрасивые, из-за них на участке темно.
— Ладно, подумаем, — сказал Иван, — меня гораздо больше волнует дом, он вроде ничего, крепкий, да вот, боюсь, слишком маленький для нас…
— Можно построить второй, рядом с этим, — предложила Арина.
— Тогда на участке станет не слишком просторно, — Иван обошел домик кругом, — жаль, конечно, но скорее всего, придётся его сносить…
Внутри у Арины что-то оборвалось — ведь отец строил этот дом собственными руками! — из уважения к его памяти, наверное, не стоило бы продавать участок людям, заведомо собирающимся сносить дом… Но семье так сильно нужны были деньги! Сентиментальные соображения не могут иметь реального веса там, где есть конкретная необходимость. Новая квартира всё-таки. Вот-вот родится ребёнок. Вчетвером ютиться в «однушке»? С двумя детьми: грудничком и школьником? Как старший будет делать уроки? Арина Владимировна вздохнула.
— Хороший участок, ровный, — покупатель снова обошел вокруг дома; он смотрел на него так, словно тот уже был снесен, и на его месте расстилался теперь великолепный газон, о котором мечтали Иван и его жена.
— А вот здесь мы поставим легкую чайную беседку и качели, — сказала Глафира. У них, видимо, давно сформировались представления о том, что такое дачный участок; планы преобразований оказались поистине грандиозны, — и вырубим-таки эти дурацкие ёлки…
3
Арина поливала ёлочки из чайника. Отец накопал их в лесу лопатой и привёз на тачке, каждую в своём кубике влажного лесного грунта, когда они были совсем ещё крошечные — не больше растопыренных Аришкиных ладоней.
— Мы их сажаем сейчас, чтобы сделать свою небольшую аллею. Они вырастут и станут создавать тень, это будет очень красиво, и наш участок обособится от соседних, — говорил отец, — Поливай их, Ариночка. Ели любят влагу.
Для маленьких ёлочек вырыли неглубокие лунки и посадили их туда вместе с родной лесной почвой. На следующий год выяснилось, что большая часть их прижилась очень хорошо, некоторые, однако, немного пожелтели и потеряли часть хвои. За ними Арина ухаживала особенно старательно. Она переливала воду из жестяного ведра в чайник, и шла с ним вдоль ряда ёлочек — будущей аллеи — поднося носик по очереди к каждой из них. Некоторое время после этого в лунках стояли лужицы, но потом постепенно влага уходила в землю. Ёлочки росли прямо на глазах, тянулись к солнцу, выбрасывая вверх молодые остроконечные побеги.
— Может, всё-таки возьмем ипотеку, — сказала как-то Арина Владимировна мужу, — и не будем продавать. Я надомную работу возьму, пока ребенок маленький. Ведь нам и самим пригодится дача, дети подрастут, станем на каникулы их вывозить…
— Нет, Ариша. Дача — это в наше время роскошь. А что касается ипотеки… Ты же сама всё прекрасно понимаешь. Это — настоящее ярмо! На годы и десятилетия. Работаешь как проклятый, света белого не видишь, а деньги — чужому дяде идут. У нас ведь с тобой дети растут. Тут плати, там плати, детский сад, школа, кружки разные. Какая тут ипотека? Да мы зубы с нею на полку сложим. Продавать надо, Ариш. Жалко, конечно, но ничего не попишешь.
4
Отец работал не спеша. Но постоянно. Каждые выходные выезжал он на дачу, чтобы что-нибудь там сделать. Так и рос домик из дня в день, потихонечку, по камушку, по досочке, по гвоздику.
Аринка помогала строительству: просеивала металлическим ситом песок для цементного раствора, носила воду, собирала в большие полотняные мешки лесной мох, чтобы проконопатить стены.
— Труд, Ариша, сделал из обезьяны человека, — говаривал отец, неторопливо распиливая толстые ароматные доски. Рука его двигалась равномерно, лицо было сосредоточенным и спокойным. Девочке нравилось смотреть как летят из-под зудящей пилы золотистые как пшеничное зерно опилки.
Дружила Аришка лучше всего с соседским мальчиком по имени Ромка, они много играли вместе — аж в животе щекотало, до того с ним всегда было весело и интересно. Закончив дела, она как на крыльях мчалась в самый конец одной из боковых улиц садоводства, и, забравшись по колченогой деревянной лесенке, прислоненной к бревенчатой стене дома, трижды стукала кулачком в высокое окно.
Отец раз и навсегда установил в семье правило: Арина не идет гулять, покуда не сделает свою дневную норму дачной работы. «Делу время, а потехе — час.»
Десятилетняя дочка частенько обижалась на него; ей мучительно хотелось пропадать где-нибудь с Ромкой: кататься на велосипеде, ловить тритонов в огромной зеленоватой луже на дне песчаного карьера или собирать в лесу лапник для постройки настоящей военной крепости, а вместо этого приходилось помогать по хозяйству… Со слезами на глазах она таскала воду, полола грядки или забивала мхом щели между бревнами.
— Не мучил бы ты ребенка, — вполголоса говорила мать.
— Я так воспитываю её, Ольга. Труд не может нанести вреда, он облагораживает человека, делает его душу шире, просторнее, помогает научиться любить, сопереживать. Никто не способен с уважением относиться к ценностям, созданным другими, покуда ничего не сделал своими руками. Пусть и наша дочь внесет свою лепту в постройку дома, — спокойно, но строго отвечал ей отец.
5
Ромка была обладателем очень смешной круглой рожицы, больших колокольчиковых глаз — тоже круглых, широкого и плоского — будто размазанного — носа; неизменно взъерошенные волосы точно перья торчали вокруг его большой головы на тоненькой шее. Он вечно ходил чумазый, футболка и шорты у него обязательно выпачканы были то краской, то смолой, то шоколадом…
— Этот мальчишка никогда не причесывается, да и умывается он, я думаю, раз в год по обещанию, что ты прилипла к нему как репейник, — ласково ворчала мама.
Аришка только улыбалась в ответ. «Ну и ладно. Ну и пусть как репейник!» — думала она, ей сразу становилось весело, стоило только вспомнить эту рожу, ужасно милую; Ромка звал её гулять не заходя на участок, как было постановлено отцом — и всякий раз, когда Аринка замечала на дороге за калиткой знакомый тонконогий головастый силуэт, у неё делалось вдруг так странно-хорошо внутри, что хотелось бежать куда-нибудь стремглав, не важно куда, без направления, в чистое поле, и, зажмурившись, визжать на солнце.
А однажды она даже плакала из-за Ромки. К нему приехала на неделю погостить двоюродная сестра, и он не заходил, играл постоянно с этой девочкой, капризной, румяной, белокурой как липовый цвет. Аринка сидела одна; наверстывая упущенное, читала наконец книги из летнего списка по литературе или ходила кругами вокруг отца, который продолжал строить дом, спокойно и постепенно. Он клал в бане печь; перемешивал раствор, выкладывал его на кирпич, точно джем на булку, тщательно размазывал, разглаживал мастерком.
— Не печалься, Ариша. Всё пройдёт.
Так много любви и терпения было в этом человеке!
— Пап, а можно я сегодня сделаю работу на несколько дней вперёд, чтобы потом больше играть с Ромкой, когда новая девочка уедет?..
— Нет, Ариша. Где это видано, чтобы хлебом человек наедался на неделю в один присест? Трудиться, как и питаться, нужно каждый день, без перерывов, всю свою жизнь.
Отец убирал кончиком мастерка лишний раствор между кирпичами, выравнивал подсыхающую поверхность, выходило у него аккуратно, гладко-гладко…
— Они всё же решили сносить его.
— Арин, да оставь ты. Зачем тебе этот домик? Хибара же! Он и нам-то тесен, что уж говорит про них; Иван с Глафирой люди богатые, современные, на этом месте, глядишь, и дворец поставят. В жизни всегда так, что-то разрушается, что-то строится. Диалектика. Не печалься, Ариш.
Муж встал из-за стола и потрепал её по голове как ребёнка. Прежде так часто делал отец. Она до сих пор помнила тепло его широких натруженных ладоней.
6
На краю садоводства, у самой границы леса находилась заброшенная стройка. Дети любили приходить сюда, прыгать по пористым серым бетонным брускам, прятаться в толстостенных металлических трубах, лазать по заросшим кучам давным-давно привезенных самосвалом песка и щебня.
Особенно нравилось это место Роме и Аринке. Трава кое-где пробивалась сквозь бетонную корку на земле, пучками торчала из трещин в плитах. В начале мае повсюду рассыпались здесь жёлтые звезды мать и мачехи, а в лесу, сразу за участком, едва начинало припекать солнце, становилось белым-бело, точно снег ещё не сошёл, от нежных тонконогих ветрениц — первых поцелуев весны.
Однажды Ромка и Арина сидели внутри одной из ржавых железных труб, предназначенной, вероятно, для нефтепровода. Она была настолько велика в диаметре, что дети спокойно могли стоять там в полный рост — они устроили в трубе настоящее убежище, натаскали туда кирпичей, ящиков, ломаных досок и даже заготовили кое-какие съестные припасы: в тайнике, под дырявым жестяным тазом хранились у них окаменелые карамельные ириски с намертво приклеившимися обертками.
Шёл дождь, ручейки воды стекали с краев трубы, капли гулко ударялись о покореженный металлический лист, лежащий снаружи.
— Аринка, а Аринка… Давай поцелуемся, — вдруг сказал Ромка.
— Зачем? — удивилась девочка.
— Ну… не знаю. Просто так…
— Ладно, — согласилась она.
— Только нужно сперва закрыть вход в трубу, чтобы нас никто не увидел, — деловито сообщил Ромка.
— А почему? Разве мы собираемся делать что-то плохое?
— Нет, но взрослые могут нас заругать, если увидят.
— За что?
— Они считают, будто бы целоваться — это исключительно их прерогатива…
— Пре-чего?
— Пре-ро-га-ти-ва, — проговорил мальчик по складам и пояснил (не без гордости за собственную образованность), — значит, только они имеют на это право.
Ромка знал страсть как много умных слов. И иногда щеголял ими точно новыми кедами или заграничными ракетками для бадминтона.
Дети сделали загородку с одной стороны трубы, подняв с земли и прислонив к ней покорёженный лист металла. Ромкина рожа, неумытая, круглая, смешная, оказалась вдруг так непривычно близко — на Арину сладко пахнуло стратегической карамельной ириской…
7
Участок продали, документы были почти готовы, оставалось всего одна не слишком существенная формальность: написать заявление в правление садоводства об отказе от своего членства и передаче его новому владельцу.
Арине Владимировне захотелось взглянуть на дом, вместе с которым она выросла, в последний раз. По центральной асфальтированной магистрали садоводства она не спеша дошла до поворота на свою улицу, усыпанную хрустящим красноватым гравием. Отсюда уже виднелась коричневая, как шляпка боровика, крытая крашеным металлом, с плавно изогнутыми скатами крыша… Издалека домик действительно напоминал гриб — небольшой, складный, обитый промасленной вагонкой. Два окна на фасаде глядели просто и ласково — точно любящие глаза.
Дом, в котором жил Ромка, тоже можно было разглядеть за верхушками разросшихся деревьев; его продали несколько лет назад, новые хозяева обложили бревенчатый сруб кирпичом, нагородили вокруг нелепых пристроек и перекрыли крышу — заменили добротный крупно волнистый седой шифер чешуей красно-коричневой черепицы.
Ивану не терпелось расчистить участок. На нем уже громоздились горы песка, щебня, штабелями стояли брусочки крупного белого кирпича — призрак будущего трёхэтажного особняка прочно занял своё место; Арининому воображению ничего не стоило мысленно возвести его там, где пока ещё стоял выстроенный её отцом маленький домик-гриб.
На участок уже был пригнан экскаватор с канатной подвеской. Металлический шар неподвижно висел на его стреле словно тяжелая капля. Человек в темно-синей робе, бормоча что-то на своем отрывистом южном наречии, возился в кабине экскаватора, потом он вылез, вытер перепачканные смазкой руки тряпкой и закурил. Двигатель грозной машины приглушенно рычал.
Арина Владимировна остановилась напротив того места, где, как ей казалось, раньше находилась калитка. Забор уже разобрали, а весь участок был безобразно изрыт гусеницами экскаватора. В это время рабочий выбросил окурок и, захлопнув дверцу кабины, направил машину к домику. Неторопливо и самоуверенно, словно хищный жук, экскаватор пополз вперед, оставляя за собой темные канавки встревоженной земли.
Арину разрывало желание побежать изо всех сил ему наперерез, загородить собою маленький домик, защитить, уберечь его, в животе у неё как-то резко и испуганно дернулся в этот момент нерождённый ребенок.
Металлический шар медленно раскачивался на конце стрелы экскаватора. Этот смертоносный маятник с каждым своим взмахом оказывался всё ближе к фасаду маленького домика-грибка. Вот-вот ударит.
Арина зажмурилась. Трррахх… Экскаватор ударил раз — сломались только тонкие доски, которыми обшит был фасад снаружи. На землю шумно попадали обломки. Трррахх… Второй удар. На этот раз стена треснула, но бревна в ней оказались достаточно крепки — тяжелому шару пришлось пока ни с чем идти на следующий круг. Молодая женщина застыла не в силах с двинуться с места. С каким-то мазохистским упорством наблюдала она за ходом работы-разрушения. Тррраааххх… Новый удар. Он показался Арине почему-то дольше, насыщеннее, злее предыдущих. Она уже не смотрела, а только слушала происходящее: отвернулась, глаза её сами собой наполнились слезами. Ещё удар. На этот раз шар с треском вошел в глубь стены, что-то оторвалось и рухнуло, посыпались мелкие доски. Трррахх… Арина не оглядываясь пошла по гравию к главной магистрали садоводства. За её спиной метался огромный шар, трескались бревна, глухо ударялись о землю падающие обломки, но — она чувствовала — дом всё ещё стоял. Надежный, ладный, на совесть построенный добрыми руками её отца, он хотел жить, радоваться, полниться детским смехом, давать кому-то тепло и приют…
Тррррааах… Обрушился на него очередной удар металлического шара.
— Ах! Да что же эта! Кака зараза, — ругался на ломаном русском человек в кабине экскаватора, — такой крэпкий гад, с виду рухлядь ведь, халупа, а брэвно видать, хороший, вона как стоит…
Трррах… Снова размахнулся беспощадный железный кулак — и на этот раз всё-таки сломал одну из несущих опор маленького домика-грибка. Отца уже нет, и экскаватор без сожаления уничтожает созданное им. Так, чтобы ничего не осталось. Ровный газон с ажурной чайной беседкой. Двое других рабочих, закончив жужжать пилой, оттаскивали в сторону только что поваленную сильную пышную ель, одну из тех, которые десятилетняя девочка когда-то поливала из чайника…
— Ну что ты такая грустная, Ариш? Продешевила, думаешь? Полтора миллиона — очень хорошая цена.
Она устало махнула рукой.
— Да не цена это вовсе — твои полтора миллиона…
— Два бы нам за него никто не дал, — бросил муж, глядя в зеркало заднего вида, — зато у нас наконец-то будет новый дом, собственный, — добавил он ласково, — созидание неизбежно несет в себе разрушение. Диалектика. Не печалься, Ариш.
За окном ползли еловые северные леса, полосатые сельскохозяйственные угодья, сквозные рощицы с пастельной клейкой ещё не до конца раскрывшейся листвой. Голые изжелта серые холмы кое-где покрывала уже белоснежная пена ветрениц, вестниц тепла, и, провожая их глазами, Арина почувствовала, как печаль потихоньку отпускает её; маленький домик с доверчиво глядящими вперед глазами-окнами всё равно устоял, он устоял в её сердце, устоял потому, что в его фундаменте были кирпичики, положенные её руками, ведь, вероятно, именно этого и хотел отец — всё, что вкладывается в живого человека, в его разум и чувства, не падает в бездонный колодец времени, не размалывается в труху неумолимым колесом бытия, оно сохраняется, копится, составляя богатство его души.
Котенок
Эта история началась, когда она в семнадцать лет впервые в своей жизни была пьяна. Тогда, после школы, оконченной, ни много ни мало, с золотой медалью, в ней только пробудился наивный интерес ко всему запретному, так иногда бывает с теми детьми, которых родители оберегают слишком сильно, стараясь оградить от всех возможных соблазнов: «взрослых» фильмов, поздних прогулок и сомнительных, с их точки зрения, знакомств. Но наступает определенный момент — а он всегда наступает, дорогие папы и мамы, рано или поздно — когда всё запретное вдруг становится доступным — и в этом случае разве только небесные силы да врожденная осторожность могут уберечь такого домашнего ребенка от ошибок, которые впоследствии очень дорого могут ему обойтись.
Момент настал. Для неё. Дверца золотой клетки родительской заботы распахнулась в большой мир. Сперва вылетать страшно, но потом привыкаешь.
В туалете сокурсница объяснила и показала ей, как нужно затягиваться сигаретой.
— Если всё правильно, то дым, даже когда ты скажешь слово «мама», не будет выходить через рот. Попробуй.
Ощущение от первой сигареты она запомнила навсегда. Это ведь почти как первый поцелуй — всё новое воспринимается как волшебство — новому придаётся значение гораздо большее, нежели уже испытанному ранее.
Она затянулась и сосредоточенно вдохнула дым глубоко-глубоко в лёгкие. На несколько мгновений тело её онемело, оцепенело — будто каждая клеточка в нём зажмурилась — она ощутила лёгкую дрожь, мир качнулся перед глазами и повис… Огромный переливающийся шар на тоненькой ниточке. Вау.
В один из дней она, прогуливая пару, бродила по Большому Гостиному Двору и упивалась только что наступившим легким состоянием опьянения, знакомилась с ним, изучала. Это было довольно странно, но она впервые попробовала алкоголь не в компании, а именно одна, просто так, из чистого исследовательского любопытства, ей хотелось внимательно прочувствовать всё от начала до конца, чтобы ничто не отвлекло её от волшебного приключения — и теперь она, как ей казалось, открыла себя иную: по другому текли её мысли, и это было так интересно, глубже и глубже погружаться в зыбкое марево собственного вновь обретенного сознания, извлекать оттуда всё больше необычайного и неожиданного.
Держа в руке початую алюминиевую баночку слабоалкогольного коктейля — в конце девяностых-начале двухтысячных повсюду были понатыканы ларьки, где подобные товары беспрепятственно мог приобрести и ребенок — она задумчиво брела по длинному переходу Гостиного, скользя нездешне умиротворенным взглядом по витринам с дорогими безделушками.
Её остановил охранник.
— Что это вы такое пьете, девушка? — спросил он с доброжелательной насмешкой.
Она обернулась — рыженькая, голубоглазая, с молочной кожей и детской округлостью лица. Из-под черной спортивной шапочки возле ушка торчал соломенно-медный завиток.
— «Ред Дэвил», — ответила она.
— А… Чёрта! — сказал он со смехом, — так смотри, очертенеешь же!
— Я уже, мне кажется, немного очертенела, — ответила она, сверкнув глазами ярко и весело.
На этом разговор оборвался, она пошла дальше, и минуту спустя не помнила уже об этом охраннике; собственные мысли занимали её сейчас гораздо сильнее, чем всё внешнее; словно в шатком одноместном каноэ плыла она по широкой радужной реке собственных ощущений, покачивалась на волнах сиюминутных эмоций…
Охранник, принуждённый день-деньской топтаться в галерее Гостиного Двора, от скуки разглядывал людей. И когда она прошла, вся такая свежая, словно мимо пронесли букет весенних цветов — что-то всколыхнулось в нем, встрепенулась душа от прикосновения нежного аромата юности — он стоял и смотрел ей вслед.
Мужчины в возрасте нередко увлекаются совсем молоденькими девушками; это оживляет их, льстит их самолюбию, и, пребывая в эйфории, они порой забывают, что встречный интерес к ним со стороны юных особ лишь в очень редких случаях бывает продиктован настоящими чувствами, в определенном смысле он всегда корыстен, этот интерес, почти никогда не замкнутый на конкретном человеке интерес ко всему новому, взрослому, неизведанному, к мудрости и опыту, к тем духовным богатствам, которые может пожилой человек передать молодому, только вступающему в жизнь — и когда такой интерес исчерпывается, иссякает, и маленькая девочка рядом со зрелым мужчиной «вырастает», как правило, уходят и чувства.
Несколько дней спустя им довелось встретиться снова. У охранника кончилась смена и он зашел в кондитерскую «Метрополь» на другой стороне Садовой улицы.
И она была там. Рассеянно ходила взад-вперёд вдоль витрины с пирожными.
— Хотите чего-нибудь? — спросил он.
Девушка удивленно вскинулась, взглянула на него, и тут же поспешно замотала головой, будто бы боялась согласиться.
— Нет-нет. Я на диете.
— Тогда зачем вы здесь? — он обрадовался этому маленькому пояснению в конце её фразы, точно крохотному крючочку, к которому можно будет прицепить продолжение разговора.
— Я просто смотрю.
Он рассмеялся.
— Помирать с голоду возле прилавка со всякой вкуснотищей! Оригинально.
Она взглянула на него с упреком.
— Не смейтесь.
— У вас прекрасная фигура, — зачем-то сказал он, хотя знать этого наверняка не мог, девушка была надежно скрыта от оценивающих взоров под своей серой спортивной курткой свободного покроя и довольно просторными джинсами, по одежке она могла сойти и за мальчугана, — вам не нужна диета. Давайте я вам всё-таки что-нибудь куплю.
— Купите мне «Рэд Дэвил», — сказала она.
Протягивая ей прохладную банку, он вгляделся в её лицо. Никакой косметики. Веснушки на переносице — несколько точек почти исписавшимся оранжевым фломастером. Она смотрела на него снизу вверх. Надо лбом, придавленные резинкой спортивной шапочки, топорщились золотисто-рыжие завитки. Он улыбался снисходительно-нежно, ему было любопытно. Не мог не удивлять резкий контраст между обликом прелестного ангелочка с конфетной коробки и той мрачной решимостью, с которой она дернула алюминиевый ключик банки. Он сразу угадал в ней «домашнюю девочку в большом городе» — это лежало на поверхности.
— Почему ты не на занятиях? — спросил он доброжелательно-журящим тоном.
— У нас первой парой матанализ, — ответила она, — я там всё знаю со школы и мне скучно.
— Ты отличница?
Она кивнула.
— Понятно.
Улыбка. Чуть грубоватая. Выбритые щёки его были сизы. Удлинённая тёмно-синяя куртка выглядела немного неряшливо. Под ней угадывалась лёгкая, но неприятная мужская полнота.
— Пойдем в метро, — предложил он.
— Зачем?
— В метро тепло.
На улице стоял февраль. В тусклом свете поредевших сумерек витрины и окна Садовой отливали перламутром.
— Хорошо, — сказала она.
Под равномерный оглушающий гул поезда он пытался вести какой-то разговор, но она в тепле сразу опьянела, погрузившись в сладостное отупение, так он и вёз её, словно паук сонную муху, чуть приобняв за талию поверх куртки. Он привез её на Парк Победы, туда, где жил, провел пешком несколько остановок до дома.
По дороге она оживилась, защебетала ему что-то о диетах, о том, что красивая девушка должна быть стройной, как модели в журналах, ещё о чём-то пронзительно наивном, девичьем, он слушал вполуха, ухмылялся и думал своё.
— А мне кажется, что пухленькие гораздо симпатичнее, — сказал он небрежно, — мужики не собаки…
Она как будто обиделась. Отвернулась. Он видел только рыжую ленточку завитка, подхваченного ветром.
— У тебя есть друг? Парень в смысле?
Она помотала головой.
И тогда он вдруг решился. С жадностью взял её руку, стиснул большой волосатой клешней её маленькую ладошку. Она взглянула на него недоуменно и будто бы чуть брезгливо, но не отстранилась. Так они и пошли дальше. Рука в руке.
— Попьем чаю у меня, — сказал он, — жди здесь, а я пойду посмотрю, дома ли мама, — и ушел по снегу, оставив её под навесом автобусной остановки. Почему нельзя попить чаю вместе с мамой, он не объяснил. Она послушно стояла и ждала.
Подъехал троллейбус. Из него на утоптанный пятачок перед стеклянной будочкой остановки потоком хлынул народ. Другие люди столпились у дверей, собираясь заходить.
Она застыла полупьяная, отрешенная, мысли её остановились, словно огромные кучевые облака в безветренный день, зачем-то она долго и внимательно смотрела, как кряхтя поднимает по ступенькам обшарпанную тележку какая-то старуха. Но вдруг её как будто кольнуло — где я? что я? зачем я? — и в последний момент перед тем, как двери закрылись, она вскочила в троллейбус. И уехала.
По расписанию через сорок минут начиналась пара английского языка — пока можно было на неё успеть.
Потом имела место ещё одна встреча. Тоже случайная. Они так и не обменялись телефонными номерами. Но универмаг Гостиный Двор и педагогический университет имени Герцена расположены не слишком далеко друг от друга, и есть всё же, особенно здесь, в Петербурге, туманном городе-лабиринте, какая-то магия человеческих судеб, которая соединяет их в нужный момент.
Она стояла у витрины Calvin Klein Jeans на Садовой. Любовалась манекенами, о чем-то мечтала, грезила, с тонкой блуждающей улыбкой на разрумянившемся личике. Совсем глупая девчонка.
Он вышел покурить под арку внешней галереи Гостиного Двора и, приметив, окликнул её. Помахал через улицу.
Поговорили, деликатно обойдя в разговоре тему её внезапного исчезновения. У него была смена, и потому они условились встретиться около входа в метро через два дня.
Но она заболела. Простудилась. И никуда не пошла.
Однако судьба отчего-то была особенно настойчива в отношении этих двух людей, прямо-таки упряма. Она столкнула их опять.
Как-то после смены он заглянул в кондитерскую «Метрополь». Сам того не замечая, он уже несколько дней подряд обходил места, где она по его соображениям вероятнее всего могла объявиться — её места. Чем-то, видать, зацепила его эта пацанковатая девчурка. Когда морозным утром в назначенный час она не пришла на свидание, он ещё долго полировал ботинками утоптанную снежную корку возле метро, до последнего надеясь, курил, чертыхался и ждал.
А сегодня судьба точно решила подразнить его. Возле прилавка с пирожными стояла она. На том же месте, что и в самый первый раз. Он узнал её с одного взгляда. По спортивной куртке, джинсам и рыжему завитку в капюшоне. Ни в какой другой одежде он ни разу её не видел. «Должно быть она приходит сюда каждый день, смекнул он, — смотрит на пирожные, но никогда их не покупает. Какая странная малютка.»
Дверь кондитерской постоянно приоткрывалась посетителями, выпуская на волю соблазнительные, пьянящие запахи. В глубине витрины, на полках, не стыдясь своей золотистой наготы, точно красавицы в бане, разместились булки. Она смотрела на них жадным взглядом парнишки, прильнувшего к замочной скважине. Её отражение в безупречно отполированном стекле витрины сейчас было отчетливо видно ему; он мог как следует её рассмотреть: немного осунувшееся склонённое полудетское девическое лицо, тронутое бледностью, словно бликом лунного света.
Из кондитерской вышла девушка в высокой песцовой шапке, обсыпанной бисерными каплями, неся к руках коробку, крест-накрест перетянутую бичевой. С улицы пахнуло февральским холодом. Плавно качнулась тонкая ткань сладких ароматов.
Она всё ещё не видела его. И другие тоже его не видели. Они входили и выходили. Садились за черные металлические столики, покупали длинные эклеры, круглые буше. Пили ароматный кофе. Смеялись и разговаривали. А стареющий охранник стоял и смотрел на девушку у витрины, и во всём облике его — в немного вытянутом бритом лице, в узких губах с опущенными уголками, в мягкости поношенной куртки и полноты — чувствовалось смутное неизъяснимое страдание. Словно дух, обладающий такой плотью, жалел себя и тихонько плакал.
Он хотел нежности. И, разумеется, не такой, какой довольствуются бродячие кошки и голуби — обширной, но обезличенной. Ему нужна была женщина.
— Привет, — сказал он с робкой укоризной. Он думал, что она просто хотела потешиться над ним и потому не пришла.
— Привет, — ответила она чуть испуганно, но потом лицо её просияло, — вот здорово! А я то расстроилась, что мы потерялись, и теперь никогда не встретимся больше. Я не смогла тогда прийти. У меня была температура.
Он взял девушку за руку. Её прохладная кисть как будто бы сначала хотела выскользнуть, но потом замерла, примирившись. Он по-прежнему не в силах был объяснить себе поведение этого юного женского существа, волею большого Города брошенного в его объятия. Вроде бы она не возражала, шла с ним, говорила, улыбалась, но при этом витала где-то далеко, в своем таинственном мире, он даже начал подумывать, что она страдает какой-либо душевной болезнью, аутизмом, социопатией, или ещё чем-то в таком роде, до того странным казалось ему её безразличное согласие. Но когда он брал её руку, то всегда явственно чувствовал, как она вся словно стынет внутри, точно от соприкосновения с чем-то холодным, неживым.
Он снова привез её на Парк Победы. Предложил заглянуть в небольшой продовольственный универсам рядом с его домом.
— Ты чего-нибудь хочешь?
Она отрицательно помотала головой, бросив быстрый ревнивый взгляд на полки со сладостями.
— Ну тогда, может, хотя бы этих груш тебе возьмём?
Груши были очень большие, зелёные, с толстыми черенками.
Она неохотно кивнула. Он был слишком настойчив. Так, словно чувствовал себя её должником. Как же всё-таки странно, что мужчины сначала сами воспитывают в женщинах продажность, а потом сами же её и осуждают.
Они купили груши и пошли по хрусткому точно черствая булка насту. Светило солнце.
— Мамы дома нет, — сказал он.
Она повесила на крючок свою спортивную курточку. В носках прошлепала на кухню. Он водрузил на стол пакет с грушами, разлил чай, выставил вазочку с дорогими конфетами в виде пирамидок и настойчиво придвинул к ней.
А она в очередной раз отказалась. Пила голый чай, даже без сахара, горячий, дымящийся, с бергамотом: трогательно обняв кружку ладонями, согревала об неё озябшие руки.
От нечего делать он сам проглотил несколько конфет, не пропадать же добру, и со смешком заверил её, что и она может себе позволить штучку, потому что «сейчас все калории потратятся…»
После чая отправились в спальню. На узорчатом ковре в багрово-коричневых тонах лежали солнечные пятна. Большое зеркало без рамы прислонённое к стене отразило вошедших в полный рост. Она помедлила немного, разглядывая себя — заостренные контуры полудетского худощавого тела угадывались под свободной старой кофтой и джинсами. Она удовлетворенно улыбнулась. «Как я прекрасна» — как будто бы сказали её глаза.
Он подошел к ней сзади и крепко обнял за талию, грубо исказив картину.
Без верхней одежды он оказался ещё более непривлекательным. Тяжелое, но неплотное, будто бы слегка отекшее тело производило впечатление нездоровья.
Кровать находилась возле окна. На уголочке предусмотрительно откинутого одеяла лежали вышитые солнечной нитью узоры ажурной занавески.
Он долго и старательно целовал её распластанное тело, а она лежала, лениво путешествуя взглядом по стенам и потолку, которые золотило, проливаясь в окно, зимнее солнце. В эти минуты она чувствовала себя богиней, снизошедшей до смертного. Ей нравились глубокая чаша впалого живота и плавная выпуклость небольших опрокинутых грудей, плотно круглеющие соски — точно первые земляничины. Нравилась покрытая мелкими мурашками бледная кожа бедер. Нравились устремленные в потолок заостренные коленки.
Постепенно её начало охватывать нетерпение. Со двора доносился визг детворы, катающейся на санках с небольшой заснеженной мусорной кучи. Негромко рокотал под окнам двигатель заведенного автомобиля.
С её холодной и нежной щекой внезапно соприкоснулась его колкая небритость. Она как будто только сейчас обнаружила его присутствие и вздрогнула.
— Пусти меня, — прошептал он немного хрипло, налегая на неё всей тяжестью грузного тела и разводя рукой её сомкнутые бёдра.
От подруг и она слышала тысячелетнюю сплетню о том, что в первый раз — больно. Она глубоко вздохнула и приготовилась.
Но ничего не произошло. Единственная преграда на его пути к блаженству, тоненькая, не прочнее той плёночки, что образуется на остывающем кипяченом молоке, неожиданно оказалась для него непреодолимой. Он несколько раз пытался, но с каждой новой неудачей решимость его зримо слабела, пока наконец, он не смирился со своим бессилием окончательно.
— Извини, — сказал он с вымученной улыбкой полной горестной самоиронии и тоскующей нежности, — Была б ты женщиной, может, и вышло бы чего…
Она почувствовала брезгливую жалость к этому грустному человеку, который стоял некрасивый и голый посреди лучезарной медово-золотистой как янтарный брелок комнаты. На его белёсой груди и ногах росли редкие тёмные волоски. Вместе с тем, она ощутила и собственное унижение. Словно этой злой шуткой природы они оба, не только этот стареющий мужчина, но и она сама, низвергнуты были с некого воображаемого пьедестала.
Одеваясь, она улавливала исходящий от своего тела слабый аромат чужой кожи. Ей казалось, что никогда теперь уже будет не смыть эту солоноватую липкость улиток-губ, эти жалкие благодарные поцелуи.
Он предложил чай. Но, выйдя на кухню, она тотчас передумала. Вид чашки, оставленной на краю стола ещё той, прежней ею, богиней и нимфой, опечалил её. Рядом бликовала конфетная фольга и горой лежали громадные зелёные груши.
Она приблизилась к столу, решительно взяла одну из них и сунула в карман. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
— Я пойду, пожалуй, — быстро сообщила она выходящему из комнаты в трусах мужчине.
При виде его босых ног с изъеденными грибком ногтями она невольно поежилась, словно от сквозняка, и решительно протянула руку к своей куртке. Щёлкнул замок, промелькнуло несколько пролетов узкой сырой лестницы, и ясный морозный день вылил на неё всю свою солнечную благодать из звонкого хрустального ведёрка.
После этого они встречались ещё несколько раз. Он дал ей номер своего мобильного, и она звонила ему с таксофонов в метро. Не из дома же? Нехорошо получится, если мама обо всём узнает. Чрезмерная опека родителей, их желание видеть своих детей всегда идеальными, непогрешимыми — одна из причин недоверия между поколениями.
Когда она приходила, никто из них не говорил об этом напрямую, но оба каждый раз надеялись, что сегодня непременно что-то изменится, но повторялось изо дня в день всё одно: его унизительная немощь и её снисходительное отвращение. Он сидел на диване спиной к ней, голый, грузный, надломленный, она одевалась, медленно, сосредоточенно, продолжая ощущать на теле точно грязные пятна, те места где к ней прикасались его большие сиротливо-беспомощные руки.
А потом она исчезла. Не звонила, и не появлялась ни в одном из привычных мест. Он специально приходил в кондитерскую «Метрополь», вглядывался в пеструю толпу. Ждал. Проходя мимо, никогда не забывал бросить скользящий взгляд на витрину Kalvin Clein — вдруг она стоит там, как раньше, в серой спортивной курточке, стоит и смотрит в стекло, будто в будущее, со своей детской мечтательной улыбкой, и ветер подхватывает время от времени её золотисто-медные пряди.
Это было где-то в конце зимы. Она вышла из ворот родного герценовского университета, тех, что выходят к Казанскому Собору, небрежно закинула лямку рюкзака на плечо и быстрым шагом направилась к метро. В слабо заваренных голубоватых сумерках медленно плыли, словно растворяющиеся крупинки гранулированного фруктового чая, бледно-оранжевые фонари.
Внезапно город исторг человека. Он остановил её, придержав за рукав куртки уверенным, но бережным движением.
— Привет.
Она немного испугалась и потянула от него руку.
— Что ты здесь делаешь?
— Я ждал тебя. Куда ты пропала?
Она пожала плечами. Ей казалось таким естественным, что всё закончилось; ей просто не приходило в голову, что кто-то может думать иначе.
— Я хотел поговорить.
Он с тоской смотрел в обращенное к нему юное девчоночье личико. Нежно-розовые губы её немного потрескались от мороза, на них лежала, как иней, тонкая белесая корочка. Девочка смотрела на него очень спокойно: широко-распахнутые светлые ангельские глаза не выдавали того, что происходило в её душе — в них отражалось зарево зажигающихся на Невском реклам.
Этот человек, возможно, ждал её здесь несколько дней подряд. Он ведь не знал по каким дням и во сколько у неё занятия. Он стоял здесь наверняка подолгу, терпеливо вглядываясь в текущую мимо толпу. Стоял, курил, мёрз, грел руки в карманах и… надеялся. Не прекращал надеяться. Эта мысль коснулась её сознания, но не ранила, не пронзила, хотя никто прежде так её не ждал. Других ждали. Подружек, сокурсниц. А её — нет. Но дети часто бывают жестоки, и в том нет их вины; она пока не способна была в полной мере оценить силу порыва, приведшего сюда этого угасающего человека, прочесть в тусклом блеске его глаз то страшное, беспросветное одиночество, что заставляло его приходить и неизвестно сколько ждать на морозе её — как единственное избавление, искупление и надежду…
— Нам не о чем говорить, дядя. Всё.
Она отвернула лицо. Словно захлопнулась, защелкнулась от него.
И тогда он понял, истина обрушилась на него с безжалостной внезапностью. Не оставалось больше ни отсрочек, ни оправданий. Он и раньше догадывался, подозревал. Но теперь жестокая правда взглянула на него в упор этими смертельно спокойными, полными невских огней глазами семнадцатилетней девчонки, в которых нельзя было отыскать ничего, кроме его собственного одинокого отражения в зрачках.
Ей было просто интересно. Любопытно. Как котёнку, который гоняет по полу сверкающий конфетный фантик. Ей только семнадцать лет. Она имеет право играть с жизнью, играть в жизнь, и ничего в действительности не связывает её со стоящим напротив некрасивым неудачливым рано состарившимся мужчиной, которому она зачем-то отдалась. Не по любви, не от телесного голода, и не за деньги. Просто так.
— Пока, — сказала она, поправив сползшую лямку рюкзака недовольным подергиванием плеча.
— До свидания, — отозвался он на автомате.
Спустившись в метро, она уже не помнила о нем, достала из кармашка куртки жевательные конфеты, разноцветных фруктовых медвежат, и закидывая их в рот сразу по три, чтобы было сочнее и слаще, раскрыла на коленках какую-то тетрадку.