— Матушка, госпожа Флоримонда совсем плоха, — у молоденькой послушницы из под белой обвязки торчали потные рыжие кудри, она совсем запыхалась, — ребёночек жив, а у ней мы никак крови не можем унять.
— У неё, дитя моё. Сейчас буду, — Паола жестом велела девочке замолчать, неторопливо дочитала молитву, закрыла оббитый бархатом часослов и грузно поднялась с колен. Медицинская сумка, с которой пожилая монахиня не расставалась, стояла в изножье койки.
Снаружи шёл дождь, было сыро и пасмурно — только фонарь над дверями «общедоступной больницы Святого Лазаря» освещал скупо мощёный двор. Аккуратно приподняв подолы коричневых одеяний, женщины поспешили перейти из здания в здание. Входная дверь даже не скрипнула. Паола принюхалась и улыбнулась. В больнице пахло свежим сеном и травяными отварами, лавандой в мешочках и горячим вином… двадцать лет назад из ворот разило гноем и смертью. По правую сторону коридора были мужские палаты, по левую — женские, на втором этаже ютилась богадельня для беспомощных стариков. …Хорошо, что подкидышам дали отдельный флигель, помещаясь вместе с больными, сироты часто заражались и уходили обратно к Богу.
Дверь в палату рожениц была открыта. Немолодая, тёмнолицая крестьянка в одной рубахе ходила из угла в угол, обхватив руками огромный живот. Щуплая белошвейка спала, жадно прижав к себе покряхтывающий свёрток, на распухших, обкусанных губах колыхалась улыбка. Ещё одна кровать была пуста. А на койке подле окна разметалась госпожа Флоримонда — супруга владетельного Фуа. Кровь и нечистота родов не могли скрыть почти кощунственную прелесть тела, едва прикрытого тонкотканой сорочкой с пышными кружевами. Сестра Беата стояла рядом с женщиной на коленях, пытаясь закрепить пузырь со льдом на животе роженицы, сестра Агнесса собирала в кучу испачканное тряпьё. Женщина выгнулась и застонала, пузырь плюхнулся на пол, словно большая жаба. Похоже роды кончались скверно.
Паола фыркнула «Воды» и через минуту Агнесса уже поливала ей на руки. …Почему эти благочестивые квочки не подумали позвать её раньше? Где Маргарита? Со вздохом Паола вспомнила, что сестра Марго третьи сутки дежурит у ложа юноши с почечною болезнью — отроку то хуже, то лучше.
…Мысли шли, руки делали своё дело. Кровь чистая, алая. Разрывов нет. Матка напряжена.
— Послед отошёл? — спросила Паола резко.
Беата протянула ей мисочку с тёмной сырой плацентой. Что-то не так. Маленькая. Слишком маленькая.
— Ребёнок как?
— Мальчик. Закричал сразу. Лёгкий. Кудрявый, как одуванчик, — рябое, скуластое лицо Агнессы даже чуть просветлело.
В задумчивости Паола ещё раз прошлась пальцами по животу роженицы. Флоримонда закричала и снова выгнулась, словно её била судорога. Ладонь Паолы почувствовала лёгкое шевеление — там, внутри, в измученном чреве…
— Дуры!!! (Боже прости меня грешную) Дуры глупые! — Паоле очень хотелось съездить безмятежной сестре Беате ледяным пузырём по сытой физиономии, но времени не было, — держите крепче, я её осмотрю.
В такие минуты Паола отключалась от криков боли — пока есть шанс помочь, надо делать, а не жалеть. Так и есть. Второй. Ножками. …Крови много ушло.
— Агнесса, Беата, помогите ей приподняться. Попробуем надавить на живот.
Сильные руки Агнессы подхватили страдающее тело, Беата неловко сунулась… и вдруг упала.
Похоже, она была в обмороке. Паола оглянулась, скрипя зубами от злости. Послушница вдруг подскочила:
— Позвольте помочь, матушка, — и, не дожидаясь ответа, оббежала койку и подхватила роженицу с другой стороны.
— С богом! Богородица, матерь светлая…
Губы твердили молитву, руки давили и мяли. В такие минуты Паола чувствовала себя пульчинеллой, божьей марионеткой — словно кто-то двигал ей, дабы исполнить высшую волю. Роженица взвыла, стиснув плечи монахинь.
— Кладём. Ну!
Девочка. Дышит. Кричит. Господи, на всё твоя воля! Бессильная Флоримонда открыла глаза, потянулась молча. Паола дала ей младенца, ещё необмытого, женщина обняла мокрую драгоценность, губы ее дрожали. Кровь? По ноге вилась тёмная струйка — вялая и спокойная. Расторопная Агнесса поднесла чашу вина с водой, роженица жадно выпила, щёки чуть порозовели. Паола коснулась тонкого запястья, трогая пульс, ещё раз ощупала белый живот… кажется обошлось. И Беата глаза продрала… кастеляншей её, простыни считать, а не с больными сидеть.
— На колени.
Сёстры встали кругом около койки и сотворили короткую благодарственную молитву. Воистину чудо божье… Как только смолкло последнее «Амен», крестьянка кашлянула в кулак:
— Пособили бы…
Монахини оглянулись и засмеялись хором — роженица подстелила под себя рубаху и сделала младенчика быстро и незаметно. Здоровенный мальчишка, красный как рак, уже сосал тяжёлую, вислую грудь, оставалось только перерезать пуповину.
— Матушка!!! — та же послушница сунула в дверь остроносое личико, — там торговец из Николетты пришёл, грозится…
Промокнуть лоб, вымыть руки… сменить одежду не успеть. Тяжело шаркая башмаками, Паола вышла в коридор — и столкнулась с торговцем нос к носу. Незнакомый высоченный брюхатый дядька в сапожищах, по колено заляпанных дорожной грязью, лоснящихся шоссах, суконной куртке пахнущей навозом и лошадьми… по сальному воротнику вши гуляют.
— Вечер добрый, матушка! Значитца так — забрали вы со святого Жуана по сю пору вина пять бочек, свечей два ящика, сахара тростникового десять золотников, масла оливкового бочонок, смолу кедровую и ножик редкостный…
— Выйдем-ка сын мой из дома скорбей, — спокойно сказала Паола, повернулась спиной к торговцу и направилась к выходу. Незваному гостю ничего не оставалось, как двинуться следом. Впрочем, дождь его не охладил.
— Я, матушка, человек божий и кроткий, но убытков не потерплю! Раз забрали — расплачиваться извольте, моё имущество, не чужое…
— Я у тебя, сын мой, и ржавый гвоздь на ярмарке святого Мартина покупать бы не стала, — как бы случайно Паола оперлась спиной о влажную стену, отёкшие ноги с трудом держали тело.
— Я, матушка, Бернардо Гаппоне, зять и наследник Луки Боршезе, честного купца из города Николетта. Батюшка волею Божией слёг в параличе, передал все дела мне с супругой, — голос у верзилы был уверенный и даже гордый.
— А если батюшка ваш Божией волей поднимется и отчёт у вас спросит, что вы ему скажете — мол, бочку вина святой обители на помин души пожалели?
— Пять бочек, матушка. Пять, не считая оливкового масла…
— Сын мой, не искушай мою кротость. Дела я вела с Боршезе и счета сводить буду с Боршезе.
Поручение с подписью и печатью ведь не вытребовал у батюшки, побоялся — он тебя наследства лишит, скупердяя. А в обитель пришкандыбать у христовых невест деньги вымогать не постыдился?!
— Батюшка обезъязычел и под себя ходит. Даже если он Божей милостью, — тут верзила криво перекрестился, — поднимется, прежним хозяином ему уже никогда не стать. Деньги всё равно что мои, матушка, а Бернардо Гаппоне честь торговли блюдёт и ущерба терпеть не станет!
…Господи прости и помилуй грешницу… Паола быстро огляделась — никого из сестёр во дворе не было, никакой любопытный не торчал из окна. Ну, держись, сучий сын, гроб повапленный.
Не прошло и пяти минут, как торговец спиной вперёд вылетел за ворота обители. Он был бледен и мелко крестился. Отвязав от ограды пучеглазого мерина, Гаппоне пустился в галоп, и лишь когда голубой купол часовни исчез за холмами, остановился сплюнуть в дорожную грязь «вот чёртова баба!»
Маленький колокол пробил восемь. Молитва. Трапеза. С утра надо будет послать в замок кого-нибудь из сироток порасторопнее — пусть графу скажут, что Господь его детками наградил. «Королевский выбор» мальчик и девочка, оба живы и похоже, что оба выживут — дети от трудных родов, явившиеся на свет с Божьей помощью частенько бывают удачливы. Марго не пришла к общему столу, её больной всё ещё остаётся между жизнью и смертью. Паола подумала, что стоит заглянуть в палату и проверить, не пора ли сменить сестру — в деле целения тяжких хворей Марго была лучшей (даже лучше самой Паолы), но рассчитывать силы, увы не умела и не раз уже было, что надорвавшись, она сама валилась с ног на долгие недели оставляя Паолу без верной помощницы. …Да, и десять молитв по чёткам три месяца кряду не меньше. Грехи мои тяжкие, неисцелимые, стыд-то какой, матушка… У себя в келье Паола встала на колени рядом с узкой койкой, накрытой одеялом из тонкой колючей шерсти, да так и уснула, уткнувшись седой головой в постель.
— Матушка!!! Матушка!!! — визгливый голос сестры Беаты бил в уши. Паола открыла глаза — сквозь узенькое оконце кельи еще не пробивался свет. Что случилось?
— Матушка, там за воротами прокажённый!
— Слава богу, что не чумной. Вы впустили его, конечно? — неловкими со сна руками Паола прятала волосы под чепец и оправляла одежду. Колени ныли, тело словно налилось свинцом.
— Матушка, это же прокажённый!!!
— А вера тебе на что? Христос твоя защита и опора, будешь молиться истово — он тебя не попустит до этакой вот беды. Флигель святого Антония — свежий тюфяк туда, одеяло, бинтов. Я сама его впущу. Ступай!
Беата убежала, отвратительно громко стуча по камням деревянными подошвами. Паола подтянула чепец, прочла «Отче наш» и, опираясь о койку, с трудом поднялась. Проказы она не боялась — если верить «Вертограду Целебному» важно было не соприкасаться со зловонными язвами страдальца и не есть из его посуды. Дождь кончился. Нежный серпик луны выглядывал из-за купола храма, воздух пах мокрой свежей листвой и цветами… какие цветы в ноябре, мнится, конечно же, кажется с недосыпу. Уверенной рукой Паола отодвинула тяжёлый засов и вышла за ограду обители. На камне подле дороги и вправду сидел прокажённый — в колпаке с бубенцами, закрывающем лицо, в балахоне непонятного цвета, с тонким посохом в обвязанной мокрым бинтом ладони.
— Мир тебе, сын мой. В обители ты получишь приют и кров и подмогу, — привычно произнесла Паола.
— Мир тебе, дочь моя! В мире ты найдёшь смех и счастье и прекрасную жизнь, — прокажённый откинул с лица капюшон, и Паола увидела белокурого, пышноволосого, пышущего здоровьем юношу с родинкой у губы. Он был прекрасен и полон света, словно ожившая золотая карнавальная маска.
— Ты явился опять, старый дьявол? Ужели тебе не осточертели эти прогулки?! — с безмятежной улыбкой Паола отступила на шаг. Она казалась спокойной, только ногти до крови впились в ладони.
— Я надеюсь — вдруг ты передумаешь раньше, чем оставишь земную юдоль. Или же, наконец, соскучишься в этих стенах, — изящной ладонью юноша указал на монастырь, отставленный мизинчик украшало кольцо с ярким сапфиром, — грязь, кровь, крики и никакого веселья, Пьетра!
Паола вздрогнула.
— Пьетра, ласточка, легконожка, радость моя! Тысячи тысяч танцевали на площадях и собирали в бубны гроши, тысячи тысяч пачкали гримом щёки и рядились в пёстрые тряпки, но подобной тебе не случалось с тех пор, как первый актёр примерил первую маску! Пьетра…
— Паола. Сестра Паола. По деревням уже шепчут «Святая Паола» — но твой лживый язык не сможет это произнести, бес Леонард. Во имя Отца и Сына…
— Оставь попам эти штучки, Пьетра, — губы юноши изогнулись капризно — ты же знаешь, что достаточно сказать «уходи» и я исчезну, как истинный рыцарь, покорный и взмаху ресниц своей Донны. Как дальше?
— Услышав соловья в роще, я вспомню о чудном голосе моей Донны. Увидев зелёный луг, пожелаю, чтобы Донна смогла отдохнуть на нежнейшем ложе. Касаясь губами потёртой кожаной фляги, подумаю, что однажды Донна соизволила напиться из неё — и память о поцелуе будет такой же сладкой, как и сам поцелуй, — словно против воли Паола произносила давно забытые фразы.
— Мой возлюбленный — сокол в апрельском небе, нет быстрее его. Мой возлюбленный — пламя, рядом с ним я не мёрзну и в январе. Мой возлюбленный так прекрасен, я гляжу на него и не замечаю солнце, — голос юноши стал вдруг высоким, женским…
Паоле почудилась слитная песня флейты и барабана. Старик Панталоне выкрикивает — «Спешите увидеть, вы такого не видели никогда!». От трико Арлекина пахнет потом и смехом. Пёс Арто скребёт лапой ненавистную юбочку. Обезьянка Жужу подкрадывается к кувшину — если не отследить, то к концу представления эта мартышка налижется, словно заправский пьяница. У Кормилицы красные щёки и след поцелуя на шее. А за занавесом, в первом ряду ярмарочной толпы — сияющее лицо юноши с родинкой у верхней губы.
— Ты бессмертен, бес Леонард.
Юноша грациозно поднялся — вместо страшного балахона на нём оказались парчовый камзол, белые панталоны и расшитые туфли с пряжками.
— Конечно, радость моя. Я живу столько лет, что твоей очаровательной головёнке невозможно даже представить это число. Я привык и уже не скучаю.
— Ты бессмертен. А мы — нет. Ты хотел вытащить из тюрьмы своего Эмиля, порочного злого мальчишку. Мы пошли за тобой, как один, вся труппа — разве можно отказать благородному, щедрому и весёлому духу праздника Карнавала? Мы сыграли со смертью и выиграли, помнишь? А наутро в балаганчик явилась стража. Знаешь, что такое тюрьма Святого Престола, ты, бес? — Паола судорожно вздохнула, — Эмиля ты спас. И меня уволок за шкирку с костра. Остальные — все, все!!!
— Ты ревнуешь меня к этому сорванцу, Пьетра? Оставь, никто не может с тобой сравниться, — Леонард осторожно сел рядом с плачущей Паолой, сдвинул чепец, начал гладить седые волосы. Удивлённая луна наблюдала, как под чуткими пальцами старое серебро превращается в бесстыже яркую медь. Леонард коснулся лица монахини — и кожа разгладилась, розовея, словно свежий цветок… Звон колокола заставил беса отпрянуть. Паола вскочила, её трясло.
— Изыди, дьявол, убирайся к себе в преисподнюю!
— Когда Фьяметта насыпала жгучий перец в твой грим, ты ругалась куда изящней, — тонкий стан Леонарда изогнулся в шутливом поклоне, — трижды ты звала меня, и я приходил. Теперь я волен трижды позвать тебя. Третий счастливый. Смотри!
На ладони у Леонарда лежала роза. Бутафорская, тряпочная красная роза — сколько поколений Коломбин надевало её, играя фарсы дель арте? Беглянке из женского монастыря, хулиганке и безобразнице Пьетре было почти семнадцать, когда она в первый раз закрепила цветок в кудрях. Целую жизнь, полную солнца, аплодисментов и поцелуев, она выходила на булыжники и подмостки, выходила всегда босиком. И играла…
Паола вцепилась в пыльную розу, словно роженица в младенца. Леонард рассмеялся — звонко, будто бы хрустальные шарики сыпались по серебряной крыше.
— Приколи её к волосам радость моя, но прежде уколи палец шипом. И останешься рядом со мной — вечной спутницей, вечной актрисой бессмертного карнавала. Пока солнце не коснётся лучом часовни, у тебя есть время подумать, решай. Я…
— Не надо, Леонард. Правду ты говоришь или лжёшь — есть слова, с которыми не играют даже в театре. Я подумаю до рассвета, у меня ведь ещё есть время? — протянув руку, Паола легко погладила бархатистую, словно персик, щеку беса.
— Ту улыбаешься так же как прежде, годы не властны над истинной красотой, радость моя. И знай — что бы ты ни выбрала — ты лучше всех. Клянусь звездой балаганщиков и глупцов — такой актрисы я не встречал и не встречу, помнишь — ты вставала с колен и говорила «Чудо…» и зрители верили, будто твой Арлекин и в самом деле воскрес.
— Льстец. Ступай! Слава богу мои невесты даже не представляют, с кем я веду беседу.
— Это был бы чудесный фарс — монахини пользуют сирых и страждущих, а настоятельница в это время целуется с чёртом.
— Ну уж нет. Ты забыл, как щедра я была на хорошие оплеухи? До свиданья, мессер Леонард, — Паола развернулась и неторопливо пошла назад — за надёжные стены обители. Молодое, звенящее «Прощай, Пьетра» заставило её вздрогнуть, но не ускорило шага. Влажный воздух был полон запахов — винограда и театрального грима, пирожков с печёнкой и пива, дорожной пыли и шуршащего шёлка нового платья.
— Матушка!!! — истошный вопль сестры Гонораты вернул Паолу на землю, — матушка, стыд какой!
— Тихо, сестра. «Отче наш» про себя — и рассказывай.
— Послушница наша новенькая, Кларета! Остроносая, рыженькая такая. Она!
— Что она? Варенье из кладовой утащила? На мессе заснула? Тебя дурой назвала?
— Не спалось мне, матушка, решила сходить в часовенку помолиться. Шла мимо виноградничка, глядь — кусты шевелятся. Заглянула — а там Кларета и паж госпожи Флоримонды, ой, матушка… — Гонората нацелилась выть.
— Значит так, — Паола сняла с пояса связку ключей, — пойдёшь сейчас в кладовую и возьмёшь два лимона. Один съешь сама, чтобы впредь крепче спалось, другой Кларете скорми, чтобы не так сияла. Она ведь не постриженная ещё?
Удручённая Гонората покачала головой.
— Вот и славно. Значит женим. Ступай. И запомни — и другим закажи — я молиться пошла за страждущих и убогих. Кто меня до утренней мессы побеспокоит в храме — год без перерыва в богадельне горшки выносить будет.
Гонората охнула и, переваливаясь как утка, побежала в кладовку. Паола же отправилась в храм.
Убедилась, что никому больше не приспичило помолиться посреди ночи. Закрыла двери и заложила засовом. Трижды прочла «Отче наш». И только потом разрешила себе биться лбом о холодные плиты пола, стучать о камни бессильными кулаками.
…Ей было пятнадцать — сироте, неизвестно чьей дочке. Дважды в год для неё в монастырь привозили подарки — чудных кукол, прелестные молитвенники, тонкое бельё и тёплые плащи из причудливой крашеной шерсти. И деньги, много — поэтому ли или за особую чуткость ума, аббатиса выделяла юную Пьетру и наставляла её отдельно — в чтении и шитье, рисовании буквиц и лечении ран. Дважды в год Пьетра надеялась — вдруг объявится мама или отец и заберут её в чудный, широкий мир. Всякий раз надежды оказывались тщетны, она взрослела и аббатиса всё настойчивей начинала вести беседы о будущем пострижении.
Неожиданно, ниоткуда стали приходить письма. Чудесные поэмы, игривые и фривольные, нежные и пронзительные. Они не требовали ответа, они ничего не хотели — просто оказывались по утрам под подушкой. В конце стояла печать карнавальной маски и подпись «мессер Леонард». Она думала — это её отец. И однажды, головокружительным майским днём спрятала под рубашкой свои драгоценности — золотой крестик, жемчужные чётки и пачку писем, перелезла через калитку и сбежала. По счастью ей повезло в тот же день встретиться с труппой бродячих комедиантов. Актёры не ограбили её, не принудили к скверному, наоборот — пожалели и дали место в повозке. И покатилось…
Мессер Леонард объявился спустя полгода. Он выглядел таким юным, что Пьетре даже стало смешно — как этот золотой мальчик мог стать её отцом? Но с первых бесед она почувствовала — мессер Леонард слишком опытен и умён для своих видимых лет. Он наставлял её в театральном искусстве и театральных законах, учил играть и держаться на сцене, наряжаться и танцевать. Он водил её по кабачкам — отплясывать на столах, кутить с контрабандистами, и, прикрыв лицо маской, вытаскивал на приёмы в графских домах — посмеяться над благородными донами. В Праге он показал ей тень старого Голема и тень ребе Бен Бецалеля, а в Тулузе открыл, где покоится святая Мария из Магдалы. Он приходил к каждой премьере и любовался ей и восхищался, облекая восторг в стихи и пьесы для любимого театра… Пьетра так ни разу и не спросила кто он — однажды мессер признался, будто он дух вечно живого Карнавала, но это выглядело лишь одной из множества его шуток.
Шли годы, она играла всё лучше. Подруги по труппе уже начали перешёптываться — почему это в тридцать Пьетра выглядит так же молодо, как и в семнадцать? А она не хотела задумываться — слишком нравилось менять маски и проживать заёмные жизни — по две или три в день, слишком дорого стоили аплодисменты и восторг на лицах толпы. Пьетра чувствовала, что способна заставить их плакать или смеяться и хмелела от этого, как выпивоха от хорошего коньяка. Театр был её мужем, отцом, сыном и Богом. Земной любовью, мимолётным актёрским флиртом она любила таких же шальных бродяг. Мессер Леонард оставался денницей, звездой, блеск которой всегда согревает взор.
А потом он их предал. Всю труппу — малышку Неле и старого Арлекина, зануду Бригеллу и тощего Панталоне, грудастую Кормилицу, великана Солдата и задаваку Жанно. Они ждали, надеялись до последнего, что мессер Леонард не бросит своих друзей. А он подкупил стражу, чтобы вместо неё, Пьетры, у столба сожгли труп какой-то старухи, а её увезли в труповозке, на самом дне. Все остальные сгорели.
Стали пеплом и сажей. Ни за что. Низачем.
Леонард рассказал ей тогда о путях карнавала, о весёлой игре в жизнь и смерть. Ни понять ни простить его Пьетра не захотела, и как только смогла встать на ноги, вернулась в обитель. Приняла постриг.
И ни разу больше не отходила от стен дальше, чем на двадцать шагов. На первой исповеди святой отец ужаснулся, даже вызвал экзорциста от Папы, но по счастью всё кончилось хорошо. Она стала монахиней, божьей невестой, божьей марионеткой, владеющей жизнью и смертью… Спасибо Господи, что жизней — больше, спасибо за тех, кто родился и тех, кто будет рождён, спасибо и не оставь меня, грешную Пьетру, на всё твоя воля, спасибо… Монахиня распростёрлась на каменных плитах, в её голове звучал колокол — время утренней мессы, солнце жёлтым пальцем коснулось купола…
Когда сёстры взломали дверь, они нашли мать Паолу недвижной и почти бездыханной. В правой руке она сжимала распятие, в левой — пыльный цветок из тряпок. Сёстры думали, что в ближайшие дни им придётся выбирать новую настоятельницу, но Господь уберёг. Две недели бреда и жара, страшный кризис — три сестры едва могли удержать в постели мощное тело матушки, сутки тяжкого сна — и Паола пошла на поправку. Чтобы как-то развлечься (сестра Маргарита запретила ей отягощать ум чтением) она стала возиться с вышивкой и шитьём, отыскав под подушкой старую розу пустила и её в дело. Сёстры гадали, что за таинство делает мать Паола, но до самого Рождества она настрого запретила заходить в её келью.
Вечером незадолго до праздничной мессы Паола собрала сестёр, ходячих больных и приютских детишек в трапезной. По её указаниям сёстры натянули вдоль дальней стены длинную простыню, сшитую из нескольких кусков полотна. Потом на две минуты задули свечи, а когда снова зажгли огонь — перед занавесом уже возвышался разукрашенный пышный вертеп и ушастый осёл торопился везти в Египет беременную Марию.
Зал смеялся и плакал — текст истории Рождества отличался от принятого, да и шуточки царя Ирода были под цвет красной розе девы Марии. Дети хлопали и пищали, взрослым тоже не сиделось на месте. Под финальную фарандолу все дружно притопывали — кабы не трапезная, а базарная площадь — вот бы пуститься в пляс. Святое ж дело, праздник какой — Рождество!
Сестра Беата потом написала письмо самому Папе, но что он ответил — мы вам не скажем. Лучше взять старых тряпок и вырезать чьё-то платье и собрать из папье-маше чью-то голову и исколоть пальцы, сшивая занавес… Представление начинается — чей выход?