Платье было великолепно. Белоснежное, новенькое, «с иголочки», с пышной юбкой, украшенной брабантскими кружевами, с тугим лифом, расшитым золотом, с ажурными рукавами. Ничего прекраснее просто нельзя было вообразить. Немножко чванясь, платье думало про себя, что и принцесса, пожалуй, не постеснялась бы пойти к алтарю в таком наряде. Оно висело в огромном, пахнущем нафталином шкафу, между траурным роброном черного атласа и лиловой кокетливой амазонкой. Позади были примерки, возня портних, иголочки и булавочки, счастливый смех милой невесты и восторги её подруг. Сегодня утром, только лишь рассветет, платье достанут из шкафа и впервые наденут по-настоящему. Они поедут венчаться в собор Сен-Жерве, через весь Париж. Будет музыка и цветы и горсти белого риса — только бы не испачкаться! А потом — бал, чудный бал…

— Зря мечтаешь! — фыркнул черный роброн и насмешливо колыхнул юбкой. — Свадебные наряды как бабочки — утром надел, вечером снял. И больше оно никому не нужно. Тебя отнесут на чердак, дорогуша, на пыльный гадкий чердак. И голодные крысы вмиг объедят всю твою красоту, и кружева и золото. Останется только тряпка, да тряпка! Так и знай!!

— Фи, как некуртуазно! — брезгливо дернула плечиком амазонка. — И не стыдно пугать новенькое! Его ещё могут перекрасить в милый цвет, хотя бы бедра испуганной нимфы или пепла увядшей розы. Или пустить на подушки в гостиной — белые пуфики это так стильно!

— Может оно и к лучшему, — пробурчал из глубины ветхий синий капот. — Чем дряхлеть потихоньку на вешалке, пугаться детей и моли, дрожать из-за каждого пятнышка — раз и съели.

— Как вам не стыдно! — вмешалось, наконец, величавое бальное платье, отделанное жемчугами. — Что за низкие вкусы, что за вульгарные манеры — можно подумать мы живем не у светской дамы самого высокого происхождения, а в дешевом гардеробе певички из Фоли-Бержер! Прекратите немедленно!

Свадебное платье так и обвисло. Вся радость испарилась, красота померкла, даже вышивка золотом потускнела. Представились крысы — оно видело их у портнихи — мерзкие крысы с усатыми мордочками и скверными, голыми хвостами, шлепающими по половицам. Вот они, цепляясь проворными лапками, поднимаются по подолу, въедаются в кружева, перегрызают нити… Платье ахнуло и промолчало до самого рассвета, не слушая увещеваний.

Едва солнце наполнило комнату, двери шкафа с грохотом распахнулись. Свадебное платье грубо сорвали с вешалки, вытащили наружу и стали топтать ногами, не жалея ни вышивок ни кружев. Красавица невеста визжала, что никогда не любила этого оборванца, пусть господь пошлет ему импотенцию, чуму и холеру, пусть у него выпадут все зубы и останется лишь один — для боли, пусть очередь его кредиторов протянется от бульвара Капуцинок до Сен-Жермен и у каждого в руке будет большая палка! Дружным хором причитали мать и сестры покинутой, бранился отец, рыдали слуги. Казалось, хаос продлится вечно.

Наконец невесту успокоили и увели обедать, а опозоренный наряд затолкали в шкаф, чтобы вечером снова безжалостно вытащить.

Кое-как свернутое его понесли вверх, по узкой и темной лестнице. Зловеще скрипнула дверь, запахло пылью и плесенью. Платье бросили на старинный резной стул с вытертым сиденьем, не позаботившись даже поднять с пола белый подол. Скрежетнул засов. Всё.

Платье не умело плакать, и не в силах было сопротивляться. Что оно может — ломать рукава, шуршать бантами, волноваться легкими кружевами? Судьба его решена, жизнь кончена. Оставалось дождаться крыс.

Часы тянулись томительно долго, с улицы доносился шум экипажей, крики разносчиков, перебранка прислуги. Наконец, настал вечер. Загорелись тусклые фонари, заспешили в театры нарядные дамы и прифранченные кавалеры. Подумать только — бал бы уже начался… А оно прозябает здесь, среди старой мебели, рухляди и тряпья.

— Что, не нравится? — раздался пронзительный голосок.

Ах! Крыса! Перепуганное платье изо всех сил скомкалось на стуле, подобрав повыше юбки и кружева.

— Время уносит все; длинный ряд годов умеет менять и имя, и наружность, и характер, и судьбу, как говаривал старик Платон. Вы, случайно, не читали Платона? А я вот, знаете ли, водил близкое знакомство — корешок переплета, правда, был жестковат…

Читать платье не умело, и разговаривать не хотело. Но философствующему крысу это не помешало — устроившись поудобней на расшитой подушке для ног, он продолжил вещать, в задумчивости покусывая собственный хвост.

— Кажется, я нашел достойного собеседника. Платон мне друг, но и истина порой обходится не дороже сырной корочки в сытый день. Да не пугайтесь так, не дрожите вашими глупыми бантами! Пока мне интересно беседовать, никто вас не съест, даже лапкой не тронет!

Страх ослаб, а затем и совсем исчез. Под неумолчный писк серого ценителя античной мудрости платье тихонечко задремало. Так и пошло — дни тянулись за днями, недели за неделями, на чердаке становилось то теплее, то холоднее, изредка с чердака капало и тогда прибегали служанки с тазами, иногда снизу заносили очередную ненужную рухлядь. Однажды платье увидело и вредный черный роброн, но разговаривать с ним не стало. Время шло, крыс старел, толстел и хромал, потом его место занял столь же просветленный сын, затем внук — тот любил поваляться на пыльном кружеве, декламируя волнительные рондели…

А потом появились поденщицы в белых косынках и аккуратных передниках. Окна раскрыли настежь, старые вещи стали вытаскивать прочь — дом продали, рухлядь отправили на помойку. К пыльной ткани несчастного платья впервые за много лет прикоснулись теплые руки.

— Мари, Жанетт, поглядите какая прелесть! И оно ведь никому не нужно, правда? Позвольте, я его заберу!

Платье бережно упаковали в серый мешок и понесли по улице. Новый дом оказался куда скромнее — в шкафу вместо бархата и атласа тихо висели льняные юбки, шерсть и сукно. Благородный наряд вызвал у них совершенно детский восторг и платье приободрилось. Его долго стирали в трех водах, срезали пышные банты и половину кружев, заузили юбки и немного расставили корсаж. А затем, затем…

Маленькая церковь в предместье, конечно, не шла ни в какое сравнение с роскошью Сен-Жерве. Но все же это была настоящая свадьба! Горели свечи, пели мальчики, кюре читал положенные молитвы и рядом с платьем красовался восхитительный черный костюм. А потом на ступеньках подружки осыпали невесту и жениха розовыми лепестками. И вечером они танцевали в кафе, кружились без остановки, задевая юбками мокрый пол. А ночью, осторожно расстегнутое, оно упало на пол рядом с черным костюмом — вот что такое счастье!

Платье думало, что на этом его судьба завершилась. Но вышло совсем по-другому. Его аккуратно отчистили, сложили в сундук, напичкав мешочками с нафталином. А затем стали доставать каждый год, в день свадьбы. Когда хозяйка Фантина ждала ребенка, она только раскладывала его на постели и улыбалась, когда беременность завершалась — наряжалась и целый вечер танцевала с мужем на кухне. Она любила своего Жана и свадебное платье тоже любила. И хозяйским дочерям нравилось разглядывать золотое шитьё, гладить банты и кружева, а когда мама не видит — примерять на себя чудный наряд. Наконец, старшая из них, Адель, выросла — и в один прекрасный день платье снова взялись перекраивать, ушивать и удлинять.

И снова гремела музыкой свадьба, кружились юбки, ахали подружки невесты, и тихонько вздыхала мать. Молодожены уехали в путешествие, вместе с ними платье повидало Прованс, прогуливалось по улочкам тихого городка со смешным названием Динь-ле-Бен и вернулось назад, благоухающее лавандой.

Новая хозяйка перекрасила платье, придав белизне оттенок топленого молока и надевала его на праздники — случалось и по десять раз в год. В шкафу к старинному наряду относились с почтением, уважительно приседали и спрашивали совета. Единственная дочь хозяйки, Полетта, как и её мать когда-то забиралась в гардероб, чтобы посидеть там тихонько, прижавшись к нежной душистой ткани.

В свой черед и эта девушка собралась замуж, сияющая и гордая с веночком из флер-д-оранжа в пышных кудрях. Счастливый жених на руках снес невесту со ступеней церкви, а потом, вечером, в нетерпении вырвал две застежки из ослабевшей ткани. Платье вздрогнуло — не столько от обиды, сколько от дурного предчувствия. Оно не ошиблось — пришла болезнь. После рождения дочки Полетта начала чахнуть и в считанные недели истаяла. Супруг погоревал в меру — и женился на другой, шумной, крикливой тетке.

Вещи прежней хозяйки скопом отправились на чердак, там же в крохотной мансарде разместили и падчерицу с няней. Скупая хозяйка считала каждый сантим, приходилось выкручиваться. Спасали золотые нянины руки. Пышные юбки пошли на подгузники и пеленки для малышки Жюли, из кружев сшили чепчики и царапки. А расшитый корсаж, пуговки и подкладка пригодились совсем для другого. Всякой девочке нужны игрушки, мягкие и понимающие друзья — чтобы было кому поплакаться, утыкаясь в тряпочное плечо мокрой от слез щекой, кого обнять, укладываясь в постель.

Так платье стало куклой. Сперва было до невозможности удивительно — у меня руки, ноги, глаза и чепчик? Меня одевают и раздевают, катают в колясочке? Мне говорят?

— Дорогая мадемуазель кукла, скушай ложечку кашки за папу, ложечку за няню, ложечку за кота Фелисьена, две ложечки за маму на небесах. А за тетю Клодетту пусть свиньи едят знаешь что?

Шаловливая девчонка разражалась хохотом, няня укоряла её, а потом смеялась вместе с нею. И кукла улыбалась про себя тряпочной блеклой улыбкой. Она полюбила ласковую Жюли, ей нравилось служить игрушкой, унимать дурные сны, выслушивать детские горести и обиды. А когда на чердак приходили крысы, злые крысы с усатыми мордами, кукла грозила им тряпочным кулачком и бормотала плохие слова, которым научилась от няни. В правой ноге она прятала большую цыганскую иглу — пусть только подойдут, скверные твари, враз уколю! И крысы слушались, уходили грызть свечку, хрустеть хлебными корками, копошиться в углах.

Девочка потихоньку росла, скудная жизнь ей нисколечко не вредила. Разыскав на чердаке старинную азбуку, няня стала учить воспитанницу читать — и, конечно же, кукла училась вместе с ней. До Платона они не дошли, но кое-как разобрать сказку Шарля Перро, песенку матушки Гусыни или стих из псалма могли обе. Их жизнь переменилась в один момент. Отец застал мадам Клодетту с лакеем, выгнал её из дома, три дня пил, а, протрезвев, вспомнил, что у него есть дочь. Жюли перевели вниз, накупили ей новых платьев, книжек с картинками, удивительных фарфоровых барышень, умеющих открывать и закрывать глаза и пищать «ма-ма». Даже няне достался теплый платок и бутылочка монастырского бальзама, исцеляющего все болезни. У куклы было время подумать о превратностях судьбы днем, когда Жюли училась или играла с новыми любимицами. Однако в постель брали именно её, тряпочную подружку. И на прогулку носили её, сколько бы ни ворчал отец.

У Жюли было доброе сердце и щедрая душа. Увидев в переулке маленькую калеку в поношенном платьице, которую на руках вынесла из подвала бледная мать, девочка не только вывернула свой кошелек и отдала беднякам все, что там было, но и подарила несчастной самое дорогое, что у неё оставалось — куклу.

Новый дом оказался самым скверным местом из всех, что видела кукла, и когда-то доводилось видать платью. Сырость, грязь, вонь, тараканы, крысы, два оборванных сопливых мальчугана, играющих с мусором на полу и молчаливая Луиза, еле способная поднять руку. В новой хозяйке едва теплилась жизнь, она неохотно ела жидкий суп, которым пичкала её мать, безразлично относилась к недолгим прогулкам, тычкам и щипкам младших братьев. Но при попытке отнять новую игрушку, вцеплялась в тряпку тонкими пальцами и начинала заунывно, страшно кричать. В кукле шевельнулось новое чувство — когда она была платьем, то думала только о себе, о своих прихотях и восторгах. А теперь училась жалеть.

Когда мать уходила из подвала искать работу, а мальчишки выкатывались во двор, возиться в лужах с такими же оборванцами, кукла тесно прижималась к Луизе, утешая и успокаивая её. Она тихонько пела все песни, которые успела выучить, рассказывала сказки Перро, приукрашивая их, как могла. Она заплетала девочке волосы, растирала холодные ноги, разминала ладошки. Однажды с кровати больной, прямо из рук вывалился апельсин — редкое лакомство, пожертвованное доброй соседкой. Поднатужившись, кукла упала с постели, смешно переваливаясь на шатких тряпочных ножках, прошла в угол и сумела докатить потерю назад, до края кровати. Потом посмотрела строго:

— Я смогла. Значит, и ты сможешь.

С того дня Луиза стала тренироваться — когда никто не видел, сползала с кровати, подымалась, цепляясь за спинку, приседала, как младенец, и снова вставала. Потихоньку она научилась ползать по стенке до низенького подвального окна, чтобы подышать воздухом, научилась сама заплетать себе волосы и часами тормошить непослушные пятки. Девочка заулыбалась, начала лучше кушать, разговаривать с матерью, пересказывать братьям сказки, услышанные от куклы. В один прекрасный день домой вернулся отец — его считали погибшим, а он попал в плен в Эльзасе два года просидел в лагере, потом нанялся матросом, чтобы подзаработать. И вот, с полным кошельком, на своих двоих явился к милой жене, дочке и сыновьям. Увидев пышную бороду отца, услышав его громовой хохот, девочка встала с постели и сама, ногами пошла навстречу. Как все обрадовались — и кукла тоже.

Луиза выросла — люди быстро меняются. Годы, проведенные в неподвижности, обострили неженский разум, научили терпению. С детской игрушкой она не расставалась — фантазии о говорящей кукле с годами стали казаться болезнью, но нежность сохранилась. Нищая замарашка сама поступила в Сорбонну, стала заниматься наукой, прослыла старой девой. Наконец вышла замуж за товарища по лаборатории, длинноносого шутника Лазара. Принаряженная кукла в фате ехала на крыше авто и улыбалась — довелось ещё разок повидать свадьбу.

В свой черед у хозяйки появились близнецы — мальчик и девочка. Дом круглился довольством, не переводились гости, голодные и веселые, не утихали споры и разговоры. По воскресеньям хозяин садился за пианино, хозяйка подпевала ему звонким голосом, а кукла любовалась ими с почетной полки. Но потихоньку тревога вкралась в беседы — приближалась война.

Когда боши вошли в Париж, хозяин исчез из города. Детей не выпускали из дома, Луиза рассчитала няню и делала все сама — не дай бог, кто узнает, почему у малышей рыжие, кудрявые волосы, длинные носики и зеленые внимательные глаза. По вечерам, когда все засыпали, она часто плакала, обнимая старую куклу. Как-то вечером в дом явился старый кюре — он долго шептался с матерью, уговаривая её. Потом малышей разбудили, наспех одели и увели прочь. Кукла их больше не видела.

Вместо близнецов в доме появилась Эмма, белокурая девочка с ледяными, безжалостными глазами.

Она говорила «да, мадам», «нет, мадам», покорно вышивала платочки и чистила картошку, шла в постель ровно в восемь, никогда не играла и не смеялась. На куклу она посматривала, но не так, как смотрели дети.

Потом как-то подставила табурет, бесцеремонно сдернула игрушку за ногу, и, не слушая протестов хозяйки, ножницами распорола тряпичный живот. В ватное нутро вложили свернутые письма, рану кое-как зашили суровыми нитками, поверх натянули крохотные панталоны и комбинацию, набросили новое платье, сделанное из хозяйкиного шелкового шарфа.

Хозяйка надела пальто и черную шляпу, взяла за руку воспитанницу. Та ухватила куклу. И они окунулись в дождь, петляли по сумрачным улицам, ныряли в арки, миновали мосты и перекрестки. Дважды мимо проходили патрули, но мать с дочерью и игрушкой не вызывали у них тревоги. Наконец, поднявшись по узкой лесенке, они отыскали нужное жилище. Девочка постучала три раза: здесь день рожденья Сюзанны?

— Вы с подарками? — отозвались из-за двери.

— Да, раздобыли конфеты для именинницы.

Конфетами оказались патроны. Кукле снова вспороли живот, достали письма и вложили карту с какими-то метками — за ней наутро придет боец из бригады Сопротивления. Девочку потрепали по голове, та молча стерпела ласку. Хозяйке дали хлеба и мокрый кусок мяса. Они вернулись домой.

Наутро к ним постучались гости — двое мужчин, заросших и жутко голодных. Луиза опустошила запасы, Эмма молча прислуживала за столом. Из живота куклы вытащили карту и засунули туда упакованное в конверт донесение. Девочка тем же вечером отнесла его в сырную лавочку и передала толстяку-хозяину, получив взамен схему аэродрома. Через два дня кукла попала в церковь — за какими-то списками. Ткань понемногу ветшала, переставала держать нитки. Но кукла терпела — она не очень понимала, что такое война, но люди с лающей речью ей не нравились, стрельба пугала и слезы хозяйки тоже не радовали. Надо так надо. Смерть от старости все же лучше бесславной гибели на чердаке, в зубах отвратительных грызунов!

Теплым июльским вечером они снова собрались навестить квартиру под самой крышей. Эмма постучала три раза: здесь день рожденья Сюзанны?

— Вы с тортом? — отозвался знакомый голос.

— Беги! — закричала Луиза и выхватила маленький пистолет. Она успела выстрелить дважды, потом ударила автоматная очередь. Но это задержало преследователей. Кубарем скатившись с лестницы, Эмма выскочила из подворотни и скрылась в соседнем дворе. Кто лучше детей Парижа знает хитросплетение улиц и улочек, подъездов и черных ходов, потайных лестниц и мостиков между домами? Не один бош не угонится за уличным воробышком, пусть попробует! Ну, лови!

Проворной Эмме удалось укрыться на чердаке заброшенного доходного дома. Она осторожно достала из куклы донесение, трижды прочла его вслух, запоминая намертво, и разодрала надвое. Исписанную половину она измельчила, изжевала и разбросала по полу — не прочтешь. А на чистой угольком написала записку: Эмма Югель, тринадцать лет, умирает, но не сдается. Да здравствует Франция! Если найдете мои слова — передайте отцу, что он может гордиться дочерью.

Свернутую записку девочка спрятала в многострадальный, залатанный живот куклы, поправила той панталоны и платьице. Потом посадила тряпочную посланницу на какой-то ящик, прикрыла дверь чердака и сбежала вниз. Кукла долго ждала возвращения Эммы, но так и не дождалась — дни сменялись ночами, лето зимой, зима весной, но двери больше не открывались. По счастью крысы здесь не водились — лишь пауки плели пыльные сети, приманивая зеленых осенних мух. Иногда за стенами грохотали выстрелы, рвались гранаты. Потом Париж наполнился шумом и гомоном, восторженными песнями и залихватской бранью. Из чердачного окошка кукле был виден салют — небо словно бы расцвело пестрыми, удивительными цветами.

Это было последнее яркое воспоминание.

На чердак никто никогда не заходил, по лестнице не поднимался и дверьми не стучал. Новой весной голуби свили гнездо под крышей и кукла умиленно наблюдала как гадкие розовые создания, подрастая, превращались в красивых белых и пестрых птиц. Но однажды они улетели и не вернулись назад. Кукла осталась совсем одна. Она все время дремала, вспоминая долгую жизнь — выходки баловницы Жюли, ловкие руки Фантины, свою первую неудачу и первую чудную свадьбу. «Время уносит все; длинный ряд годов умеет менять и имя, и наружность, и характер, и судьбу» — как говаривал старый философ. Разум утихал в ней, как потихоньку гаснет фитиль в оскудевшей масляной лампе. Ещё немного — и придет темнота, тело станет кучкой ветхих лоскутов, а душа удалится… Кукла не знала, есть ли у неё душа, и старалась об этом не думать. Будь что будет, главное что не крысы!

Когда стены и пол задрожали, поднимая клубы пыли, кукла решила, что она попросту умирает. Но это всего лишь погибал её мир, темный сырой приют. Огромное чугунное ядро било в стену, обращая в развалины ветхое строение, падали камни, дребезжали и осыпались стекла, Дом вздрогнул натруженным старым телом, словно слон, сраженный масайскими копьями, тяжко вздохнул и рухнул. Кукла рухнула вместе с ним. Её выбросило из выбитого окна прямо на мостовую, под ослепительно яркое солнце, в разноцветный городской шум. В паре мест треснули, расползаясь, швы, из надрывов полезла сырая вата.

«Это конец» успела подумать кукла.

Её подняли чьи-то сухие холодные ручки в вязаных митенках.

— Боже, какое чудо. Настоящий шедевр, игрушка ручной работы. Вот так чепчик! А личико, личико нарисованное — словно красавица спит и все понимает! Не бойся, малышка, тебе ничего не грозит.

Маленькая остроносая старушка осторожно уложила куклу на сгиб локтя, словно младенца, и поспешила по улице. Экспонат сильно пострадал от ненадлежащего хранения, надлежало заняться экстренной реставрацией. Кукла сама по себе молодая — судя по фасону чепчика, нарисованным румянам и ручкам без пальцев, нулевые — двадцатые годы. Но парча и кружева старше, гораздо старше. Интересно, что за мастер её работал?

Удивленная кукла успела разглядеть золотые буквы «Musee», подивиться мраморной лестнице с полированными перилами и парадной бронзовой люстре. Потом её отнесли в маленькую аккуратную комнатку и положили на застекленный стол. Бойкая старушка включила свет, разложила рядом с собой целую кучу таинственных и, чего уж греха таить, страшноватых инструментов. Митенки она сменила на резиновые перчатки, на морщинистой ручке кукла заметила синий номер, похожий на те, которыми хозяйки метят бельё. Осторожно орудуя пинцетами, старушка освободила куклу от платья и чепчика, внимательно осмотрела надрывы, задумалась вслух — поменять ли набивку или достаточно её просушить? Затем железным инструментом подцепила ветхие панталончики и ахнула, увидев дыру в животе — игрушка испорчена. Не безнадежно, но серьёзно, существенно. А что это там у нас? Ловкий пинцет подхватил обрывок бумаги и развернул его. Старушка поднесла к глазам лупу. Эмма Югель… Да здравствует Франция! …передайте отцу, что… гордиться дочерью. Две слезинки скатились с набрякших век, старушка поспешно подхватила их мягкой салфеткой, чтобы не повредить экспонат.

Для куклы началась новая, удивительная и интересная жизнь. Две портнихи, ахая и болтая, ловко сменили набивку, шелковой тонкой нитью заштопали усталую ткань, так что стало не разглядеть швов.

Чепчик оставили прежний, а вот платье пошили новое, из зеленого пышного бархата. На грудь прикололи интересную брошь, похожую на остроконечный крест. И в одном из огромных залов поставили целую витрину, освещенную яркими лампами, положив рядом с куклой полустершееся письмо.

Тысячи тысяч людей теперь проходили мимо, любовались и хвалили её, восхищались отважным подвигом. Что тут отважного — просто валяться на чердаке, потихоньку отсыревая? Но наблюдать оказалось преинтересно — посетители все время менялись, а вместе с ними менялись моды. Изредка в музей приходили свадьбы, невесты волочили по паркету длинные шлейфы нарядных платьев — каждый год новых фасонов.

Иногда, словно, чувствуя, что кукла соскучилась, приходила старушка-директор, со своей веселой веснушчатой внучкой и тихонько, чтобы никто не видел, разрешала им поиграть. Кукла шептала на ухо новой подружке старые сказки, девочка смеялась, думая, что ей чудится. А потом — снова витрина, подушечка и крепежи.

Иногда, холодными и долгими ночами по музею бродили крысы. Робко жались к огромным стенам, сновали из угла в угол, прячась в тенях, не рискуя выйти на середину огромного зала. Сонная кукла смотрела на них сверху вниз — как шлепают голые хвосты, как моргают яркие глазки-бусинки. Она больше не боялась ни грызунов, ни чердаков, ни ночей. Подумаешь, глупость — крысы!