Армянский переулок сейчас тих, в нем мало жителей, какие-то портовые склады загородили от него море, а когда-то здесь было полным-полно армян — матросов, грузчиков и кочегаров, — в открытые окна домов врывался соленый ветер, и крики чаек, не умолкая, звучали весь день, до самой зари.
Армянский переулок в летнее время был вольной мальчишеской сечью.
В Арбузной гавани мы ловили бычков, на Платоновском молу собирали просыпанный во время погрузки кофе и с брекватера, где находилось гнездовье одесских чаек, с разбегу прыгали в открытое море. Лишь непогода заставляла нас возвращаться домой. В такие дни мы скучали, бродили по двору и заглядывали в окна соседей.
В нашем доме жили не только одни армяне. В подвале с полукруглым окном проживал поп-расстрига с татуировкой на груди — красоткой, сидящей верхом на бочке. Днем он работал грузчиком в Хлебной гавани, а вечером, в часы досуга, играл на скрипке. Над ним, этажом выше, коротал дни бывший гарпунер, прослуживший тридцать лет на судах норвежской китобойной флотилии.
Но не поп-расстрига, не гарпунер в то время привлекали наше внимание. Оно было приковано к квартире Григория Попова, командира красногвардейского эскадрона. Там, над ковровым диваном, висела в золотых ножнах шашка, сияющая, как солнце.
Она нам снилась. На взмыленных конях мы мчались солнечной степью, держа в руках золотое оружие. Мы летели ночами в звездные дали, опрокидывали врага и неслись дальше гривастой штормовой лавой…
Желание подержать шашку наяву, а не только во сне стало нашей мечтой. Но Сенька, племянник Попова, пацан в расшитой голубыми цветочками тюбетейке, никого не подпускал к ней.
— Эй, ты, дай нам потрогать шашку! — просили мы, как только он появлялся на балконе.
— Не жирно ли будет? — смеялся в ответ Сенька. — Павла Федоровна, гляди-ка, с дядькиной шашкой хотят играть, — апеллировал он к старухе в черной шерстяной шали.
Павла Федоровна, дальняя родственница Попова, ведущая его немудреное холостяцкое хозяйство, ворчала:
— А ты не водись с армянскими босяками, еще босяцких вшей наберешься!
Она не любила армян. Все, что бы ни делалось во дворе, ее злило: и звон гитар, и жгучий и пряный запах армянской кухни, и песни армянских девушек. Особенно она ненавидела нас, мальчишек, крикливых, как стая сельских гусей.
«Пусть молния вас побьет! Пусть повылазят очи! Пусть отвалятся ноги!..»
Но молния, назло старухе, была к нам добра. Глаза решительно не хотели с нами расстаться. А ноги не знали отдыха, словно вселились в них горные козлы.
Старуха была смугла лицом, худа, и голос ее звучал глухо, будто шел из глубины колодца. Женщины во дворе говорили, что она долгие годы прожила на Волыни, в семье лесника.
Может быть, и вправду, выросшая среди лесов, она не могла привыкнуть к гремучей портовой жизни. Может быть, в силу характера она ненавидела все яркое, все живое?..
— Ай, ай, какая нехорошая женщина! — искренне огорчался дед Ираклий Парурович, патриарх нашего двора. — Пусть скажет, что ей армянский народ сделал? Ей-богу, видит бог, ничего плохого не сделал; ай, ай, как нехорошо получается…
Против Федоровны выступила и дворничиха Васильевна, баба с плечами молотобойца.
— В барыню играет… Дал бы ей Григорий Попов леща по первое число!
А дворовые девочки, до самых ушей вымазанные соком медовых дынь Таврии, утверждали, что старуха знается с черной силой. Маленькая Катица, дочь Анастаса, сама видела, как на плече Федоровны отдыхала зеленая змея…
— Взять бы и отправить Федоровну на Хаджибейский лиман, в Совиную рощу… Пусть живет себе одна, как сова… мечтал наш Вануш, тихий и большеглазый, словно девчонка.
— Боятся ее взрослые, — ответил Богдан. — Всем глаза выцарапает.
Нет, Богдан был неправ, никто не боялся ее, просто в знак уважения к Григорию Попову с ней никто не хотел ссориться. Все старались не обращать на нее внимания, отчего она еще больше злилась.
— Вот только хозяин вернется, переберемся из этого карапетского дома! — грозилась она.
Хозяин возвращался. Бритоголовый, небольшого роста, он был похож лицом на добродушного дядьку рыбака из Скадовска. Ни орлиного взгляда. Ни лихого казацкого чуба. Даже маузер, висящий на его широком и скрипучем ремне, не придавал ему важности. Но зато когда он собирал нас в кружок и рассказывал нам о своем рыжем коне Фильке, перед нами вновь возникали безбрежные степи, слышался звон клинков и виделись тревожные звездные дали…
Сделайся мы тогда царями, мы не задумываясь обменяли бы свои три царства на трех рыжих коней!
Красный Конник — так мы прозвали Попова — дружил с такелажником Анастасом, синеглазым усатым дядькой, и слушал скрипку попа-расстриги. Случалось, он гулял и на армянской свадьбе.
После этого на щеках Павлы Федоровны выступали белые пятна.
— Не должны вы здесь жить. Не пристало! — то и дело раздавался в доме голос старухи.
— Вы, Паша, неразумное говорите, — хмурясь, отвечал Красный Конник. — Здесь море, и флоты разные, и народ дружный и веселый…
— Народ? Как в таборе живут, что цыгане, что армяне…
Григорий Попов сердился и на весь день уходил из дому.
В Одессе в последнее время он бывал редко. Сенька, приехавший к нам из Вознесенска на время школьных каникул, еще ни разу с ним не встречался. В ожидании дяди он важно ходил по двору, задрав кверху нос, усеянный мелкими веснушками.
Мы глядели на Сеньку и смеялись. И тут вдруг случилось необъяснимое… Этот пацан, в расшитой голубыми цветочками тюбетейке, тонконогий, с желтыми круглыми глазами, стал нашим атаманом.
Вот как это произошло.
— Если я дам вам потрогать шашку, вы должны избрать меня атаманом! — сказал Сенька.
Атамана еще у нас никогда не было. Мы были все равные. Даже я, самый маленький, жил свободнее морской чайки. Я поглядел на Богдана, Богдан на Вануша, Вануш на меня, а я снова поглядел на Богдана, и Богдан сказал:
— А что, пусть себе будет атаманом…
— Ладно, — согласился Вануш, — узнаем, с чем это кушается…
— Ну а ты, головастик? — спросил меня Богдан.
— Ладно, сказал я. — Пусть ведет нас к золотой шашке.
Сенька поправил съехавшую набок тюбетейку.
— Э, нет, так не пойдет, сначала вы должны дать мне клятву… — сказал он, тараща на нас свои глаза-кругляшки.
Клятву под диктовку Сеньки мы произносили на верхней площадке портовой башни.
— Если мы не будем выполнять приказаний нашего атамана, то ходить нам всем вниз головой, жрать землю, похоронить папу-маму и никогда не видеть солнца!..
Лишь после этого Сенька разрешил нам потрогать дядину золотую шашку. Замирая от волнения, мы поочередно извлекали клинок из ножен и нежно дышали на него, как это делают знатоки стали. От счастья кружилась голова. Но за миг этого мальчишеского счастья нам пришлось дорого заплатить. Мы оказались в положении лягушек, избравших на царство аиста…
Но клятву нельзя было нарушить. Мы любили море, а Сенька уводил нас куда-нибудь на лиман, на горячее соленое мелководье. Нам нравилось выходить на фелюге в море с рыбацкой артелью, а Сеньке не нравилось. Вскоре, на правах атамана, он завладел всеми нашими сокровищами. У Богдана он забрал перламутровую раковину, у Вануша модель фрегата, а у меня — старинную греческую монету с головой Геракла…
Он придумал игру: ходить задом наперед по улице или, того хуже, говорить «по-английски»… Английского языка никто из нас не знал, не знал и сам Сенька, но мы все должны были целый день произносить дурацкую галиматью: «Коктру моктру шарлы тырлы…» В горле от подобной тарабарщины першило. Но тот, кто отказывался от игры, получал десять щелчков по носу. Нос у меня всегда был пунцовый.
Как только Сенька замечал недовольство на наших лицах, он тут же грозил:
— Хотите маму-папу похоронить?..
Нет, мы не хотели хоронить наших родителей. Правда, Богдану было несколько легче. Он рос сиротой. Двадцать пять процентов клятвы не имели к нему никакого отношения.
Назначенный Сенькой ординарцем особых поручений, он весь день бегал туда-сюда, по делу и без дела. Нам не раз хотелось двинуть по уху нашего атамана: так и чесались руки. К тому же мы вдруг потеряли интерес к золотой шашке…
Теперь нас звало море. В наших сердцах поселились парусные суда, огромные барки, берущие в Одессе соль для далеких заморских гаваней. В своих мечтах мы видели себя лихими моряками, взбирающимися на мачту во время шторма…
А Сеньке нравилось нас мучить. Он приказал Ванушу бросить в окно гарпунера черную кошку. Но старый моряк схватил Вануша вместе с кошкой и тряс, тряс, как трясут фруктовое дерево в сентябре.
Тогда Богдан произнес с угрозой:
— У меня нет папы и мамы. Мне некого хоронить… Зальется наш атаман юшкой…
— А ходить вниз головой и не видеть солнца? — напомнил я.
Богдан задумался и мрачно пошутил:
— Ходят же циркачи вниз головой. А не видеть солнца? Живут же слепые…
— А жрать землю? — в свою очередь спросил Вануш.
На это Богдан не мог решиться…
Клятва есть клятва. Даже в двенадцать лет трудно нарушить ее.
Стояло лето двадцать третьего года. Было оно удачливо для рыбаков. Бархатное олово штилей и щедрые дожди сменяли друг друга. Веселой янтарной силой наливались за городом хлеба. Хватало работы и морякам. В порт что ни день приходили океанские корабли.
Как-то раз я, Вануш и Сенька решили пойти в городской сад кататься на карусели. Но когда мы вышли из дома, ветер дохнул на нас ароматом лимонных рощ и заставил остановиться.
— Грузят в порту лимоны, пойдем поглядим, — предложил Богдан.
— Что ж, пошли, — согласился на этот раз и Сенька.
Лимоны выгружали из трюма старого, потрепанного штормами «итальянца». Под рокот лебедки вдоль причала Практической гавани поднимались баррикады фруктовых ящиков. Неожиданно один из ящиков выскользнул из стальных строп и разбился на палубе. Несколько лимонов скатились за борт «итальянца». Вытащить из воды лимоны для меня было делом одной минуты.
— Клади их ко мне в карман! — приказал Сенька.
— А мы что, разве не люди? — спросил Вануш, с неприязнью глядя на атамана.
— Клади и не разговаривай!
— А по какому праву ты все забираешь? — спросил Богдан. Его подвижное лицо с толстыми добрыми губами стало суровым. Он укоряюще покачал головой, взял лимоны из моих рук и швырнул назад в море.
Сенькино лицо вспыхнуло.
А мы стояли и молчали. В черных глазах Богдана отражалось небо. В серых глазах Вануша отражалось море. Я не знаю, что отражалось в моих глазах, но на Сеньку я глядел вызывающе. Еще миг, и я, наверное, позабыл бы о клятве…
После случая с лимонами Сенька как-то присмирел, дня два сидел дома с Федоровной и слушал ее настырные жалобы на соседей.
— И весь день, и всю ночь только и слышишь: гыр-гыр и шу-шу… Осы… Цыганское племя… Не водись с ними. Заведут тебя куда-нибудь в катакомбу… Там удавят…
— Меня?..
— Раз плюнуть. Ты вот дядьке скажи, что они тебя удавить собираются. Тогда, может быть, согласится съехать с этого переулка…
— А зачем? Я здесь атаман…
— Яблочко от яблони недалеко падает! — со злостью произнесла старуха.
Сенька сошел во двор в лихо надвинутой на самый затылок тюбетейке.
Он снова заставил нас шагать по улицам задом наперед и говорить «по-английски».
А гроза над ним собиралась. Но первыми, к нашему стыду, восстали не мы, а внучка Анастаса, веселая маленькая Катица.
В тот день шел дождь, и был он удивительно теплый. Под ним зацвела даже дворовая акация. Катица, воткнув в волосы белую веточку, прыгала по двору на одной ноге, а ртом ловила дождевые капли.
Укрывшись от дождя в парадной, Сенька стоял там и хмурился. Настроение у него почему-то было скверное. Но, взглянув на Катину, он оживился.
— А ну-ка ты, пигалица, со двора долой! — закричал он сердито.
— А ты молчи, ты не мой атаман, — ответила Катица.
Сенька не любил повторять свой приказ дважды. Он ждал. Он был удивлен отказом девочки.
А Катица как ни в чем не бывало продолжала свое увлекательное занятие — прыгать на одной ноге и ловить ртом дождевые капли.
Сенька подбежал к девочке и что было силы толкнул ее. Катица, потерявшая равновесие, растянулась в луже посреди двора. Волосы у нее стали как у русалки — тяжелые и блестящие. Поднявшись, она резким движением головы отбросила их назад и, словно вихрь, налетела на Сеньку. Мы бросились к ней на помощь. Но помощь не понадобилась Катице. Надо было видеть, как она обрабатывала обидчика своими маленькими кулаками.
На Сеньку противно было смотреть.
Чувствуя, что ему еще недолго ходить в атаманах, он тоскливо, словно галчонок, то открывал, то закрывал рот. Его лицо изменилось и совсем по-стариковски сморщилось. Видно, не так легко человеку расставаться с властью над другими людьми. Круглые Сенькины глаза стали еще круглее. Плюясь и чертыхаясь, он взлетел по своей лестнице наверх и спустя минуту появился на балконе с золотой шашкой. Отчаянно размахивая ею, он закричал:
— Эй, вы, удавить меня собираетесь?
В это время никем не замеченный в воротах дома появился Красный Конник со своим ординарцем, парнем в малиновых брюках-галифе и малиновой фуражке.
Переминаясь с ноги на ногу и заметно багровея лицом, командир эскадрона удивленно глядел на своего племянника. Сенька снова заорал, размахивая шашкой:
— Приедет мой дядя Григорий, всех вас, армян, порубает вот этой шашкой! Останетесь без голов, армянские босяки!
Лицо Красного Конника из багрового сделалось белым.
Глухо, словно у него заболели зубы, он отдал команду своим конармейцам:
— Сюда, хлопцы!
Наш двор наполнился громом копыт и запахом крепкого, как спирт, лошадиного пота. По знаку Григория Попова ординарец закрыл в комнате заметавшуюся было там Федоровну, а Сеньку, помертвевшего от страха, стащил вниз, во двор, вместе с золотой шашкой.
— Други, — обратился ко всем Красный Конник, — здесь, в порту, мы новых коней получали, доставленных морем из Новороссийска… Дай, думаю, загляну домой, может быть, племянника повидаю. Вот он, глядите, какой туз червовый… — Он вырвал шашку из рук Сеньки и повторил: — Други, кована эта шашка смоленскими мастерами, чтобы рубить наших врагов, как ту кислую траву на болоте… А Сенька бандитской селедкой объявил… Опозорил честную сталь! — С этими словами Красный Конник обнажил шашку.
Мы вздрогнули. Сейчас покатится по двору Сенькина голова… Нет, голова Сеньки осталась на месте. Григорий Попов лишь приказал двум конармейцам стянуть брюки с незадачливого племянника.
Он ударил клинком плашмя по голому заду Сеньки и спросил:
— Ну-ка скажи, как моя шашка будет рубать армян, мой племянник Сенька?
— Не будет! — завопил Сенька.
Белые кони гнева вздыбились в душе Григория Попова. Он снова ударил племянника и снова спросил:
— Что ж ты молчишь, мой племянник Сенька?
— Ой, дядя, не убивайте! — словно из-под земли послышался жалобный голос Сеньки.
Когда зад нашего бывшего атамана приобрел цвет спелого помидора, Красный Конник успокоился.
А мы стояли и ликовали. Сенька, избитый девчонкой и так позорно наказанный перед всем двором, больше не мог быть атаманом. Мы имели полное право освободиться от нашей клятвы…
Богдан тут же потребовал у него возвращения перламутровой раковины, Вануш — модели фрегата, а мне, признаться, почему-то стало жаль нашего атамана… Я решил навсегда оставить Сеньке свою греческую монету с головой Геракла.
На другой день Григорий Попов приказал Сеньке собираться домой, в город Вознесенск, а Федоровне — на ее родину, в Волынскую губернию.
На вокзал старуху увозили на грузовике. В черном дорожном платье и черной шали, она сидела в кузове на вещевых узлах, похожая на колдунью.
Было жарко. С моря шел знойный ветер, но Федоровна зябко куталась в свою шаль и грозила дрожащей и злой рукой Армянскому переулку.
Над ним в медово-бронзовом свете солнца кружились чайки.