До встречи не в этом мире

Батяйкин Юрий Михайлович

Приложения

 

 

Жене

Вечер. Картинки по желтым стенкам. Два букетика незабудок в сговоре с золотым оттенком прядок, испытывают рассудок. Он ли, она ли его целует — тень поцелуя под облаками. Больше Вселенной не существует — только щекотка под языками. Улица Е. Егоровой. В сонном воздухе слышится: до свиданья. Что ж от всех курточек с капюшоном так перехватывает дыханье? Что ж обезумевшим пассажиром против движенья в тоннеле мчится сердце, теряя согласье с миром, словно ему уже не влюбиться?

 

«Спешит Новый год к прохожим, друзьям, парам…»

Спешит Новый год к прохожим, друзьям, парам. Все что-то хватают, все волокут елки. А мне нипочем: еще поживу в старом — я предпочитаю обломки и осколки. Мое настоящее, как пирожок с ядом. А в будущем белый туман и трубы пенье. Мне нравится прошлое: в нем ты со мной рядом, как вечное, нежное головокруженье. Когда ты кладешь свою руку в мою снова, я чувствую в ней весь остаток тепла в мире. Но я от волненья боюсь проронить слово, как с белым из жести кружочком мишень в тире. О если бы выбрать, которой судьбе сдаться! Волшебные сумерки, сердце еще бьется… И невероятно куда-то еще мчаться, пока твоя шапочка между домов вьется.

 

«Вечер, Вечер…»

Вечер, Вечер — мой молчаливый гость, что за свечи в дом ты ко мне принес? Взял их в церкви — не пропадут, небось. Я скучаю нынче, как идиот. Я ведь знаю — милая не придет. Выйдет в город — с кем-нибудь пропадет. Ей, любимой, нет никаких причин, столь красивой, прятаться от мужчин, потому что я здесь совсем один. Я, наверно, глупо о ней сужу. Несомненно, зря я о ней тужу. Будет случай — я ей тогда скажу: Все на свете проходит, как облака. Только эти останутся, как река, — встречи, в которых звучит: пока. Рыбка, рыбка, — шепну я, словно вода, — ты меня позабудешь, а я тебя никогда. К сожаленью, это теперь уже навсегда.

 

«Какой печальный нынче Новый год!..»

Какой печальный нынче Новый год! Так холодно, что никуда не сходишь, сидишь и с телефона глаз не сводишь, как с черной мыши деревенский кот. Любовь моя, как я теперь живу… Мне кажется, что ты мне изменяла, я прячусь с головой под одеяло и, как ребенок брошенный, реву. Я пребываю в идиотском сне, я не пойму, насколько ты свободна, тебе легко пойти к кому угодно, не думая, как это больно мне. А я глотаю ядовитый дым, мой дом опять припахивает гарью, мир хочет, чтоб ты тоже стала тварью, и навсегда судьбу связала с ним. Мир нагловато верит в то, что он сильнее, интересней и богаче — он думает, что не получит сдачи, что я уже не так в тебя влюблен. И я, конечно, странный человек, раз не пойму, что все слова напрасны, как будто бы и не были прекрасны Апрельская и прошлогодний снег.

 

«Вот и подходит пора расставанья с телом…»

Вот и подходит пора расставанья с телом, а заодно со средой обитанья плоти. Как незаметно порой привыкаешь к стенам — словно лягушка, стареешь в своем болоте. Грустно, конечно. А жаль, что грустить не вечно. Грусть – это лучшее, что остается с детства. И доживать в Петербурге, как будто, легче: призрака призраку не навредит соседство. Вот открывается дверь моего «театра». Входит «актриса», похожая на Джульетту. Было ли это вчера, или будет завтра — чем помешает ее болтовня поэту? Все интересней, чем биться весь век с «врагами». Жаль, что ведем мы себя не особо вольно: я ведь еще не нашел чемодан с деньгами — Так что на этом этапе с меня довольно. Все ничего. Только сердце о чем-то ноет: страшно, наверно, привычки свои оставить. В общем, любить никого на земле не стоит. А разлюбить – невозможно себе представить.

 

«В далеком небе кружит самолет…»

В далеком небе кружит самолет. Смешной прохожий щурится от света. И мы еще гуляем напролет. Мы влюблены. Нам хорошо. И лето. Вот мы стоим. Трамвая долго нет. Вокруг скучает пассажиров стая. И нас с тобою бережет от бед на свете наша песенка простая. И пусть нет строя в наших голосах, и мы поем ее, как можно – тише. Она звучит, как будто в небесах. А, может, извини Господь, и выше… Где ты теперь – не спросишь у зимы. Но что-то сердце жжет, как след подковки на том отрезке времени, где мы остались на трамвайной остановке.

 

Сонет

Мне жаль, что я тебя люблю, что ты моей люб в и не рада, что я с тобой постель делю, прокравшись по аллеям сада. Что, ускользая поутру, бужу любимого Рамзеса, что я не вовремя умру, ни в ком не вызвав интереса. Ты мучаешь меня за спесь, за то, что вечно я «не здесь», что часто мы без денег оба, за то, что я ночей не сплю, за то, что я тебя люблю, и думаешь: «Еще за что ба»…

 

«Вечером, медленно двигаясь в гуще сброда…»

Вечером, медленно двигаясь в гуще сброда, рядом с тобой, переменчивой, как погода, я, для которого ты – это вся планета, прячась, как сумерки, в тень от чумного света, не понимая, что, в сущности, происходит, чувствую, как моя жизнь из меня уходит. Словно обязан куда-то уехать вскоре, я ощущаю с тобою тоску и горе, будто слоняюсь по вымершим коридорам в брошенном доме фантазий моих, в котором выбиты окна, и ветер гуляет в залах, плача, как ночью вода в городских каналах. Можно поверить, что песенка дома спета. Только откуда под дверью полоска света в час, когда все, как один, разбрелись на бл. дки, будто ты просто играешь со мною в прятки в мире, заполненном похотью и прошедшим, здесь, в темноте, сумасшедшая с сумасшедшим.

 

«За окнами завихренье снежинок – пришел Сочельник…»

За окнами завихренье снежинок – пришел Сочельник. Жена уже засыпает: ее охраняет ангел. Я наслаждаюсь свободой на кухне. У нас нет денег. На улицу меня выгоняет Анкер. Наш пес почти египтянин – тезка одного фараона. Мы гуляем ночами – оба ненавидим быдло. Я обращаюсь со словом, как Марадона. Но мне за это не платят. И не обидно. Спасибо родной Отчизне: я – инвалид второй группы. Я получаю пенсию за отравленье ядом. Совет при Патриархе Алексии насыпает мне крупы. Я чувствую себя, словно Усама бен Ладен. Признаюсь, грежу терактами: люблю помечтать на кухне, пока собака похрапывает на коврике возле двери. В своих ювелирных письмах я обращаюсь к Кюхле. Но больше меня волнует таинственное Бери-Бери. Я вижу в окошке город: может быть – это Канна. Там тоже живут, но только не люди – эльфы и феи. В России поэтов много. Но вот что, должно быть, странно: Они почти поголовно все немцы или евреи.

 

«Куда-то…»

Куда-то Я подевал три дня: головоломка. Скорее, их и не было. Поди, еще жена могла их прикарманить, когда б они ей в тему. Но, увы, я для нее лишь старый маразматик. Друзей же я лишен. Из двух друзей — один всегда дурак, другой – подлец. Я в эти игры больше не игрок. Я, словно путешественник, смотрю на этот мир, его дома и окна, светящиеся… И на снегопад. И мне все чаще хочется покинуть его вослед за теми из поэтов, которых я любил. Болтают чушь, что к смерти их, как будто бы, причастны Агенты КГБ. Но это бред. Никто их не убил. Но все их понемножечку убили. Я у окна. Передо мной – январь. Прошли Сочельник, Рождество и Старый год поменялся с Новым. Но опять на свете ничего не изменилось. И так же, как в свой первый Новый год Бог дует на огромный одуванчик.

 

«Вот так удача: людей на дороге немного…»

Вот так удача: людей на дороге немного. По убегающей вниз веренице огней из другого мира, поэт – сочетание ангела с пьяным — мчит за провизией, спрятанной в доме стеклянном. Хлюпает дождь, как уключина в лодке Харона. Быстро темнеет, и улица, как макарона, скользкая. Милая – дома. Глядит муз-tv и таится, что ее жизнь, наконец-то, с моей, раздвоится. Я в магазине. Природа меня не смущает. Кто с Богом дружит, тому Бог всегда помогает… Нынешний месяц – промозглый какой-то и серый, болен, наверное, осенью или холерой. Сыро. Январский снежок не скрипит под ногою, в эту погоду не встретишься с Бабой-ягою, что для чего-то всегда дуракам помогает. Грустно до смерти, что нас в феврале ожидает. Все предначертано. Скучно. И Некто бесстрастный смотрит с пустющих небес, как по наледи грязной прет на меня, трансформировав крылья в дрезину, особь, которой дано пережить эту зиму.

 

«Приближается осень. Листва начала осыпаться…»

Приближается осень. Листва начала осыпаться. Снова вечер потерян. А утром тоска просыпаться. Вспомнишь, как ты ушла, – проклинаешь Денницу и Бога. Хорошо еще, что грустных дней остается немного. Но пора подниматься: заманивать в стойло пегасов, и вести на прогулку собаку в Страну Пидарасов, а, вернувшись, запихивать в скучную пасть бутерброды, удивляясь, откуда повсюду такие уроды. А потом одиночество грустную душу терзает, будто кто-то театр, закрытый навек, подметает, и бегом начинаешь молитвы шептать и креститься, словно «Отче» прошепчешь, и счастье к тебе возвратится. Лишь под вечер с тебя напряжение будто спадает, и никто на тебя уже, вроде бы, не нападает: всякий занят собой, своим логовом потным и сра..м. Только сон и мечты остаются с тобою, со странным. Как ни дико, когда-нибудь ты примиришься с судьбою, даже с тем, что она в этот час на земле не с тобою, с тем, что ей хорошо, с тем, что ветер в окно задувает. С тем, что лучше любви все равно ничего не бывает.

 

«Как всегда, на дворе ни весна, ни лето…»

Как всегда, на дворе ни весна, ни лето. Не хватает тепла, освещенья, цвета, обонянья, собаки, любимой, друга, самочувствия, нежности, денег, юга. И сидишь в своей келье, вкушая старость, словно ты – Полифем, и тебе осталось лишь ворчать на плиту, зеркала, на стены, на богов, на тоску, тишину, на вены. И волшебная палочка тоже где-то за семьсот километров. В джинсы одета, и прическа под мальчика. В камуфляже таковом, что жена, не узнаешь даже. И уже не играет особой роли, что душа не желает кричать от боли, с каждым днем равнодушнее к счастью, горю, как речушка, – тем глуше, чем ближе к морю.