Стихи Юрия Батяйкина знаю давно, всегда с радостью вскрываю конверт, в котором он прислал что-то новое из им сочиненного. За это время многие из его эпигонов издали книги свои и даже прославились, а Юрий Батяйкин так и не смог издать хотя бы тоненький сборник своей лирики. Лучшие стихи Батяйкина сотканы из прозрачной, светящейся речевой ткани, хотя и содержат в себе мрачные пропасти нашего злобного времени, совершенно ощутимые как неустранимая материальность предметного мира.
Только владея искусством слова, даром Божьим, способен поэт достичь такого уровня мастерства. Внутренний мир этой поэзии настолько богат, самороден и уникален, что всякий мало-мальски образованный, любящий новизну читатель будет вознагражден со всей щедростью, на какую способен живой, соболезный, милосердный и одинокий дух. А дух истинного поэта всегда одинок и беззащитен, хотя бы уже потому, что он призван в сей мир быть свидетелем света и замысла, преобразующего хаос. Более того, истинный поэт зачастую производит впечатление человека не вполне здравого, одержимого маниакальной идеей.
Так оно и есть. Поэт всегда одержим маниакальной идеей – запечатлеть свою единственную жизнь в единственном мире, где жизнь человека – крупица, мгновенье.
Каждый, кто встретится на его пути и окажет посильную помощь, будет в свой час возблагодарен собственной совестью и ощутит нежность к судьбе, предоставившей случай совершить благородное, бескорыстное дело.
ЮННА МОРИЦ
3 февраля 1991 года
Я по-прежнему приезжал в Питер. Не хватало Бродского, образовалась какая-то пустота.
И, чтобы ее хоть как-то заполнить, я написал стихотворение:
Уезжая, Иосиф сказал:
– Жаль мне вас, Юра. Быть здесь такими, как мы, – все равно, что нацепить желтую звезду в концлагере. Этой стране нужны поэты только для того, чтобы их убить. Вот и вы не избегнете этой участи. Представьте старость. Вы – одинокий больной, никому не нужный. Я не хочу, чтобы так было.
Так будет. Но мы с вами еще обязательно встретимся.
Последняя фраза меня несколько ободрила.
Мы попрощались, и он поехал в небытие за Нобелевской премией.
А я остался.
Правда, он подарил мне своих друзей, но самого его мне очень по-человечески недоставало.
Уже став известным поэтом, я выразил это так:
В ту же пору случилось событие – самое светлое в моей жизни. Я влюбился. В пионерлагере «Синева», от «Известий».
Я провожал туда не одну мою знакомую. Узнав, что я учусь в Педагогическом, старшая пионервожатая настойчиво убеждала меня остаться. И в тот момент, когда я наотрез отказался, я увидел Марину – юную дочь композитора Константина Орбеляна.
Она была настолько прекрасна, что даже солнце и море поблекли бы рядом с ней. Между нами произошел какой-то пустяковый разговор, и я уехал. Но те, кто обвенчаны на небесах, не могут вот так расстаться.
Я работал на телевидении, устал за год… И на следующий день должен был лететь в Ялту. Но, собравшись на аэровокзал, я безотчетно поехал к ней.
Когда я нашел это место, было почти темно. У кирпичных красных ворот, в летнем платьице, меня ждала Марина. Она совершенно замерзла.
– Я знала, что ты приедешь, – сказала она.
Я обнял ее, и мы пошли в лагерь. С этой минуты нам кроме друг друга вообще больше ничего не было нужно.
У меня ни с кем не было такой гармонии, такого доверия. Никого я не любил, как ее. И меня так не любил никто. Эту любовь признал весь лагерь, И когда в летнем кинотеатре она лежала у меня на коленях, а я отгонял от нее веткой комаров, это воспринималось также естественно, как шедший на экране кинофильм. Наше фантастическое счастье длилось почти месяц.
Я – поэт по рождению. Однако без нее не было бы самых прекрасных моих стихов. Правда, я не собирался рекламировать мою любовь, посвящать ей вирши, наподобие Данте или Петрарки. Я прятал строчки к ней в стихах, посвященных другим.
Дома ее выбор не одобрили. Со мной родители знакомиться не захотели: у них были на дочь свои планы.
Встречаясь со мной, она постоянно терпела упреки, оскорбления и издевки. Не желая создавать из ее жизни ад, я перестал за ней ухаживать. Думал – временно, а оказалось – навсегда.
Как мне потом рассказали знакомые, которые все, оказывается, знали: родные на нее постоянно давили, пытаясь подчинить ее, увезли в Ереван и, жужжа в уши лестью и уговорами, изводя разговорами о национальных традициях, против ее воли выдали за «своего». Она только плакала. Тогда ее развели и выдали за другого…
С ним она со свадьбы улетела в Париж, где покончила с собой.
Ночью она пришла ко мне во сне в образе той девочки, которую я знал. Утешала меня. Почти также, как в моем рассказе «Зеркало Клеопатры», написанном мной при странных обстоятельствах, задолго до этого.
Сначала я ревел от бессилия, потом поехал в Ленинград, где был тогда прописан, чтобы испросить разрешение на ее отпевание. Прошение можно подать только по месту прописки. Я отправился на Березовую аллею к Митрополиту Ленинградскому и Новгородскому, впоследствии Патриарху всея Руси. Приехал один раз – он с делегацией, второй – всё с делегациями. На третий я приехал на Каменный, около четырех утра, перемахнул забор и позвонил в звонок красивого особняка. Вышла женщина в халате, расшитом золотом, с прекрасным светлым лицом. Я ей всё рассказал.
– А какова причина? – спросила она.
– Одиночество, – ответил я.
Она велела мне поехать к отцу Сорокину в Александро-Невскую Лавру и подать прошение. Отец Сорокин запомнился мне тем, что видел меня насквозь. Прошение принял.
А через неделю я получил по почте письмо.
На бланке Митрополита Ленинградского и Новгородского – Батяйкину Ю. М., за № 1065/9, 11.10.89 г. было напечатано:
«Канцелярия Митрополита Ленинградского и Новгородского сообщает, что на Ваше прошение отпеть заочно Вашу знакомую Орбелян Марину Константиновну, окончившую жизнь самоубийством, последовала резолюция Высокопреосвященнейшего Митрополита Алексия следующего содержания:
«ОТПЕТЬ ЗАОЧНО РАЗРЕШАЮ.
МИТРОПОЛИТ АЛЕКСИЙ».
И. о. СЕКРЕТАРЯ МИТРОПОЛИТА ЛЕНИНГРАДСКОГО
И НОВГОРОДСКОГО ПРОТОИЕРЕЙ ВИКТОР ГОЛУБЕВ»
Отпевали Марину в храме Всех Скорбящих Радости, где меня когда-то крестили, на Ордынке в Москве. После отпевания мне дали мешочек с песком, с какими-то бумагами, которые следовало закопать в могилу Марины. Но Наталья Романовна говорить со мной не желала, и этот мешочек долго лежал у меня. Когда я понял, что моя жизнь кончается, я сжег его вместе с разрешением на отпевание.
Осенью 2012 года я его содержимое высыпал в море на излучине залива Коктебеля, выйдя в море на катере.
На месте ее родителей я бы повесился. Но отец уехал в Лос-Анжелес, откуда когда-то приехал, и что он чувствует – я не знаю, а Наталья Романовна сообщила подруге, что Марина была такая же чокнутая, как я.
Скитаясь от тоски по чужим городам, я возненавидел мир с его лицемерием и шаблонами. С окружающими стал вести себя высокомерно, вызывающе и язвительно.
Исключения были, разумеется. Но редкие.
В ту пору я затеял войну с графоманами, с присущим мне в этом вопросе сарказмом. Хотя я везде был вхож, и меня узнавали, принимали, восхищались – печатать опасались.
Глядя на всеобщее лицемерие, я начал сочинять и рассылать по всей литературной Москве пародии на известных в Москве и Питере советских поэтов – редакторов отделов поэзии, секретарей Союза и совковых творцов литературных журналов.
В итоге я попал на еще более надежный крючок чекистов, чем был огорчен не особо, если не доволен.
Александр Иванов впоследствии, прочитав мои пародии, сказал:
– Это не пародии, и на пасквили не похоже. Но здорово!
Их не так много сохранилось – приведу парочку.