До встречи не в этом мире

Батяйкин Юрий Михайлович

Пародии

 

 

Владимир Лазарев

 

Шахта № 11

Поселок назывался Огаревкой, Стоял себе, невзрачен, невысок. Я там шахтером был, но с оговоркой, Что это длилось, в общем, малый срок. Ходил потяжелевшею походкой, Не торопясь… Костюм себе купил. Беседовал о щитовой проходке И выдержку суровую копил. А в шахте перекатывались гулы. Был светлый день за тридевять земель. Мне хмурого угля виднелись скулы, Меня кропила черная капель. Там, сверху, даль плыла под парусами, Я знал: там листья синий ветер пьют. И как бы слышал – наверху, над нами Шумят леса, созвучия поют… А в шахте перекатывались гулы. Был светлый день за тридевять земель. Мне хмурого угля виднелись скулы, Меня кропила черная капель. Тем, сверху, даль плыла под парусами, Я знал – там листья свежий ветер пьют. И как бы слышал: наверху, над нами, Шумят стихи, созвучия поют… И укрупнялись местные событья. И я вопросы вечные решал. Я засыпал в шахтерском общежитье И все, что под землей творится, знал. Мне снился сон, теперь полузабытый: В глубокой шахте, в тишине живой Я сплю, теплом неведомым укрытый, И, точно голос, слушаю покой.

 

«Поселок назывался Огаревкой…»

Поселок назывался Огаревкой. Он был, что называется, задворкой. Стоял июль. Да, дело было летом. Я стал шахтером, чтобы стать поэтом. Я стал ходить тяжелою походкой, Для нужных встреч костюм себе купил. Беседуя о щитовой проходке, Я выдержку суровую копил. Так, с оговоркою, что ненадолго, Я променял на шахту белый свет… Как и предполагал я – не без толку: Теперь я всеми признанный поэт. Всем, кто страдает жаждой рифмоплетства, Я дать могу полезнейший совет: В поэзию приходют с производства — Для дураков другой дороги нет!

 

В. Лазарев

 

Вампилов

Так поздно мы на крышу вылезли, В провалах зыбились огни… Зачем сюда мы речи вынесли — слова заветные свои? Пришло же это Сашке в голову — Лоб вешним духом освежить, Соприкоснуться с вечным городом: В открытости поговорить. Душа дышала незажатая В туманных шорохах листвы. И, крону ночи чуть пошатывая, Мерцал глубокий гул Москвы. Общежитейское и братское, Святое чувство доброты Роднилось с чувством высоты, Как эти смуглые, бурятские И эти русские черты. И в этом весь – в своей манере он: Мысль тотчас в действие облечь… Ах, Саня, Сашка… О Мольере он Вблизи небес заводит речь. Все о театре, о Сибири он… Все о Чулимске, о тайге… Что выразим мы в этом мире, где каждый миг на волоске! А свежесть переходит в росность. Бледнеет млечная тропа. Так скрытен и опасен Космос, Так скрытны слово и судьба… Во времени живыми нитями Я чутко связан с ночью той: Сидим. На крыше общежития Над затихающей Москвой.

 

«Пришло же это Сашке в голову…»

Пришло же это Сашке в голову И мне, смешному дураку, На крышу вылезти по желобу И наглотаться коньяку. Посля добавить «жигулевское», Гамзу, шампанское, портвейн… Внизу все было микроскопское, И все мерцало, как глинтвейн. А Сашка был, как Великанище, Он непрерывно осушал Стаканчик, рюмочку, стаканище, Потом он все перемешал… Нас было трое, или четверо… А, может, двое было нас… Жаль в доме больше выпить нечего, А то бы вспомнил сей же час… Тогда мы пили неумеренно, А что б на утро приберечь!.. Ах Саня, Сашка… О Мольере он Там вел взволнованную речь… Покончив с театральной критикой, Он рассказал мне про Байкал… Потом сразил меня политикой — Он ни на миг не умолкал… Подумать только – сколько нового Узнать от Сашки я бы мог!.. Но кто-то вызвал участкового… Мне даже кажется, что Бог… Вот как порой опасен Космос: В нем каждый миг – на волоске… А мы-то думали, законность Карает только на земле. И вот что, право, исключительно: Так слово связано с судьбой, Что до сих пор я вижу зрительно Картины нашей пьянки той… Янтарный блеск портвейна милого, Манящий блеск ночных огней, И страстный монолог Вампилова, И штрафа двадцать пять рублей…

 

Александр Лаврин

 

Дробилка

Бывало: приду домой – холщовая рубаха Стоит, как колокол, когда поставишь в угол. Я был похож на худшее из пугал, когда под кран ополоснуться шел. Но, как ни странно, был доволен этим. Мы в гении, признаться, часто метим, И забываем, как необходим Душе обычный труд, хотя порою Бывает он тяжел, и я не скрою, Что мне бывал он тоже не сладим. В то лето я работал на дробилке На фабрике игрушек. Тишина Казалась мне прекраснее, чем Баха Скрипичная соната, оттого, Что мой станок ревел, как сто медведей, И грохотом мне душу раздирал. Я молча брал обрывки и обрезки И сильными чугунными руками через весь цех носил их бригадиру На мощные напольные весы. Пал Палыч в пересменку мне поведал, Что пару раз в гудении станка Он слышал вдруг прекрасную музыку. И музыку. Какие чудеса В его душе тогда происходили! Он певческие слышал голоса, Мелодии, и фуги, и кадрили… О время, время! Хочется и мне Сквозь грохот слышать голос твой напевный, Чтоб до конца отдать родной стране напор и мощь энергии душевной!

 

«Известно всем: поденный труд не сладок…»

Известно всем: поденный труд не сладок. И я от вас не скрою: леший с ним! Что он и мне бывал не слишком сладок. Но в те года, увы, необходим. В то лето я работал на дробилке. С Пал Палычем я все подряд дробил. Бухал с ним в перерыв в автопоилке И с ним же про искусство говорил. Вот, как-то… Взяв портвейну, в пересменку, Пал Палыч мне, бухнув, поведал быль: Мол, он в дробилке слышал Летку-Енку, А, может, даже фугу и кадриль. И тут я вспомнил, что дробилкой чудной Я приобщался тоже, но к стиху… Так мы с Пал Палычем пошли дорогой трудной, Негаданно начавшейся в цеху. Была иль нет в нас творческая жилка — Дед композитор нынче, я – поэт… Волшебная советская дробилка, Прими от нас наш творческий привет!

 

Виктор Лапшин

 

Лермонтов

Шли вечно мы равниной снежной. Нет ни былинки на безбрежной. Сиял беззвучный снежный наст. И целью некоей влекомы, Шли отрешенно и легко мы. Был мир безлюден. Кроме нас. Я пересек овраг пологий. И обернулся: странно-строгий, Моляще-гневный встретил взгляд. Опешил я, но страх отринув, Я понял, что ему Мартынов Во мне почудился. О, брат, Прости меня, мой брат любимый… Наст подо мной несокрушимый Распался, поднимая прах, И трещины, щемяще-звонко Вмиг досягнули горизонта, И пробудился я в слезах.

 

«Я спал, лицо свое отринув…»

Я спал, лицо свое отринув. Мне снилось, будто я – Мартынов. Кругом торосы и метель. Чего ж мне было удивляться, Что с Мишкой Лермонтовым драться Во сне я вышел на дуэль? И вот мы встали в полукружье. Но взяли странное оружье: Литературные грехи… В Грушницком мне могилу роя, Он выбрал своего «Героя», А я взял «Лермонтов» – стихи. Он прочитал свое прегладко, И от себя мне стало гадко. Не знаю сам, как уцелел. Но вот, в короткое затишье Свое прочел я шестистишье — Он блеванул и околел.

 

Олег Самарин

 

Двор

Выйду во двор покурить. В бездну вгляжусь голубую. Между тазов и корыт Место себе облюбую. В небе плывет самолет. В бочке вода леденеет. Гляну в нее – что за черт! Чем-то космическим веет.

Первую строфу я оставил без изменений, а дальше я позволил себе продолжить:

Мысли волнуют сранья. В бочке вода леденеет. Жаль, что не курит свинья и говорить не умеет.

Мои литературные выходки прямым ходом отправлялись в КГБ. Меня попытались вызвать: я отчетливо послал на… Попробовали затолкать в машину на улице – я начал орать:

– Помогите!

Тогда районный явился ко мне домой поговорить.

Мы поговорили на лестнице, и я стал вечным клиентом этой непрезентабельной, вызывающей рвоту, организации. Интерес ее ко мне не пропал и поныне, хотя на мой недавний запрос я получил ответ, что мной не занимаются, не занимались, и материалов на меня нет. Если бы я не разучился смеяться, я хохотал бы сутки. Ну разве могло остаться без их внимания стихотворение «Муза»?

Я отправлю стихи в журнальчик. Получу дорогой ответ. Уважаемый Мальчик с Пальчик, С сожалением пишем: нет. В ваших строчках одни химеры, То бессонница, то печаль, Да к тому же не те размеры, И неведомо чья мораль. И заплачу не от обиды, Что читал их дурак и хам, Чьи глаза, словно злые гниды, Проползли по моим стихам. Не от дуры смешной – природы, Изнасилованной скопцом, И от глухонемой свободы С изуродованным лицом. ______________________ Благословенно незнание, Когда не ведаешь зла, И, что такое изгнание, Не понял еще и для Тебя не очень-то острые Камни пока, дружок. И глупо себя наверстывать, Как февральский снежок. И, видимо, стоит томика Злоба тупых невежд, Когда стоишь возле холмика Детских своих надежд, Не переживших скупости Солнечного луча, И пролетарской глупости Вешателей сплеча. Так что пока покатится Грустная голова, Пускай печатает матрица Огненные слова, В которых горят Дзержинские, Ленины и т. д. И прочие рыла свинские, Пропущенные Корде. Поскольку и для пропавшего Девственного листа, И о любви мечтавшего, Мученика – Христа, Горькая моя ненависть Лучше наверняка, Чем прописная стенопись Русского языка.

Все же, в давние времена, несмотря на опалу, мне везде были рады, всем хотелось послушать, а то и переписать мои крамольные сочинения.

И тогда я отправился за славой, а также на поиски приключений в Мекку советских писателей – Дом творчества «Коктебель».

В Коктебеле я устроился в Дом творчества чинить катер. Мной руководил среднего ранга начальник по фамилии Черненок. Едва мы катер починили, как он пропал. Обвинили, естественно, меня. С какой стороны ни посмотри – это был абсурд.

Я купался, загорал и ждал следователя. Понятно, что никакой следователь не приехал. Через неделю катер нашли у того, с кем я его ремонтировал. Поселили меня в домике, где жила врач – Оксана Петровна Бузук. Она не только всех лечила, но еще и сочиняла песни на стихи разных авторов.

Мелодии немного смахивали одна на другую, но вкус у нее был, и голос. И тексты она подбирала очень хорошие. По вечерам у нее собирались поклонники, и она пела. Я тогда сочинял еще и песни, и исполнял их неплохо, а стихи читал вообще удивительно.

Еще бы: у меня было одно время намерение поступить во МХАТ.

Я усердно готовился, занимался дикцией и сценическим мастерством у прекрасной актрисы Зои Александровны Сахновской… Как-то раз я немного спел, немного почитал – все были ошеломлены.

Меня стали приглашать в приличные писательские дачи, и даже старая графиня Изоргина, вылитая Пиковая дама, прониклась ко мне до такой степени, что угостила однажды обедом, чего не удостаивался ни один из коктебельских мэтров.

Я очень скоро стал знаменит и везде вхож. Директор Дома творчества Николай Васильевич Дегтярев был человеком парадоксальным. Прежде он был секретарем Судакского райкома партии, и на людях вел себя как ортодоксальный коммунист.

Однако жилка свободолюбия у него была. Ему нравились песни Высоцкого. Он даже учинил просмотр запретного тогда фильма, что было весьма рискованно. После катера он мне грязной работы не поручал, да и вообще работой ту ерунду, что я выполнял, назвать было нельзя. Тем не менее, он платил мне зарплату, кормил в рабочей столовой, которая была во сто крат лучше писательской.

Нередко приглашал меня послушать мои стихи, угощал коньяком и относился с явным уважением. У нас сложились настоящие дружеские отношения.

Я стал бывать на даче у писательницы Наталии Лесиной. Мы подружились. Я вписался в коктебельский круг, словно всегда там и был.

Год после Коктебеля прошел в адской работе. Я связал все, что говорил Бродский, со словами Юнны Мориц, к этому добавилось сердечное отношение Булата Окуджавы, поделившегося секретами мастерства, Саши Величанского бескорыстная помощь и многих других. Я трудился над стихами, как галерник.

И результат превзошел все ожидания. Даже КГБ стало посылать по моим стопам своих топтунов. К тому же я сочинил смехотворную повесть про старого чекиста и милиционера, увлекся акварелью и написал серию «Лениниана».

Там Ленин был изображен настолько отталкивающе, что самой невинной была акварелька, где на субботнике рабочие тащат огромное бревно, сгибаясь под его тяжестью, а на бревне, скрестив ножки, сидит Ильич и похабненько улыбается. Хранилась основная масса моей антисоветчины в сейфе моего друга – подполковника МВД, на Житной, с моей бумажкой, что все это я сдаю добровольно, верю исключительно в Советскую власть и впредь отказываюсь от сочинительства и распространения своих, теперь в моих глазах, гнусных измышлений. Только числа там не было. Ручка была…

Едва дождавшись весны, я вернулся в Коктебель. Как прекрасна коктебельская весна! Как прекрасен Коктебель! Как не похож он на себя теперь! Коля Дегтярев тут же принял меня на работу садовником. В мои обязанности входило прохаживаться с огромными ножницами по писательскому парку, и при виде писателей время от времени что-нибудь ими срезать…

Юная Анна Михалкова в окружении свиты дочек Чаковского и иных, увидев меня, спросила:

– Ты кто?

– Не видишь – парикмахер.

– А меня подстрижешь?

– Да.

Ну и слегка подстриг. Мы подружились. Как-то встречаю ее в 35-градусную жару в мохеровом свитере.

– Ты с чего это так вырядилась? – спрашиваю.

– А вчера вышла в трусах – стало холодно, и дождь пошел. Снять-то я его всегда могу, – добавила она лукаво.

И я сочинил песенку:

Трет глаза морской водою Дом поэтов – Коктебель. Горы в складках надо мною, Словно смятая постель. И счастливою подковой Солнце пляжное встает — Только Ане Михалковой Почему-то не везет. Если из дому одета Выйдет в майку и трусы, То уж точно до обеда Жди отъявленной грозы. А когда она степенно Одевает свитера, Наступает непременно Африканская жара. Всех ошибочных прогнозов Невозможно сосчитать, А ведь можно очень просто О погоде узнавать. Нужно только к Михалковым Забежать с утра успеть: Аньку выспросить толково, Что ей хочется надеть…

Я написал ноты и подарил песенку ей. Интересно: сохранилась ли она у нее?

Постепенно стали собираться дачники и любители стихов. Приехала и Юнна Петровна со своими друзьями. Как-то она меня пригласила, и я всю ночь читал им на веранде за чаем стихи, а больше пародии, и громкий, яркий, какой уже никогда не будет звучать в нашей стране, смех разносился по спящему писательскому поселку.

Меня повсюду приглашали. Один раз я читал у Гарика Лисициана. Было прохладно, и он накинул на меня свой пиджак.

Поднимаясь, я сказал:

– Вот – возвращаю пиджак великого артиста.

В ответ услышал:

– …Побывавший на великом поэте…

Приехала Лесина. Закружилась параллельная поэтическая карусель. В Коктебель приехал Витя Цой со своей бандой. Они ходили от моря к своему дому, оглушительно распевая песни. Встречал я там и Игоря Талькова. Он, в отличие от Цоя, вел себя очень тихо и скромно, и на людях я его не видел. В Коктебеле мне было на редкость хорошо. Меня все признали. Очаровательные барышни в меня влюблялись, и я сам симпатизировал двоим. К одной – Оле, напоминавшей бабочку махаон, я после ездил в Харьков. А другая – Маша была постоянно с маман, которая не сводила с очаровательной дочери глаз, не отпуская ее ни на минуту. Но однажды, сидя на скамейке возле писательского кафе, я почувствовал, как чья-то ручка меня нежно-нежно гладит по шее, забирается в волосы…

После баловница, как ни в чем не бывало, вышла из-за скамейки, невинно глядя в глаза мамаше, только в глазах сверкали золотистые искорки.

Я часто ездил в Феодосию – прекрасный город, воспетый Александром Грином, боготворившим Крым, и в Солнечную Долину – место фантастических скал. Между прочими похожденьями я помог получить Оксане квартиру, о чем она через пару лет благополучно забыла. Какое-то время я снимал комнату у соседки Оксаны – Марии. У нее была кошка – подросток, совершенно черная. Красоты необыкновенной. Настоящая маленькая пума. Во двор приходили ухаживать за ней большие матерые коты. Анфиса – так звали кошку, налетала на них, как вихрь, сбивала с ног и валяла по двору, так что только пыль клубком по двору завивалась. Я старался с ней подружиться. Но она была очень строгой, и ни с кем не изъявляла желания общаться.

Я долго за ней ухаживал, покупал изысканные лакомства, которые она отвергала. Но потом она уловила во мне настоящую любовь, и угощенье мое приняла. Но есть стала, только когда я отошел достаточно далеко. И вот как-то раз я лежу, не спится, дверь чуть открыта – жарко. Входит Анфиса, вспрыгивает на подушку и ложится вокруг моей головы.

Я говорю Маше:

– Это заколдованная принцесса, прошу у тебя ее руки.

Скорее всего, оно так и было. Принцесса она была… А потом пришла пора уезжать. Я не решился вмешаться в ее судьбу. Мы грустно простились. А она впервые потерлась о мое лицо.

– Ты смотри, не увези ее, гад, – ревновала Маша.

У нее дома Анфиса вела себя независимо и нежностей никому не позволяла. Гладить ее опасались – она тут же уходила, и можно было без руки остаться. Я не увез ее. Слишком она была мне дорога, чтобы вмешаться в ее судьбу.

Ко мне привязывались животные, любили меня. Однажды нас с мамой пригласили в деревню. Хозяйкина дочка выходила замуж за поселкового, и меня пригласили на свадьбу. В поселке я уже прославился тем, что носился на налаженном за литр самогонки дореволюционном мотоцикле и посылал всех недовольных, что было мне особенно свойственно в ту пору. Среди «посланных» был брат жениха, молодой, задиристый парень. И вот на свадьбе он долго «выпрашивал», а потом предложил «отойти». Предвидя подобное развитие событий заранее, я задолго тщательно обследовал место назревавших событий, подобно Суворову. Ну, мы отошли. Я встал спиной к амбару, в котором в огромном ларе хранилась мука. Он ударил меня – сила-то молодецкая – и выломал две доски из амбара.

И тут мне пришла оригинальная мысль. Всегда надо заниматься спортом – когда-нибудь пригодится. Зацепив его железной самбисткой хваткой, я вволок его в амбар и, невзирая на сопротивление, в выходном черном костюме засунул в ларь с мукой и накинул крючок. Сам вернулся к столу и, потупив глазки, стал понемножку выпивать и закусывать. И тут возникла сцена, о которой наверняка пожалел бы Иванов, сотворивший «Явление Христа народу».

Весь белый, с трогательным, обращенным к народу, лицом, наподобие ивановского «Христа», но с обилием упущенных художником деталей, предстал перед гостями несостоявшийся натурщик великой картины. Не припомню, слышал ли я когда такой хохот. На каждой свадьбе случается что-то необычное, но это представление заслуживает войти в историю…

Естественно, со следующего же дня напротив дома, где я жил, стала дежурить бригада типа «скорой помощи» во главе с братом жениха.

По этой оказии я стал носить за поясом топор и всячески любезно зазывал их во двор, притворно обещая выпивку и всяческое угощение. Кто-то из них уже отсидел, поэтому во двор они не заходили, как я их ни умолял, а приглашали меня поболтать на улице, на что я, в свою очередь, не соглашался.

Вскоре мне стало скучно, и я повадился кормить хлебом овец, которые у хозяйки были одна к одной, словно с картины Буше.

И вот однажды я их угощаю, как вдруг кто-то меня сзади как подденет маленькими рожками! Оборачиваюсь – маленькая черная овечка, а на лбу белая звездочка. А в глазах написано: гляди, какая я прелесть, а ты на меня не обращаешь вниманья… С того дня мы подружились и стали вместе гулять по задкам.

В доме с нами жила милая добрая женщина – Капитолина – или просто Капа. У нее была девятилетняя, такая же милая, дочка Наталья и муж Павлик. Трезвый он был спокойный, но, выпив, становился буйным и бросался на жену и дочку.

Во время очередного приступа бешенства я его выбросил в окно вместе с рамой и стеклами, выпрыгнул за ним сам и чуть не до смерти избил.

А наутро предупредил:

– В следующий раз – убью!

Странно, но он как-то затих и особо не докучал. Так к нашим прогулкам присоединилась Наташка. Она была очень робкая, поскольку писалась из-за этого идиота, и очень ласковая. Мы подолгу гуляли, а когда я садился спиной к огромному дереву, Звездочка клала мне головку на одно бедро, Наталья – на другое, и так мы мирно дремали под заканчивавшуюся жару. Они повсюду ходили со мной, как собачки.

Перед отъездом мне хозяйка говорит:

– Забирай Звездочку в Москву. А то и с Наташкой вместе…

Я подумал: «Куда ж я их возьму?» Не взял. Только боль навсегда осталась в сердце, словно заноза. Да светлые воспоминанья.

В период моих скитаний меня занесло во Владивосток, где я познакомился с тестем военкома Находки – Володей и корейцем – Ляном.

У нас созрел план забраться в погранотряд и собрать столько морской капусты, сколько сможет увезти трехтонный грузовик. Выдирать мы ее собирались ясеневыми шестами, для чего нарубили ясеня и изготовили орудия лова. Шест представлял собой мощную ясеневую палку, на конце которой прикручивались намертво похожие на пальцы ясеневые же палки.

В воде ясень размокал, пальцы накручивались на куст – рывок – и куст оторвался. Теперь его в лодку и – на берег, где надо связать листья в сноп и оставить сушить.

Мы обзавелись двумя моторками – в процессе Володя получил прозвище «знаток подвесных моторов и ясеневых шестов» – и отправились в погранотряд, бухту не то Тазгоу, не то Юзгоу – сейчас не вспомнить.

По приезде разбили у берега палатку. Утром я проснулся, вышел. Туман был такой, что носа не было видно. Вдруг – шаги совсем рядом. Я напугался – не видно же. Спрашиваю:

– Кто здесь?

Молчание. А шаги – все ближе. И тут рядом с моим лицом – рыжая золотая лошадиная голова, красоты неописуемой. Я ее приласкал, а она – меня. Любовь с первого взгляда. Лошадь звали Люстра.

Лошадей на заставе было много, но она была не рабочая, какие там требовались, а скаковая. Вася – конюх, ее ненавидел, да и остальные не очень любили. В дозор на ней нельзя, пахать нельзя, возить нельзя. Бесполезное животное. От Васи ей попадало, из-за чего у нас с ним начались мелкие стычки. А я в свободное время ходил с ней гулять вокруг бухты, угощал ее свежеиспеченным хлебом с сахарным песком.

Старый Лян – отец Толи, жаловался:

– Сто-то сахаля стало мало. Сто будем делять – я не знаю…

Что должно случиться – случается. Вася решил возить на Люстре сено. Поиздеваться. Стыдно бы: мужик два метра ростом, в плечах косая сажень. Раз пошел по землянику – наткнулся на матерого уголовника, бежавшего из лагеря. Тот Васю увидел – поднял руки…

Так и пришли на заставу, а Вася веточки землянички сплевывал.

Потешившись, Вася привязал Люстру к дереву и ушел. Овода – размером с полпальца – вмиг прогрызли в ее шкуре дыру и стали жрать ее целой оравой.

Она обезумела, оборвала вожжи, не разбирая дороги, – в овраг. Там телега сломалась и осталась. А Люстра скрылась неизвестно куда. Это я узнал от Васи, который мне сказал на прощанье:

– Найду твою Люстру – заставлю вытаскивать телегу, а заартачится – убью.

– А я тебя убью, – сказал я.

Чтобы лишить Васю возможности глумиться над Люстрой, я вытащил телегу из оврага сам. При этом в голове у меня что-то лопнуло, в ушах возник звон, а изо рта пошла кровь.

Я пошел на берег, опустил голову в воду. Где-то через час боль прошла. И я пошел на заставу. Подойдя к забору, я увидел, как Вася бьет Люстру кордовым ремнем. Не помню, как перемахнул забор, прыгнул на него и в секунду снес все, что было у него на лице. Он отшвырнул меня, как щенка, тогда я колом завинтил ему по ключице, и на этом не собирался останавливаться.

Вася заперся в конюшне, а я стал делать вид, что хочу поджечь. Кричал:

– Спалю тебя, сука, вместе с твоей Ночкой!

Ночка – любимая Васина кобыла. Солдаты меня оттащили. Дело замяли. Вася Люстру больше не трогал, а вскоре демобилизовался. Мы наготовили столько капусты, сколько предполагали. Пришла пора уезжать.

Я простился с Люстрой. Что делать… Мы погрузили капусту в огромный военный грузовик. Попрощались с начальником заставы. И поехали. Люстра бежала за грузовиком до вершины перевала. Я попросил водителя остановиться. Целовал ее, обнимал, говорил нежные слова. И, наконец, произнес:

– Ну не могу я тебя взять с собой и остаться не могу.

Я люблю тебя. Но мы расстаемся…

Она все поняла. Опустила голову и медленно побрела вниз. А я увозил в себе еще одну дыру в сердце, которые нечем было ни залатать, ни зашить.

Но вернусь в Коктебель. Кончилось лето. Я съездил в Харьков к своей симпатии. Надарил ей цветов, драгоценных коктебельских камней и даже понравился ее бабушке…

Вернулся в Москву.

В ту пору я, спасаясь от гебнюков, мечтавших выселить меня из Москвы, «на почте служил ямщиком» – служил ночным сторожем в музее драматурга Островского. Благословенное место! Сколько там было написано стихов – боже мой! Все молоденькие экскурсоводши были в меня влюблены, с одной только я никак не пересекался.

Она, наслышавшись обо мне, решила меня проучить.

Звали ее Оксана, а фамилия – Мегера.

И вот я прихожу на дежурство, а она стоит у двери ножка за ножку и смотрит на меня свысока. Действительно, красивая. И умница. Ну, мы пообщались, поле битвы вроде бы осталось за ней. Я сообразил, что это стоит стихотвореньица, и сочинил:

Однажды, ни поздно, ни рано, а словно в назначенный час, меня покорила Оксана сиянием бархатных глаз. Но вскоре все стало немило: повысилось роэ в крови — Оксана меня простудила, когда я вспотел от любви. Я градусник ставил под мышку, и горько микстуру лакал, и все вспоминал мою мышку, не в силах понизить накал. И желтый, как будто холера, сказал я Оксане со зла: «Какая ты, право, – Мегера!» А это она и была!

На следующий день нахожу под картиной ответ: письмо школьной отличницы о том, какой я нехороший, хотя мог бы быть и хорошим… И подпись.

Ну, я вооружился пером и написал ответ:

Прощай же все, о чем вчера мечталось, Что волновало влюбчивую грудь! Она в письмишке О. Мегера подписалась, Под тем, что я не дорог ей ничуть. Я осознал, что и любовь – химера, Как Ненси, как Бермуд, как НЛО. Е, если раньше говорил я: О, Мегера!.. Теперь я говорю: Мегера? – О…

На следующее утро она нарочно пришла меня менять (обычно это делал кто-то другой). Сидит, влюбленная по уши, за столом, лицо горит, грудь ходит ходуном, взгляд, как у одалиски. А я, дурачок, подойду – сделаю вид, что сейчас, сейчас обниму ее за дивные груди, – и отхожу. Я думаю, она была бы не прочь – прилечь на матрасик, который я не успел убрать, но, надурачившись, я скатал его валиком и запихал в шкаф.

Зря я обидел девочку. Хорошая она была, умненькая, нежная, пылкая… Я долго после жалел…

Еще я приставал в музее к одной реставраторше. Она была замужем за азербайджанцем и все грозилась пожаловаться на меня мужу.

– Жалуйся, – отвечал я, – под памятником Островскому есть ниша, там я его и захороню. И тебе хорошо: цветочки недалеко носить и сразу обоим…

Думал я, как произвести на нее впечатление, и произвел. В стихах…

Никогда не любил я музеев (На самом деле я музеи обожаю). С детских лет к ним я скуку питал. И работавших в них «бумазеев» никогда за людей не считал. Но недавно случилося чудо: я в музей на работу пришел. И с тоскою любовного зуда обнаружил прелестнейший пол. И теперь в моем сердце не пусто. А пестро – как весной на лугу! Хоть порою мне капельку грустно, что купить я музей не могу. Я б за дом этот отдал полмира, и забросил другие дела… Если б в нем реставраторша Ира, как супруга, со мною жила…

Мне очень нравилось в этом музее. Но меня захватила идея – переехать в Ленинград. Надоело без конца трястись в поезде туда-сюда. И я обменял московскую квартиру на ленинградскую. Друзья Бродского – Виктор Кривулин и Олег Охапкин по приезде сделали мне подарок – пригласили меня в Музей Достоевского на нелегальный вечер поэзии для русскоговорящих иностранцев.

Зал был полон: артисты балета, дипкорпус. Приехали писатели, поэты – в основном из Англии и США.

Яблоку упасть негде. Суетились какие-то люди с кинокамерами, полагаю – гебня. Почитал Кривулин, после – Охапкин. Поэты настоящие. Обоих Розанова опубликовала в Париже. И вот я на сцене.

Прочитал первое стихотворение – тишина, а потом будто взорвалась бомба. Второе – резонанс тот же. Ну, я и оторвался по полной. Из зала меня вынесли на руках.

Качать, правда, не стали, обычаи другие. Но восторгов было много и адресов с телефонами и адресами – полные карманы.

Кривулин и Охапкин стали моими близкими друзьями, и я часы и дни проводил у них дома. Впрочем, не только. Шмонался по всей стране, заводил романы…

В 1991 году по рекомендациям Юнны Петровны Мориц и Евгения Рейна меня напечатали сразу два московских журнала: «Октябрь и «Согласие». В том же году стараниями Юнны Мориц, Евгения Рейна, Булата Шалвовича Окуджавы, Николая Якимчука в Петербургском издательстве «Петрополь» вышла тоненькая книжка моих стихов. А тут как раз – вечер петербургской поэзии. Мне позвонил Евгений Рейн и предложил устроить презентацию моей книжки.

В Большом зале Дома актера собралось более тысячи человек. Многим не хватило мест. Поэзию представляли лучшие поэты Петербурга, даже Дмитрий Бобышев приехал из США.

Вечер открыл великолепный Евгений Рейн. После вступительного слова он по-дружески представил меня собравшимся и предложил почитать. Я прочел первое стихотворение – шквал аплодисментов. Второе, третье, четвертое… Я прочел много стихов.

От оваций дрожали огромные стекла, и прохожие на Невском испуганно оглядывались. Помню, что все меня поздравляли, жали руку, прекрасные женщины подходили и приглашали на «ужин», скульптор Алипов объявил, что будет меня «лепить», на что я в шутку ответил, что меня и так уже «лепят»…

Книжку смели в Доме книги и Лавке Писателей на следующий день. После Вечера меня вскоре напечатали «Петрополь» и «Петербургские чтения».

Я выступил в «Пятом колесе», потом были четыре или пять передач в программе «Преображение».

Меня выдвинули на Премию Международного Пенклуба, Пушкинскую Царскосельскую премию, которой я удостоился. Меня искали корреспонденты СИ-ЭН-ЭН, но не нашли, и объявили, что я один из лучших поэтов века. Казалось, моя литературная дорожка ведет меня к известности, к славе.

Но в 2000 году благодаря неблагоприятному стечению личных обстоятельств мне пришлось вернуться в Москву, где меня дожидались разозленные «комитетчики». Они немедленно запретили Леониду Гайдаю и Владимиру Наумову снимать фильм по моей повести «Яблоки горят зеленым» и строго не рекомендовали издателям печатать мои сочинения.

Начинавшееся было сотрудничество обрывалось без объяснения истинных причин. Более десяти лет мне не давали ничего издать. Только в 2012 году в петербургском издательстве «Реноме» вышла моя повесть «Ingenfors», что на каком-то из скандинавских языков означает «Невозможность».

Да еще в прошлом году благодаря Издательскому Дому «Сказочная дорога» увидели свет пресловутые «Яблоки…», приправленные вызывающими хулиганскими рассказами.

Обитая в Петербурге, я то уезжал в Москву, то возвращался, то снова отсутствовал по нескольку месяцев.

Поехал навестить маму. В Москве я купил почти новый «запорожец» и мучительно его на холоде ремонтировал, таская баллоны с кислородом и ацетиленом.

Но все же я привел его в порядок и добрался на нем до Питера. Все это потребовало неимоверного труда и непривычной для меня водки. И со мной случился первый инфаркт. В больнице ко мне подошел мой врач с каким-то господином и сказал, что его спутник – француз, изобрел новейшее лекарство, и предложил мне его испытать на себе. Я согласился – и начал выздоравливать.

После больницы я кое-как пришел в себя. Было 14 апреля. Мой друг Володя Марков, прежде – главный художник Лениздата, в этот день помог мне поставить на учет машину.

Оттуда поехали в типографию ЦГОЛИФК-а, которой Володя руководил. К слову, он в своей типографии и напечатал мою первую книжку.

Пока Владимир занимался делами, я разглядывал газеты объявлений знакомств. У Володи не ладилось с женой, и он покупал эту требуху. Я обратил внимание на одно объявление. Писала девочка-старшеклассница, рассчитывая спастись с помощью объявления от одиночества. Я вырвал это объявление и спрятал. В моей жизни перспектив оставалось маловато, и тоска уже топталась у моих дверей.

Я уехал в Москву. В Москве у меня была своеобразная нора. Там мне всегда была рада мама, которая за меня пошла бы на что угодно. Мне было бы там идеально, если бы я любил Москву. Но, кроме нескольких улочек и переулков, этот город меня отталкивал. Он очень изменился со времени моего детства и мало что мог вызвать в душе, кроме отвращения. Впрочем, не помню когда, неожиданно в мамину квартиру позвонил Володя Высоцкий и предложил мне погулять, почитать стихи.

Помню только, что было тепло и почти безлюдно. Мы встретились на Ордынке, погуляли по Китай-городу.

На прощание он сказал:

– Хорошо ты пишешь, но заумно слишком. Пиши попроще.

Вырванный клочок газеты почему-то прожигал мне карман. Я разорвал листочек и выбросил. Все же мысль о том обрывке газеты покоя мне не давала. Я знал, что по объявлению найти что-то стоящее – невозможно, и все равно мне мерещилось, что я выбросил свою судьбу. Наступил день, когда меня словно кто-то потащил в редакцию газеты «Сорока». Явился я вовремя: газета прекращала свое существование.

Когда я изложил свою просьбу, на меня посмотрели как на сумасшедшего. Но все же провели в пустую комнату, где валялась прямо на полу огромная кипа старых газет. Я просмотрел их все. За окошком было темно, когда осталась одна-единственная газета. С ней меня и выпроводили. И дома, уже ни на что не надеясь, я нашел то, что искал. Судьба?

Я долго думал, как ей написать. Мне бы написать, что я тоже страдаю от одиночества, что мне нужна именно такая подружка, что я обещаю ей нежность, любовь и верность. И хочу с ней встретиться. А я развел морали, написал, что я – поэт, что она входит в жизнь, а я выхожу, что я хотел бы с ней просто дружить.

После я очень пожалел об этом письме. Ей нужно было то, что я хотел написать, а совсем не это. Впрочем, как я понял позднее, жизнь – это эффект домино. А еще есть сложные модели, где тронешь рычажок, он заденет за другой, тот толкнет шарик, шарик зацепится за стрелку, стрелка толкнет паровозик, и каждое что-то толкает, пока игрушка не выполнит все задуманное. Так и моя жизнь. В точности могу доказать, что все в ней наперед было известно тому, кто это устройство задумал. Еще моя любимая бабушка говорила: «Чему бывать – того не миновать».

Несмотря на неудачное письмо, девушка мне ответила. Мы начали перезваниваться. Она оказалась тонким знатоком и ценителем современной музыки. У меня была хорошая аппаратура, я тоже, до некоторой степени, был меломаном. Мы довольно долго слушали музыку друг друга через телефон, пока однажды я не решился пригласить ее в гости. Помню, как я открывал решетку двери, и как она вошла на целых одиннадцать лет…

Мы всегда встречались посередине, на Сенной. Там мы ходили в дивную пышечную, Макдоналдс, туда же на рынок я ездил за продуктами, когда мы стали жить вместе. Но началось с того, что под песни цыганских королей мы наслаждались друг другом, пока силы нас не оставляли совершенно.

Домой я провожал ее на комфортабельном автобусе, который мы открыли случайно. И, сидя в мягких укромных креслах, мы увлеченно целовались до самого ее дома. Полгода это продолжалось ежедневно, и я был почти счастлив.

Но пришло лето. Ирина должна была ехать с родными на дачу. После дачи она ко мне переменилась.

Я попытался от нее уйти – она не отпускала, уехал в Москву, чтобы не возвращаться, – получил нежнейшее любовное письмо. Вернулся – опять лед в отношениях.

Так вечно продолжаться не могло, и мы договорились, что расстанемся на Новый год. Она попросила меня сделать ей на прощанье подарок.

– Какой? – спросил я.

– Щенка, ротвейлера.

– Хорошо.

Я обзвонил всех знакомых собачников, связи у меня были, поскольку я снабжал их московской литературой, и договорился, что мне продадут лучшего щенка из лучшего помета. Как раз меня пригласили на телевидение.

Грустно у меня было на душе.

И стихи я читал грустные…

Перед Новым годом мы поехали смотреть щенка.

Собралась куча народу. Вынесли щенков – все разом кинулись выбирать. Мы стояли в недоумении.

И тут появился он. Большелобый, на всех рыча, огляделся и пошел ко мне. Я сел. Он положил мне голову на колени и посмотрел в глаза.

Через несколько дней я в пять утра разбудил хозяев, отдал им деньги и забрал любимчика. Я вез его в такси, в меховой шапке, вывернутой мехом вовнутрь. Дома я дал ему жиденькой манной кашки.

Он устроился со мной на диване. И все перекладывался. На следующий день приехала Ирина и Рамзика – она назвала его Рамзес – увезла. А я начал готовиться к отъезду в Москву.

…В моем доме жила юная девушка – Марина. Красивая, нежная. Любила меня, сидела со мной, когда я мучился ревностью, любила меня – на рельсы легла бы ради меня.

Но шарик должен был докатиться до конца по задуманному небесным изобре тателем пути.

Я уже собирался ехать за билетом, как начала звонить Ира. Все вопросы касались Рамзика. Я начал ей помогать, приезжать, возиться с ним. Вроде все стало налаживаться, благодаря ему. Так прошло с месяц. Вдруг Ирина звонит и спрашивает:

– Хочешь, мы с Рамзиком будем жить у тебя?

Я согласился. Поехал за ними.

Вышел с Рамзиком погулять. Навстречу мужчина с крупным ротвейлером.

– Мой щенка не тронет, – успокоил он меня.

Действительно. Только тот «ротик» уж как-то фамильярно к Рамзику отнесся: лапку на него положил.

У Рамзика шерсть на загривке тотчас встала дыбом.

– Может хватануть, – сказал я.

– Да не…

И не успел он закончить, как Рамзес уже висел на шее кобеля, изо всех сил стараясь прокусить маленькими клыками толстую шкуру. И началось.

Вокруг нашего дома была зона отдыха. Там все и гуляли со своими собаками. Многие своих собак отпускали – так гулять легче, да и псам – побегать. Но у собак свои законы. Если пес поднимает хвост – это вызов.

Пока Рамзику исполнился год, он переколошматил всех нахалов. Однако, когда он ухитрился порвать стаффорда, я стал с ним гулять днем поменьше и начал дополнительно гулять с ним ночью: с трех до шести.

Он прожил одиннадцать лет, и не было ночи, чтобы мы с ним не гуляли. Первое время мы ночью встречали богатенькую мадам с питбулем. Тот нагло себя вел, и Рамзик его безжалостно избивал.

На третий раз дамочка сказала:

– Еще раз, и я дам команду: твоего пса пристрелят.

– Послушай, старая сука, – ответил я, – если хоть волос упадет с моего любимчика по твоей вине, я приду к тебе домой, убью твоего питбуля, убью тебя, твоего мужа, детей, родителей – всех убью, кого найду. Поняла, тварь?

Больше мы их не встречали. Прошу прощенья у читателей – я говорил правду. Мне удалось, впрочем, никого пока не убить. Избивать до полулетального состояния – избивал, но не больше. Мы с Пёсичем были очень похожи. Не так, как другие становятся похожими в процессе, а с самого его рожденья, с первых шагов.

Слабее себя он не трогал. Да и вообще чаще он сбивал собаку с ног. И держал мертвой хваткой за холку.

Пес пытался уползти, а Рамзик ехал на нем, как на коне, что, подозреваю, ему сильно нравилось. За свою жизнь Рамзес не проиграл ни одной драки, убил огромного ризеншнауцера, искалечил несколько бойцовых, при этом оставаясь милейшим псом, барином – неженкой, любимцем гостей и всех сук. Впрочем, он всегда был начеку.

Раз Володя Марков в гостях у нас сказал:

– Юрок, что-то пёс у тебя какой-то инфантильный.

Я Рамзику и говорю:

– Рамзик, тебе не кажется, что у нас в доме чужой?

Песка нахмурился, шерсть поднялась, показались клычищи, раздался рык, похожий на львиный.

– Да нет, – погладил я его, – мне показалось.

И Рамзик мгновенно вернулся в образ добродушного хозяина. Марков только головой покачал.

Приблизительно через месяц, как мы с Ириной стали жить вместе, я поехал в Москву. У меня была безумно дорогая вещь, и я намеревался ее продать. Это мне сделать не удалось, но денег я добыл и вскоре вернулся.

Рамзик бросился ко мне с такой радостью, что я едва не заплакал.

Вскоре Ирина собралась на дачу.

– Мы уже не увидимся, – заявила она.

– Тогда Рамзик останется здесь, – сказал я.

Сутки она ходила с темным лицом. Все же Рамзеса я ей отдал, проводил их на Московский вокзал. Засобирался в Москву. И получаю письмо, полное нежности и кончавшееся словами: «Мы с Рамзиком нуждаемся в тебе. Приезжай».

Я собрался, купил мяса, гостинцев и поехал. На даче Ирина была с бабушкой. Они искренне мне обрадовались, особенно Рамзик. Еще бы, в деревне трудности с мясом, а я еще привез им мороженое. Так я начал ездить в Бабино. Бабушка спала в комнатке, оборудованной в бане.

А я делал вид, что уезжаю, и потихоньку возвращался. У Ирины все прошло, и мы отдавались друг другу, как в лучшие времена.

Мы много гуляли с Рамзиком, собак там было меньше, присмотра за ними больше, и драки стали редкостью. Там было хорошо. Хотя и не так, как в начале.

Запомнилось, как я ездил за мясом в Чудово, ставший городом цыган, как выбирал фрукты на рынке и тщательно их упаковывал, как мне выдавливали кишки в электричке и как я вылезал из машины и входил во двор дачи, где меня встречали Рамзик с Ириной.

Бабушка ее относилась ко мне лояльно, вроде с симпатией даже, а как точно – понять было невозможно.

После дачи, несмотря на протесты ее родных, Ирина с Рамзесом вернулись ко мне.

Мы жили странно: ни так ни сяк. Гулял с Рамзиком в основном я. И однажды я объявил:

– Или мы расстаемся, и я Рамзеса забираю, или ты становишься моей женой.

Мы поженились.

Я не знал, что нельзя было жениться в мае. И работница загса опоздала на полчаса, и фотография получилась с каким-то черным пятном – но дело было сделано: мы – муж и жена.

В Москве умирала моя мама.

Я приехал. С теткой Тамарой помыли ей голову.

Она была совсем слабенькая, могла только шептать.

Я ей сказал:

– Подожди, мама, не умирай. Я приеду с женой – будем за тобой ухаживать.

Но не успел я вернуться в Петербург – звонок из Москвы. Оказалось, мама позвала меня, чтобы увидеть в последний раз. Она умерла. Я приехал снова. Похороны, поминки, оформление наследства… Я предложил Ирине пожить в Москве. Там еще витал дух мамы, да и ей там было бы спокойнее. Сдали квартиру, на несколько дней поселились на Савушкина у фотохудожника Павла Васильева.

Ночью я пошел гулять с Рамзиком. Мы забрели в те места, где когда-то Александру Блоку пригрезилась Ночная фиалка. Сквозь темноту виднелись очертания брошенных кораблей. Мы пробрались по длиннющему шаткому мостику и оказались в фанерном поселке бездомных. Зрелище было фантастическое. Трехэтажные домики из фанеры и дощечек, комнатки – окошки, в которых горел нереальный свет, столики перед домиками, люди, сидящие за ними. Городок, не значившийся нигде, затерянный на земле, с особенной формой жизни, удивительно мирный, уютный, нереальный, словно Фата-моргана. Постояв немного, мы отправились дальше, пока не оказались на берегу залива. Было удивительно тихо. Под ногами был песчаный пляж. Редкие люди у воды. На берег накатывались тихие волны, пляж был окутан темно-серебристой дымкой. Мы присели, долго смотрели на воду, в которой загорались редкие странные огоньки и гасли. Эта была одна из самых удивительных ночей в моей жизни.

В Москве Ирина долго не могла перевестись в московский институт. Помог Евгений Рейн. Он попросил секретаря Союза российских писателей написать ходатайство о переводе жены известного поэта. Женщины из Союза попросили у меня стихов. Я принес. Вдруг звонок. Секретарь Союза российских писателей Светлана Василенко сказала:

– Юра, приходите. Случилось маленькое чудо.

Оказалось, что члены Правления что-то отмечали, а потом в полном составе приплелись в Правление.

Увидели мои стихи. Почитали. Спрашивают:

– А он в Союзе?

– Нет.

– Так мы его сейчас примем.

И приняли. Интересно, что среди них были поэты, на стихи которых я в свое время сочинял пародии… Ходатайство мне написали, но мне только через год удалось перевести Ирину, и только туда, где когда-то учился сам – ректор оказался человеком.

Первые годы в Москве были относительно нежными, но виделись мы мало – Ирина пропадала на занятиях. Училась она психологии – и училась самоотверженно. Потом у нее началась практика, а по окончании она так и осталась работать в школе. Денег нам, в принципе, хватало. Интимные отношения у нас были достаточно яркие. Единственное, что меня настораживало, что она всегда стремглав летела после этого в ванную… Так детей не делают. Но она училась, я понимал…

Рамзик отлупил всех местных нахалов, как колошматил их еще в Петербурге, а одного – огромного наглого Ризена – убил. Я накостылял особо ретивым хозяевам.

Так что, когда мы выходили на улицу, нас не избегали только законченные идиоты. Наконец, Ирина закончила университет. С красным дипломом. Прошел месяц, другой, и вдруг она мне говорит:

– Я от тебя ухожу.

До меня и теперь никак не доходит, как можно было так виртуозно притворяться одиннадцать лет? И потом, у нас было столько хорошего… Хотя – это у меня было – не у нее. Она входила в роль, а после встречи снимала реквизит, стирала грим и становилась той, которую я не знал.

Наутро я поехал в Свято-Данилов монастырь к отцу Гермогену. Он едва не заплакал, слушая меня, а после, в нарушение всех церковных правил, отпустил мне грехи. Вечером, гуляя с Рамзиком, я проходил мимо тренажерного зала, в котором ежедневно тренировался.

На улице курил инструктор по фитнесу.

– Что не приходишь? – спросил он.

– С женой расстались – печаль у меня в сердце.

– Вот и приходи. Потренируешься – она и улетит.

Я пришел, потренировался. А наутро у меня на лбу – холодный пот. Звоню в «скорую»:

– У меня инфаркт.

– Откуда вы знаете?

– У меня уже был.

Приехала «скорая». Я говорю:

– Я позвонил жене, она обещала забрать пса. Буду ждать.

Мы как-то разговорились, потом они вызвали мне реанимацию и уехали. С реаниматологами я тоже нашел контакт. Помог Рамзик: огромный, дружелюбный – настоящий домашний барин. Если мне как-то можно было отказать, то такому красавцу – никак. Жена все же приехала. Меня погрузили, отвезли в клинику, где я двенадцать часов пролежал на стальной чайной ложке перед мониторами, пока мои сердце и артерии возвращали к жизни.

Пока я лежал в больнице, Ирина бомбардировала меня заботливыми сообщеньями, так что я выписался через неделю под расписку, решив, что ее заблуждения закончились. Но я ошибся.

Тогда я решил долечиться самостоятельно, начал двухнедельное голодание, и стал ежедневно посещать храм Всех Скорбящих Радости, в котором меня крестили. Я побывал во многих монастырях, в Донском подробно покаялся во всех своих грехах.

У Ирины 11 марта день рожденья. Я накупил подарков и поехал. Если кто мне и обрадовался, то Рамзес.

Задерживаться мне было незачем. На вокзал она мне позвонила, участливым голосом осведомилась о моем самочувствии. Смешно – я потом узнал, именно в этот день она оформила развод…

Дома я продолжил посещать церковные службы и монастыри. Ирина мне писала довольно часто, и, когда наступило лето, я решил попытаться еще раз с ней встретиться. Я полностью восстановился, выглядел великолепно, и одет был с иголочки.

Мы встретились в кафе на Невском. Заметно было, что она удивлена моим внешним видом. Но изменить своей артистической натуре не могла. Для меня стало очевидно, что это наша последняя встреча.

Осенью она мне позвонила и попросила забрать Рамзика. Его привезла бывшая теща, не глядя мне в глаза, сунула мне поводок в руки и скрылась в метро.

Мы отошли за пути, Рамзик пописал, покакал, и вдруг поднялся и обнял меня лапами за шею. Я сбивчиво говорил ему, что я его тоже люблю, обнимал его, целовал… И тогда я понял, что не следовало его отдавать Ирине. Странно: обладая стальной волей и не будучи идиотом, в решающие моменты моей жизни я всегда поступал неправильно.

Мы стали жить как прежде, только вдвоем. Так прошло пару лет. Девушки еще не обходили меня вниманием, но все это было не то.

Однажды пришла очаровательная особа, с которой у меня намечались отношения. Я сидел на диване, она – за компьютерным столиком.

Я включил телевизор. Она пересела ко мне, и я без слов понял, что она ждет моих рук на своих маленьких грудях, хочет ощутить их внизу.

Но на нас смотрел Рамзик. Я не мог это сделать на его глазах. Он был не просто собака.

Девушка эта после исчезла, уехала куда-то. А другие меня не волновали. Мы по-прежнему колотили всех собачьих наглецов, по ночам бродили далеко от дома.

Спускались к Москве-реке и подолгу сидели на берегу, слушая, как плещет вода. Рамзес был джентльменом.

У нас во дворе жила дама с целой сворой той-терьеров, они на Рамзика нападали, пытались его повалить, но ему нравилось с ними возиться.

Был бездомный рыжий кот, умевший подниматься на лифте и заглядывавший к нам на ужин.

Рамзик никогда его не обижал, даже когда котяра однажды раздухарился и попробовал подойти к его миске.

Рамзик стерпел, хотя за свою миску он мог порвать даже меня.

Летом нам приходилось околачиваться в Москве.

Сколько я ни просил Ирину, чтобы она взяла Рамзеса на дачу, она не брала.

И тогда я решил построить свою. Это было непросто, но я справился, хотя…

(Дальше я позволю себе вставить отрывок из моей повести «Ingenfors». Там все описано абсолютно точно и нет смысла переписывать заново).