Яблоки горят зелёным

Батяйкин Юрий Михайлович

В книгу вошли повесть «Яблоки горят зелёным» и рассказы. В них автор использует прием карнавализации. Читая их, мы словно оказываемся в самой гуще «карнавала», где все переворачивается, обычные наши бытовые представления меняются местами, слышится брань… И королями этой карнавальной стихии становятся такие герои Батяйкина, которым претит подчиняться общепринятым правилам. Автор выводит нас на эту карнавальную площадь и на миг заставляет проститься со всем мирским (как перед Великим постом), чтобы после этого очиститься и возродиться… Обладая удивительным чувством юмора, фантазией, прекрасно используя русский язык, автор создает образ Москвы эпохи застоя да и нынешней. Он предстает перед нами проповедником любви не через отрицание любви, а через отрицание того, что мешает ей…

 

Мнение редакции не всегда совпадает с точкой зрения автора

Иллюстрация для 1-й стр. обложки любезно предоставлена художником Геннадием Артыковым.

На последней странице обложки фотопортрет Батяйкина Ю.М., выполненный фотохудожником Павлом Васильевым

 

Глядя с карниза

Я родился легко и жил до определенной поры легко. Поскольку воля у меня была из стали, а кулак наподобие молотка – эти два фактора позволяли мне жить относительно независимо.

Однажды мне пришлось пройти по карнизу 11 этажа размером с каблук. До сих пор вижу игрушечные машинки и каких-то муравьев внизу.

Поскольку у меня был всеми признанный литературный дар, я позволял себе сочинять от нечего делать «рассказики» с позиции стоящего на карнизе. Всерьез я к своей прозе не относился.

Но однажды я побывал в гостях у моей приятельницы, некоей Людмилы Борзяк, впоследствии ведущей московского радио, и она попросила меня написать «рассказик», что я тут же на ее глазах и сотворил. Этот рассказ назывался «Графиня де Кавальканти» и описывал в оригинальной форме реальный эпизод ее жизни. Всякий раз, когда я ее посещал, я что-нибудь сочинял.

Я также сочинял рассказы в гостях у других своих знакомых. Скорее всего, потому что сочинялись они не для печати, а для друзей, мысли в них текут спокойно, ничем не стесненно.

Какая бы то ни было внешняя или внутренняя цензура в них отсутствует совершенно. Ни их форма, ни их содержание меня никогда не волновали.

Помимо прозы я всегда сочинял стихотворения и долгие годы считал и считаю это занятие главным в моей жизни. Стихи я, напротив, пытался опубликовать, а поскольку у меня не сошлись точки зрения на творчество с советской властью, я попал под весьма заботливую опеку КГБ. В беседах со мной эти господа почти всегда упоминали о моих рассказах, так что благодаря им я начал думать, что они из себя что-то представляют, кроме развлечения для меня и моих друзей.

В этот период я написал первую свою фантастическую повесть «Старая рукопись», увезенную знакомым моих знакомых во Францию и, по непроверенным слухам, опубликованную в каком-то журнале. Мой экземпляр повести, к сожалению, пропал. А что касается повести «Яблоки горят зеленым», то я просто взял перо и одним духом написал половину повести. Потом я так же написал вторую.

Повесть имела оглушительный успех. Я чуть ли не ежедневно читал ее в домах маститых писателей, на нелегальных студенческих вечерах, на так называемых «квартирниках». Все, в том числе известные, великие люди, катались от смеха по полу, а я зарабатывал себе статью 190 прим. УК РСФСР.

Хотя в повести, на мой взгляд, ничего особенно антисоветского не было, но почему-то именно она как магнит притягивала к себе органы госбезопасности, пока они не выкрали ее из моей квартиры ночью, когда я находился на дежурстве в Доме-музее А.Н. Островского. Да еще один «друг», взявшись переправить ее на Радио Свобода, отнес ее в «контору». Поскольку от меня чекисты видели только ненависть и издевку, они арестовали мою питерскую знакомую у дверей квартиры. «Ну, раскалывайся, диссидентская подстилка», – сказал ей какой-то майоришка. На его невезенье, отец моей приятельницы оказался крупным партийным бонзой, и через несколько минут идиот «зело посрамлен был, и со стыдом велием в оцех бежаша»…

Началась «перестройка». «Яблоки» подрядилось опубликовать издательство МГУ «Прометей» совместно с «Воздушным транспортом». Эти господа обворовали меня на три тысячи рублей, которые матушка дала мне из «похоронных»…

Через пару лет после этого одиозная московская литературная дива Оля Ермолаева взяла у меня рукопись для «Знамени». Много восторгов было и якобы обещаний редсовета напечатать, а рукопись в результате пропала. Интересно, что в том же журнале в ранней моей юности у меня пропали четыре общих тетради стихов.

Тогда в Ленинграде мой друг и известный на весь мир литератор Виктор Кривулин принес в «Звезду» рассказы и «Яблоки…». Охали-ахали, но неожиданно замолкли и рукопись не вернули.

Наконец рукописью заинтересовался московский журнал «Киносценарии». Там повесть почти опубликовали, во всяком случае, было очень много искренних объяснений в ее талантливости и пригодности для кино. А когда повесть прочел Леонид Иович Гайдай, он пригласил меня на «Мосфильм» и сказал: «Юра, я бы сам снял эту картину. Но я уже ничего не снимаю – не по силам. Я дам тебе другого режиссера, он снимет». При этом присутствовал Джигарханян. Он сидел на диване перед раскрытой дверью Леонида Иовича и поминутно куда-то звонил, справляясь о здоровье котенка или кошки.

Режиссера Гайдай мне действительно дал – Наумова, но последний, разыграв бурный восторг, по сей день ничего не снял, хотя много лет пыжился и заставлял пять раз привозить ему рукопись. А Гайдай через год после нашей встречи умер.

Я никогда не пытался «пробиться». Я считаю это ниже человеческого достоинства. Тем не менее мои сочинения как-то расходятся по свету, иногда в виде идей или кусков, присоединенных новыми гениями к их безвкусным созданиям.

То, что удалось придумать мне касательно рассказов, возможно, могло бы претендовать на открытие в литературе. Потуги на то, что мне шутя удавалось еще в юности, я вижу у множества претенциозных современных литераторов. Однако пока среди них нет по-настоящему талантливого человека и этот, еще не родившийся, в этом ключе еще ничего не сочинил и не напечатал, я вправе, думаю, претендовать на эфемерную пальму первенства.

Юрий Батяйкин

Октябрь 2012 года

 

Яблоки горят зелёным или Необычайные приключения старого большевика Малофея Бочкина и участкового уполномоченного Рома Погадаева

Однажды Малофей Бочкин, бывший член охраны царя и Ленина, сподвижник Ежова, Ягоды и Берии, разгадывая от тоски смешной кроссворд: «Кто еще из соседей троцкист и враг народа», услышал, как в прихожую уверенно позвонили.

– Не ожидал? – спросил Бочкина сыто выглядевший мужчина, от которого к тому же пахло гусем. – А я к тебе по делу: проверяю состояние жилфонда.

– Что ж, пожалуйста, – пропуская управдома вперед, уважительно кашлянул Малофей.

Войдя в комнату и увидев несусветную грязь и бесцеремонно совокуплявшихся на лбу у спящей супруги Бочкина тараканов, управдом осерчал.

– Не стыдно тебе, Малофей, – сказал он, – так обос…л жилье коммуниста. Смотри, не сделаешь ремонт, не посмотрю, что перенес меня, пьяного, через Сиваш, выселю тебя вместе с Катькой в дом престарелых.

– В богадельню?! – испугался Бочкин.

Ему представилось здание – помесь больницы с вокзалом, битком набитое вонючими сварливыми стариками и санитарами, работающими по совместительству в сумасшедших домах.

Еще он увидел оклеенный черным дерматином стол, за которым среди беспрерывно чихавших и кашлявших пожилых людей сидел он, Малофей, и клеил вместе с остальными пакетики для презервативов под присмотром огромного дядьки, раздававшего налево и направо оплеухи нерасторопным старикам.

«Каждый день небось похороны там», – с тоской подумал Бочкин.

Ему стало даже не по себе.

Он присел на край обглоданного табурета и пробормотал:

– Все сделаю, большевистское даю.

Когда за управдомом захлопнулась дверь, Малофей вернулся в комнату, ворча:

– Ирод партейный, сопля морская. Утопить бы тебя тогда, суку.

Но ругайся не ругайся, а ремонт делать надо. К слову сказать, Малофей подумывал о нем уже не в первый раз, но по дому двадцать лет ходили слухи, что дом не сегодня-завтра снесут. Малофей даже сам писал в ГПУ, чтобы уничтожили этот троцкистский притон вместе со всеми жителями, кроме, разумеется, Малофея и его супруги. На самом деле дом действительно собирались сломать, а на его месте, в центре Москвы, построить перевалочный элеватор для канадского зерна, поступавшего транзитом из Ливерпуля во Владивосток. Но побоялись. Дом-то принадлежал в прошлом царице Елизавете, а она известна была тем, что постоянно все прятала, так как была отчасти больна клептоманией. Поэтому власти не без оснований подозревали, что в доме полным-полно кладов; а так как в стране все воровали и никто никому не верил, со сносом дома всякий год откладывали до лучших времен.

Но вернемся к нашему повествованию. Как тараканы узнают о предстоящем ремонте, можно только диву даваться. Но хотите верьте, хотите – нет, когда Бочкин по причине бессонницы вышел среди ночи на кухню, он увидел, как тараканы сплошной рекой, подобно перво-майской демонстрации, двигались на выход к продажным дверям бочкинской квартиры. Увидев такое, Малофей словно осатанел и стал поливать их кипятком из чайника и топтать ногами, обзывая эмигрантами, троцкистами, бандитами и прохвостами.

Он верил в переселение душ и потому думал, что в его доме под видом тараканов живут выданные им чекистам в разное время люди. Каждый таракан у него нумеровался и под соответствующей фамилией значился в списке. Дать им ускользнуть – значило обречь себя на постоянное беспокойство: не сообщат ли они кому-нибудь каким-либо остроумным способом о том, что с ними приключилось в свое время и какую роль сыграл в этом приключении Малофей.

Покончив с нежелательными свидетелями и пересчитав убитых тараканов, Бочкин немного успокоился: все были налицо. Пол он из-за плохого самочувствия не стал вытирать (сам высохнет), замел только мертвых тараканов и лег спать.

Проснулся он наутро с тяжелым сердцем. Ступил на пол и чуть было не упал: постеленный на гудрон паркет за ночь взбух и торчал во все стороны, словно кривые кочки на болоте.

«Ничего, – подумал Малофей, – натаскаю земли, забью щели и посажу левкои». (Малофей очень любил левкои.) С этой мыслью Бочкин поднялся и пошел в ванную. Не успел он, однако, умыться, как пришли маляры, неизвестно каким образом пронюхавшие о ремонте.

Морща красные от мороза носы, они придирчиво осмотрели комнату, время от времени делая замечания в форме глаголов повелительного наклонения, типа: «снять», «убрать», «накрыть», «запереть».

Поторговавшись с хозяином и взяв пятьдесят рублей задатка, они пошли похмеляться, а Бочкин тем временем, кряхтя, полез под потолок – снимать старую бронзовую люстру, которую он помнил еще с того дня, когда в 1917 году впервые пришел в этот дом, чтобы выкинуть из него законных владельцев.

Осторожно сняв люстру с крюка, Бочкин присел на одной ноге, суетливо пытаясь другой дотянуться со стула до поверхности спасительного стола.

«Короче, что ли, стала нога?» – подумал он.

Стул покачнулся. Чтобы не упасть, Бочкин стремительно выпрямился. От неожиданной нагрузки ножка стола, полвека служившая ему верой и правдой, подломилась, и Малофей полетел вниз, беспорядочно пытаясь зацепиться за освободившийся крюк. К несчастью, это ему удалось. По потолку пошли веретенообразные трещины, как по реке в половодье, и плафон рухнул вместе с Бочкиным на пол, произведя кругом разрушения, достойные Тунгусского метеорита.

Когда вбежала Катрин, муж лежал ничком среди развалин, а у него на спине, распластав крылья, словно орел-кречет, сидел раскрытый железный сундучок, из которого во все стороны сыпалась какая-то бижутерия.

Спустя некоторое время Бочкин все же открыл глаза и увидел, что лежит в постели, а у изголовья сидит ставший ненавистным ему управдом, нервно комкая в руках свою клоунскую клетчатую кепку.

Заметив, что Малофей очнулся, управдом наклонился к нему и ласково прошептал:

– Зачем же ты, дурачина, затеял ремонт-то?

– Ты сам велел, – буркнул Малофей.

При этих словах управдом благородно выпятил грудь и, задышав, словно турман перед почтовой голубкой, проворковал:

– Считай, что я пошутил. Ничего делать не надо. – И отвернул счастливое лицо.

А Малофей, глядя на громадную дыру в потолке, вспомнил авансированные пятьдесят рублей и заплакал. Поняв плач Малофея как знак восхищения его щедрым поступком, управдом обнял Бочкина и, словно малого ребенка, стал укачивать, а тот вырывался, тыкаясь покореженным носом ему под мышку, и сквозь слезы шипел:

– Сука ты… грязная большевистская сука… пятьдесят рублей…

Забегая вперед, сообщим читателю, что Малофей впоследствии, хоть и ругался, плевался, писал на ма-ля-ров в МГБ, что они троцкисты, денег своих обратно уже не получил никогда.

Правда, ему дали в том же доме в два раза большую комнату, в которую он и переехал на свое горе, не забыв прихватить уже упомянутый нами сундучок.

В образцовом отделении милиции имени В.И. Ленина царили предпраздничная суматоха и нервозность. Дело было в том, что старый год кончался, а до выполнения встречного плана пятилетки не хватало посадить одного человека. Поэтому, когда в дежурке раздался телефонный звонок, десяток пар грязных липких лап потянулись к телефону.

Быстрей всех оказался похожий на лошака участковый Погадаев, самый молодой и глупый из всех милиционеров.

– Ромушка, голубчик, приди, голубенок мой, сосед собаками меня травит, троцкист, ох.

– Иду! – крикнул Ром и выбежал на улицу.

По дороге ему встретились два вора, которых недавно условно досрочно освободили на поруки по просьбе продавцов магазина, в котором они совершили кражу. Они тоже куда-то спешили.

«Послежу за ними, – подумал Ром, – заодно и старичка как следует покусают собачки, а то ведь вывернется, подлец!»

Он крадучись пошел за жуликами.

А те вошли во двор радиомагазина и вскоре, поминутно оглядываясь, вышли обратно, сгибаясь под тяжестью огромного ящика.

«Телевизор цветной украли, – обрадовался Ром. – Ну, теперь из троих кто-нибудь да сядет».

Воры погрузили украденный телевизор в такси, а Ром, который едва сводил концы с концами, побежал следом (но успел) и, вытащив незаряжённый пистолет, на плечах жуликов ворвался в «малину».

– Руки вверх! – заорал он и кинулся к ящику, который стоял на столе.

Дрожащей левой рукой, не выпуская пистолета из правой, он вскрыл ящик и отшатнулся: там, словно приклеенная ко дну, стояла бутылка «Московской особой», которая не выпускалась заводами уже более ю лет, и лежал аппетитный шмат сала, нашпигованный крупным чесноком и обильно политый хреном.

Воры покатились со смеху, а обескураженный Погадаев с горящим от стыда лицом кинулся вон, зло думая про себя: «Ничего, на “собачнике” все вымещу, гады».

Теперь он спешил. Но решительно ему не везло в этот день: на Пушкинской ему преградили дорогу танки, готовившиеся к новогоднему параду. Однако служебный долг одержал в Погадаеве верх, и он смело перекрыл движение и перешел улицу, только на той стороне вспомнив про подземный переход.

Между тем строй танков нарушился. Задние, не понимая, в чем дело, стали налезать на передних. В образовавшейся суматохе началась паника, и кто-то отдал приказ стрелять.

Улица окуталась пороховым дымком.

Но Ром этого уже не видел. Он был у цели и только подумал: «Жаль, салют не удастся посмотреть». Он взбежал на третий этаж и позвонил.

– Где сосед?!

– Спрятался, гад, – ответил, как вы уже догадались, слегка покусанный Малофей.

– Так, – сказал Ром, вытаскивая из планшета измятую бумажку. – Протокольчик составим.

– У него, Ромушка! – вскричал Бочкин, загораживая свою дверь.

– Когда отменят конституцию, тогда у него, а пока – у тебя. – И, отодвинув в сторону протестующего старика, вошел в комнату.

Глазам его представилось настолько ошеломляющее зрелище, что у него отнялись ноги.

На круглом вращающемся табурете перед треснутым трюмо красного дерева сидела куча пахучего тряпья, из которого выглядывала лукавая старушечья головка, вся увешанная бриллиантами, сапфирами, рубинами и изумрудами в дорогих золотых оправах тончайшей ювелирной работы. А на столике трюмо беспорядочной грудой валялись жемчужные нити редкостной красоты вперемежку с Высочайшими орденами на выцветших атласных лентах.

Прошло немало времени, прежде чем Погадаев пришел в себя и смог, заикаясь, спросить:

– Где взял др-р-рагоценности?

– На развалинах родного угла нашел, – подбоченясь, отвечал старик.

– Что же ты их не сдал, сука ты полудохлая?

– Вот еще, – вознегодовал Бочкин. А ты бы сдал?

– Я-то бы сдал, если бы нашел, – соврал Погадаев. – А теперь я все конфискую и сдам, – сказал он, торопливо запихивая в ранец сокровища.

– Не смеешь! – кинулся к нему взбешенный старик, но, оглушенный рукояткой пистолета, отлетел в угол.

– Что у вас тут происходит? – раздался молодой мужской голос. – Собаки жрать не могут, – ив комнату вошел «собачник». – Так, – многозначительно сказал он, увидев драгоценности, – государство последние копейки проедает, а вы бриллианты у него издите? Рекс, тубо! – позвал он, и в комнату с оскаленными пастями вбежали четыре ротвейлера, о которых Погадаев знал, что это самые страшные собаки на свете. – Охранять! – велел сосед, а сам зашел к себе и вернулся с «дипломатом», в который бесцеремонно сложил сдёрнутые с кокетливо улыбавшейся старухи, а также находившиеся у Погадаева ценности. – Я скоро вернусь, – сказал он псам и ушел.

Когда они остались одни, Погадаев сказал немного пришедшему в себя Бочкину:

– Как бы он нас не пристукнул.

– Ты виноват, – крикнул из угла Бочкин, – ты и выкручивайся! Ей-то он небось ничего не сделает, – добавил от себя Бочкин. – У, дура! – и плюнул в сторону жены.

– Надо притвориться дураками, – сказал Погадаев, – тогда он нас не тронет.

Бочкин согласно кивнул, и когда вернулся «собачник», то увидел презабавную картину: Погадаев и Бочкин, разыгрывая сексуальную сцену, сняв штаны, целовались взасос, к удивлению ротвейлеров, которые не сводили с них умных глаз, ловя каждое движение.

– Собак бы хоть не развращали, придурки! – воскликнул «собачник», у которого, собственно, было имя: звали его Игорь, а фамилия Серебров-Окладов, доставшаяся ему от его ученого деда.

Хозяин увел собак и затворился у себя, а незадачливый Погадаев и простофиля Бочкин стали думать, как вернуть ценности назад. О том, чтобы сдать их государству, они больше не вспоминали.

– У меня есть один приятель, – осенило вдруг Погадаева, – истопником у нас в общежитии работает. Он найдет решение.

И новоиспеченные компаньоны бегом направились к истопнику. Истопник внимательно выслушал их, время от времени бросая взгляд на клетки, в которых он разводил серых крыс для института бактериологии, и думал: «Вот занятие, которое дает мне пятьсот рублей в месяц, а тут сомнительное дело, да еще криминал». Тем не менее природная любовь к приключениям в нем вскоре одержала верх над стерилизатором-разумом, и он согласился участвовать в корпорации.

Первым делом нужно было усыпить бдительность Окладова. Истопник позвонил в квартиру Бочкина и гнусаво произнес:

– Звонят из психиатрической больницы имени Ганнушкина. У вас проживает Малофей Бочкин?

– Да, – недоуменно ответил Серебров-Окладов.

– Так вот, они только что поступили к нам, с ним еще какой-то милиционер… Целуются, обнимаются и мелют какой-то вздор о бриллиантах. Это дает нам основание предположить, что оба больны тяжелой формой паранойи, а потому мы вынуждены заключить их под стражу в буйное отделение нашей больницы. К вам у нас просьба: передайте жене Бочкина, чтобы не волновалась. У нас очень хорошие врачи, и думается, что скоро, лет через пятнадцать – двадцать, они смогут вернуться к нормальной жизни.

– Мне это безразлично, – сказал Окладов, – а жене его я передам.

В телефоне щелкнуло и послышались короткие гудки.

– Так, – сказал истопник, – теперь следить!

Появившись в отделении, Погадаев первым делом зашел в библиотеку, но не простую, а золотую, в которой хранились досье на всех жителей микрорайона, включая грудных младенцев.

Но не успел он открыть папку с надписью «Серебров-Окладов», как вбежал дежурный и крикнул:

– Эй, Погадай, тебя начальник к себе требует!

Погадаев все бросил и пошел.

Вызов начальника не предвещал ничего хорошего. С бьющимся сердцем он открыл обитую дерматином поносного цвета дверь и замер по стойке «смирно» перед генерал-маршалом Дубосековым.

– Вот зачем я позвал вас, Погадаев, – не спеша начал генерал-маршал. В нашем отделении вы служите более семи лет. За это время вы не только не раскрыли ни одного мало-мальски приличного преступления, но, напротив, только путаетесь у всех под ногами, а то и вовсе не даете людям работать. Поэтому-то я и решил поручить вам самое сложное и запутанное дело, происшедшее недавно в нашем районе. Случилось следующее: во время репетиции новогоднего парада какой-то идиот перекрыл движение. В образовавшейся суматохе началась пальба. В результате прямыми попаданиями было сметено с лица земли издательство «Известия», разрушены здание Моссовета и два детских дома. Есть сведения, что злоумышленник был такого же примерно роста, как вы, волосы русые, как у вас, курносый нос, также похожий на ваш. – Начальник пристально посмотрел на Погодаева и продолжил: – Поговаривают, что он был даже одет в форму нашего отделения милиции, но я лично этому не верю: у нас все ребята из сельской местности, никогда не видевшие машин. Они и на улицу-то выйти боятся… Вам, Погадаев, предстоит раскрыть это дело. Вот вам пятьсот рублей на расходы. Идите и с пустыми руками не возвращайтесь.

Мрачнее тучи вышел Погадаев от начальника. Надо же! Впервые в жизни он знал, кто преступник, но не мог его посадить. К тому же это осложняло дело с отъемом драгоценностей. Нужно идти к истопнику: он все разъяснит.

И Погадаев рванулся на улицу. Там он едва не сбил с ног очаровательную, на его взгляд, девушку, к тому же на вид очень аппетитную: она была в темных очках, в красной итальянской пелеринке и в высоких, до ляжек, изящных сапожках.

– Нуты, му. к! – сказала она, отлетев к стене.

– Простите, – пролепетал смутившийся Погадаев, подбирая деньги, от толчка выпавшие из кармана.

Взгляд девушки смягчился.

И Погадаев решился задать ей первый пришедший на ум вопрос:

– Я тут за преступником гонюсь. Не пробегал он здесь?

– Как же, пробегал, – приветливо ответила девушка. – Он еще иголкой уколол меня вот сюда. – Она взяла руку Погадаева и, приподняв платье, приложила к своему пухленькому лобку.

У Погадаева подкосились ноги, в ушах поплыл малиновый звон, и он чуть было не испачкал форменные кальсоны.

– Идем, я покажу тебе, куда он побежал. Девушка потащила его за угол. Честно говоря, не только с такой хорошенькой, а и вообще с девушкой Погадаев имел дело впервые, поэтому, увлекаемый ее порывом, он послушно позволил привести себя на чердак какого-то полутемного подъезда.

Там они зачем-то обыскали весь чердак и, конечно, никого не найдя, присели отдохнуть на новенький пескоструйный аппарат, видимо, забытый рабочими при ремонте дома.

– А ты миленький, – вдруг сказала девушка. Она повернула его к себе и погладила по груди. Погадаев задрожал. – Хочешь, я тебя сделаю счастливым? – шепотом спросила она и, не дожидаясь ответа, расстегнула ему галифе и, вытащив, сами догадываетесь что, стала ласкать и мять в теплых волшебных руках.

Потом она приподняла платье и села на это пушистым лобком. Погадаев тут же содрогнулся, как мотор отечественного холодильника, и, словно кит, выбросил фонтан в девушку. Но вылезать из чудесного влагалища ему не хотелось. Это было первое в жизни половое сношение Погадаева.

Разумеется, его тут же охватило чувство любви и благодарности к милой незнакомке, и он сказал:

– Любимая, когда я служил в армии…

– Молчи! – перебила девушка, прикрывая ему рот. – Я все знаю.

– Родная, – выпалил Погадаев, – давай поженимся! Хочешь?

– Разумеется, – ответила девушка. – Так всегда полагается поступать порядочным людям.

– Мне еще замполит говорил, – встрял-таки в разговор Погадаев, – вые. шь кого-нибудь – женись, больше тебе никто не даст. А когда ты успела снять трусы? – вдруг неожиданно для себя спросил он.

– Это секрет, – ответила девушка, и Погадаев успокоился.

Потом они еще раз испытали счастье любви, и растроганный Погадаев на руках отнес свою невесту к метро «Беляево-Богородское».

Назначив свидание, он долго махал ей рукой, пока она опускалась по эскалатору.

Дежурная по станции окликнула его:

– Товарищ милиционер!

Он повернулся к дежурной.

– Вы где-то испачкались мелом.

Погадаев отошел в сторону и стал отряхиваться. И тут, о боже, ужасная мысль бросила его в холодный пот: прежде пухлый от денег карман оказался пустым.

«Потерял!» – подумал Погадаев.

Он диким взглядом обвел вестибюль, затем выскочил на улицу.

«Скорей на чердак, – говорил ему ум, – деньги там».

Только к вечеру следующего дня он разыскал тот подъезд, в котором познал приятную сторону жизни. Как вы, наверное, догадались, денег он там не нашел.

«Где я их мог потерять? – думал Погадаев, заглядываясь на луну, соблазнительно белевшую из туч, как женская жо…а. – Ничего, – утешал он себя, – отнимем бриллианты, будут и деньги».

Мысль о том, что он теперь не один, подстегивала его, звала на подвиги. Светлый образ любимой побуждал к действию.

Истопник Муромцев, сын бывшего действительного статского советника канцелярии Свешникова, слыл человеком опытным и трезвым.

Он носил бороду, от которой частенько попахивало тройным одеколоном.

«Следит за собой», – думало начальство, но ошибалось. Одеколоном Муромцев, по совету знакомого лагерного врача, лечил больную печень, подпорченную в свое время не очень хорошим питанием.

И когда Погадаев пришел к нему, Муромцев, как по расписанию, следовал заведенному ритуалу. На столе стояло несколько флакушек одеколона, частью полных, а частью уже выпитых.

Напротив, перед блюдечком, в которое также был налит одеколон, сидела ручная говорящая крыса Машка, верная собутыльница и интересный собеседник, – одним словом, та подруга, с которой истопник расстался бы только вместе с жизнью и которую правдами и неправдами пытался отнять у него институт.

Продрогший Погадаев выпил кружку одеколона и, обливаясь слезами, все рассказал другу.

– Повезло тебе, Погадаев, – смеясь, сказал истопник.

– Почему? – недоуменно переспросил Погадаев, надеясь, что истопник завидует тому, что он женится.

– Потому, что с бля. ю ты был, с воровайкой…

– Да как ты смеешь? – вскричал Погадаев и кинулся на близкого друга.

Однако тот с детства знал дзюдо и без труда справился с участковым.

– Иди лучше спать, – сказал он и подтолкнул Погадаева к печке. Сам он погладил по спине крыску, принимавшую участие в свалке, и подлил ей в блюдечко одеколона, не забыв по обыкновению и себя.

А Погадаев ворочался, ворочался на печке и, сося укушенный Машкой палец, думал: «А что, все может быть».

– Ты, му. к, – вдруг пьяно пробормотал истопник, – слышь, у нее наколки были?

Погадаев негодующе засопел и не ответил. Через некоторое время истопник захрапел.

Проснулся Погадаев от какого-то странного зуда между ног. Казалось, комары налетели в штаны и кусают нещадно.

Погадаев слез на пол и, отодвинув заслонку, снял брюки. То, что он увидел, было свыше его сил: мириады каких-то насекомых, похожих на черные абажурчики с беленькими кисточками ножек, суетились, поминутно скрываясь в волосах и вновь выбегая на свет. Это походило на муравейник, живущий своей жизнью, и Погадаев застонал.

Проснулся истопник и, обложив милиционера площадным матом, никак не свойственным сыну действительного статского советника, приковылял к Погадаеву.

– Брить! – безапелляционно констатировал он.

Погадаев покорно взял станок с лезвием, которым брились не менее трех поколений Муромцевых и, превозмогая жуткую боль, сбрил между ног все волосы и, по совету истопника, для верности обильно полил керосином.

– Теперь сдохнут, – убежденно сказал истопник и моментально уснул.

«Так вот она какая, первая любовь», – размышлял Погадаев, морщась от нестерпимого жжения в паху.

Так прошло несколько часов. Но странно, зуд не унимался, а, напротив, становился все сильней и невыносимей. Не в силах больше терпеть Погадаев слез и снова наклонился над печкой.

Рассерженные, со сверкающими лютой злобой очами, насекомые предстали взору Погадаева.

– А, гады! – воскликнул, отшатываясь, Погадаев.

В это время из печки выпал уголек и упал на пропитанные керосином галифе участкового. Погадаев не успел охнуть, как пламя охватило его. Помня наставления замполита, Погадаев бросился на пол, сдернул галифе и швырнул прочь. Кто мог знать, что они упадут в опилки, которые Муромцев хранил на подстилки для крыс? Они вспыхнули моментально.

Проснувшийся истопник крикнул: «Ай!» – и первым делом открыл клетки со своими любимцами.

Жуткое зрелище преисподней возникло на месте котельной. Гудящее пламя, воняя керосином и одеколоном, разбрелось по углам, сжирая все на своем пути. Обезумевшие животные с визгом носились по полу в поисках выхода.

Истопник с лопатой в руках, с волосатой шевелящейся грудью, был подобен Вельзевулу.

Рядовой черт Погадаев, с обгоревшей промежностью, плясал на месте.

Сами видите, это был настоящий ад.

Когда через два часа приехали пожарные, они увидели на месте новенького трехэтажного общежития только небольшую кучку головешек на подталом снегу и вокруг нее – хоровод милиционеров в голубом форменном белье, ежившихся от холода и постукивавших ногой об ногу, как на остановке автобуса. Тем не менее они окатили их ледяной водой и умчались, завывая сиреной, восвояси.

А Погадаев и истопник в это время сидели на радиаторе в подъезде дома напротив, глядя друг на друга, как два злых таракана, и думали, где бы им добыть старенькие тренировочные.

Погадаев думал еще о том, что теперь он стал рецидивистом, а Муромцев размышлял, спаслась ли Машка.

Муромцеву было смешно. Глядя на озябших милиционеров в окно, чувствуя под задом горящие «щечки» радиатора центрального отопления, он радовался теплу и тихо, с сознаньем морального превосходства, мурлыкал как бы про себя:

– У, дур-раки, дер-ревенщина.

Погадаев был настроен иначе, философски. Он придумывал продолжение к пословице «Друг познается в беде». «А баба в изде», – добавлял он уже от себя.

В этот момент истопник слез с радиатора и с чувством собственного достоинства нараспев произнес:

– Е… твою мать…

– Что? – переспросил задумавшийся Погадаев.

– Бочкина-то мы забыли, – сказал истопник ужасным голосом.

– Как? – удивился Погадаев.

Вообще-то у него был хронический словесный понос, но в данном, исключительном, случае он предпочитал говорить односложно.

– Забыл я совсем про Бочкина, – сокрушался истопник. – Спал он, понимаешь, за печкой, с вечера еще спал.

– Так он сгорел? – наконец разродился Погадаев.

– Может и сгорел, – ответил Муромцев. – То есть я хочу сказать: хорошо, если дотла сгорел. А, впрочем, если не дотла, тоже хорошо.

Погадаев не понимал странную логику истопника – ведь погиб человек, однако поверил ему на слово, и, чтобы показать свой ум, сказал:

– Вот дурак-то Бочкин, ей-богу, дурак!

И оба затряслись безумным смешком: простодушный истопник смеялся себе на уме, а Погадаев (с хитрым выражением лица) – за компанию.

В это время выше этажом что-то зашмыгало, захлюпало, и, оставляя на ступеньках грязные следы кривых паучьих ножек, перед ними, с неземным выражением лица, появился выходец с того света, новопреставленный Малофей Бочкин.

Вид его был ужасен. На шее болталась огромных размеров серая крыса, отчего Бочкин стал похож с залитой кровью шеей на Иоанна Крестителя.

Его потрескавшийся рот непрерывно, вперемежку с проклятиями, изрыгал цитаты из Апокалипсиса:

– И возник конь рыжий, и всадник на нем. Одежда его состояла из лохмотьев, от которых исходил нестерпимый запах гари и свежего кала.

«Оборотень!» – подумал Погадаев и, дав задний ход, рванул вниз.

Он наизусть знал досье Бочкина. Там было черным по белому написано: в ноябре 1917 года бесследно канул в воду Соломон Моисеевич Каценельбоген, а из воды вышел русский партиец – Малофей Капитонович Бочкин. Молнией пронеслось все это в голове Погадаева, и каким бы дураком он ни был, а все же сообразил, что Бочкин не мог знать апостола Иоанна Богослова, а тем более – сочиненного им Апокалипсиса.

Муромцев же, не любивший принимать опрометчивых решений, к тому же приметивший на ухе Бочкина свою любимицу, был настроен более атеистично. Он аккуратно отцепил дрожащее от страха серое существо и сунул себе за пазуху.

После этого он еще раз внимательно оглядел Малофея и вынес оправдательный приговор:

– Малофей, ты – жив.

– Спалить хотели старика, – безучастно прошипел Бочкин.

«И возник конь черный и всадник».

– Нет, ты погляди, Погадаев, – крикнул вниз истопник участковому, который опасливо выглядывал из-за пролета, – ты погляди, какой старик-то у нас. Орел, впрямь, орел. Чапаев!

– Издеваетесь, – зарычал Бочкин.

– Да нет, что ты! Да иди ты сюда, идиот, – заорал Погадаеву Муромцев, которому не терпелось заняться крысой.

И пока Погадаев с Бочкиным на груди друг друга выплакивали каждый свою одиссею, истопник достал ожившую потеплевшую Машку и, дав ей кусочек шоколада, чудом завалявшийся в кармане, спросил:

– Ну как ты, маленькая?

– Одна спаслась, – сокрушенно ответила Машка.

В это время внушительного вида гражданин в полосатой пижаме отворил дверь и, высунувшись в притвор, пригрозил:

– Не будете давать спать, менты проклятые, я на вас вашему начальству нажалуюсь.

– Что ты сказал, сука ооровская, педераст! – загремел Муромцев и, пустив в гражданина крышкой от мусорного ведра и произведя таким образом артподготовку, сделал вид, что бросается к двери.

Испуганный гражданин скрылся.

– Надо сматываться, – сказал Погадаев, забыв, что он участковый, – сейчас позвонит.

– Му. к ты все-таки, Погадаев, – сказал истопник. – Куда он позвонит?

– Ноль два.

– Куда его направят?

– В наше отделение. Понял! – радостно закричал Погадаев.

И в это время подъехала коляска.

– Оперативно работаете, – съязвил Бочкин. По лестнице поднимались милиционеры.

– Вот эти, – высунулся гражданин в пижаме.

– Восильев, забери его, – обратился Муромцев к старшему наряда. – Это он поджег общежитие.

Милиционеры быстро скрутили гражданина в пижаме и поволокли вниз. Компаньоны пошли на выход, а Муромцев говорил вслед гражданину:

– Предупреждал я тебя – не связывайся с милицией, а ты – подожгу да подожгу.

– Граждане, – закричал гражданин, – любименькие милитончики, он все врет!!!

– Ничего, – сказал Федяев, которого на днях приняли в милицию из деревни по направлению интерната для умственно отсталых подростков, – следствие разберется.

– А-а-а! – заголосил гражданин.

А истопник сказал:

– Ничего, это тебе на пользу пойдет, в другой раз спать будешь крепче.

В милиции их встретили радостно. Истопнику и Погадаеву выдали новенькое обмундирование, а Бочкину – темный костюмчик из ткани «Патриотик» и зеленую шляпу.

Всех накормили и поднесли по сто грамм. Шутка ли, остались в живых!

И только Дубосеков, хоть и настроен был доброжелательно, но деньги, пятьсот рублей, списывать не хотел, несмотря на то что Погадаев представил акт сгорания за подписью Муромцева и Бочкина.

– Дай хоть сотню, – упрямо твердил начальник, – тогда спишу.

Итак, несколько важных дней было пропущено. Но компаньоны тем не менее не теряли надежды.

На следующее после пожара утро они заняли наблюдательные посты: Погадаев устроился под скамьей игрушечного домика на детской площадке, проделав в его стене отверстие в сторону подъезда, из которого должен был выйти Окладов; малохольный Бочкин спрятался в мусорном бачке дворовой помойки, а истопник влез на чердак дома напротив с мощным морским биноклем.

Оставалось лишь ждать, и все терпеливо ждали.

Тем временем стало подмораживать. Погадаев чувствовал, как холод забирается в сапоги, у Муромцева покраснел нос, но справедливости ради нужно сказать, что Бочкину пришлось хуже всех: мало того что у него к бачку примерзли усы, так еще не в меру ретивые хозяйки обсыпали его мусором.

Впрочем, последнее было не так уж худо, так как мусор давал тепло и годился для маскировки.

Настоящие испытания ждали их впереди.

Погадаев начал было дремать, как вдруг на площадку высыпали малыши из детского сада. Проснувшийся Погадаев обрадовался: следить за их играми было приятно и интересно.

Погадаев любил детей, во всяком случае, до этого дня. Однако черт решил взять пробу педагогического такта и характера Погадаева.

Вот что произошло: четыре возрастные группы, по сорок человек в каждой, стали бегать писать и какать в домик. Туалета-то на площадке не было. Накануне они как раз поели горохового супа, а утром попили смородинового киселя.

Погадаев ерзал под лившимися на него детскими экскрементами, но боялся напугать детей и лишиться наблюдательного пункта.

Тем временем все дети сбегали в домик по разу, некоторые – по два и по три, а несколько ребятишек почти не выходили оттуда. Погадаев начал понемногу привыкать, рассматривал в щелочку писочки девочек и размышлял: «Вот сволочи-няньки, совсем не смотрят за детьми. Надо будет запомнить у кого понос».

Тут его внимание отвлекли рабочие во главе с прорабом. Они зачем-то пришли на площадку и теперь горячо обсуждали, что делать с невесть откуда взявшимся на площадке мотором от МАЗа.

Вдруг прораб произнес энергичное выражение. Погадаев, правда, расслышал только: «на ***!».

Рабочие, кряхтя, подхватили мотор и с выпученными от натуги глазами потащили к помойке. Там они раскачали его и на счет «три» бросили мотор именно в тот бачок, в котором находился Малофей Бочкин. Тотчас по двору разнесся мефистофельский хохот. В дверях домика, на ходу натягивая штанишки, показались испуганные дети. Следом за ними, весь обосс…нный и обоср…нный, вылез, трясясь от смеха, Погадаев, показывая пальцем на бачок.

Детишки с воспитательницами, прыгая через штакетник, скрылись в детском саду. Рабочих словно Фома смел с площадки. Как говорится, в гордом одиночестве хохотал Погадаев во дворе, не в силах перевести дух. Тут в бачке раздался какой-то шорох и наружу показалась плешивая голова Бочкина, вся облепленная окурками, с торчавшими во все стороны обрывками усов. Он что-то хотел сказать, но поперхнулся, увидев Погадаева, и тоже зашелся старческим смешком. Так они покатывались друг над другом, когда сверху, оттуда, где засел истопник, послышался истошный вопль.

Любопытный Муромцев, желая знать, над чем смеются внизу, упал с крыши. Чудом он зацепился ногами за голову стоявшего на балконе того самого мужчины, который якобы поджег общежитие. Отсидевший по постановлению прокурора трое суток, он был отпущен домой за недостатком улик.

Теперь, наказанный за свое любопытство, Муромцев висел на высоте третьего этажа вниз головой на шее мужика. Мужик, в свою очередь, наказанный за свое, орал дурным голосом, а тяжелый морской бинокль, раскачиваясь на шее Муромцева, как метроном, бил с размаху мужику по яйцам.

Бочкин с Погадаевым бросили свой дурацкий смех друг над другом, чтобы дружно насладиться смехом над истопником и мнимым поджигателем, и, когда тот судорожно начинал вырываться от Муромцева, орали:

– За х… его хватай зубами, пироман паршивый!

Но секунды Муромцева были уже сочтены. Хоть и вниз головой, но не потерявший чувства юмора, истопник наконец осознал всю комичность ситуации: он заржал, ноги его самопроизвольно разжались, и он свалился на специально расстеленную для этого на земле, как делают пожарные, загаженную шинель Погадаева.

Друзья бросились к нему, поставили на ноги и повели прочь со двора.

В воротах Муромцев оглянулся и крикнул мужику который блевал тяжелой блевотой с балкона прямо на памятник юному вождю пролетариата:

– Ну погоди у меня, ответишь еще за подожженное общежитие!

В то время как происходили описанные выше события, Серебров-Окладов возвращался домой из однодневного дома отдыха. Войдя в ворота двора, он застал уже заключительный акт трагикомической сцены и добродушно усмехнулся в усы.

Тем не менее, встретившись лицом к лицу с незадачливыми компаньонами, он укоризненно покачал головой и сказал:

– Право, нехорошо, господа, поучились бы себя вести у собак.

Те вздрогнули разом, как от разряда высоковольтной линии, и смылись. А Серебров-Окладов у подъезда воровато оглянулся и скрылся за массивными двойными дверями. Войдя в подъезд, Окладов торопливо спустился в подвал. Озираясь по сторонам, он сунул руку под лежавшие в беспорядке доски и с удивлением обнаружил, что там ничего нет.

Его бросило в дрожь, и он лихорадочно стал выкидывать наверх безнадзорные пиломатериалы.

Через полчаса в подвале стало так чисто, как никогда не было со времени установления советской власти. Зато пятнадцать кубометров пиломатериалов валялись на лестнице так, что пройти сквозь них не смогла бы никакая амфибия. Но коробку из-под ботинок «Рила» Серебров-Окладов не обнаружил. А ведь именно в ней он хранил сокровища королевы Елизаветы. Проклиная на чем свет стоит советских людей и не подумав убрать за собой из подъезда грязные доски, он кое-как протиснулся между ними и поднялся на свой этаж.

А компаньоны пришли в котельную нового общежития, где у них была теперь новая штаб-квартира. Настроение у них было подавленное. Во-первых, они себя рассекретили. Во-вторых, новое общежитие помещалось в Театре сатиры, у которого МВД отобрало нижние этажи, и вот теперь сверху все время слышалось:

– Ха-ха-ха.

И несчастным милиционерам казалось, что это смеются над ними.

Первым делом Муромцев осмотрел клетки для крыс, сделанные ему по спецзаказу на Лодзинской судоверфи в связи с постоянно кризисным состоянием Польши, погладил Машку и дал ей кусочек шоколада «Тройка» с орехами, который она очень любила. Маленькие крыски испуганно жались по углам клетки, но Муромцев всех достал, осмотрел и, удовлетворенно хмыкнув, повернулся к товарищам.

– Смотри, театр не сожги, – бросил он Погадаеву, который закурил, но от слов Муромцева закашлялся, хотя курил с рождения, и на его глазах выступили слезы благодарности.

– Итак, к столу, командиры, – сказал истопник. – У меня есть одеколон.

Все выпили и истопник продолжил:

– Как начальник штаба, я хочу предложить вам одну идею, но сначала хочу послушать ваши соображения.

– Уже сообразили, – кивнул Погадаев на пустую флакушку тройного. – Продолжайте, генерал.

– Так вот, – сказал истопник, – подследственный нас опознал, и теперь незаметно мы действовать не сможем. Каково ваше мнение? – Все согласно закивали. – Предлагаю вводить новый персонаж.

У присутствующих вытянулись лица.

– Но кого? – осторожно спросил Погадаев.

– Твою любимую, – отвечал истопник.

– Ка-ак?! – вскочил, словно ужаленный, Погадаев. Было затянувшаяся новой розовой кожей рана, причиненная проклятыми насекомыми, открылась и снова стала пульсировать, пронизывая Погадаева незримыми укусами. – Ну, знаешь!.. – угрожающе начал он.

– Не кипятись, человек дело говорит, – вставил свое слово Бочкин, которого не кусали.

– Мое мнение, – продолжал Муромцев, – подсунуть ее под Окладова. Он ее не знает и не заподозрит. А мы выясним, где камушки…

Большинством голосов был принят план истопника. Погадаев высказался против. Несмотря на пережитый ужас, он еще питал слабую надежду, что виновница трагедии – не девушка. Он с ненавистью посмотрел на Муромцева и вдруг вспомнил, что любимая не пришла на свидание.

– Так где ж теперь ее найдешь? – радостно вскричал он.

– Где? – переспросил Муромцев. – Да на трех вокзалах. – И, увидев, как перекосилось лицо Погадаева, добавил: – Пусть теперь Окладов полечится.

Все злорадно засмеялись, и даже Погадаев нехотя улыбнулся.

– Ладно, – сказал он, – хрен с вами!

– Тогда вперед! – скомандовал Муромцев.

На улице они поймали такси, уселись, и истопник, небрежно бросив на руль червонец, сказал, видимо, вспомнив юность:

– На три вокзала гони, получишь на чай.

Шофер не заставил себя уговаривать, и машина полетела, как птица.

В дороге Бочкин и Погадаев чувствовали себя как-то скованно и поминутно поглядывали на счетчик.

Погадаев стеснялся закурить, лишь Муромцев чувствовал себя непринужденно, словно и не знал другого транспорта.

Вытащив неизвестно откуда зеленую гаванскую сигару, на которой было почему-то написано «Амстердам», он серебряными щипчиками для ногтей откусил ее кончик и закурил, обдав пассажиров густым душистым дымом.

– А что, любезный, – обратился он к шоферу, – правда, что на трех вокзалах бля. ей, сколько душе угодно?

– Как не быть, – отвечал видавший виды пожилой шофер.

– А ты что, всех там знаешь? – продолжал интересоваться Муромцев.

– Как не знать, – отвечал шофер.

– А у которой мандавошки?

– Райку, что ли? Да кто ж ее не знает!

– А что, мил человек, у нее всегда мандавошки?

– А вы, чай, не поймали? – осклабился шофер.

– Он поймал, – Муромцев кивнул на покрасневшего Погадаева.

– Что ж теперь, бить ее? – спросил шофер. – У нее отец – генерал милиции.

– Ну зачем бить? – поморщился Муромцев. – В моем роду, а насчитывает он тринадцать столетий, женщин бить не принято. Познакомиться хочется поближе.

– Так бы и сказали, что «Ваше Превосходительство», – ухмыльнулся шофер. – Я ведь тоже не из простых.

– Да кто ж ты?

– Гришки Отрепьева внук.

– Ах ты, сукин ты сын! – радостно вскричал истопник. – А знаешь ли ты, падла, что из-за твоего деда в России революция случилась?

– Как не знать, – самодовольно усмехнулся шофер.

– Так ты монархист? – строго спросил Муромцев.

– Никак нет! Анархист я, – сказал шофер.

– Троцкист ты, – вдруг с заднего сиденья встрял в разговор спокойно до того слушавший их Малофей.

– Чтой-то он? – спросил Муромцева шофер.

– Осведомитель, – мигнул Муромцев. – Ему везде троцкисты мерещатся.

– Ну и компания! – воскликнул, не выдержав, Погадаев. – Взять бы вас всех сейчас тепленькими.

– А этот?

– Милиционер.

– Тьфу.

– Не бойся. Покажешь нам Райку – и катись на все четыре.

– Эх, родные, залетные! – вдруг заорал таксист, и машина, взревев, зацокала копытами по Комсомольской площади.

Компания вышла. Муромцев на ходу швырнул таксисту четвертную.

Они подошли к массивным дверям Казанского. За исключением опытного таксиста, всем казалось, что женщины, входящие и выходящие из здания, все поголовно бл…ди.

– Ну и бл…дские же рожи у советских баб, – осерчал Муромцев.

– Не кипятись, – прошептал таксист и повлек друзей к женскому туалету. Оставив их у окна, он заглянул в туалет и крикнул: – Райка!

Выбежала миловидная девушка и, увидев Погадаева, нырнула было обратно, но Муромцев уже держал ее за запястье железной рукой.

Обратно ехали молча. Девушка, правда, один раз обозвала Погадаева фраером и один раз – педерастом.

Погадаев молчал, словно говном пообедал. В остальном доехали благополучно.

Вышли из машины, и шофер спросил:

– А деньги? По счетчику надо бы.

– X. тебе, таксистская рожа! – весело шепнул Отрепьеву монархист Муромцев, и друзья радостно вошли в подъезд знаменитого театра.

А таксист, сжав баранку так, как сжимал грудь своей жены, когда она еще училась в десятом классе средней общеобразовательной школы, рванул с лязгом прочь.

– А я думала, на спектакль пойдем, – оказавшись в котельной, сказала девушка.

– Погоди, будет тебе «спектакль», – зло ответил Погадаев. – За все, сука, заплатишь.

Девушка прижалась к Муромцеву, а тот покровительственно обнял ее за пухлую грудку и сказал Погадаеву:

– Молодой человек, прошу вас соблюдать субординацию. – И добавил: – Если ты еще хоть слово вякнешь, недоносок, я из тебя вермишель сделаю. – Муромцев ласково улыбнулся девушке и увел ее для переговоров за печку.

Через некоторое время оттуда послышался шепот и какое-то чавканье. Погадаев с Бочкиным подумали: «Жрут чего-то». И обоим нестерпимо захотелось есть. Через несколько минут улыбающийся Муромцев вывел немного смущенную девушку из-за печки.

– Ну как? – спросили компаньоны.

– Согласна, – небрежно кивнул Муромцев.

– А ведь ее папаша-то, – прищурился истопник, – наш начальник.

– Пропал, – обмер Погадаев.

А Бочкин наконец снял шляпу и стал вертеть ее в руках, время от времени едва заметно кланяясь. Теперь на очереди было решить, как устроить знакомство.

– Экселенц, – обратился Погадаев к истопнику, – а что, если…

– Что? – спросил Муромцев.

– Да нет, ничего, – отозвался Погадаев, отгоняя, как назойливую муху, глупую мысль повторить все как в первый раз.

– Нашел!!! – закричал Муромцев. – Ух!! – Все взоры обратились к нему. – Устроим ее продавать портвейн.

– Ура! – закричали все, кроме девушки, удивляясь, как это, в сущности простое решение не пришло в их головы.

– Работать я не буду из принципа, – сказала она.

– Может, один день, а то и того меньше придется работать, – успокоил Муромцев.

И тут же, придя в магазин, устроили все в лучшем виде. В «винном» была непрерывная текучесть кадров, так как, поступив туда на работу, продавцы либо спивались, либо попадали за решетку, сплошь и рядом практикуя одновременно и то и другое.

«Интересно, сколько продержится эта?» – подумал директор.

Рано утром, получив последние наставления от Муромцева, Рая ушла на работу.

– Не торопись, – сказал на прощание Муромцев, – клиент, как только почувствует укусы, все расскажет, если ты покажешь ему эту бутылочку.

– «По-ле-тань», – прочла по слогам Рая.

– Бери, бери, – пробурчал ласково Муромцев и не удержался, чтобы не шлепнуть девушку по круглой вертлявой попочке.

Директор, который всегда приходил на работу в пять часов утра, чтобы перемешать дорогие вина с разной дрянью, типа яблочной бормотухи, не на шутку встревожился, увидев через пять минут после него пришедшую Раечку. «Уж не из ОБХСС ли она?» – подумал он и заискивающе улыбнулся.

– Не из ОБХСС, не ссы, – сказала Рая, которая умела читать в мыслях любого подонка, как в своих собственных, и окатила директора взглядом, словно теплой мочой из тазика.

Директор устыдился своей слабости и пошел перемешивать вина, проклиная на чем свет стоит свой нелегкий неблагодарный труд, а девушка присела на прилавок и стала ждать.

Ровно в пять тридцать утра она увидела наконец того, кого ждала. В длинном, на ватине, итальянском пальто, купленном в комиссионке Тишинского рынка, широко ставя ноги в американских ботинках Goodyear, вразвалку подошел наш герой к дверям винного магазина и деловито сквозь стекло заглянул внутрь. По виду Окладова сразу нельзя было разобрать, фарцовщик ли он или молодой пьянчужка. Однако он держался уверенно, как патриарх московской епархии Никон. Увидев привлекательную девушку с голыми ногами, сидящую на прилавке, он приосанился, провел по коротко стриженым волосам крепкой загорелой рукой и поманил ее к себе.

Раиса неторопливо слезла с прилавка и, приоткрыв дверь, запертую на цепочку, увидела большеголового, похожего на ньюфа с собачьей выставки, парня, который улыбнулся и спросил:

– Выпить хочешь?

Она неопределенно пожала плечами и вдруг, тоже нечаянно, улыбнулась.

– Ладно, без фраеров, – сказал Окладов, которому девушка понравилась. – Пару портвейна!

Та покорно принесла бутылки.

– Что-то я тебя здесь раньше не видел, – сказал Окладов.

– А я первый день, – призналась Рая.

– Слушай, ты же совсем пропадешь здесь, – сказал Окладов, на которого, когда у него был портвейн, находили благодушие, сочувствие к людям и меценатство. – Вот что, – сказал он непререкаемым тоном, – возьмем сейчас еще портвейна и уйдем ко мне.

– А дальше что? – спросила Рая.

Наученный однажды горьким опытом, когда его взяли за чужую кражу из церкви, Окладов никогда не строил планов на будущее, поэтому он только ответил:

– Там видно будет, а будет все хоккей.

– Эх, была не была! – сказала Раечка. – Пошли!

Сгибаясь под тяжестью портвейна, которого влюбленные взяли с собой сколько смогли унести, они свернули в переулок и вошли в трехэтажный старинный дом, отделанный изразцами и с приделанной мансардой на третьем этаже, где помещалась квартира легендарного Шаламовича, который постоянно, находясь над Окладовым, надоедал ему тем, что беспрерывно ходил в туалет, отчего тонкая акустическая перегородка превращала шум воды и пер. нья Шаламовича в рев Ниагарского водопада.

Вообще о Шаламовиче нельзя не сказать особо. Родившийся после войны и обладавший ногами, которым мог бы позавидовать чемпион мира по бегу Куц, Шаламович притворялся инвалидом войны, ходил на костылях и носил на груди практически все ордена и медали Советского Союза. Я лично думаю, что это происходило от артистичности его любившей выпить и похулиганить души, не любившей, однако, отвечать в милиции за совершенные в этом состоянии поступки.

Но вернемся к молодым людям. Как только они вошли в дом, собаки немедленно признали в Рае хозяйку, потому что им до смерти осточертел Окладов. Да и он сам, покончив с двумя бутылками портвейна, стал заботливым и внимательным кавалером.

Уложив девушку на диван и глядя в ее синие счастливые глаза, Окладов, отхлебнув из носика заварочного чайника, поцеловал ее в раскрытые губы. И тут Рая вспомнила.

– У вас ванная есть? – спросила она.

Окладов провел девушку по скрипучим половицам и, включив свет, шепнул:

– Приходи скорей.

Девушка осталась одна. Она разделась и, вынув из кармана флакончик с «Полетанью», изогнулась всем телом и вылила все его содержимое на пушистый лобок. Послышалось шипение, голубой дымок окутал ванную комнату и рассеялся. На дне ванны лежала приличная кучка дохлых манд…шек.

– Чудесное средство, – прошептала девушка и, включив воду, встала под душ, с удовольствием потирая намыленной губкой свое молодое упругое тело.

Озадаченный читатель вправе спросить: а как же приказ Муромцева? Но кто из нас возьмется осудить влюбленную женщину? Я спрашиваю, кто???

Лежа на специально постеленных для такого случая Окладовым крахмальных, с дырками, простынях, теплая, розовая, натертая махровым полотенцем, Рая была на седьмом небе от счастья. А когда Окладов совершил что положено, поднялась еще выше. Потом они покурили, лежа на спине, по очереди пропуская одно в другое колечки голубого дыма, не зная, что Шаламович в это время наблюдает за ними в обратный перископ, позволяющий видеть нижний этаж.

Прошло три дня. От Раисы не было никаких известий, и компаньоны решили наведаться в магазин. Там их встретил рассерженный директор и предложил оплатить украденный портвейн.

В ответ на это Муромцев предложил ему провести ревизию, чтобы установить факт недостачи или, грубо говоря, кражи. Тогда директор предложил им забавный компромисс. По условиям компромисса, компаньоны должны были взять бесплатно столько напитков, сколько смогут унести на себе, и, в свою очередь, обещать, что они видятся в последний раз. Тяжело нагруженные выпивкой, не позабыв конверт с наличными, подаренными директором магазина сверх компромисса, друзья вышли из магазина.

– Куда теперь? – тяжело дыша, спросил Бочкин.

– К тебе пойдем, – сказал Муромцев. – Все равно Окладов давно догадался, что ты никакой не сумасшедший, а просто му..к.

Нужно было видеть радость старенькой Кати при виде окрепшего от бивачной жизни мужа. Однако ее радость была недолгой. Вместо того чтобы сидеть в комнате, они пошли на кухню и стали пить, громко бранясь, рассказывая похабные анекдоты и чокаясь, как велел Муромцев. В сущности, им и велеть ничего не надо было: скоты по своей природе, они вскоре так наклюкались и так безобразно себя вели, что даже стены побагровели. Окладов, у которого иссяк запас портвейна – и за отсутствием валюты оный нечем было пополнить, – долго крепился, но потом все-таки пошел на кухню.

«Все же они в славных людей превратились: вот что с человеком делает страсть к кладоискательству», – ехидно думал он, идя по коридору.

– Послушайте, ребята, хотите со мной выпить? – спросил он у честной компании.

– Хотеть-то хотим, – отвечал Муромцев, – нос венерическими больными не пьем.

– Так это вы мне эту суку подсунули? – усмехнулся Окладов, которого второй день мучили приступы гонореи.

– Ну почему «подсунули», – огорчился Муромцев, наливая себе портвейна. – Хорошая девушка, дочь генерала…

– Райка! – повелительно позвал Окладов.

На кухню вышла девушка, исподлобья глядя на компаньонов.

– Беги за пенициллином, дядя меценат даст деньги, – сказал Окладов.

– Почему за пенициллином? – спросил Муромцев и вдруг все понял. Лицо его осветилось доброй человеческой улыбкой, он сгреб Окладова за грудки и прорычал: – Ты что же, гад, триппером ее наградил?

– Не знаю кто кого наградил, – вырываясь, пробурчал Окладов. – В этой стране у всех либо триппер, либо трихомоноз, либо манд. вошки…

– Ладно, – сказал Муромцев, передавая Рае деньги, – иди, милая, и не забудь купить шприц.

Повеселевшая девушка радостно побежала в аптеку, а Муромцев, наливая в блюдечко Окладова коньяк, спросил:

– А как там бриллианты поживают?

При слове «бриллианты» Погадаев и Бочкин, которые храпели, уронив голову, один – в умывальник, а второй – в помойное ведро, очухались и вытаращили на Окладова глаза.

– С.издили их у меня, – возмущенно, но тихо сказал Окладов.

– Вот что, братушка, – положив сильные локти на стол, сказал истопник. – Ты отдаешь себе отчет в своих словах, а? Ведь я вместо шприца знаешь что тебе в ж. у засуну?

Когда вернулась Рая, Окладов как раз кончил свой вахлацкий рассказ.

– Да, – сокрушенно покачал головой Муромцев. – Согласитесь, Окладов, что только мужи прячут алмазы под лестницей, да еще в коробке из-под ботинок.

– Это все они виноваты, – покосился Окладов на осведомителя и милиционера.

– Бандит и прохвост, – выразил Бочкин свое мнение об Окладове.

– Друзья! – воскликнул Муромцев. – Время ли нам ссориться? Все силы мы должны сейчас бросить но определение местонахождения клада. Думаю, что он далеко не ушел. Впредь, чтобы все были равно заинтересованы в деле и относились друг к другу с уважением, предлагаю заключить договор, в котором каждому будет полагаться равная доля.

При слове «равная» Бочкин подпрыгнул на месте, но истопник успокоил его словами:

– Все равно клад придется искать мне, а вам, му., кам, которых я люблю, как родных братьев и сестер, останется только получить дольки. Тот же, кто пожелает взять в жены мою прелестную воспитанницу, будет богаче вдвое. Идет?

Все закивали и умильными глазами посмотрели на Раю.

– Думаю, – добавил Муромцев, – что письменный текст договора составлять не следует, так как все присутствующие – честные люди, но устную клятву мы все-таки дадим. Повторяйте за мной: «Я, компаньон по розыску и дележу клада, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…».

Несмотря на блатные и жаргонные слова, а также уклон в сторону стяжательства, клятва сильно смахивала на клятву юного пионера. Но так как никто лучшего предложить не смог, сгодилась и она.

– А теперь, Погадаев, – воскликнул истопник, – дуйте с Бочкиным за домовой книгой и досье на жителей подъезда, а вы, сударь, снимайте штаны. – И, набрав в шприц миллиард кубиков пенициллина, он сделал Окладову укол. Раечке он тоже сделал инъекцию, правда, держа зачем-то указательный палец свободной руки между ног девушки, но зато намного менее болезненную, чем Окладову.

– Ну вот, друзья, – улыбнулся он, – теперь вы здоровы. Это я вам говорю как врач.

– Причуды у вас, – съязвила Раечка.

– Если бы у врачей не было причуд, – улыбнулся Муромцев, – они были бы не врачи.

Вернулись компаньоны с домовой книгой и досье на жителей подъезда.

Муромцев углубился в чтение. Видно, смешанный индуктивно-дедуктивный метод, который он изобрел, помог ему, потому что лицо его просветлело, и он, что-то записав на листке, отложил книгу.

– А ну, дармоеды, одна нога здесь, другая – там, вернуть документ и обратно!

Через несколько минут «дармоеды» были на месте.

– Есть два адреса, – сказал истопник. – Первый – печально всем известный Шаламович, второй – пионер, староста радиокружка Степанов. Я лично склоняюсь ко второму, но проверить надо обоих. Пошли!

– Зачем идти, – ухмыльнулся Бочкин, решив пошутить. – У меня отбойный молоток есть. Ведь от Шаламовича нас отделяет один потолок.

Но Муромцев то ли не понял, то ли не захотел понять шутку и весело сказал:

– А ну тащи сюда молоток!

Проклиная свой язык, Бочкин полез на антресоли, стал вытаскивать отбойный молоток и, запутавшись в шланге, свалился на пол.

Не сразу поняв, что случилось, он заорал:

– Убивают!

– Не ори, придурок, ментов накличешь, – сказала Бочкину Рая, отпихнув сильной ногой молоток, подкатившийся к Погадаеву и упавший острым жалом на его мозоль, отчего тот скривился всем телом.

– Так, давай сюда, – сказал Муромцев. Долбить он решил из туалета, так как, по мнению Окладова, Шаламович в этот момент находился именно там.

Муромцев расправил плечи, поплевывая на руки, и, взяв вздрагивающий молоток, со словами «А признайся, Малофей, молоточек-то с. издил?» – направил его в потолок.

Молоток, не успевший затупиться на стройке, с грохотом лихо прошел сквозь панель и раскаленным жалом вонзился в задний проход вечно сидящего на унитазе Шаламовича.

Тот охнул и, не без труда соскочив с отбойного молотка, бросился, не разбирая дороги, из дому.

С огорчением поглядев на спину удалявшегося с такой скоростью, что ему мог позавидовать любой самолет, и непрерывно кричавшего Шаламовича, Муромцев с сожалением отбросил молоток в сторону, так что он вторично попал Погадаеву на ногу, и с этого момента тот стал прихрамывать.

– Итак, – добавил Муромцев с сардонической усмешкой, – остается пионер.

И они пошли к Степанову, который находился дома один и перебирал бриллианты, дожидаясь прихода родителей.

Услышав звонок, он задвинул коробку под кровать и пошел открывать дверь.

Грозный вид четырех мужчин и одной женщины насторожил Степанова, к тому же двое предъявили удостоверение милиционеров.

– А я уж и сам хотел отнести, – заискивающе сказал Степанов.

– Я бы тебе отнес! – прохрипел Муромцев, взяв пацана на шиворот. – Люди, понимаешь ли, приготовили для киносъемок, – кивнул он в сторону Раи, – а он украл. Это тебе, милок, не радиодетали из кружка издить и прятать под лестницу.

Степанов густо покраснел, потому что, будучи в кружке старостой и пользуясь тем, что ему доверяют, он съиздил из кружка все ценное, что там было, и теперь думал, что неплохо было бы съиздить руководителя кружка Александра Семеновича, чтобы тот делал ему приемники из съизженных деталей, так как сам Степанов умел только издить, а собирать не умел.

– А вы, тетенька, режиссер? – спросил Степанов, пытаясь перевести разговор на другую тему.

– Я сейчас режиссер, – грозно взглянул на Степанова Муромцев и сказал: – Граждане понятые, приступим к протоколу.

В это время в прихожей послышались голоса Степиных родителей, и Степа умоляюще посмотрел на Муромцева.

– Ладно уж, – подобрел неожиданно тот, – но смотри, еще что-нибудь съиздишь, приноси к нам в милицию. И отдашь мне лично, понял?

– Понял, – залепетал Степанов и, полный благодарности, поцеловал Муромцеву руку.

– Пионер? – спросил, выходя из комнаты, Муромцев.

– Да, – гордо сказал Степанов, и Муромцев вытер поцелованную руку о штаны Погадаева.

– А вы, граждане, по какому вопросу? – спросил Степин отец, попавшийся компаньонам навстречу.

– Да вот – хотели пригласить вашего мальчика на съемки фильма «Кража под лестницей», но теперь видим, что он для этой роли не подходит.

Компаньоны вышли на улицу. Муромцев любовно прижимал коробку к себе, а все остальные смотрели на нее с вожделением, словно на женщину, которая желательна, но временно невозможна.

Во дворе они увидели толпу граждан, встревоженных поведением Шаламовича, который все еще носился вокруг дома, зажимая грязным пальцем изуродованный задний проход, и вопил благим матом, к которому отчетливо примешивались и настоящие матерные слова.

Самое удивительное, впрочем, было то, что бежал он без костылей, с которыми не расставался уже лет десять подряд. Муромцев привлек внимание потревоженных жителей и, когда все замолчали, сообщил жильцам по секрету, что Шаламовича укусило за задницу чудовище из озера Лох-Несс, неизвестно как и почему проникшее вплавь в московскую канализацию.

Таким образом потешившись над несчастным Шаламовичем, провожаемые удивленными возгласами, компаньоны поднялись к Бочкину и, заперев полоумную старуху в клозете, дрожа от восторга, высыпали сокровища на стол.

И тут же им стало казаться, что в комнате, кроме них, еще кто-то есть. Тут вверху послышался легкий смешок, и с потолка спрыгнул полковник японской разведки, известный самурай, каратега и ниндзя, который к тому же слыл большим шутником.

Сверху на одежду его была накинута какая-то хамелеонская сетка, отчего он невидим был на потолке, а на руках были железные крючья, которыми он за него и цеплялся.

«Опять ремонт придется делать», – тоскливо подумал Бочкин и вдруг узнал в неожиданном косоглазом и желтолицем госте в прошлом майора японской разведки Ямакаки Сигимицу, который в свое время завербовал Бочкина на Халкин-Голе.

– Сигимицу! – обрадовался он гостю.

– Бочкин! – воскликнул самурай, который тоже узнал приятеля, несмотря на то что оба немного постарели. Они обнялись.

– Ты его знаешь? – спросил Муромцев ошеломленного Бочкина и на всякий случай пододвинул ценности к себе, перебирая в памяти приемы японо-китайской борьбы, с которыми, по его мнению, мог на него напасть не прошенный в дом самурай.

– А вы тут даром времени не теряли, как я вижу, – сказал японец таким выговором, словно всю жизнь жил на Зацепе.

– Национальное достояние, – мрачно заметил Муромцев.

– Успокойтесь, господа, Япония не собирается отнимать у вас данные сокровища, – сказал япошка, – но она могла бы у вас их приобрести, заплатив свободно конвертируемой валютой, а также обеспечить беспрепятственный выезд господам в нашу страну.

– Это другое дело, – сказал Муромцев уже несколько спокойнее, а у Окладова остановилось сердце от слова «валюта», и он быстро сказал:

– Согласен.

– Подумайте, господа, – сказал Сигимицу, – а я к вам наведаюсь позже.

После ухода Сигимицу все, кроме Муромцева, стали орать и требовать у истопника свою долю.

– Как хотите, – сказал Муромцев, – но лично я считаю, что мы должны все продать оптом и получить чеки швейцарского банка, – так будет надежнее, – а про себя подумал: «Суки продажные, я вам устрою Японию!»

Лишь Рая в душе была заодно с Муромцевым и только боялась сказать, но в какой-то момент, переглянувшись, они друг друга поняли.

Когда все легли спать и от выпитого на ночь коньяка захрапели, Муромцев бесшумно поднялся и выскользнул, как тень, из квартиры. Он бесшумно спустился мимо спящего на потолке лестничной клетки Сигимицу и позвонил в КГБ.

Через две минуты к дому подъехала черная автомашина, колеса которой были обмотаны тряпками, чтобы уменьшить шум при торможении, и Муромцев уехал. Однако через полчаса он вернулся, правда теперь на пожарном автомобиле, выдвижные лестницы которого были также обмотаны тряпками.

Машина выпустила лестницу, и Муромцев в открытое окно упал на свою кровать. Компаньоны заворочались, но ничего не заметили.

Муромцев слегка притворил окно, тихонько вытянул у Погадаева из штанов резинку для продержки и сделал рогатку, а пульку скрутил из большой канцелярской скрепки и, крадучись, выглянул на лестницу.

Самурай традиционно спал на потолке этажа и во сне сладко чему-то улыбался. Муромцев изо всей силы оттянул резинку и, хорошенько прицелившись, послал пульку в худенький зад япошки.

На лестнице что-то загремело, послышались японские ругательства и скрежет когтей. А Муромцев, хихикая в кулачок, на цыпочках пошел в постель.

Под утро он сладко спал, когда его разбудил упавший в щель окна к нему на постель какой-то тугой узелок. «Слава Богу, – подумал Муромцев, – КГБ не подвел».

Чуть рассвело, а все уже поднялись, возбужденные, счастливые. Окладову, правда, хотелось больше в Америку, но Япония также вызывала у него восторг. Саке, аппаратура, гейши – все это манило и притягивало как магнит. Он, правда, не совсем представлял, чем будет там спекулировать, но, тем не менее, верил в свою фарцовскую звезду.

Погадаев решил в Японии также пойти в менты, чтобы выучить карате. Ну а для таких, как Бочкин, работа есть в самых отдаленных уголках земного шара. Бочкин решил, что деньги будет тратить на молоденьких женщин, а доносить будет на них же, но безвозмездно, в качестве хобби.

Рая еще не знала, как поступить, но по-женски решила держаться Муромцева.

Ровно в восемь часов наступило время для нанесения ранних визитов, и на пороге появился господин Сигимицу, почесывая маленькую попку и по-японски испытующе всматриваясь в компаньонов.

В конце концов он решил, что в него стрелял Погадаев, так как у него была самая дурацкая из всех рожа.

«Ну погоди, сука поганая, советская тварь, – думал самурай. – Дай только приедем в Японию».

Как он и предполагал, сделка совершилась. Каждый взял чек на круглую, со многими нулями, сумму, а драгоценности перекочевали в белый японский портфель с драконом, замки которого с лязгом захлопнулись, напомнив Погадаеву зубные протезы.

– Теперь о паспортах, – сказал япошка. – Они только на четырех человек – девушку и трех мужчин.

– Тогда давай назад сокровища, – заявил Муромцев.

– Не торопитесь, господа, есть еще один – итальянский. Кто желает в солнечную Италию? – И японец почему-то посмотрел на Окладова.

«В самом деле, почему бы не в Италию? – подумал Окладов. – Заодно избавлюсь от мента, стукача и шлюхи. А нажраться портвейна можно и в Италии, на худой конец вермута».

И он ответил:

– Согласен!

«Дешевка, – подумала Рая, – клялся в любви, алкоголик».

– Господа, получите паспорта, – торжественно проговорил японец. – Теперь вы японцы и, следовательно, должны мне подчиняться, как представителю власти, за исключением господина Окладова, разумеется.

– А что, конституция у вас не действует? – поинтересовался Муромцев.

Все с любопытством рассматривали свои паспорта с неизвестно откуда взявшимися на них фотографиями владельцев.

– Не помню, чтобы я сдавал фотографию, – сказал Муромцев, и японец перенес центр тяжести подозрения с Погадаева на него.

Вдруг Окладов вскочил с места, возмущенно глядя на японца: он наконец прочел свою фамилию в паспорте. Там значилось: «Винченцо Залупини».

– С такой фамилией я никуда не поеду! – заявил он.

– А какая? – все с интересом повернули головы к Окладову.

– Господин Залупини, – сказал японец, – ваша фамилия скабрезно звучит только в СССР. В Италии же больше половины населения носит такие фамилии.

«Ладно, хрен с тобой, – подумал Окладов и присел. – Вот страна! Даже японцы здесь какие-то советские, бл…ди!»

– Господа, самолет через час. Ваш также, Окладов, прошу прощения, синьор Залупини. А теперь прошу вас всех к трюмо.

Все сели к трюмо, где еще совсем недавно любовалась собой супруга Бочкина. Тут Бочкин, само собой, вспомнил про жену.

С диким воплем он стремглав кинулся в сортир и освободил полуживую, голодную, как уличную суку морозной зимой, свою Катю. Ему вдруг стало жалко расставаться с женой, с которой он прожил как за каменной стеной долгие счастливые годы. «Куда ее, падлу, девать?» – подумал он.

– Возьмем ее? – спросил он у Сигимицу.

– Как хочешь, – сказал Сигимицу. – Ты знаешь, тебе я ни в чем не могу отказать. – И он достал из кармана чистый итальянский паспорт.

Тут Бочкина прошиб озноб. Ведь ей придется ехать в Италию вместе с Окладовым, этим прохвостом и бандитом, соплей морской, который ее ненавидит!

Японец, почувствовав, что вот-вот разразится гроза, сказал:

– А больше паспортов у меня нет.

Бочкин сник, а Сигимицу взял вечное перо и стал выводить: «Катрин де…».

– Пахуччио, – подсказал Окладов.

– Сволочь, – прошипел Бочкин.

– Ну хватит, времени в обрез, – сказал япошка.

Они быстро переоделись в привезенное им платье: японцы – в кимоно, а Окладов с Катрин – в туники.

Сигимицу быстро всех загримировал и отвел в машину. Машина полетела в аэропорт.

В аэропорту все сошло гладко, за исключением небольшого происшествия. Чиновник таможенной службы, невозмутимо пропустивший Сигимицу, Окладова, Бочкина, Катрин и даже Погадаева, у которого рожа все равно, несмотря на подведенные косые глаза, оставалась рязанской и в лучшем случае могла сойти за татарскую, но уж никак не за японскую, – вдруг придрался к Муромцеву.

– Ты японец? – спросил он истопника.

– Японец, – на чистейшем русском языке невозмутимо отвечал истопник.

– Тогда скажи что-нибудь по-японски.

– А ты сам японец? – ответил вопросом на вопрос Муромцев.

– Я советский гражданин при исполнении служебных обязанностей, – ответил таможенник.

– Тогда как же ты, муд…к, поймешь, что я скажу? – удивился Муромцев.

Его тут же схватили, скрутили руки, поволокли.

Муромцев, обернувшись, бросил умоляющий взгляд на Сигимицу, но тот пожал плечами: что, мол, могу поделать?

– Педераст! – крикнул ему на весь аэропорт истопник, но в этот момент его втолкнули в стоявший прямо в зале таможни милицейский «воронок».

Следующей была Рая. Оставшись одна, она растерялась. Таможенник внимательно оглядел ее и вдруг предложил раздеться.

Девушка послушно сняла кимоно, и вздох восхищения всех присутствующих в зале мужчин взлетел к потолку.

– А теперь оденься, – сказал таможенник.

Рая беспомощно тыкалась в чужое ей платье, но напрасно: кимоно не надевалось.

– Милиция! – крикнул пронзительно таможенник. И вот – подбежали, скрутили Раю и втолкнули в тот же «воронок», который, словно этого и ждал, тут же рванулся с места.

«Да, без провалов в нашей работе не бывает», – безразлично подумал Сигимицу и пошел к трапу «Боинга», где от души радуясь чужой беде, уже наслаждались статусом экстерриториальности Бочкин, Окладов и Погадаев. Не знали компаньоны, что Сигимицу подсунул им фальшивые чеки.

– В школу шпионов их отдам, – сказал себе самурай и невозмутимо уселся в углу.

И вот зарокотали моторы, и взмыли в небо зарубежные аэропланы, увозя с собой торговца живым товаром и патриота Японии – Сигимицу. И совершивших самое тяжкое преступление – измену Родине – четверых бывших советских граждан, получавших лестные отзывы товарищей по работе.

Итак, дорогой читатель, ты уже, наверное, догадался, что наша повесть подошла к концу. Но есть, правда, еще одно невыясненное обстоятельство, и поэтому заглянем на прощанье в «воронок» и посмотрим что там.

Тем временем, как самолеты уносили от законного возмездия глупых предателей, в неосвещенном «воронке» шла какая-то возня.

Это галантный Муромцев впелёнывал, как в кокон, Раечку в кимоно то ли случайно, но, скорее всего, нарочно натыкаясь руками на ее прелести при каждом торможении или повороте машины. К слову сказать, ей это было отнюдь не неприятно.

Наконец машина остановилась у здания Моссовета. Швейцар-англичанин, принявший в свое время по ошибке советское подданство, проводил их по зеленой лестнице в верхний зал.

Рая шла и недоумевала, надеясь на худшее, а Муромцев загадочно улыбался.

На минуту они остались одни. Но тотчас же, не успели руки Муромцева в очередной раз коснуться сквозь толстое кимоно Раиных гениталий, отворилась дверь и, приветливо улыбаясь, вошел Всесоюзный староста с какими-то коробочками в руках.

– Дорогие мои, от души поздравляю вас! – сказал он. – Указ этот гребаный читать не буду, все равно я без очков ни хрена не вижу, а очки изданул то ли кто-то из посетителей, то ли из аппарата. Возьмете его с собой, – сказал он, пряча Указ к себе в карман. – В общем, дорогие мои, вы – Герои Советского Союза. – И он приколол им какие-то значки на грудь, обняв и трижды по-русски расцеловав, а Раю при этом – в губы. – Но, я думаю, значки значками, а наличные вам тоже не помешают. Вот, – сказал он, – здесь ровно двадцать пять процентов, по закону, можете пересчитать, в каждой из двух пачек должно не хватать по пятьсот рублей. А насчет наказания этих педерастов вы неплохо придумали, пусть помучаются на чужбине, хи-хи… Честно говоря, от вас, Муромцев, я этого не ожидал. Но все же, хоть вы и бывший ротмистр, тем не менее русский человек, хотя, – он кивнул в сторону Раи, – женщины, при всех обстоятельствах, все-таки ближе к Родине. Ну, пора прощаться, – сказал он. – А вас, – обратился он к Рае, – внизу ждет еще один сюрприз.

– Служим Советскому Союзу! – дружно гаркнули Муромцев и Рая.

– Ну-ну, – добродушно сказал Калинин, – к чему это, здесь все свои.

– Прошу вас, сообщите на работу, чтобы прогул не ставили, – попросил Муромцев.

– А вот этого не могу, увольте, – дисциплина есть дисциплина, – ухмыльнулся Михаил Иванович.

Когда за ним закрылась дверь, явился тот же швейцар и повел их к выходу. Рая, польщенная словами руководителя о Родине, не чуяла под собой ног. А у выхода ее вообще чуть не разбил паралич.

Ей навстречу поднимался со счастливым лицом генерал-маршал Дубосеков, который десять лет назад выгнал Раю из дома за то, что она украла из его кармана двадцать копеек на мороженое.

– Рая! – крикнул он.

– Отец! – рванулась она и, ослабев, повисла у него на шее.

– Поедем скорей домой, – сказал Дубосеков, словно вчера только выгнал ее из дома.

– Нет, папа, сегодня я не могу. Я еще должна выполнить свой женский долг. Если хочешь, можешь меня подвезти до котельной.

Дубосеков понимающе взглянул на Муромцева и залихватски сказал:

– Что ж, дело молодое, – и подмигнул обоим, отчего им впервые в жизни стало стыдно.

В машине он пел «Были когда-то и мы рысаками…» и глупо и смешно улыбался. По дороге Муромцев купил в «Праге» шоколадный торт с зайцами, жареного гуся и корзину шампанского.

Подъехали к театру и, отделавшись от надоедливого Дубосекова, от которого к тому же разило спиртным, что бывало с ним уже не раз, вошли в котельную.

Истопник подбежал к клетке, где околевали от голода и жажды полсотни крыс, бросил им торт и налил в чашку шампанского. Машка, не глядя на угощенье, вылезла из клетки и ласково прикусила ему палец, ревниво посматривая на Раю.

– Ну-ну, милая, – растроганно сказал истопник, – я тебе скажу по секрету, – и он зашептал ей на ухо: – Я ведь из-за тебя в Союзе-то остался.

Машка вытаращила от удивления розовые глаза, но, безошибочно почувствовав звериным чутьем, что Муромцев говорит правду, сказала:

– Дурачок ты. – И, закатив глазки, замурлыкала.

Истопник поил ее из соски особой дистиллированной водой, что она очень любила, так как помнила, как он выкармливал ее, когда она была еще совсем маленькой.

Он подумал: «А кого еще любить-то здесь?» – и вдруг, вспомнив про Раю, осторожно положил Машку на пуховую подстилочку и, обернувшись к девушке, встретился с ее сияющими глазами.

Она стояла совсем голая, чуть вздрагивая от сквозняка своим юным прекрасным телом.

Муромцев подошел к ней и погладил по распущенным волосам, а она прижалась губами к его плечу. Потом они развели огонь в печи и легли в постель.

По правде говоря, они вставали оттуда лишь один раз, чему свидетель обглоданный гусь и пустая корзина из-под шампанского.

В эту ночь Рая вознаградила Муромцева так, как никто не может вознаградить мужчину, кроме женщины, которая его любит.

Утром, надевая пиджак, Муромцев невольно взглянул на Золотую звезду и обомлел. Вместо нее на пиджаке был приколот значок «Турист СССР I разряда».

В это время послышался удивленный возглас девушки, и она подошла к нему, держа в руках точно такой же.

– Ну и «петух»! – только и смог сказать восхищенный Муромцев.

Праздники кончились. Наступали унылые советские будни. Рае предстояло выбирать между тремя вокзалами и генералом милиции Дубосековым, а Муромцева уже несколько дней ждал на стене ВЫГОВОР по отделению за прогул без уважительной причины.

Продолжение

Через год после описанных нами событий Муромцев неожиданно получил повестку в КГБ.

«Идти или не идти? – думал он. – Может, сразу в бега податься?»

«Найдут, – подсказывал ум. – Ты иди, но кого-нибудь предупреди». – «А кого?» – «Американское посольство, например».

В день визита Муромцев так и сделал. Опустил письмишко в почтовый ящик рядом с фигурой до бровей закутанного в тулуп милиционера с «лейкой» на шее, кинулся в такси и помчался на Лубянку. Но когда он вбежал в кабинет, то почувствовал, что опоздал: на столе перед сидевшим в кресле майором уже лежала фотография, на которой было ясно видно, как Муромцев опускает в ящик посольства злополучное письмо, а рядом лежало и само распечатанное письмо.

Муромцев невольно покраснел.

– Достукался? – спросил майор и, не ожидая ответа, продолжил: – Впрочем, я именно эти качества в вас и предполагал: предприимчивость, ум и осторожность. Нам такие нужны.

– В лагерях? – напрямик спросил Муромцев.

– В каких лагерях? – вскинул по-детски чистые глаза майор. – Запомните, товарищ, у нас в стране никаких лагерей, кроме пионерских, нет.

– Зубы заговаривай! – хмуро сказал Муромцев. – А я в каком сидел? В пионерском? А может, на летней даче детского сада?

– То было по ошибке, а ошибки в счет не идут, – сказал майор. – Да ты не кипятись, – изменив тон, добавил он миролюбиво. – Располагайся пока.

В это время зазвонил телефон.

Майор поднял трубку.

– Говорят из американского посольства, – прокаркали в трубке. – У вас в кабинете находится советский гражданин Муромцев. Так вот, учтите, если с ним что-нибудь случится… – голос сделал многозначительную паузу, и майор, воспользовавшись этим, бросил трубку.

– Вот что вы натворили, Муромцев, – нахмурился он. – Впрочем, они все равно бы узнали. Что бы мы ни делали, они все узнают, – сокрушенно пожаловался чекист.

Он, сутулясь, подошел к столу, плеснул в стакан из сифона и уже спокойнее сказал:

– С этого момента вы, Муромцев, – лейтенант КГБ. Будете выполнять наше задание.

– Могу я поинтересоваться характером? – спросил несколько ошеломленный Муромцев.

– Помните оказанную вами услугу? – спросил майор. – Так вот, мерой наказания этим подлецам из вашей компании мы определили тогда высылку из страны. Учитывая, что Сигимицу увозил поддельные ценности, а также тот факт, что капитализм загнивает, им там должно было быть несладко.

– А они?

– Процветают! – сорвавшись на фальцет, тенором пустил петуха майор. – Полюбуйтесь! – он бросил Муромцеву кипу цветных газетных и журнальных вырезок, где негодяи Погадаев, Окладов и Бочкин, а также подремонтировавшаяся Катрин вкушали сладкую, слегка припахивавшую пикантной гнилью заграничную жизнь.

– Может, реклама?

– Мы проверяли, – устало отмахнулся майор. – Все

так.

– Что же теперь?

– Поезжайте и привезите их. Другого выхода нет.

– А расходы?

– Расходы мы берем на себя. И не вздумайте там с ними остаться, – сказал майор, предваряя было готовую мелькнуть у Муромцева соблазнительную мысль. – Под землей отыщем!

– Лучше скажите: упрячем под землю.

– Сначала отыщем, а уж потом и упрячем, – зло сказал военный.

– Что ж вы этих-то не упрятали?

– Штату не хватает, – развел руками майор, – на всех. Помните, Муромцев, – уже добродушно говорил он, провожая истопника к выходу, – пусть вы сейчас лейтенант, вы можете стать генералом.

– Я уже однажды стал Героем Советского Союза, – съязвил Муромцев, выходя на улицу.

Солнце было в зените.

Наступала весна. В лужах расходились бензиновые круги. Чирикали воробьи. Журчали ручейки. Свобода подкатывала к горлу. И Муромцев со свойственной ему решимостью окунулся в новую жизнь.

Было раннее утро, те самые часы, в кои нестерпимо хочется спать, когда Муромцев вышел с Машкой на верхнюю палубу теплохода. Впереди уже показались голубые купола Святой Софии и золотые пики мусульманских минаретов. «Константинополь!» – взволнованно ощутил истопник.

Подали трап, и Муромцев не спеша ступил на землю язычников. Пока он озирался по сторонам, старик-носильщик снес его чемоданы вниз. «Старик такой, а таскает себе, – и ничего», – подумал про себя Муромцев.

Таможенный чиновник-турок, со знанием языка, на чемоданы не взглянул, а, быстро тряся чалмой, стал ощупывать иностранца, подозрительно похлопывая его по заду. Муромцев наморщился, но в это время у таможенника от трясения головой чалма сползла и упала на пол.

– Бочкин! – ахнул Муромцев.

Турок поправил чалму и вежливо сказал:

– Ведите себя, господин, прилично. – А шепотом добавил: – Потом, потом… – и мигнул.

Тут Машка, которая не расслышала шепота, высунулась из рукава и ядовито пропищала:

– Вот подонок, своих не узнает.

Заметив неладное, подошел старший офицер и, увидев Машкину мордочку, сказал:

– Это что? Непорядок! Изъять!

– Я тебе изъям, – зарычал на него медведем Муромцев, который, впрочем, по возможности всегда избегал рукоприкладства.

– Муд. к, – обозвала старшего турка Машка.

Дело застопорилось. Собрались удивленные таможенники. Они раскачивали чалмами, как глухонемые, и что-то оживленно показывали пальцами, глядя на Машку.

Положение спас начальник таможни.

Он был членом Всемирного общества защиты животных, а потому потребовал пропустить дрессированную крысу.

Когда Машка оказалась по ту сторону барьера, начальник, показав турецкими усами на Муромцева, сказал по-турецки:

– А этого взять!

И Муромцева куда-то повели.

«Нечего сказать, хорошенькое начало», – думал Муромцев, хмуро идя за таможенниками.

Комната, куда привели Муромцева, оказалась раздевалкой.

– Раздевайтесь, – предложил начальник турецкой таможни на чистейшем русском языке.

Сам он тоже зачем-то стал раздеваться. Муромцев же, снимая штаны, думал: «Шалишь, со мной этот фокус не пройдет».

– Пройдемте, – сказал турок, пропуская Муромцева в обитую турецким тюфом с восточным орнаментом дверь.

Зала, куда они вошли, оказалась турецкой паровой баней. Кругом, куда хватало глаз, был пар.

Головы, впрочем, находились не в пару, а в чистейшем кислороде, который нагнетался небольшим на вид компрессором в специальное отверстие, выпиленное лобзиком в мраморной стене в виде рта, выложенного мозаикой Ходжи Насреддина, который также, судя по изображению, парился в бане, но не один, а с красавицей Шахерезадой, которую обнимал за голый зад мохнатой узловатой рукой.

– Пивка бы, – хрипловато сказал Муромцев.

И тотчас пиво брызнуло струёй в кружку под знаменитым ишаком, который также был установлен в центре зала парной. Да, было от чего прийти в восхищение и изумление, но самое удивительное ждало Муромцева впереди.

– Давайте знакомиться, – услышал он голос турка, подкручивавшего усы.

– Муромцев.

– Берия, – пожимая протянутую руку, сказал таможенник.

– Лаврентий Палыч?!!

– Он самый! Да вы не удивляйтесь. Вы теперь наш сотрудник, так сказать, посвященный.

– Вот это да! – вырвалось у Муромцева.

– Приходится на старости лет отрабатывать, с позволения сказать, старые грешки.

– А вас не расстреляли?

– Милый мой, кто же меня мог расстрелять, если я сам всех расстреливал?

Муромцев пожал плечами и пожалел, что задал наивный вопрос.

– Так что же, будем работать? – спросил Берия.

– А куда денешься, – ответил Муромцев.

– Тогда девочек позовем, что ль? – И Лаврентий Палыч весело хлопнул в ладоши.

Тотчас баня наполнилась турецким щебетанием. Вбежали голенькие турчаночки и начали их мыть, тереть, мять.

Потом они отдыхали в роскошном, в восточном стиле, кабинете Нурек-Мяк-оглы, как именовался начальник таможни, положив ноги на специально подставленные головки маленьких турчанок, пили шербет и обсуждали предстоящее дело.

Как выяснилось, Бочкин держал в Константинополе курильню гашиша.

А так как он никому по привычке не доверял, то, чтобы получать без помех контрабанду, устроился на таможню.

– Как же он вас не узнал? – удивился Муромцев. – Ведь он под вашим началом стучал.

– А я усы отпустил, – засмеялся Лаврентий. – И потом – чалма.

Обсудив план действий, они стали прощаться.

– Хорошо у вас, – похвалил Муромцев.

– Да, неплохо, – отвечал Берия. – Но не тот, не тот все же размах.

Новоиспеченные сослуживцы на этом расстались. Муромцеву выдали начавшую было беспокоиться Машку и чемоданы с контрабандой.

Не успела, однако, за ним закрыться дверь, как в комнату начальника ворвался Бочкин.

Он упал на персидский ковер, стукнулся лбом об пол и сказал:

– Салям аллейкум, гер начальник таможни!

Начальник приложил два польца ко лбу и ответил едва заметным поклоном:

– Аллейкум салям.

В ходе дальнейшего разговора, проходившего исключительно по-турецки, выяснилось, что Бочкин, выполняя служебный долг, пришел сообщить, что отпущенный на все четыре стороны Муромцев – опасный троцкист.

– Мил человек, – по-турецки сказал Берия, – нам троцкисты неопасны, их пусть коммунисты боятся. Ты часом не коммунист? – спросил он.

– Нет, нет, нет!!! – замахал руками член КПСС с 1917 года, пятясь задом из кабинета. – Видит Аллах, что нет!

– Ну, ступай, – строго сказал Берия, а когда Бочкин вышел, долго смеялся, по-грузински близоруко щуря глаза.

Вечером Бочкин приехал к Муромцеву в гостиницу.

– Как удалось вырваться? – спросил он.

– Турист, – улыбнулся Муромцев.

– А тогда как ушел? – все не доверял Бочкин.

– Деньги все любят, – пожал плечами Муромцев.

– Так ведь чеки фальшивые были?

– У тебя, между прочим, тоже.

– Да, – вздохнул Малофей. – Сигимицу, прохвост, нас обманул. Первое время было трудно, ох как трудно! Ну а потом, – он горделиво улыбнулся, – пошло на лад.

– Есть бабки? – осведомился Муромцев.

– Могу всю японскую разведку купить, – похвастался Бочкин. – Кстати, Сигимицу у меня теперь телохранителем служит.

«Этого еще не хватало!» – подумал Муромцев. Вслух он спросил:

– Как думаешь, куда вложить деньги?

– Чтобы вложить, их надо сначала заиметь, – нагловато ухмыльнулся Бочкин.

– Немного есть.

– Сколько?

– Пять миллионов.

– Откуда? – ахнул Бочкин.

– Дореволюционные, – прослезился Муромцев. – Бабушка умерла в Париже. Кстати, нужно бы открыть счет. Поедешь со мной?

– Поехали.

Друзья спустились в вестибюль.

– Не знаешь, где стоянка такси? – спросил Муромцев.

– Зачем такси? – засмеялся Бочкин и кивнул на урчавший мощным мотором у входа серебристый «Меркурий», за рулем которого, с головы до ног обвешанный автоматическими пистолетами и противотанковыми гранатами, восседал вездесущий Сигимицу.

При виде Муромцева он приветливо заулыбался в узкие щелочки своих и без того узких японских глаз.

Приехали в банк, и Муромцев получил тысячу лир наличными и открыл счет на η миллионов франков.

– Ну что, старый развратник, кутнем? – загорелся он. – Я плачу!

Тут Бочкин, который сам мог выпить всю выпивку и купить всех бля…й в Константинополе, но не делал этого, так как, по совету врачей, берег здоровье, назло себе согласился: подвела советская привычка не упустить возможности нажраться на халяву. И приятели поехали в бурлеск пировать и развлекаться на истопниковские миллионы.

У входа в бордель с поэтическим названием «Нимфы Турции» дорогу им преградил огромный швейцар в чалме из бумазеи в полоску.

– Не велено пущать, – сказал он по-турецки скороговоркой.

В этот момент вперед протиснулся Сигимицу, занимавший до этого позицию в тылу. Кося на приятелей, он что-то зашептал на ухо швейцару.

Трудно предположить, что мог сказать на ухо турку японец, не знавший даже турецкого букваря, но от слов япошки турок побагровел, надулся, как дирижабль, и кинулся на малорослого Сигимицу. Сигимицу точно этого и ждал, изловчился и пнул швейцара ногой под живот. Тот разом притих и вытянулся на пороге. Компания перешагнула через него и оказалась внутри. Сбоку была лестница. Друзья поднялись наверх.

На плоской крыше стояли шезлонги. В них, с лицами, накрытыми паранджами, мирно дремали голые турецкие бля.и.

Увидев наших знакомых, они почтительно встали, стыдливо прикрывая срам указательными пальцами. Гости расселись. К ним подкатили столики с шербетом и турецким шоколадом.

Муромцев бросил сто лир. Две молодые и стройные, как занозы, девушки вышли из круга заспанных шлюх.

– Я тозо котю, – захныкал Сигимицу.

Муромцев бросил пятьдесят лир. Из круга вышла третья нимфа, подобрала деньги и вежливо протянула назад Муромцеву со словами, которые Бочкин перевел как «японцам не даем». Спорить было бессмысленно – турки.

Сами Бочкин и Муромцев, замирая от плотской радости, приспустили штаны и усадили извивавшихся потаскушек на колени.

Видя такое положение, японец затянул самурайскую песню, обычно по ритуалу предшествующую харакири. Он пел о желтой японке – Луне, одиноко сидящей на троне пасмурного неба и печально ожидающей очередного посланца косоглазого Востока с взрезанным животом. Он пел о несчастной судьбе бродячего самурая, вынужденного наниматься на службу к коммунистам. Он пел о далекой Родине, о цветущих вишнях, о послушных японских девушках, о верном самурайском кинжале, разящем наповал. Он пел так жалобно, что даже проститутки расплакались.

В это время на крышу поднялся хозяин, ведя очередных гостей. Увидев «зайцев», он рассердился.

– Уходите отсюда! – заявил он.

– Сам уходи отсюдова, троцкист турецкий, сопля морская! – забыв, что он сам турок, завизжал из-под нависшей чалмы Бочкин.

Новые гости вступились за хозяина. Началась возня, обычно бегущая впереди скандала. Друзей начали выталкивать на лестницу.

В это время Сигимицу и показал, на что он способен. С криком «банзай!» он ринулся в самую гущу начинавшейся свалки.

Послышались стоны, хруст ломаных костей, падение тел, а затем все сплелись в один клубок, который, как живой, покатился по крыше, сметая шезлонги и визжащих от страха девиц.

Когда клубок стал, из него вылезли трое: Муромцев, потирая лиловый синяк под глазом; Бочкин – в разорванной чалме, с кровоточащей губой; и Сигимицу, с разбитыми в кровь кулаками.

– Шербету! – громыхнул басом на всю округу Муромцев.

Заискивающе улыбаясь, шлюхи поднесли выпивку.

– За великую Японию! – предложил Муромцев, наливая сияющему Сигимицу.

Потом все трое обнялись и пошли из борделя по лестнице, горланя уже втроем знакомую самурайскую песню. Японец шел довольный, что его уважают белые люди, а Бочкин с Муромцевым испытывали особое удовлетворение от того, что по русско-советской программе они все выполнили: нажрались, пое…ись, нахулиганили.

– Куда теперь? – спросил Муромцев.

– Валим ко мне, – отвечал Бочкин, забывший на радостях об осторожности, – в курильню.

– В курильню! – заорали трое пьяных на весь Константинополь.

И, пошатываясь, побрели на другой конец города, пугая малохольных турков, изредка попадавшихся им на пути. Когда пришли на место, Муромцев вдруг заупрямился:

– Я, пожалуй, пойду.

– Куда?

– В гостиницу.

– Да ведь ты курильни еще не видел!

– А там Машка.

– Ну, знаешь! – обозлился Бочкин и пихнул Муромцева в незаметную с улицы дверь, вследствие чего они оказались в какой-то кабинке, напоминавшей центрифугу для тренировки космонавтов.

Тотчас чей-то голос, напомнивший истопнику голос Сталина, спросил:

– Кто?

– Я! – вытянувшись во фрунт, заорал Малофей.

Погас свет, и кабина куда-то провалилась. А когда свет загорелся снова, Муромцев увидел себя посреди турков, которые с отрешенным видом опускали в голубую чашу кальяны, будто рыбаки в прорубь удочки для подледного лова, выуживая кайф из витиеватых струек дыма, поднимавшихся к сводчатому потолку, на котором люминофорами был нарисован сам Бочкин в качестве турецкого султана, наконец-то пишущего ответ запорожским казакам.

– Помру, – в Трендяковку подарю, – самодовольна кивнул на портрет Малофей.

– Естественно, – ответил несколько растерявшийся Муромцев.

В этот момент к хозяину лихо подлетел разбитной малый, поднося на китайском подносе раскуренную трубку с чубуком в форме головы Иосифа Сталина.

– Не теперь, – недовольно скривился Бочкин, – пшел!

– Недосрль… Сын Циолковского, – шепнул Малофей истопнику. – Я его держу из жалости. Мало ли… Может, тоже что-нибудь придумает – гениальное…

– Ах так, – сообразил Муромцев. – Вот что, милейший, дай-ка мне тоже трубочку, – приказал он.

Неожиданно раздались громкие звуки «цыганочки». В зал в сопровождении брата и сестры Дмитриевичей вошел, клацая на кимване, наряженный Магометом, внучатый племянник народного героя Тхемаля Ататюрка, ослепший в результате наводнения на один глаз.

Но Муромцев, уже вдохнувший ароматный дым, этого не видел и не слышал. Его окружили танцовщицы, одна прелестней другой, в прозрачных индийских сари, голенькие, с розовыми грудками, маленькими ореховидными попками и стреловидными пушистыми лобками.

Они взяли истопника под руки и понеслись с ним в легком танце по зеленому лужку, где так приятно грело солнышко и пели волнистые попугайчики, засматриваясь на свои отражения в чистой прозрачной речке.

Очнулся Муромцев за две автобусные остановки от гостиницы, куда он, по-видимому, направлялся.

Светало.

С моря на город наползал розовый туман. Это всходившее солнце посылало своих разведчиков в коварный, непонятный ему город.

Опасливо, на цыпочках, войдя в номер, Муромцев двинулся было к постели, но его окликнула Машка.

– Явился, алкоголик! – с презрением сказала она.

– Я задание выполнял, – с трудом произнес Муромцев.

– До чего докатился, наркоман несчастный, – гневно продолжала, не внимая объяснениям Муромцева, крыска. – Ну погоди, вернемся домой – дня с тобой не буду жить! Тряпка половая, кретин.

Но Муромцев уже дотянулся головой до подушки. Он спал, как ребенок, обняв голову руками.

Проснулся он от какого-то всхлипывания и завывания. И пока сонное утро медленно гладило своим утюгом его помятую физиономию, один его глаз наблюдал, как Бочкин, стоя на коленях возле таза с водой, совершал утренний намаз, поминутно заглядывая в раскрытый Коран и дико завывая мусульманские молитвы.

– Ты чего? – покосился Муромцев на чекиста.

– А, – махнул рукой Бочкин. – С волками жить – по-волчьи выть. – И снова углубился в свое занятие.

В это время вошел Сигимицу с канистрой в одной руке, кувшином для мытья головы – в другой и оттопыренным правым карманом.

Бочкин прервал намаз, и все сели похмеляться.

Друзья разлили по стаканам чистую, как слезу, водку (Машка уже не злилась: ведь Муромцев пил дома, но сама пить не стала, а устроилась в кресле читать Шерлохомса).

После трех стаканов, закушенных малосольными огурцами и запитых рассолом, жизнь показалась намного привлекательнее, чем спросонья.

– Эх, жаль, Кати нет, – взгрустнул Бочкин. – Бывалочи, в прежние времена, выйдет на кухню. Прослабило, скажет, капустки хочется. – Бочкин задрожал, и скупая мужская слеза скатилась по небритой щеке.

Настроение Бочкина как нельзя лучше совпадало с заданием Муромцева, и он предложил:

– А что, если всех сюда пригласить, к нам?

– Не поедут, – махнул рукой Бочкин. – Бабки у всех есть… Не поедут, – повторил он и категорично провел ребром ладони по шее.

– А заинтриговать если?

– Как ты их заинтригуешь?

– Ну уж это предоставь мне.

– Что ж, сделай милость.

Вспомнив жену, Бочкин расквасился, пить с ним стало невыносимо, и Сигимицу, который пил мало, повез его домой.

А Муромцев поехал на таможню. Там после первого захода в парную Берия сказал несколько ожившему истопнику:

– Начальству понравилось, как вы повели дело. Тайным приказом вы повышены в звании. Теперь вы капитан.

Странно, но никакой радости от того, что пророчество майора начало сбываться, Муромцев не почувствовал. После второго захода истопник предложил свой план.

– Да, Муромцев, где же вы были раньше? – растроганно спросил Лаврентий, когда Муромцев закрыл рот.

Муромцев хотел ответить: «В лагерях», но промолчал.

– Считайте ваш план одобренным, – сказал Берия. – Буду ходатайствовать о присвоении вам майора.

Они сделали третий заход.

– А теперь, дружок, домой, – сказал Лаврентий. Муромцев ехал, покачиваясь на мягких рессорах и думал: «Эх, сейчас бы ту танцовщицу!»

Лаврентий Палыч проводил его до дверей номера. Заходить не стал: опаздывал к сеансу радиосвязи с Москвой. Они попрощались. Муромцев прошел в спальню, плюхнулся на батистовое белье и обомлел. Приподнявшись на локотке, на него в упор смотрела влажными глазами косули та самая танцовщица, что пригрезилась ему накануне в гашишном дурмане.

Он протянул руку, чтобы убедиться, что это не сон, и нащупал упругую грудку девушки.

«Вот это да», – погружаясь в ее объятия, подумал Муромцев.

Утром на аэродроме Муромцев, позевывая, открыл условленную ячейку в камере хранения. В ячейке лежала сфабрикованная чекистами газета с фотографией якобы умершего Бочкина и обширным некрологом, а также с текстом завещания и указанием душеприказчика, коим, волей покойного, назначался некий Муромцев, – распорядиться разделением наследства между Катрин, Погадаевым, Окладовым, им самим, а также и Раей.

Кроме некролога в ячейке лежал приказ о производстве Муромцева за проявленные находчивость и отвагу в майоры КГБ.

Взяв билет, Муромцев поднялся по трапу в самолет.

Уже когда посадка закончилась, в самолет ворвался радостный Сигимицу.

– Я с тобой, – сказал, усаживаясь на Машкино место, запыхавшийся японец, – в Англию.

Тут самолет затрясся, словно мулла на намазе, и загадочная, как чалма, Турция поплыла обратно, против течения времени.

Копия «Спитсрайера», на котором летел Муромцев, была сделана англичанами в размер пассажирского самолета с машины, принадлежавшей в войну ассу Питу

Ролсону, сбившему на нем генерала Роммеля и, таким образом, положившему конец интервенции гитлеровцев в Африке. Все в нем было, как в боевом самолете. И в потолке была башня с пулеметом, из которого можно было пострелять по встречным самолетам, правда, холостыми патронами.

В сортире установлен оптический визир, и имелась рукоятка бомбосбрасывателя. Пассажир мог по. рать, приникнуть к окуляру визира и, выбрав, в зависимости от вкуса, цель, нажать заветную рукоятку. Билет на этот рейс ввиду экзотики стоил баснословно дорого, но Муромцев мог теперь позволить себе и не такую роскошь.

Четыре часа полета пролетели незаметно. Муромцев спал, а Сигимицу с Машкой играли в японские шашки, когда резкий толчок посадки возвестил об окончании полета. Муромцев глянул в иллюминатор: кругом был густой туман.

«Ну, стало быть, мы в Англии», – решил он.

Получив багаж, они разошлись.

Сигимицу поехал осматривать город.

А Муромцев крикнул носильщика, и тот донес на себе их с Машкой до такси (так в Англии принято по традиции).

– Виндзор-хаус, – сказал истопник невидимому в тумане шоферу, и машина помчалась.

Дорогой туман стал рассеиваться, и Муромцев смог разглядеть серую набережную Темзы, по которой, чадя трубой, плыл пароход с надписью «Moisey Ponakibadyhin» («Моисей Понакибадыхин»).

– Узнаешь? – спросил таксист.

– Нет, – ответил Муромцев.

– Назван в честь вашего покорителя Сибири.

– Сибирь покорил Ермак, – мрачно сказал Муромцев.

– Ошибаетесь, – сказал таксист. – Ермак – это кличка его была. Вот так, товарищ.

– Я тебе не товарищ, а господин ротмистр, понял, суки английской сын?

Таксист обиженно засопел. И, слава богу, подъехали к Виндзору.

«Так вот куда забрался Погадаев?» – подумал ротмистр, выходя из машины и глядя на роскошный дворец, который специально для Погадаева перестроила на милицейский манер влюбленная в него принцесса.

И было отчего прийти в восхищение. Кругом журчали фонтаны в виде мочившихся фигур генералов советской милиции.

На распустившихся березах висели клетки в виде сапог и фуражек, с кенарами, которые были раскрашены в цвета советской милиции, и во все глотки орали прославлявшие милицию песни.

На самой толстой березе было дупло с дверцей, на которую был наклеен портрет Ф.Э. Дзержинского. Время от времени дверца открывалась, из дупла выскакивала железная рука и, схватив первое, что под нее попадалось, с лязгом скрывалась в глубине. Вперемежку с деревьями вместо фонарей стояли светофоры. На них были развешаны для просушки обоссанные галифе и пахнувшие потом милицейские гимнастерки.

Муромцев торопливо прошел ментовский садик и очутился у стен дворца.

Дворец поражал великолепием. Старинные башни отбрасывали золотые блики солнца на зеленый плющ, увивавший стены готического здания. По опушке парка бегали, играя, служебно-розыскные собаки, на зеленой лужайке два английских лорда, одетые в форму маршалов советской милиции, в буклях и с моноклями, играли в крокет.

Часовые стояли «на караул!» у дверей, словно у Мавзолея, а воздух периодически вздрагивал от милицейских свистков, установленных на флюгерах.

Муромцев подошел ко входу.

– Мей ай си сер Погадаеф? – спросил он.

В ответ часовые штыками преградили ему дорогу.

«Ого!» – подумал Муромцев.

– Хочешь, я их напугаю, – сказала Муромцеву Машка, когда они отошли от входа.

– Попробуй, – вздохнул истопник.

И Машка понеслась ко входу. Часовые, увидев стремительно приближающуюся крысу, не на шутку всполошились, так как, по примеру пистолетов московских милиционеров, винтовки у них были незаряженные. А когда с расстояния трех метров Машка пронзительно запищала «У-ку-шу-у-у!», часовые, побросав трехлинейки, ринулись через кусты, не разбирая дороги.

– Я тебе говорила, – улыбалась Машка, подлизываясь к хозяину.

Во дворце было тихо. Они пересекли величественную, блестевшую золотым паркетом прихожую и открыли первую попавшуюся дверь. Знакомым милицейским запахом пахнуло на них оттуда, отчего они поняли, что судьба к ним благосклонна.

В огромной зале на первый взгляд никого не было. Лишь из кровати под балдахином слышалась какая-то возня, да и дух шел оттуда.

Шаркая по полу, Муромцев пошел к кровати. Из-под полога, привлеченный его шагами, выглянул мужчина, в котором Муромцев узнал Погадаева.

– Ром! – воскликнул он и протянул к нему руки.

В ту же секунду женская фигура метнулась из-под балдахина под кровать, а Погадаев разразился ругательствами. Но мало-помалу, приглядевшись, он узнал истопника и уже спокойнее произнес:

– Ты что, е… твою мать, не видишь – я не один?

Видя, что дело принимает не тот оборот, который ему нужен, Муромцев достал из кармана некролог и подал Погадаеву. Приложив к носу золотое пенсне, тот прочитал и расплылся в улыбке.

– Так бы сразу и сказал, – пробасил он. – Бетька, не бойся, – сказал он по-английски под кровать. – Это друг, он мне наследство привез.

При слове «наследство» из-под полога высунулось лицо дамского пола с любопытными отекшими глазами.

– На, оденься хоть, – сказал Погадаев и, скомкав одежду, валявшуюся в беспорядке в ногах, швырнул под кровать.

Некоторое время там шла какая-то возня, а затем из-под покрывала в пыльном жабо и платье, похожем на школьную форму, выползла пожилая женщина и, сделав реверанс, представилась Муромцеву:

– Элизабет Монморанси. Де Виндзор.

Муромцев поклонился. Все уселись на кровать, так как другой мебели в зале не было. В этот момент из-за спины истопника вышла крыска.

– Муромцева Маша, – пропищала она.

– Вот так мы и живем, – ковыряя в носу, сказал Погадаев.

Вскоре аристократка, бросив на Муромцева обворожительный взгляд, тактично откланялась, сославшись на государственные дела.

Погадаев и Муромцев перешли в залу с камином.

Погадаев, поплевав на руки, нарубил щепок из старинного паркета, бросил их в камин и поджег старинным английским кресалом. Он сел напротив Муромцева на табурет.

– Откуда у тебя генеральская форма? – спросил Муромцев, глядя на расшитый золотом мундир Погадаева.

– Советское правительство присвоило почетного, – ухмыльнулся Ром. – Из дипломатических соображений, ведь я теперь пэр Англии, лорд.

– А как ты познакомился с этой шалавой? – спросил Муромцев.

– О, это и впрямь забавно! – ответил Погадаев и хлопнул в ладоши. Вбежали менты. – Джин! – распорядился Ром.

Через минуту приятели попивали джин у красноватого комелька, и Муромцев, отослав на улицу Машку, слушал пошлую, обильно сдобренную матом историю Погадаева.

– Очутившись, – рассказывал Ром, – в Японии, я долго никуда не мог устроиться. Пошел в порт, забрался в первый попавшийся трюм и оказался здесь. Перебивался с хлеба на воду. Жрать нечего, ****ь никто не дает. Голодный, да еще с поднятым флагом. Раз, в морозный день, захожу в музей погреться. Смотрю: входит эта стервь. Посмотрела на мои брюки – глаза разгорелись, харя покраснела, как томат, на экспозицию и не смотрит – вся трясется. Походила по залу, а потом говорит: «Извините меня, господа, что-то голова болит, я приеду к вам в другой раз». А сама мне мигает и незаметно делает знак, мол, иди за мной. Ну я и пошел, голодный ведь. Вышел на улицу, а она – в «роллс-ройс», и укатила. Все разошлись, я один, как дурак, на улице. Вдруг подлетает из-за угла этот «ройс» ко мне, я пикнуть не успел, а она уже на мне, как на призовом скакуне. Галифе лопнули. Ткань – говно. Так я сюда и попал. Натрахался выше крыши. А избавиться от нее не могу. Ведь у меня своей копейки нет.

– Ну ничего, – ободрил друга Муромцев, – теперь будут. Вот тебе «бабки» на дорогу и моя визитка. Встретимся в Стамбуле через месяц. – И он хлопнул Погадаева по плечу.

– Кстати, – кивнул, делая аутодафе наколотому на иголку клопу, Ром, – сегодня заседание палаты лордов. Хочешь со мной пойти?

– Спасибо, Ром, некогда нам, улетаем мы.

– Ну как хочешь, я тебя не задерживаю. – И он трогательно простился с Муромцевым.

От Погадаева Муромцевы поехали сразу на аэродром. Неуютно показалось им в Англии. И на аэродроме дождь моросил.

«А все-таки Погадаев неплохой парень, – думал истопник. – А герцогиня… А что герцогиня? Баба – она и есть баба.

Ему навстречу поднялся Сигимицу:

– Ну, как город?

– Во, – показывая кукиш, засмеялся ниндзя.

Прилетев в Рим, приятели первым делом отправились в эмиграционное бюро. Но там их ждал оригинальный сюрприз.

Они узнали, что Окладов и Катрин, выиграв по лотерейному билету и зарегистрировав брак (!), отбыли в Париж.

Муромцев не любил сюрпризов, поэтому он нахмурился. Потом, решив, что это даже забавно, засмеялся.

– Ну что, Сигимицу, летим в Париж! – сказал он. Сигимицу радостно закивал. – А сейчас идем жрать эти чертовы макароны.

Голодные, они зашли в первый попавшийся ресторан. Там они увидели барабан, на котором вращались макароны.

Посетитель при входе платил десять тысяч лир, подходил к барабану, отцеплял конец макаронины, и она медленно начинала сматываться ему в рот. За дополнительную плату, пять тысяч лир, можно было взять флакон с соусом или с жидким сыром, которым сквозь дырочки в пробке можно было смачивать макароны во рту. Муромцев с Машкой ели вдвоем одну макаронину и быстро наелись.

А Сигимицу попалась словно резиновая, возможно, импортированная из СССР, и он никак не мог ее оторвать, чтобы окончить трапезу.

Макаронина уже не лезла ему в рот и, словно пожарная кишка, сматывалась на пол.

Один конец, который он никак не мог перекусить, торчал у него изо рта, а другой он лихорадочно рвал обеими руками, но безуспешно.

Когда наконец служитель, заметив неладное, подбежал к Сигимицу, у ног последнего валялось с километр макарон.

– Санта Розалия! – охнул итальянец и небольшой пилой быстро перепилил дальний конец макарон. – Плати! – гневно сказал он, указывая на пол.

– Сначала следовало бы освободить клиента, – вежливо заметил Муромцев.

Но итальянский половой был непреклонен:

– Сначала платите.

Видя, что макаронник наглеет, Машка сказала ему на итальянском:

– А минету не хочешь?

Итальяшка побагровел и вытащил мафиозный автомат ингрем мариэтта.

– Ты мафиозо? – спросил Муромцев по-русски. Итальянец вытаращил глаза.

– Руссо?

Этого мгновенья было достаточно. Муромцев ловко выбил автомат из рук официанта и двинул ему ногой в челюсть. Следующим движением он поднял и прижал макаронника к барабану. Макароны вмиг опутали незадачливого гангстера. Под визг посетителей Муромцев выскочил на улицу. Верный Сигимицу вылетел вслед за ним, держа в руках охапку макарон, накрепко соединенных с его желудком. Друзья бросились наутек к развалинам Колизея, видневшимся вдалеке. В этот момент раздалась трель полицейского свистка. От неожиданности Сигимицу выронил пук макарон на землю. Они быстро размотались и лихо поползли за бежавшим во всю прыть хозяином. Вдруг от неожиданного толчка Сигимицу упал на землю: это полицейский, поймав конец макарон, потянул их как лассо.

Муромцев остановился.

– Пасть разожми! – крикнул он поднятому им на ноги Сигимицу.

Тот враз понял, что надо сделать. Он разжал зубы и задом наперед с открытым ртом побежал за Муромцевым. Тронутые японским пищеварительным соком вонючие спагетти поползли в руки полицейского. Сигимицу на бегу хихикал, так как выползавшая макаронина щекотала внутренности.

Как бы то ни было, но наступило спасение. Натянутая в руках полицейского макаронина ослабла, и он грохнулся на асфальт.

В этот момент Сигимицу обрел дар речи.

– Е. твою мать! – с чувством выдохнул он.

Друзья скрылись в развалинах и перевели дух. А полицейский поднялся с земли, смотал остатки макарон и, довольный, пошел в обратную сторону.

– Будет хоть чем накормить семью, – пробурчал он себе под нос.

Передохнув, Муромцев и Сигимицу, крадучись, выглянули из-за камня. Мимо ехало такси. Они наняли его и поехали в аэропорт.

В самолете Муромцев задремал, сыто причмокивая языком. Голодный Сигимицу, которого мучили икота и изжога, смотрел на него со злостью.

– У тебя что-нибудь пожрать есть? – обратился он к шедшей мимо стюардессе.

– Только конфеты и кола.

– Неси сколько есть.

Удивленная стюардесса принесла по подносу того и другого.

Когда самолет пошел на снижение, Муромцев проснулся и увидел бешеные глаза японца, зло смотревшие поверх огромного кома конфетных оберток и пустых бумажных стаканчиков.

– Ты что? – покосился Муромцев.

– Ненавижу Италию, – сказал Сигимицу.

– Наш самолет произвел посадку в аэропорту Орли, – будто Машка, пискнула стюардесса.

– Благодарим вас за приятное путешествие, – поблагодарил, выходя из самолета, Муромцев, отчего у Сигимицу глаза полезли на лоб.

В такси Муромцев с удовольствием разглядывал вечные Елисейские Поля и, показывая Машке парижские достопримечательности, рассказывал ей про Версаль.

Проехали Тюильри, и Муромцев спросил таксиста:

– А что, любезный, говорят, на Эйфелевой башне есть гостиница?

– Вуй, месье, – ответил шофер.

– Дуй туда.

– Слушаюсь, месье.

В гостинице их встретила странная для Парижа вывеска: «Мест нет».

– Не иначе какой-нибудь Рабинович советский здесь устроился, – сказал Муромцев.

И точно, у окошка администратора была табличка: «Э. Рабинович».

– Вот что, «мисьё», – сказал Муромцев, протягивая в дырку пятьсот баксов. – Нам нужно два люкса рядом. Понял?

Администратор вскинул голову.

– А это тебе, русская свинья, на чай, – сказал Муромцев и бросил, скомкав, туда же десятирублевку.

Через пять минут Машка плескалась в фарфоровой ванне Людовика XIV, Муромцев листал телефонный справочник, а Сигимицу делал промывание желудка местный врач.

Покончив с неприятной процедурой, Сигимицу расставил руки и, плотоядно ухмыляясь, сказал врачу:

– А теперь я тебя съем…

Забыв про гонорар, эскулап через пять ступенек помчался по лестнице вниз, а Сигимицу важно вошел в лифт, спустился в ресторан и заказал жареного быка с орехами, внутри которого жарился баран, внутри которого жарилась свинья, внутри которой жарился индюк, внутри которого жарился цыпленок, внутри которого была запечена клубничина.

Хозяин для рекламы снимал на пленку сцену поедания жаркого.

Когда все, кроме клубничины, было съедено, хозяин выписал чек на сумму миллион франков и помахал у Сигимицу перед носом.

– Съешь клубничку, будешь иметь приз – вот это.

Странно, как только он это сказал, Сигимицу почувствовал, что он вот-вот лопнет. Он обожрался, и съесть одну маленькую клубничину ему было не под силу.

Собравшиеся зеваки подбадривали его восклицаниями, а Сигимицу ощущал себя страшно несчастным: он не смог бы проглотить даже бусинку. Хозяин, улыбаясь, положил чек в карман.

Тогда Сигимицу, шатаясь, встал, откинувшись назад, так как раздувшийся живот тянул его вниз, и со словами «Ну, бл…дь парижская!» сгреб надсмешника и припечатал клубничку к потному лбу хозяина. Все, кроме хозяина, смеясь, аплодировали.

Весь следующий день Сигимицу мучился почечными коликами и несварением желудка. А вечером его вызвали на французское телевидение. Там на глазах миллионов телезрителей сам де Голль вручил Сигимицу рубиновую клубничку в золотой оправе, а затем все посмотрели фильм, как он жрет. Потом, обняв его, как старого друга, Джо Дассен и Мирей Матье спели специально для этого случая сочиненную ими сексуальную песенку, смысл которой был таков: «А клубничка была самой вкусной, но когда ты до нее добрался, ты уже обожрался и не смог ее даже поцеловать».

Муромцев смотрел на Сигимицу у себя в номере и морщился.

– Вот киноизда японская, он нам все представление сорвет, – поддакнула Машка.

Явившийся подшофе Сигимицу с порога заявил:

– А знаешь, я больше всего люблю Францию!

Пьяного увещевать было бесполезно.

Наутро они пили на балконе кофе с ликером. Внизу лежал Париж, шумный, продажный город. При желании можно было, нажав на кнопку, проехать на балконе, как на карусели, вокруг оси башни. Друзья так и сделали и остановились, охваченные чудесным зрелищем.

Спустившись с Вандомской колонны и быстро скользнув по Пляс де ля Конкорд и Пляс Пигаль, соломенное, девятьсот восемьдесят третьей пробы, солнце стало медленно подниматься на Монмартр, то и дело останавливаясь засветить утро в мансардах художников.

Отворялись окна, слышались крики ссорившихся с художниками любовниц. То там, то здесь вспыхивал бижутерией стеклянных витрин Париж, словно старая кокетливая потаскушка.

– Пора, – сказал Муромцев.

Утро уже вступило в свои права, когда компаньоны, обогнув Ротонду, приблизились к серому старинному зданию с огромным двором, окруженным невысокой стеной. На здании красовалась вывеска: «Продажа автомобилей разового пользования, а также прокат драгоценностей Марии-Антуанетты, Анны Австрийской, Маты Хари, Жанны дАрк, Роз-Мари и др.».

– Здесь, – сказал Муромцев и нажал дверной молоток.

– Желаете машину? – послышался голос привратника.

– А то как же, – ответил Муромцев.

Ворота со скрипом отворились.

Всюду, куда хватало глаз, стояли советские автомашины всех моделей и марок, когда-либо выпускавшихся в СССР.

– Отвлеки сторожа, – шепнул Муромцев Сигимицу.

Пока Сигимицу «выбирал» машину, придираясь ко всему, к чему только можно придраться, Муромцев проник в дом.

Влетев в апартаменты хозяина, он первым делом наткнулся на сделавшую перманент и пластическую операцию Катрин с короной на лысоватой макушке.

Ротмистр взял помолодевшую ведьму за глотку и повелительно спросил:

– Сам где?

Старуха мотнула головой на ванную. Муромцев рванул дверь и обалдел.

В ванне, до краев наполненной советскими деньгами самых крупных купюр, лежал, улыбаясь зубами молодого аллигатора, Залупини, курил и, попивая абсент под музыку народной французской песни «Жани-Мани», читал отдававшую свежей типографской краской издательства «Посев» книгу собственного сочинения «“Бабки” на бочку».

– Что, сбылась вековая мечта валютчика? – спросил ошеломленного Залупини Муромцев.

– Однако, граф, – замурлыкал Окладов, – неловко как-то. Я принимаю ванну… Вы врываетесь…

– Вот что, – сказал, вытряхивая из «бабок» французского Ротшильда, Муромцев. – Я уполномочен исполнить завещание Бочкина.

– А мне ничего не надо, – смеясь, сказал Окладов.

– Как так?

– У меня все есть. Я это говно, – он кивнул за окно, где стояли автомобили, – здесь покупаю за копейки у Внешторга и продаю за копейки, как тот еврей, но только за валюту.

– И берут?

– Берут. На один-то раз их хватает…

– Бочкин оставил тебе миллион.

– В какой валюте?

– В тугриках.

– В чем??

– Знаешь что, милок, – строго сказал Муромцев, – хватит-ка вые…ваться. Условие таково, что для получения наследства мы должны быть в наличии все, и притом – в Стамбуле.

– А я не поеду. Да и жена моя, если узнает, что Бочкин умер, окочурится от разрыва сердца.

– Му. к, мы сначала ей выдадим наследство, а потом скажем, – улыбнулся истопник.

– Это меняет дело, – сверкнул глазами Окладов. – А когда ехать? Катрин! – закричал Окладов. – Мы тотчас же едем в Турцию.

Через несколько минут все неслись в «чайке» в аэропорт. Бросив машину, которую Окладов купил сам у себя, с открытыми дверями и невыключенными фарами и мотором, они купили билет на рейс «Париж – Лондон – Стамбул».

В Англии к ним присоединился Погадаев, которому они позвонили по телефону с борта самолета.

Наконец самолет взял курс на Константинополь.

В Стамбуле произошла неприятность. Катрин потеряла камень из своей короны, которая на голове была повязана платком, и не захотела выходить из самолета.

Трудно сказать, чем бы все кончилось, если бы не крыска.

Когда заминка была улажена, истопник отвез компанию в отель, приказал спать и, заперев на ключ, поехал к Бочкину.

Утром в ослепительной манишке и черном, как антрацит, фраке, в чалме для куражу, гладко выбритый и слегка пьяный, Муромцев распахнул дверь в упомянутый номер и бросил на пол два фрака, манишки и вечерний туалет для Катрин.

– К вечеру быть одетыми, – приказал он.

Сигимицу остался сторожить наследников. А Муромцев поехал на таможню.

Берия обнял его и вручил приказ о назначении его генералом МГБ.

– Вот что, – усмехнулся он, – мы тут немного подумали и решили вам дать недурной шанс. Здесь, – сказал он, подавая истопнику полуистлевшую карту не то Красного, не то Саргассова моря, – затонул испанский галеон с золотом. Найдете, – представим к Героям СССР. По правде… Хо-хо. Примерное место уже помечено крестиком. Впрочем, непосредственно мы с вами больше уже не увидимся.

– Как это?

– На пенсию я.

– Домой?

– Да нет. Ведь там все думают, что меня расстреляли, да и не осталось у меня никого. Поеду доживать свой век в Германию. Уже и домик купил, где родился и вырос Ленин.

– Значит, он правда немецкий шпион был?

– Не только немецкий. Но и английский, французский, американский – всех стран!

– Ну прощайте!

– Счастливо вам, ротмистр.

Но улице было жарко. От знойного воздуха пересыхало в горле.

Муромцев дошел до караван-сарая в тени мечети и заказал шербет – так, словно всю жизнь и пил только его.

Наступил вечер.

Роскошный «роллс-ройс» подкатил к синагоге. Из него, слегка покачиваясь, вышли расфранченные гости и по убранному еловыми ветками коридору прошли в поминальный зал.

В ограниченном буквой «Б» зале стояли поминальные столы, а в пространстве между ними, в серебряном, инкрустированном советскими орденами саркофаге, оборудованном кондиционером и прозрачной крышкой, лежал «набальзамированный труп» Малофея Бочкина. Катрин на потеху завязали глаза, чтобы не околела раньше времени.

Началась церемония получения наследства. Нотариус удостоверил личности присутствующих и начал читать завещание:

– Распределить наследство между Катрин де Пахуччио, Погадаевым, Сигимицу, Муромцевым, Раей и Сереб-ровым-Окладовым-Залупини.

Вышло две заминки.

Первая заключалась в том, что Окладов женился на Катрин раньше, чем Бочкин скончался. Эту заминку Муромцев решил просто.

– Не будьте советским бюрократом, – сказал он тур-ку-нотариусу.

Турок смутился, покраснел и объявил, что, поскольку брак Бочкина и Катрин был зарегистрирован в СССР, он является недействительным.

Вторая заминка оказалась сложнее. Не хватало Раи, которая также была указана в завещании.

– А что, если перевести их? – спросил Муромцев.

– Нельзя, – заупрямился нотариус, чтобы взять реванш.

Чертыхнувшись, истопник вышел из зала.

«Вот фанаберия», – подумал он, снимая телефонную трубку.

На проводе была Москва.

Майор, с трудом разобравшись в чем дело, успокоил Муромцева:

– Сейчас отправим.

Тотчас по соглашению Кремля с правительством Турции с Байконура стартовал космический корабль «Ильич», готовившийся к полету за пределы Солнечной системы.

Через пару минут он приводнился в Золотой Бухте Константинополя.

Из капсулы вышла Раиса, и истопник помчал ее к Бочкину, одной рукой крутя руль, а другой лаская соскучившуюся девушку.

«Ильича» турки отправили в Москву по железной дороге, на ходу снимая с него копию.

Когда все формальности были соблюдены, нотариус вручил каждому по чеку на один миллион тугриков.

После этого Муромцев подвел его к дверям и за привередливость дал смачного пинка в ж. пу.

Затем он вернулся к столу, поднял бокал шампанского:

– Друзья, почтим память усопшего нашего товарища Бочкина!

Хоть и не в своем уме была Катрин, но про усопшего Бочкина поняла и сдернула повязку с глаз. В это время лакей разрезал алую ленту вокруг гроба и сдернул покрывало.

Бочкин лежал в гробу строгий, как директор средней общеобразовательной школы.

Все выпили.

Катрин поставила бокал и, бледнея, оперлась на стол.

В этот момент крышка гроба стала приподниматься и Бочкин в смрадном, в отличие от гроба, зале, похабно чихнул:

– Апчх…й!

– Будь здоров! – вырвалось у Катрин, и она упала.

– Спасибо, голубка! – гаркнул усопший и кинулся ее поднимать.

Воспользовавшись замешательством, вызванным неожиданным воскресением Бочкина, взял слово истопник.

– Господа! – воскликнул он. – Не стану скрывать, что прислан я сюда за вами. Властители СССР не могут простить вам, что вы на чужбине смогли занять положение лучшее, чем они занимают у себя дома. Делая вид, что я добросовестно выполняю чекистское поручение, я все подготовил для вашего побега в Трансильванию. Но вчера мне намекнули, что у нас есть шанс. Этот шанс – поиск затонувшего галеона с золотом и камнями. Я считаю этот вариант жизнеспособнее. У кого есть другое мнение?

– Да пусть подавятся галеоном! – прервал было наступившее молчание Бочкин. – А курильню я им не отдам.

– Господа, – вдруг поднял бокал Окладов. – Я думаю, время у нас еще есть, и, коли уж мы собрались за этим столом, отчего бы нам не повеселиться?!

– А я пригласил цыган, – вышел вперед Бочкин и хлопнул в ладоши.

Тут в синагогу ввалились потомки труппы Соколовского хора, с бубнами, гитарами, и, как говорится, пошла писать губерния.

Веселье было упоенным.

Очухавшаяся и успевшая захмелеть Катрин залихватски отплясывала «цыганочку» с воскресшим Бочкиным.

Окладов, охмелев, потихоньку издил со столов выпивку и вкусные вещи, складывая все в большую синюю сумку с надписью «KLM». Погадаев крутил пустую бутылку и, независимо от направления дна и горлышка, целовал Раю взасос.

Утреннее солнце, нанесшее инкогнито визит нашим знакомым, застало на месте непотребную картину.

Кругом валялись пустые бутылки и обгрызенные огурцы домашнего посола.

Гора деликатесов возвышалась в углу. На ней, обхватив руками подушку из сумки KLM, спал Залупини.

Беспрестанно пускавший, с кислым запахом, «голубков», Бочкин, нимало беспокоя этим спавшего на потолке Сигимицу, бессмысленно улыбаясь, в полной прострации искал вшей в покоившейся на его коленях, дурно пахнувшей во сне голове бывшей супруги.

Погадаев и Рая были бесстыдно раздеты до трусов и спали в опустевшем со времени «воскресения» гробу Бочкина.

И лишь в большой чашке турецкого национального плова прилично торчали, словно подмосковные опята, затушенные в нем окурки.

2009

 

Рассказы

 

Батарея

Морозным вечером 21 с… г. работников ГАИ Тушинского района посетило странное видение… По улицам, воняя керосиновым перегаром, с ревом несся асфальтовый каток с реактивным двигателем, в котором, съежившись от холода, сидел худенький человечек в поношенном зеленом пальтишке, в рыжей шапке из старой ТЫКВЫ и в маленьких ботиночках без подошв, из которых причудливо торчали большие пальцы ног неправильной формы. Физиономия человечка светилась жутким фосфорным светом, отчетливо видный нос его, состоявший из двух частей, склепан был рубиновой втулкой с золотой заклепкой, отчего казался курносым.

В руках он держал что-то, похожее на глобус, что на самом деле было полушариями его мозга, который он прикрывал от ветра драной, залатанной варежкой. Он поминутно чихал, показывая раздвоенный язык. В его глазах, как в зеркалах, вспыхивали огни бежавших навстречу светофоров. Задержать неизвестного не удалось. Меж тем каток подкатил к дому η по улице Свободы и встал. Неизвестный ступил негнущимися ногами на землю, вошел в подъезд и прислонился к батарее. Это был мансардный поэт, любивший экстравагантные выходки. В подъезде было тепло и хорошо, и поэт погладил ласково горячую батарею. И вдруг услышал шепот:

– Еще погладь, а?

– Кто ЭТО? – спросил испуганный юноша.

И услышал в ответ:

– Я – это, батарея…

Поэт погладил еще.

– Спасибо, – прошептала батарея.

– А ты славная, теплая, – сказал поэт.

– Ты Ирку зря ждешь, – вдруг пробурчала батарея. – Она дома давно.

– А я звонил, – ответил поэт. – Сказали: «Нет».

– Врут, – убежденно заявила она. – Я сама видела, как она прошла, еще стояла тут…

– А правда, что она здесь со всеми…

Батарея вздохнула.

– Надоели небось тебе…

– А куда мне деться? Слушай, – вдруг сказала она, – плюнь ты на эту дуру Сними меня отсюда, я тебе за это такую сказку расскажу…

– Куда же я тебя сниму?

– В детский сад повесь.

– Ну хорошо.

И батарея стала рассказывать. Поэт заслушался и пришел в себя лишь когда наверху завозились те, кому рано на работу.

– Ну, мне пора, – сказал поэт, нахлобучиваясь перед тем, как выйти на мороз. – Спасибо тебе.

– А условие? Сил моих нет тут висеть, у этих скотов.

– Ладно, – сказал поэт.

Он взбежал по ступенькам, позвонил в первую попавшуюся квартиру. Хозяин отшатнулся.

– Разводник есть? – спросил поэт и, видя, что тот остолбенел, заорал: – Ключ давай, сволочь, зальет всех!

Ругательство вмиг привело хозяина в себя. Он быстро нашел разводной ключ. Юрка отвинтил батарею и потащил её в детский сад. Там он установил её в спальне, к радости замерзших ребятишек.

– Спасибо, – прошептала батарея.

Поэт погладил ее рукой и вышел на улицу.

Тем временем вода в подъезде залила подвал и стала подниматься по ступенькам.

Хозяин разводного ключа вышел из квартиры, почесал затылок и подумал: «И впрямь залило…»

Сказка, рассказанная батареей

Хорошо и привольно было пастись на зеленом лужку жеребеночку Чалому. Гуляй себе да гуляй. Что плохого? Грейся на солнышке, щипли вкусную травку да дружи с подранком, птичкой такой недостреленной. Но однажды схватили жеребеночка, привели его на конюшню, зажали в станок да подковали. Бился жеребеночек, вырывался, да не вырвался. А подранок снаружи бился, кричал не своим голосом.

Вышел дядька с одним глазом, чтобы удобнее было стрелять. Приложился к двустволке: целил в подраночка, а попал в замок. И выбежал жеребеночек на волю. Убежал он во поле, а подранок с ним.

Сел жеребенок на край тростника и стал отдирать подковы. Драл-драл – вспотел. Отодрал. Вытер лобик и говорит: «Уф, как хорошо без подков…»

И побежали, полетели они к синему морю.

 

Бляка

Серж влюбился. Да так, что обо всем позабыл. Девушка училась в школе, и, чтобы ее встречать, Сержу пришлось уволиться из редакторов. Но деньги имеют свойство заканчиваться, и однажды мать сказала ему: «Сынок, садись-ка на свои коврижки…»

Действительно, пора было. Возвращаться на телевидение он не хотел: там не отпросишься лишний раз, не прогуляешь. Нужно было что-то другое. И тут подвернулся таро-ремонтный завод. Работа нетяжелая, порядка никакого – то, что надо.

Вышел он на работу. Удивительные люди там работали: алкоголики, после психушки, неудачники. Странное дело, хотя его и любили на прежней работе, но там повсюду был регламент, даже во взглядах, а здесь глаза у работяг были, словно чистое небо, и простодушие, какое встретишь разве что у детей.

Подружился он с двумя людьми: с Михаилом и с женщиной, имя не помню. Только через каждое слово она говорила «бляка». И не было в этой «бляке» ничего матерного, наоборот – было в ней что-то теплое, дружеское. Михаил как-то признался:

– Голоса пришли ко мне. Звали в окно, но я не пошел, у меня третий этаж…

А женщина говорила:

– Ты, бляка, опять уйдешь раньше?

– Ага, – отвечал Серж.

– Жалко, бляка.

В общем, работа удалась, только платили мало. А так, когда хочешь – приходишь, уходишь, можешь хоть неделю не появляться – и не спросит никто. Странная была работа, и начальство странное. Серж скоро привык. Он то складывал из тары высокую гору, то грузил с нее на повозку разные ящики.

Лошадь пугалась, когда с горы ненароком скатывался ящик и мужик на козлах кричал на нее.

Сколько бы продолжалась вольготная жизнь Сержа, одному Богу известно. Но однажды возница явился на работу не в духе и стал хлестать лошадь поводьями по нежной морде.

Мгновенно ему на голову упал ящик, тяжелый, из-под инструмента…

Поскольку наверху был один Серж, его уволили.

Все забывается, только Михаила и ту женщину Серж забыть не смог.

Бывало, разговаривает с кем-нибудь, так и тянет сказать: «Ты, бляка…»

Да некому.

 

Бегство из России пунти, Медвяка, Матви и Мовича

ПЬЕСА

ДЕЙСТВУЩИЕ ЛИЦЫ

Пунтя.

Медвяк.

Сухомлинский.

Мович.

Толпа.

Матвя.

Шитмышата.

Виндзорский (Виндзор).

СЦЕНА ПЕРВАЯ

Пунтя. Скажи, Медвяка, ведь недаром Москва французам отдана?

Медвяк. Не да… Но с попугаев можно было взять и боле, на…

Сухомлинский. Я тут об образованьи думал.

Мович. И чо?

Сухомлинский. Да денег надо б…

Мович. Всем денег подавай. А ты без денег…

Пунтя. И то. Нефть кончилась. И газу уж ****ец настал… Пора тикать…

Медвяк. Кажися, опоздали…

Мович. Пора вставлять в очки затычки…

Сухомлинский. А як же?..

Мович. Образованье? Буит. Но посля. Пристал. Как ты ваще тут оказался, хлюпик?

Сухомлинский. Я мимо шел.

Пунтя. Шел в комнату – попал у Кремль. Скажи-ка лучше: ты не видел Матвю?

Сухомлинский. Яку?

Пунтя. Которая с деньгами тут ходила…

Сухомлинский: В сортире, мож?

Пунтя. Сам ты в сортире. Сроду. У нее в трусищах запрятано нажитое добро: все банковские карточки всех стран…

Медвяк. Без них тикать мы никуда не можем.

Мович. А я продам свой футный клуб и яхту. И в Монте-Карле обосунуюсь.

Пунтя. Сначала попади туда. Слышь гул?

СЦЕНА ВТОРАЯ

Те же и Матвя.

Нижняя часть живота у нее бесстыдно оттопырена.

Пунтя. Как оттопырилась?

Матвя. Была я в гальюне. И ломом там подземный ход пробила. Воняет, правда. Но зато ведет в Румянцевку…

Сухомлинский. Вот книг бы почитать…

Мович. Читай, ишак. (Показывает ему бумагу.) В ней написано: «Именем революционного руснарода предателев: Сухомлинского, Пунтю, Медвяка, Матвю – посодить на кол на месте Лба на кр. пл.». Пнял?

Сухомлинский. Как енто? И ошибка здесь.

Матвя. Ты, валенок, откеля тут узялся?

Пунтя. Он самый гвоздь. Мы на него всё свалим.

Медвяк. То как же?

Пунтя. А образованье? Ведь от его ж все беды в государстве. Без его никто рубля не смог бы даже съиздить.

Все хлопают в ладоши, кроме шитмышат.

Мович. Одначе, нам пора. А то порвут нам нечто.

Все спешат в уборную.

Сухомлинский. Яв эту пакость не полезу. Фи – там кал…

Пунтя. Дык оставайся, дурень. Пусть тебя толпа на кол посадит поначалу. А мы тем времем смоем кто куда. Я вызову на крышу вертолет из Красного Креста. И улечу.

Все (кроме шитмышат). А мы? А мы? А мы?

Сухомлинский, зажав нос, лезет в темную дырищу под унитазом.

СЦЕНА ТРЕТЬЯ

Кабинет Директора Библиотеки Страны. Из стены вываливается огромный кусок гипсокартона, за ним – перепачканная нечистотами, та же компания, кроме шитмышат.

Пунтя. Теперь на крышу. Вертолет я вызвал, пока скакал по трубам, як сантехник.

Открывается дверь и входят шитмышата.

Пунтя. А вы откудова?

Шитмышат а. Мы знаем все ходы. С какой стати мы в дерьмо полезем?

Пунтя. Я в вертолет вас не возьму.

Шитмышата. Мы и так проедем.

Медвяк. Черт с ними.

Все, толкаясь, выбираются на крышу. Внизу ревет толпа, перелезая через стены на территорию Кремля. На крышу садится вертолет Красного Креста.

Матвя. Ну слава Богу.

Пунтя. Ну, пилот, – поехали! (На пилоте маска Березовича.)

Мович. Фу – напугал.

Пилот снимает маску. Под ней настоящий Березович.

Березович. Теперь, друзья, я вас прямой наводкой доставлю в Англю. Я ее куплял – усю. Там буду вас судить своим международным трибуналом. Он беспристрастен. Годика по три… Тебе же, Шляма (Мовичу) дам на всю катушку. Один буишь в Тауэре. Дам семечек тебе и буш грызть. Пока не сдашь все яхты, клубы, домы. И денюшки оставшиеся все. И буишь ты бомжом бродить в Гайд-парке. Покуда я не смилуюсь. А там – начнешь блины мне печь, картошку жарить, ботинки чистить и стирать носки. И чтобы все кошерное…

Все хохочут, кроме шитмышат.

СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ

Те же и герцог Виндзорский.

Березович. Ну, герцог Виндзор, – переоблачайся. В евонное. Отныне камердинер буит он (на Мовича).

Герцог. Я лучше голый буду.

Березович. Голому нельзя. Народ тебя почтет за педофила. Ведь зесь же деичка…

Виндзор. Иде?

Матвя. А я?

Герцог. Ты – чучело? Ты девочка?

Матвя. А што? Ко мне никто, сродясь, не прикасался.

Пунтя. А сын?

Матвя. Приемыш он, вскормленный гуталином.

Виндзор. Я впомнил: у меня еще одёжа есть. В дворце.

Березович. Погодь, я пропуск выпишу тебе. {Выписывает.)

Голый Виндзор убегает.

Березович. Теперь чо делать с ентим? {Показывает на Сухомлинского.) Хошь, мы назад в Москву тебя отправим? Образованье. Русский же язык…

– Нет-нет!!!

Сухомлинский съеживается и превращается в шитмышонка.

Шитмышата. Нашего полку прибыло.

СЦЕНА ПЯТАЯ

Москва. Ликующий народ.

На виселицах висят члены Госдумы, олигархи, различные чиновники. Отдельно висит Убайс. Все живые.

Толпа. Не звери мы. Недельку повисите – и в Арктику. Вам технику пришлем. И буите там строить город взяток, мошенничества, подлости и лжи, откатов, переводов денег в транш, из одного проулка до другого – короче, Стольный Град из воровства, порочных извращений и прочей гадости. А чтоб вы не вернулись, Великую Китайскую стену мы подешевке купим у китайцев и пустим ток по ней, ампер под двадцать пять, так что она светиться буит ночью.

ЭПИЛОГ

Президент Новой России.

Один в том же кабинете Кремля.

Президент. Да, жаль, что эти гады улизнули. Зато теперь мы с Англией друзья. Прислали нам автобус двухэтажный и красных телефонных будок. Все же клок с овцы паршивой нам не помешает. Вот только не хватает шитмышат. И Сухомлинского…

Шитмышата (писк). А мы здесь!!!!

 

Вачев

Жил да был на свете один человек – Вачев. И была у него баба – Интегра. И были они, что называется, первоисточники. Потому что Рвачевы были, Тукмачевы были, Учёвы были, Головачевы были, даже Иновачевы были и Дермачевы, а Вачевых не было.

Жили они в Санкт-Петербурге на Миллионной улице… А окны их выходют на Адмиралтейство.

Вот как-то раз стали они замечать, что Адмиралтейство вроде как к ним приближается.

Странно им это было и несколько жутковато. И воды в Неве вроде бы поубавилось, и Адмиралтейство все приближалось с каждым днем.

Наконец Вачев не выдержал и сказал:

– Ты, бл…дь, что делаешь? Я тебя, курва, в Большой Дом сдам.

– Сам ступай в Большой Дом. Попьешь, сам заешь чего, а после тя кокнут.

Не понравилось это слово Вачеву. И принес он Интегру в жертву Адмиралтейству.

Но Адмиралтейство наступало и наступало, пока окошки не сошлись вплотную. Тут стеклы полопались, и Вачев увидел Кузьму Меньшикова.

– Ты почем императрын дом занимаш, ху…ня гебнявая! – грозно спросил он. И как уе…ёт Вачеву по глазу! Глаз и оплыл. А Адмиралтейство тотчас стало на место, и воды прибыло.

А через час вернулась Интегра. Вся в тине, но чем-то, сука, довольная.

 

Волки

Быстро темнело, и от этого казалось, что на соснах лежит не снег, а небольшие пушистые комочки ваты. Двое, еще совсем юные, шли по дороге лесом, перепрыгивая через небольшие канавы с водой, и разговаривали. Снег лежал грязный, сырой и набивался в ботинки. Они увидели прямо перед собой ель и остановились.

Она была похожа на юную девушку, ее пушистые ресницы вздрагивали, и казалось, что она что-то шепчет. Юрий, высокий, печальный, подошел к ней и прижался щекой. Долго стоял, закрыв глаза, и ласково гладил тонкими пальцами ее волосы.

– Милая… – прошептал он.

Его друг Миша понимал и разделял его чувства: ему хотелось подойти и сделать то же самое, но, словно уловив молчаливый протест в ее хрупкой фигурке, грустно прошел мимо.

«Хорошо бы совой стать, – подумал он. – Совушка-сова – круглая голова, – сидеть ночью на ветке, пугать всех».

Друзья шли дальше, вперегонки с темнотой. Мокрые брызги попадали на лицо, но они не замечали их; хотелось слиться с той Свободой и Тишиной, которыми жила Природа в эти ненастные и печальные дни. Они озабоченно думали о том, как возвратятся в тусклый, унылый город.

Впереди показалось шоссе и проносившиеся по нему грузовики.

– Юр, а ты хотел бы стать волком? – вдруг спросил Миша.

– Еще как, – ответил товарищ. – Ведь не надо будет домой идти. И здесь все такое любимое, родное, правда? А ты?

– И я. Очень…

Они замолчали, и тут оба почувствовали, как что-то сдавило их, лица и руки стали обрастать шерстью, и… через минуту можно было видеть, как два молодых волка, игриво толкая друг друга, мчались по направлению к чаще леса.

 

Графиня де Кавальканти

БЫЛ ТОТ САМЫЙ ВЕЧЕР, в который Апокалипсис обещал, но не наступил, а другой человек в дорогой велюровой шляпе, картавя, кажется, кампанеллу, – продолжение адского игрища.

Между тем в семь часов не было еще ни того ни другого. Но генерала Куроедово это не взволновало.

Сидя с женой в зимнем саду своей дачи, построенной по эскизу Василия Блаженного, он весело поедал «дары природы».

А та, оставленная в затхлой квартире, вывезенной из Рейхстага, заскучала и, решив, что мебель, должно быть, напоминает отцу о боях, пошла в ванную комнату.

В то время, как ванна наполнялась игристым, стоявшим в бочке под лестницей, дочь и внучка по бабушке знаменитой графини де Кавальканти заткнула выпуск печатью имперской канцелярии, которая пропала неизвестно куда во время войны. Плохо было лишь то, что девушка не могла прочесть немецкую надпись, так как владела французским.

Лежа в теплой воде и поглаживая нежно стоявшие в игристом розовые грудки с коричневыми сосками, она вдруг захотела… позвонить по телефону. Она сняла с инкрустированной изумрудами подставки телефон на воздушной подушке и включила. Он поплыл над ванной.

«Кому позвонить? Разве Вышинскому?»

Вышинский был молодой человек с незаконченным половым созреванием. От этого на лбу его не было места. В остальном он был так же изящен.

«Позвоню, – наивно думала девушка, – он хороший… Но этот лоб… эта гамма красок, которой позавидовал бы любой Ренуар, эта палитра…» И, напевая: «Ах, как жаль, как жаль, ах, как…», она вышла из ванной в шитом золотом кимоно, жалованном ей японским шлягером подмосковных деревенских шапок по кличке Издаки Уемура со своего плеча в Бангладеш.

В это время ей принесли розы американского консула. Но тут… дверь отражалась, и вошел бывший подпорожский казак, ныне начальник спецотдела при малаховской бане, подполковник ГБ – Василий Ничипуренко, хохол. Привычно откидывая лихой чуб со лба, но не снимая кирзы, то ли потому, что сапоги ему были слишком тесны, то ли потому, что его могли вызвать в любую минуту в парную, он прошел в комнату, пол которой состоял из паркета дворца Медичи, сначала разобранного в одном месте, а затем собранного в другом.

Напевая арию Риголетто, он бесцеремонно наклонился к Верочке:

– Чайку бы…

Когда это желание его было удовлетворено, он заварил чай сам и сказал:

– Ого! Свеженькая заварочка. Что-что, а чай заваривать я умею.

Попив, залез на диван шотландского пуха, сапоги же подложил под голову. У него перед глазами закружились лошади, как на карусели, и он неожиданно облапил хозяйку и прохрипел:

– Давай, а?.. Разденься, а?.. – И, чешась на оплеуху, обиженно пробуровил: – Ну что изменится от того, что будем с тобой вместе? А? Давай, а?

Девушка вырвалась и побежала вокруг короля Артура, а Ничипуренко – вослед, но не знал, что согласно второму закону Джоуля – Ленца не догонит. Они запыхались, а Ничипуренко вспотел и, высовывая язык, тараща глаза, заикаясь, прошептал:

– А?

От «А?» у Верочки самой началось заикание, и она вынуждена была открыть чулан.

– Барсик «наш», – позвала она.

Подпорожец-хорунжий ухмыльнулся, думал, что его хотят отвлечь сиамским котом, но из чулана, фыркая, вылез огромный нильский, покрытый паутиной и пылью КРОКОДИЛ. Позабыв про геморрой и в мгновенье ока взведя советско-американский замок двух великих держав, военный кубарем слетел вниз, толкнул тяжелую дверь мореного дуба и оказался на воздухе.

А в этот момент с п-го этажа летели к нему его любимые кирзовые сапоги, снятые им с премированного тракториста поздно ночью на обнинской танцверанде.

А Верочка, бросив жирные сапоги, от которых душнило рыбными витаминами, вздохнула и присела на опоганенный охотничий диван.

Неожиданно в дверь позвонили.

Верочка побежала, поспешно накинула платиновую уключину, сняла со стены 15-зарядное ружье Зауэр и взвела курок. Затем она приоткрыла дверь.

В проеме показалось щучье лицо ее худшей подруги по вузу Софьи Опельбаум. Увидев ствол ружья, та шарахнулась. Сквозя по стене и цепляясь ногой за шланг винокуренного завода, Софка упала, обнажив толстые ляхи и тонкие лодыжки, но главное было то, что она была без трусов. Но пуще всего ей сделали крупные отвислые груди, которые она заправляла под юбку, отчего казалась понесшей круглые годы. Впрочем, ей это удавалось, она было стала делать извращения, но и это было ей очень приятно. Ей удалось, впрочем, встать и жалобно пропищать, как крыса.

Веруся же, гадливо отодвинувшись от двери, потом вдруг вспомнив, чему учил ВУЗ, впустила гадину.

Та вошла и затараторила:

– Понимаешь, один еврей, папин лучший товарищ, попал в больницу. Он все находил… Шел по улице и нашел консервную банку, запечатанную сургучом. Открыл ее, а там – мина. Ну, руки ему и рвануло. Его в больницу, а там он ногой попытался включить радио. Ему и ноги оторвало. И от всего у него осталось… Хи-хи… Ты понимаешь, очень большой… Хи-хи…

Верочке стало противно. И поэтому она решила подарить ей свой лучший пеньюар, подаренный в свое время Анной Австрийской герцогу Букингему.

Бросив последний на пол, Верочка воскликнула:

– Бери и убирайся.

Пятясь и вихляя задом, Софка пробормотала:

– Премного благодарна, от имени… поклон…

Она бежала по лестнице, крепко прижимая пеньюар к груди.

Но, как только вышла на улицу, налетел порыв ветра и унес пеньюар в небо.

А Софка стала кататься по асфальту и рвать на лобке волосы. Когда ее доставили в больницу, врачи определили у нее перелом влагалища.

А Верочка открыла книжку и стала читать:

«Жил человек. Он ел, ел, но не ср…л. И его стало рвать гов…ом…»

 

Дамка

В то лето ребята собирались по утрам на краю деревни возле старого тополя. Сильнее всех был Колька, единодушно признанный вожаком. Он всегда что-нибудь выдумывал, и поэтому вся ватага носилась то на конюшню – сбивать колеса со старых телег, которые потом с визгом гоняла по всей деревне, то на пруд, то стреляла из рогаток куда попало. Неизменной участницей их проделок была веселая коричневая бездомная собака Дамка. Лучшего друга ребятам было не найти.

Как-то они пошли на пруд и долго цепочкой пробирались по узкой тропинке, заросшей сочной травой. Вокруг был лес, а над головой – синее небо. Они спустились к воде, где валялись плоты, взобрались на них и поплыли по синей воде, отталкиваясь шестами, а Дамка плыла рядом и, встречаясь с кем-нибудь глазами, радостно лаяла.

…Так проходило лето.

Но однажды случилось несчастье. Пасмурным утром ребята услышали выстрел, от которого задрожали стекла. Когда они выбежали на улицу, то увидели лежавшую на земле Дамку. Из-под нее растекалась по земле бурая лужа крови.

Возле нее сидел рыдающий Колька. Незнакомым, срывающимся голосом выталкивал он слова:

– Убил… Ни за что… Я ему… окна… картошкой… выбью… Я…

Сразу вдруг кончилось лето. К горлу подступили слезы. Кулаки сжались. Но ребята понимали, что надо молча стоять там, где даже их вожак оказался бессилен.

А потом снова наступили ясные теплые дни, и жизнь пошла своим чередом. А Дамку зарыли под мостом у голубой речки, но кто-то все время откапывал её, будто не желая смириться с её смертью. И она лежала, подставив жгучему солнцу коричневый бок, и у мальчишек кружилась голова от пряного запаха, когда они тайком, поодиночке, словно стесняясь друг друга, подолгу стояли на мостике, не в силах проститься с ней навсегда.

 

Дезеприке

Она охраняла дочь, как раковина жемчужину: только, преломив луч в зеленой воде, заметишь редкостную красу. А от кого охранять? Увидел, влюбился в нее поэт, стареющий, по всему, но мускулистый и с лица молодой. Бросило зрелую женщину в пот от ужаса, когда бы не морская вода – потерялся весь смысл… А литератор клялся любить её жемчужину в горе и в радости, и далее, как в той клятве, что забыли все. В богатстве и в бедности, кажется.

– На скамейке сидели. Как прозевала! Бог зрел их, и они зрели. Ну не отдам. Лучше рыбам скормлю. Я – хозяйка!

Тут, на грех, подруга с двумя детьми, старший вроде ровесник…

– Оставим их одних: сами вроде по рынкам. Девчонка мешать будет, а если и выйдет что – не моя вина: перед Богом чиста. Собак так спаривают – оставляют одних… Если не впер, берут за член и суке запихивают, чтобы та не бесилась. Впрочем, дело молодое. А «влюбленный» подергается пусть, напишет, может, что… А руки распустит на мальчика: на зону!

Эта приятная мысль завладела тупой башкой и поплыла, закружилась в вальсе по гостиничному полу как по Дворцу бракосочетания… Тьфу!

– А в колонии с него спросят: девка-то несовершеннолетняя. А он ответит: «Люблю!» – и отстанут, как пить дать. Там всё настоящее уважают, не то что здесь. Вот бл…дь! Вот навязался на мою голову… Зачем родила, а деваться некуда было – не аборт же делать, оставила бы в лесу, да все знают. Начнут приставать: «А где Вичка?» В изде, в красной комнате спит. А может, он нормальный – поэт-то? Он и писатель еще. Лауреат поди. Ну, влюбился, что такого? Гордиться надо. Девка – сама нежность. Староват, да. Но не он один – скелеты за пятиклашками бегают…

Прошлись по магазинам.

Пытливо смотрит:

– Было? У-у, выбл…док: мог и изнасиловать, тварь. Теперь не узнать. Ненавижу себя, червяка этого извивающегося, подругу, дочку ее – аутендика, свою курву, писателя этого. А Вика говорила: он – гений. Может и правда? Ай, я дура, идиотка, бл…дь! Он вроде книгу собирается издавать, не то две даже. Кино сымать будут, надысь. У него и дача, и квартир не обочтешься. Ах, кабы знать наперед, как бы видеть ясно, что будет? А что будет? Бл…дство оно и будет. Ведь как жемчуг-то добывают – ножом, потом зарастет, но какая дальше жизнь, а с этим и не увидишь, куда увезет. А, может, зря я так? Божья воля на все: не Бог – и не встретились бы они. А я вмешалась – дура. Какая же я мать! Конвоир, ходячая тюрьма, гражданин хороший… Ладно, уехал он, кажись; и нам пора. Чую, договорились они: надо Викины вещи обыскать как следует… Или пусть все идет своим ходом. Ведь едет поезд – я на рельсы не прыгаю? Не кричу: «Поворачивай, сука, а то плохо будет, убью?» Надо, чтобы с ней поговорили, убедили. И такие люди есть. Даром владеют. Серой от них за километр, зато результат – хоть в карман клади.

В пятницу и сходим или домой приглашу. Работу уже мы с ней провели. Звонить и писать ему не будет – обещала. И реликвии свои отдала. Да полно, вдруг затаилась? Вдруг вернула не все? Поэтому и нужна эта госпожа Подземельцева, чтобы окончательно вытравить и гипнозом добить.

Жутко все же у ведьм. Смрад такой, будто покойник в доме.

А так – чайку попили – старые подруги – тока в один момент та как заорет:

– Смотреть на шар!

Вичка и в обморок.

А она наклонилась к самому уху и шепчет, шепчет… Говорит: «Теперь Вика его не узнает даже…»

Вот, бл…дь, какие теперь технологии, или по наследству перешло.

Плохо было писателю. Ведь полюбил он. Каждый взгляд и слова Виктории падали родниковой водой на душу, как на засохший цветок. Поверил он, что может еще ожить. Вернулся – ждал весточки или звонка.

Зря. Мрачнее мрака стал. С каждым днем гасла в его груди искра Божья, которую тот сронил в сердце любимчика своего, когда они на скамейке сидели.

Не признается, а балдел Господь от своего же дара, словно пацан. От стихов плакал, от рассказов – сума сходил. И вот: любовь, которую Он поэту послал, чуть жива. Опять творчеству «стоп!», а вмешаться нельзя.

И девушка, которую Он ему выбрал, – беда с ней. Осерчал Бог.

– Отплачу, – сказал. – Сделаю с ними – Дезеприке.

Приближался сентябрь. Нарастал грустный тревожный шум в кронах деревьев.

Все чаще моросил дождь, а солнце, которое так палило в Анапе, и вовсе перестало выходить. Словно и не было ничего.

 

День падающих кленовых листьев

В тот год в сентябре в столице дул промозглый, пронизывающий ветер. И всем оказавшимся на панели, равно как и женщинам, мчавшимся неизвестно куда за своими шляпками, так и мужчинам, моментально выкуривавшим с помощью ветра свои сигареты, – всем было в тот День падающих кленовых листьев не до того… Но если бы в головы их пришла спасительная мысль остановиться и задуматься над происходящим, то все бы они увидели, что на исходе еще один год жизни всего человечества, а никакого чуда до сих пор не случилось.

И уж, конечно, наверняка не замечали они своими обычными глазами у троллейбусной остановки «Метро “Улица 1905 года”» юношу с обветренным загорелым лицом, в камзоле конца 18 века и морской треуголке на голове.

А между тем это был как раз самый нужный для них человек. Ибо чудеса для него были делом обычным. Всякий раз, стоило ему только пожелать, как неудержимый полет фантазии уносил его со скоростью реактивного истребителя в далекие воздушные замки, где в бесконечных анфиладах хрустальных залов бродили задумчивые менестрели и барды, напевая под мелодичный звон колокольчиков свои грустные меланхолические напевы; где на зеркальном паркете немыслимо щеголяли своими замысловатыми па нарядные человечки в шелковых чулках с зелеными бантами и алыми кисточками в кружевном темпе мазурки. Где на высокой башне из золотой соломки, на треугольных воротах которой красовалась алебастровая табличка с витиеватой, на старинный лад, надписью «ОФЕЛИЯ ЛЬВОВНА ПЛАТОНОВА», жила нереальная девушка – принцесса, у которой одна была коса голубая, а другая – розовая, а глаза – изумрудные и теплые, как морские волны, и тонкое тело пленяло легкостью ажурных конструкций и изяществом невинного стана. И была она нереальна, как жизнь. Каждый день, едва сполохи ночных зарниц скроются за миражными далями горизонта и когда чуть брезжит рассвет, легкими шагами выходила она из своей башни, ведя на поводке большую пепельно-голубую собаку по кличке «Утро», и медленно скрывалась в прекрасном парке вечно золотых и никогда не опадающих кленовых деревьев, тихо шумящих и шепчущихся о наших тайнах, имя которым – сны…

Впрочем, ни разу наш герой, стоя на зубчатом гребне потрескавшейся стены и с надеждой всматриваясь в даль – не мелькнет ли где раззолоченный верх кареты, вслушиваясь – не скрипнут ли где ржавые петли подъемного моста, – не услышал звонкого смеха той, которая была для него смыслом работы в должности учителя в одной из школ Краснопресненского района, а именно выпускницы – школьницы, единственной дочери и наследницы Ответственного Хранителя Государственного Вакуумного Насоса, Наташи Лопушиной, внучки отставного царского генерала, носившего аксельбант и лычки. В одну из таких минут я и встретил героя моего рассказа. Погруженный в свои мысли, как в мраморный бассейн Сандуновской бани, стоял он возле станции метро «Улица 1905 года», ничего не замечая вокруг, так что если бы по улице поплыли пароходы, а над ними стали бы пролетать трамваи, народ из троллейбусов ни с того ни с сего пересел бы в автобусы, а птицы стали бы задирать прохожих, то он ничего бы этого не заметил, а тем временем явилась бы конная милиция и восстановила привычное течение вещей.

Но кто сказал, что чудес не бывает на свете?! Подняв глаза, он увидел совсем близко устремленный на него волшебный насмешливый взгляд его избранницы.

– Бонжур, Юрий Михайлович, – сказала девушка.

– Здравствуй, Наташа, – ответил по-русски Учитель и покраснел, не зная, правильно ли он понял ее слова.

Дело было в том, что он совсем не знал французского языка, а Наташа (ему это хорошо было известно, так как она сама без конца твердила ему об этом) – Наташа чуть ли не с самого рождения занималась на курсах иностранных языков.

«Всегда-то ей нужно показать превосходство», – с обидой подумал он и сказал:

– А ты какими судьбами?

– Да только что вернулась из Карелии… Что там было!..

И она стала взахлеб что-то рассказывать. Он хотел вставить словечко, но было поздно. Подобно горному потоку, все круша и сметая на своем пути, рванулся вперед, не разбирая дороги, ее прелестный, чуть хрипловатый по-мальчишески голос и, словно щепку, подхватил Учителя и понес… Когда она наконец остановилась, чтобы перевести дух, темнело, и часы на башне городской ратуши показывали шесть вечера. Перед ней стоял, в морской треуголке, а для всех остальных – без головного убора, молодой человек, потирая ушибленные во время ее рассказа бока, со счастливым выражением на загорелом, обветренном лице.

– Наташа, милая, знаешь, чего мне сейчас хочется? – спросил Учитель.

«Знаю, – подумала она, – как ты смотришь на мое крепкое, рвущееся из платья тело, на торчащие соски грудей… Как зачарованный… Нетрудно догадаться. Сейчас меня за руку – и на Белорусский, на загородную электричку, и в лес, где, как горящие угли, плывут в сумерках красные листья. А там – на мягкое золото опавшей листвы и, погружаясь в малиновый звон, – целовать мои горячие, потрескавшиеся от поцелуев губы, торчащие соски грудей, падая в мои объятия как в сладкую бездонную пропасть».

– …Чтобы ты погуляла со мной сегодня, – услышала она откуда-то голос Юрия Михайловича и провела языком по пересохшим внезапно губам.

– В такую погоду – улыбнулась Наташа, – невозможно. Впрочем, вы можете пойти со мной, если, конечно, не боитесь, – добавила она.

– У тебя дома родители? – осторожно спросил Учитель.

– Нет, они придут поздно, но квартира у меня немного фантастическая, впрочем, не будь вы сами фантастический, я бы вас не приглашала.

Они пошли по улице 1905-го года и вошли в подъезд большого серого дома с блестящими окнами.

– У вас нервы крепкие? – спросила Наташа возле обитой старинным китайским шелком двери, на которой был изображен Великий шелковый путь.

Она достала из кармашка небольшой платиновый ключ с золотым брелком в виде колорадского жука, из оскаленного рта которого вдруг блеснул тонкий рубиновый луч лазера, и направила его в замочную скважину. Не торопясь вставила она ключ, повернула один оборот вправо, два – влево, затем снова вправо, и они очутились в кромешной тьме прихожей.

– Кто здесь? – раздался металлический голос, и вдруг замигали красные лампочки, выхватывая из темноты черную фигуру самурая из блестящего эбенового дерева с занесенным над ними острым, как бритва, мечом.

– Это я и мой друг, Ямамото-сан, – скороговоркой произнесла Наташа условную фразу, одновременно зажав Игорю рот своей ласковой рукой в лайковой перчатке.

– Проходи, – сказал самурай, и кимоно с красными драконами сдвинулось в сторону и с металлическим лязгом ушло в стену.

Загорелся свет, и Учитель увидел себя в огромном коридоре, размером с правительственный вагон Московского метрополитена, где, как в гостинице, торчали во все стороны бронзовые ручки дверей, свинченные Наташиным дедом в Берлинской консерватории в годы Второй мировой войны.

– Сколько у вас комнат! – вырвалось у Юрия Михайловича.

– Сама не знаю, – отвечала Наташа. – А моя вот эта.

Они разделись на вешалке из красного дерева.

– Подожди, – сказала Наташа, – нужно позвонить в милицию – сигнализация…

Она подошла к большому холодильнику с встроенным в него телевизором, открыла его с помощью номеронабирателя и, достав из морозилки телефонную трубку, сказала:

– Условный знак – Потап-дурак.

Окончив разговор, она обернулась к другу:

– Мне хочется тебе что-то показать… – И, потянув одну из ручек, толкнула его в открывшуюся дверь.

– Янтарная комната!.. – с ужасом и восхищением вырвалось у Учителя. – Та, которая пропала во время оккупации гитлеровцев в Царском Селе! Ее же тридцать лет ищут…

– Ищут-то ищут, – лукаво сказала Наташа, – а она здесь… Ладно, иди сюда. – Наташа взяла ошеломленного приятеля за руку и ввела в свои апартаменты.

В них царил полумрак, и только свет уличного фонаря, проникавший сюда сквозь щель в шторах, играл переливами на стенах, от пола до потолка отделанных пластинами из оленьих рогов, покрытых рельефной резьбой по кости в стиле Раннего Ренессанса. На полу лежал меховой ковер, сшитый из шкур животных ценных пушных пород, частью вымерших, а частью занесенных в Красную книгу.

Слева стояли резной секретер и бюро, отделанное золотыми монетами уникальной редкости, на котором поблескивал перегородчатой эмалью западногерманский квадрофонический магнитофон со множеством блестящих ручек, кнопок и клавиш. Рядом с ним белел в темноте маленький клавесин слоновой кости мастера Страдивариуса, на вензельную крышку которого небрежно брошен был томик стихов Уолта Уитмена в тисненом сафьяновом переплете. У окна – письменный стол работы Корреджо, со множеством ящичков, на котором возвышались старинные венецианские часы, сделанные в форме собора Св. Марка; на столе лежали раскрытый учебник химии для 10-го класса и пособие по телепатии, алхимии и патогенезу, изданное во Франкфурте-на-Майне в XIII столетии знаменитым немецким издателем Хансом Зиббельгаушвигом, «Школа игры на гуслях Садко» с предисловием Афанасия Никитина, коробочка малайской тигровой мази, рваный ремешок от коньков для фигурного катания, гусиное перо Пушкина и еще множество непонятных вещей. Вещей, назначения которых никто не знал и не мог объяснить, а именно: кристаллическое зеркало в оловянной оправе гр. Калиостро, где в каждом кристаллике отражался весь мир, кофейная мельница фараона Хеопса, сочлененная с шарманкой, рисунок-факсимиле Франсиско Гойи за подписью Ватто и другие странные интересные вещи.

С потолка свисали жемчужные нити люстры византийского императора Юстиниана, с серебряными шандалами, отделанными золотой зернью. И, наконец, убранство завершала изящная кушеточка эпохи кардинала Мазарини с вдавленным в ней самим кардиналом углублением, на котором среди персидских и неаполитанских подушечек на индийском полупрозрачном пеньюаре, вывезенном Индирой Ганди из осажденного Парижа и подаренном Наташиному отцу специально для дочери, сидела маленькая японская собачка-полиглот, кудлатая, с забавными кисточками за ушами, умевшая говорить на трех языках. Чуть было не забыл: на стенах развешено было старинное огнестрельное оружие: здесь висели и французские бескурковые пищали, и кремневые бельгийские ружья, и английские штуцера, и кулацкие обрезы, и даже французская маленькая медная пушечка эпохи Столетней войны.

– Ты удивляешься – откуда все это, – сказала Наташа. – Так знай, что мой дедушка-генерал ведет свой род еще от адмирала Макарова – героя Порт-Артура, а если взглянуть еще дальше, то я происхожу от Рюриковичей… Мой дед после революции остался с единственным имуществом – огромной реестровой книгой, где оприходованы все ценные вещи, которыми владели на протяжении столетий все поколения нашего рода, и дед перед иконой Св. Серафима, хранящейся в Третьяковской галерее (кстати, из нашей же часовни…), поклялся вернуть все сокровища в лоно семьи. Он пошел в армию, исколесил полсвета, и кое-что ему удалось: вот, например, этот алмазный перстень он нашел на пальце вождя одного из полинезийских островов. Впрочем, это, наверное, не очень интересно, лучше я тебе сыграю.

С этими словами она выдвинула из-под клавесина маленькую табуретку с монограммой папы Иоанна XXIII Валтасара Коссы и стала играть. И прекрасные звуки музыки наполнили овальную комнату со специально сделанным в духе храма Св. Софии потолком.

Корелли сменял Боккерини, за ним следовал гениальный Вивальди, Тартини и Марчелло наполняли душу неизъяснимым восторгом, отчего пастушки на рисунке Ватто принимались плакать и в отсветах рубинового светильника манили Юрия Михайловича на лужок.

Он сам не помнил, как очутился подле Наташи, как ощутил тонкий, невыразимо прелестный аромат ее розовой шейки и французских духов, как почувствовал в своих ладонях ее крепкие груди, как, не выпуская любимую из объятий, с кружащейся головой, опустился на мягкие подушки кушеточки Мазарини, шепча: «Милая моя… Наташенька…» О том, что было дальше, мы умолчим, как того требует статья В.И. Ленина «Партийная организация и партийная литература», скажем только, что она откинула свое горячее вздрагивающее тело на подушки, и его рука, невольно соскользнув вниз, ощутила мягкие пушистые неровности ее, подобного подушечке для булавок, лобка, скрытого трусиками из тончайшего батиста, отчего сердце его оторвалось и с обрывком пульсирующей кровью аорты начало центробежное вращение по всему телу, вызывая то ледяную дрожь, то жаркий, сладкий озноб, от которого было только одно спасение – в ней… Он поцеловал ее в висок и спрятал смущенное лицо в теплых ласковых волосах.

– Ты знаешь, мне завидно, – прошептала она, краснея, и он почувствовал, как ее маленькие руки расстегнули и вытащили его розовый арсенал, который стал похож на памятник победы Кутузова над Наполеоном в войне 1812 года.

И подобно языкам пламени, охватившим сырой хворост, переплелись их тела и превратились в один, содрогающийся и выбрасывающий раскаленную лаву и пепел Везувий.

Потом они, обнявшись, тихо сидели рядом, горя, как горят иногда по вечерам трамвайные провода, то вспыхивая яркими фосфорными огоньками, то рассыпаясь искрами на черную влажную землю.

Не замечая времени, сидели они в темноте, и только их руки, нежные, мягкие, белели, как котята.

– Любовь моя, – шептал он, – как я люблю тебя, люблю каждый твой пальчик, люблю пушок у виска, твои карие глаза, каждую капельку твоего тела, но больше всего люблю твои шелковые волосы, капризные и прекрасные. Сказочная девочка ты моя, каждому твоему движению я послушен, как твое дыхание…

Неожиданно послышался ржавый железный лязг, и резкий скрипучий голос за дверью произнес:

– Кто здесь?

– Свои, Ямамотушка, – отвечал простуженный мужской голос.

– Это отец, – прошептала Наташа, освобождаясь из объятий.

Они поправили одежду и зажгли маленький газовый светильник. Щелкнула клавиша, и «Битлз» затянули по гобеленам свое извечное «Лет эт би».

– Наташа, – раздался голос, – что, телевизор в туалете не работает?

– Не знаю, папа, возьми дедушкин.

– Я пойду, пожалуй, – сказал Юрий Михайлович.

Ему хотелось скорей остаться одному, чтобы вызвать в себе хотя бы отражение шальной девичьей нежности и любви.

«И к чему отец пришел так рано?» – подумал он.

В прихожей он недоверчиво покосился на стенку, хлопнула дверь, и он оказался один на грязной лестничной площадке, замусоренной каким-то хламом, окурками и картофельной шелухой. Он спустился по обшарпанной лестнице и очутился на улице. Ему бросились в глаза уличные часы. Они показывали полночь.

Прошло два месяца. Сколько ни звонил он Наташе, сколько ни умолял ее увидеться с ним, она отвечала отказом. Он обижался, слыша ее бесстрастный голос. Встречаясь в школе, заглядывал в глаза, по неделям не звонил, а позвонив, слышал вновь:

– Не могу.

Судьба опять столкнула их на улице, на той же, знакомой нам, остановке. Кто сказал, что чудес не бывает на свете?

Вечерело, было тепло, и снег шел такой крупный, что, казалось, что продлись он еще неделю, – и занесет высотное здание на площади Восстания.

– Милая Наташенька, заенька, что с тобой? – произнес Юрий Михайлович.

– Ничего, – отвечала она, – просто, помните, я вам рассказывала про нашу семейную клятву? Еще не все вещи собраны нашей семьей. Скоро наступит моя очередь и моих братьев. Так что извините, нет времени: в школе у меня одни «четверки» и «пятерки», это стоит труда, занимаюсь даже по ночам, отец мне помогает, да и готовиться надо – я ведь в ИНЯЗ поступаю.

Увидев в его глазах блеснувшие слезы, рассеянно сказала:

– Я люблю вас, поймите, но этого больше не нужно… Пожалуйста…

«Вот и все теперь», – подумал Учитель, и горькогорько стало у него на душе.

– У меня репетиторы по всем предметам, – откуда-то издалека уже донесся ее голос.

Он шел по мягкой, словно пухом застеленной, заснеженной улице. Отчаянная пустота вползала к нему в душу. И вдруг над входом в Краснопресненский универмаг, где должна была быть неоновая вывеска магазина, он увидел огненные слова: «Чудеса случаются только в Дни Падающих Кленовых Листьев».

09.08.2009

 

Добрыя люди

Однажды Людочка собралась в Большой театр.

«Большой театр – для Больших людей», – думала девушка.

Желая поразить собравшуюся элиту, она отперла золотым ключиком старинный сундук, принадлежавший в свое время ее прабабушке, и достала из него ветхое, но еще вполне пригодное кружевное платье восемнадцатого века.

– Ну куда ты пойдешь в этой ветоши? – закипятилась мать. – Погляди лучше, как ходят добрые люди!

«Сама ты “ветошь” – про себя подумала Людочка, – а уж “добрых людей” я навидалась».

– Ну и кто эти твои добрые люди?

– Как кто? К примеру Петр Николаевич Ооновский, геолог.

– Петр Николаевич? Да после него три дня в сортир не войдешь, дезактивацию надо проводить, как на четвертом блоке…

– Ну а Соня?

– Софка твоя? Бл. дь и дура! Знаешь, как она экзамены в университете сдавала? Дождется, когда все уйдут, в аудиторию – шасть, и скидывает манто. А под ним – ничего! Профессор трясется от похоти, а она начинает пальчиком водить между ног и облизывается при этом, как кошка. А потом поворачивается и сует палец себе в очко.

– В какое очко?

– В очко в очках, поняла?

– Ничего не поняла. А Высоцкий?

– Твой Высоцкий запрется в ванной, одной рукой давит прыщи, а другой… Урод!

– А все остальные тоже, что ли, такие?

– Остальные еще хуже, свиньи твои остальные. Все помешались на гребле и на самих себе. Шваль. Не страна, а болото грязное.

На этом доверительный разговор матери с дочкой оборвался. Людочка справилась-таки с платьем, нацепила бриллиантовую брошь и отправилась в Оперу.

На улице ее ждало такси и водитель с лицом заспанного дауна.

Когда она прибыла в театр, театральные гопники уже расселись. Таким образом, платье и брошь произвели на них неизгладимое впечатление.

Людочка нашла свое место и тихонько присела.

На сцене в качестве основной декорации к «Евгению Онегину» возвышался рубленый тесовый забор с огромным амбарным замком. Девушка раскрыла программку и обомлела.

Там сверху нарисован был Большой театр, а ниже было прозрачно набрано золотом и славянской вязью: «САМА ТЫ СУКА, БЛ…ДЬ, ПРОСТИТУТКА, КУРВА И ВЫСКОЧКА!» И подписи: «П.Н. Огановский, Соня, Высоцкий и другие русские люди».

 

Доселе неизвестные науке подвики Родиона Осляби

Подвик Родиона Осляби (первый)

Все помнят Куликовское поле. А як оно було, не знают. А було во как. Сошлися на середине поля две рати. Ну, у кого живот прихватило со страху, у кого чо… Один Мамай стоит твердо да Александр Невский.

– Чево нам тут всем вошкаться, – вдруг говорит Мамай. – Выведем богатырей. Кто кому даст – того и взяла.

Согласился Александр, хоть и неспокойно было у него на душе. Кинули жребий. От татарской стороны вышел силач Челубей, а с русской вызвался Родион Ослябя. Хлипковат был Ослябя против Челубея, да не знали татары, что у Осляби была заветная тайна.

Были они на конях, в кольчугах. Решили съезжаться. Потихоньку так себе едут, присматриваются.

«Ну, этого я уложу», – думает Челубей.

«Пора», – соображает Ослябя. Ка-ак пёрнул он на все поле, что все птицы замертво попадали, а у татар уши позакладывало. Челубей с коня – брык.

– Не могу, – кричит, – вытерпеть вонь вашего человека! Не в состояньи ослябить!

Татарам тоже невмоготу – стали потихоньку пятиться.

– А это тебе и не требуется, пес татаро-монгольский! – Слез Родя с коня и приблизился к Челубею.

Как только Ослябя к нему приблизился, Челубея стало пучить, и он изошел конской рвотой. А Ослябя – все ближе. Приготовился он отсечь голову Челубею. Тут Челубей как заорет:

– Иди на фуй!

С того дня русские и начали посылать друг друга на фуй. А татары почесали зады и отправились восвояси… Скоро их вовсе и след простыл.

Загадка: «Кто выиграл эту битву?»

Ответ: «Русские – потому что в их языке появилось новое слово».

А Ослябя совершил еще множество подвигов, так что даже Геракл перед ним так себе…

Подвик Родиона Осляби (второй)

Долго ли, коротко, едет Ослябя по лесу. И вдруг – девичий крик! Летит Ослябя на крик и видит: Стёпка Разин ломает девку в кустах – княжну.

– А ну пусти девку, хам! – всклицает Родя.

– От хама слышу, – отвечает Стёпка.

– Стёпка, хочешь щец? – спрашивает герой Куликовки.

Видит Разиня – не отвязаться ему от Родьки. Выхватил саблю – и на него. Да как-то так неловко ею взмахнул, что отсек себе торчащий х…р. Хотел было Степан подобрать х…р, да не тут-то было: х…р вскочил на кочку и начал прыжками удаляться. Так он удалился из видимости. Ослябе стало жаль атамана. Он развел костер, достал горящую головешку и подал Стёпке.

– Прижги – зараженье буит…

Никогда Муромские леса не слыхали такого воя: медведи попрятались в свои берлоги.

Залечив срам, Степан поплелся к своей банде. А Ослябя привел царевну домой, женился и стал добра наживать. Так что песня та про стержень – не было этого ничего. Спьяну дураки поют.

 

Ёжик

Наташке повезло. После универа ее приняли на работу в Министрацию Мутина. Ничо, что он был похож на говняного ёжика на задних лапах. Терпела, что тошнило, когда он валил мимо. Страшное было, когда она убирала ему гальюн: он толкал ее на унитаз и делал, делал, делал с ней самое ужасное, не взирая на ее отчаянное сопротивление. А потом она забеременела и ее уволили. Наташка беременела странно, как ежиха. И что-то все время покалывало ее в живот.

«Вот, бл…дь, – думала девушка, – а ведь никто не догадывается, что он – ёж, сука». А под ней жили нерусские люди. X… их знает, откуда они взялись. Фамилия их была, кажется, Баибулины. Неприличная с точки русского языка, хотя и лучше, чем Издоев или Невзад. Хотела девушка обратиться куда следует, чтобы их уничтожили, как грязных мух, но подумала: «А вдруг и там все такие?» И еще ее интересовало: «Куда, бл…дь, делись монголы?»

Наконец она родила. Странный был мальчик: лицом похожий на Мутина, маленький какой-то, и постоянно фыркал. И соску не выпускал изо рта, и сосал ее, как казалось Наташке, с удовольствием.

Назвала его Вован, как отца. Исполнилось малому три года. За это время он весь, кроме живота, покрылся колючками, рыло сформировалось натурально ежиное. Днем он спал, а ночью ходил по квартире. И топал, бл…дь, топал, и ср…л говном, от которого оставались на линолии пятна.

Наташка думала: «Ничего – где-то идет снег, кого-то везут на кладбище, кто-то пьет кофе. А здесь живет ёваный ёжик. Все же лучше, чем лесной омуль».

Так прошел год. Хотела повеситься – послать ежа Мутину, а самой улететь во Францю, но испугалась: выбрали на второй срок. И тут произошло то, чего она ждала и боялась. Утром она увидела в лифте, когда спускалась, приклеенную бумажку, большую и грязную. На бумажке было написано кривыми печатными буквами:

ТАТАР ПРОСТА

НАДА ИМЕТ СОВЕСТ

ПЕРЕСТАНТЕ ПОСРЕД НОЧИ ОРАТ,

КАГДА ЕВЕТЕС И БЕГАТ ПО КВАРТИРИ

И ТОПАТ НАГАМИ,

ЧТО ВСЕ ДРАЖИТ

ЛЮДЯМ СПАТ НАДА НЕ МЕШАТ

«Уносить ноги», – подумала девушка. Взяла она деньги все, украла у подруги её деревенский загранпаспорт, покормила «сыночка» творогом с манной кашей. С эро-порта (ударение на последний слог) послала Мутину телеграмму: мол, забирай своего «ёжика», и про татар.

В Париже она укрылась в Соборе одноименной матери. (Не путать с ёваной). На другой день ежа забрали в зоопарк, а татары сгинули неизвестно куда. И по сей день нет о них ни слуху ни духу.

 

Изврак и Изврачка

Одна черпанутая поедала виды. Звали ее Гаробша. Посмотрит, скажет:

– Как прекрасно!

И вид тут же исчезал. То есть все «с виду» оставалось, как раньше, но как-то тускнело. Уже никто не восклицал: «Как прекрасно!» Так исчезло множество красивых видов, волновавших в гримерке сердца влюбленных поэтов. И был там еще Починок (ударение на первом слоге). Он все брался чинить.

Никто не помнит, когда бы он и что починил, но так прославился, курва, что стал придворным чиньщиком. Геть, где что сломалось: чиньщика туточки ко двору! Так дачу и сглябили, падлы.

Как-то Гаробша поедала виды. Нажралась до отвала. И видит: стоит какой-то му…ак на утесе, смотрит на солнце и глотает.

– Чо делаш? – спрашиват Гаробша.

– Солнце кушат, – отвечает Починок (а это бы он).

– А мне можна?

– А отчево ж.

Стали они попеременно: то виды едят наипрекраснейшие, то солнце глотают сколько ни попадя.

Надоело Матери-Прире это терпеть.

– Хоть бы мине спросиле! А то жрут, як скаженные, пиявки государевы.

И чтобы от них не пошло какого ненасытного рода и не съели всю Приру, лишила она их закрометных Васей (ударение на втором слоге).

Просыпаются оне утром, а у обоих между ног гладко и дырки нет, где была жо…а. Они к Прире: возмущаются, котят хотят утопить. А Прира им гаворет:

– Яки бы вы жили, як люди, то бы и скале, як люди, а так и на этом скажите спасибочки…

– А где наши закрометные Васи? (Ударение на втором слоге.)

– Закрометные-то вам на что? Закрома те не ваши. А Господа Бога. И мои…

Как очерчали Помойкин и Кошелка, стали Бога костить: ты, мол, Небесный Тихоход, сволочь и педераст. Спускайся, курва, и нам все подавай, ваще обслугу нам обеспечь, урод.

Бога такие речи послушал да и отнял у их виды и солнце глотать вспретил. А то они, як саранча, сглотали уже усе виды и усе солнце выжрали изнутри, так что на Земле начались катаклизмы: торнады, к примеру, иле смерчи (Ударение на второй слог.).

Тогда открылись у их в один день жоп…ые дырки, а закрометных ужо не наросло никодысь. И стали оне як обычные люди. Тока биз пиридков.

 

Имярек

Жил да был в деревне Поганкино под Одессой юноша по фамилии Офуелкин. Было ему уже 32 года, он так и не познал женской ласки. С лица, впрочем, он был довольно пригож. Только прыщав – нимагу, бл…

Он доучился только до 5-го класса. После перестали его в школу пускать. Бить не били, а поржать приезжали со всей области. И решил Офуелкин бежать куда глаза глядят. А глядели они у него, как и у всех прочих, на Москву. Долго ли, коротко, оказался Офуелкин в Москве. Снял он на окраине, почти што на Вкраине, кухонку малэньку у старого дидка и начал печь блины, а еще жарил картули все дни напролет…

Также он изобрел с мяса делать разварюху. Долго думал Офуелкин, куда ему податься с прыщами, – ни на один завод его не взяли. Ходил он и по турагентствам, но там як глянуть на евойные фурункулята, так ссать бегут – работы никакой нет, а уборща гребаная ворчит, воняет – ей убираться, твари.

Долго он размышлял, но не как ему прыщи вывести – дело простое, а как с прыщами устроиться, и чтобы никто не доставал, не точил, бл…дь. Сварил он борщ да и уселся думать. Сидит, гадит когда – думает, в ванну когда прошмыгиват – тоже думат.

Тем времем он перепортил дидку вещей, и пора было определяться, пока тот издюлей не накрошил.

И тут в голову ему пришла офуительная идея. Не зря он родился с такой фамилей. Он понил, что ево место – тиатор. А он у ём – рижиссер. Все сучки от него пысают под себе, педерасы шмыгают, прижимаясь к арене, боясь поднять зенки…

Начал Офуелкин обхаживать театры и предлагать себе в режиссеры. Но нигде не брали. Тока один режессер хотел узянуть ево памошнеком, но он был петух гамбургский, он же кошкарский. Любил он половое только с мужиками. Фу – гадось. Но и зеся не сложилось у Офуелкина: прыщи его больно сильно отталкивали, а тот урод был неизвраченец.

Горько плакал наш герой и стал сочинять режиссерские видения картин главных спектаклей. В тиатрах обравались – фули – ни фуя делать не нада, какой-то офуелый за них всю рабатку проделыват.

И тута приходит ему песьмо. Так и так, приглашаем Вас машинестом сцены. Он, конечно, пошел. Атама надо только дикорации двигать или на рыгаги наваливаться. Весь спектакль бригада курила и жрала бормотню. А Офуелкин не куркал и не бормашил. Он и уволился.

А тем времем пошла его грустная исторя гулять по Москве, пока не дошла до Министра Культы. И тот решил: зделаю в жизни один добрый паступок, а больше не буду. Нашел он адрес, телефон Офуелкина и звонит. Тот офуел в прямом смысле от щастья, что Бог его не забыл. Говорят они меж собой, да так приятно всё, минут сорок пошло, решили обоюдно, что Офуелкин идет Главрежем в Балыиой театр, но не прощаются, обмениваются комплиментами – так друг другу понравились.

И тут – надо же было бесу влезть, вля! – Министр возьми и спроси:

– Простите, а зовут-то вас как?

И настал издец.

– Зовут? Зовут, вля, Вальдек, нет Валёдя, нет Вальдемир, нет Рогот, Рокот вроде, нет Новек, нет Флокс… Как же меня зовут, бл…дь ты та-ка-а-а-а-я????!!!!!!

Министр бросил трубу, а Офуелкина свезли в дурдом. Вспоминать, как его, вля, зовут. И поныне он там.

 

Как волки охотятся на мужиков

– Знаете ли вы, как волки охотятся на мужиков? – начал старик Потап свой нехитрый рассказ. – В зимние вечера, когда солнце, как масло, катается по раскаленной добела сковороде, в деревне звучит колокол. Через некоторое время волки, одетые в порты и с двустволками за плечами, собираются на краю деревни. – Старик Потап высморкался и продолжал: – Сидим мы как-то с Матреной в логове. Вдруг слышим – трубят. Чу, кажется, волки. В это время на поляну выскочил дед Пахом, и прямо к нам. А волки уже близко: наседают, кусают за пятки, лают. Пахом втиснулся в нору, да не весь: жену помял и придавил детишек. Вдруг кто-то как огреет прикладом его ниже спины! Пахом выскочил из берлоги, перекувырнулся два раза, обоср…лся и помер. Подошли волки и стали снимать с него шкуру. «Славная добыча», – сказал один.

 

Красная тряпочка

Жила-была одна пожилая женщина. И была у нее красная тряпочка. Женщина ту тряпочку берегла, як зеницу ока. Кажный небось день запиралась она в покосившейся баньке: доставала мыльце «Красная линия» и заветную тряпочку. А чтобы процесс как-то разбить на смысловые отрезки, она пукала. Типа часов. Пук-пук. Пук-пук. Соседи думали, шо часы у ей таки. А это она гигену наводила на пиридке. Зато потом наступала така свежесь, така свежесь, – ну хоть беги из дома с той свежестью.

Купила она однажды прокладки «Олвис плас». Олвис – это «всегда», а плас – что-то по-ихнему. А на них написано: «Узнай вкусную тайну прокладок олвис плас!» Запернулась бабка в баньке, а та давно покосилась. Думат: «Ничо, узнаю вкусную тайну – може, банька-то и выпрямится». Три пачки сжевала. «Где, думат, вкусная тайна ихняя?» Так и не узнала. Осерчала дама на все прокладки. А невдомек ей, что вкусная тайна та – тока для мужиков. Тракториста возьми – Лёшку. Алкаш, но какой! Бывалоче, спит пьяный на одном бугре, а ноги – на другом. Молодецкая сила, вля! Или вспашет луг – лугу пи***ец. Глава менструации – тьфу! – менистрации, как увидел, сердешный, – дык тусь и околел враз. Работничек, вля. Стали с него в менистрацее сторонитца. Трактор забрали, а без ево – где на водку-то брать.

И зачастил он к нашей даме. Браги махнет – и к ей. Вот раз захоит, она ево и угощает, и привечает… Как вдруг чувствует тракторист небывалую свежесь.

Скока в диревне жил, а ни от одной бабы не чувствовал, рази што от дочки. Но и у той свежесть была какая-то не така. А у ентой… Матерь Божья! Свежесь идет на всю диревню.

– Ты, бабка, того… Откельу тя свежесь-та?

– А ты узнай вкусную тайну прокладок «Олвис плас» – сам ведуном станешь.

Припал Лёха к бабкиным прокладкам, закайфовал пуще, чем с водки. И стал кажный божий день ходить к той старухе.

Жена спрашиват:

– Шо ты у ей нашел?

– Отстань, часы я у ей торгую особенные.

– Каки таки часы?

– Каки-каки? Пукальные!

И тут Лёха пернул на всю диревню, да так, что крыши с домов посрывало. И сгинул, словно и не было его никодысь. Вот какие дела, бл…дь.

 

Люковая

Здравствуй, «Флорида»!

Получил твое письмо с оказей. Типерь просто писем не ходют. Я огорчился, узнав, что ты на Нелле – Гале. Странна, шо ты не можиш убдить этих шведов. Ты им гри, шо твоя настоящая фамиля – атаман Краснов. Ты много порубал руснарода и типерь бздиш, шо тибе намочут в штаны. Еще пеши, что твоя мать – Василиса Кожина, а отец – Троцкий, тебя зовут Мордыхай. Ты прячишься в Свериге от гебни. Скаже, шо тибе турке голову пробили стрелой, и типерь ты страдаешь болями за ушами, а у тя там кисточки, патомучта ты кот. Што ты устал от всевазможных развращений и типерь видеш нибалыиой бизнес по искорененю извраков в швеце. Оне и тибя пытались в ж… но ты спасся.

Расшифруй песенку: бвнгабуткнпн. Или напиши своей в Рашку: «Здравствуй, ПРОФУРА! Пишет тибе Нома Фомик. Пришлось сменить фаму. Я убил одного чебоксарца по заказу: хоть деньги получил. Теперь куплю граждан и кварту в центре стока. Хочишь – подваливай, вместе будим выбирать. Видила ли ты князя Куракина? Зесь грят, что он в Скопине всех кур пере. б? И типерь за ево голову штандарт полагатца. И видь, як, подлец, усе сблундил. Проник на ахронямый абъехт – тама прячут ядирные атходы, и всю птицу, шо там була для близиру, аблел бинзеном и сжог. А от ниво сгорел весь Скопин с железной дорогой военной части. Типерь он жевет у мине пад кроватью. Тока ты малчи, патамушта ты сука. Можиш пратрипаца».

Ладна, Валёдя! Нада прасчатца, а то я тут абаср…лса маласть. Ты у етих шведов аткрой кафейню из люка. У них всяка исть, а люка немае. А ты люк любиш и сам сыт будиш. Тама будиш варить люкавую падливу «Троцкый» атомана Краснова с таматом Кожиной. Пнял? А назавеш эту пакось «ЛЮКОВАЯ». Люк я тибе буду паслать.

 

Мена

Иван мечтал поменяться с кем-нибудь судьбами. Не нравилась ему его судьба: все шло мимо рта. Иван и молился, и костил Бога в душу и в мать, оскорблял всяко – не действовало.

Тогда принимался Ванька за Сатану Дьяволовича: как только его не идарасил – только хуже становилось. Тогда решил Иван, что они – одно целое, только притворяются разными, и кричал в окно:

– Богодьявол! Слезай, ука, посуду мне мыть, готовь, убирай, идор, и стирай! Не то помру – каждый день буду издить (ударение на 1 слог) – один ты или двое вас мне пофуй! Вот судьба, бл…дь!

Вдруг мечта Ивана сбылась: в одно прекрасное утро проснулся наш герой в Белоруссии – в Могилёве. От которого губерня пошла. Рядом лежит девушка красоты дивной, вся голая, тока в носках. Пахнет от ей приятно и возбуждающе. Грудки торчат: не излапанные еще тварями. Ванька тут же раздвинул ей ножки: аромат, как от бутона магнолии. Не удержался – понюхал, да и впер ей свово, девственного за последние годы, тарантула.

Она вдохнула, грудками прижалась и грит:

– Вань, ты ж всю ночь меня тарафунтил, может, устал?

– А скока я до этова не колабрычился? – отвечал Ванька. – Тя как звать-то?

– Вика.

– Ну, давай, Вика, утренний мармелад, променад, тьфу.

Удовлетворили они Иванову страсть, начал наш герой осматриваться. Смотрит – обстановка какая-то параноидальная, одна радось – у девки ноги, как самолетные шасси. На стене портрет: тоже Вани, но Дамова, в окне солнце всходит. На карнизе сидит воробей.

– Воробей-воробей, мы тебя съем, – сказал Иван.

Воробей улетел.

– Зря ты воробья напугал, – сказала Вика.

– Это Чирикин – сосед.

– А тя-то как звать? – улыбнулась Виктория.

– Вроде Сергеем, – отвечал Иван.

В дверь постучали. Иван взял топор, валявшийся у батареи, открыл. За дверью стоял ублюдок, похотливо таращась вглубь.

– Те чо? – спросил Иван.

Гость измерил подбитым глазом Ванькину стать.

– Ничо.

– Ты, вля, человекообразная мразь, коль ничо, то и вали на, – сказал Иван, – а то топором уе…у по башке, и помрешь. И дружкам своим скажи, чтобы забыли дверь эту.

– Да сюда никто и не ходит. Седня первый раз открыли за десять лет.

– И последний, – сказал Иван и захлопнул дверь. – Вот припороса…

– А что это? – спросила Вика.

– Не могу ответить. Влюбился в тя. Не могу.

А «припороса» у Ивана означало «Припиз…утая Россия»…

– Сереж, да ты не морочься, у меня другая дверь есть – тайная. И брат мой – главный бандит в городе. Он мне и квартиру эту подарил с тайным ходом. Здесь и душ есть, на втором этаже… Пойдем, Сереж, мыться.

Влюбленные помылись, позавтракали.

– Сереж, – сказала Вика, – я до тя девушкой была. Брат сказал: кто меня женщиной сделает – сгорит заживо в кремашке. Весь город знат. Но ты не бойся. Ты мне во сне пришел – с неба. Ты другой, чем кобели поганые.

Иван и впрямь был другой. По профессии он был режиссер, а по нутру – приколист. Поэтому он проводил Вику на лекции, подписал маркером букву «х» в слове «деканат», отчего тот стал «декханат», обошел дом с другой стороны и подсунул под доску объявлений своё: «Внимание жильцам! Собрание мертвецов состоится сёдня, – Иван с трудом вспомнил число, – в котельной, в 19 часов. Явка проживающих очень желательна. Кладбя». После этого Иван пошел ждать Вику с института.

А в это время в Москве, в его квартире, сидел стройный, атлетического сложения, юноша и, тупо глядя на гору грязной посуды, поднимавшейся к потолку, тщетно пытался вспомнить, кто он и откуда.

Кто-то, в том числе паспорт и удостоверение, подсказывало ему, что он Иван Дождиков – режиссер, и ему надо на репетицию.

Однако, взглянув в очередной раз на загаженную квартиру, он неожиданно для себя высунулся в окно и заорал ввысь:

– Ты, идор, слезай, вля, с облаков и мой мне посуду, и прибери на.

И тут, вопреки всем законам физики и даже большинству регилиозных верований, сверкнула молния, ударил раскат грома, земля затряслась, в одном окне появилось благородное лицо Господа, а в другом – наглая рожа Денницы, и новоприбывший услышал непонятно от кого исчерпывающий и грозный ответ:

– Ты что, козлина, орешь? Офуел? Мена произошла.

 

Ни дна тебе…

История поговорки

Перед войной в Н-ском подмосковном авиаполку служили два друга, летчики: Исаак Моисеевич Дон и Иван Петрович Покрышкин. Что бы они ни делали, всегда только вместе: даже в сортир вместе ходили. Бывало, придут к ним – обоих их нет дома, в другой раз придут – они дома, как всегда, вместе. Хорошие люди – часто к ним сослуживцы заходили – трешку занять.

И вот, как придут, а их нет, с досады говорят:

– Опять ни Дона, ни Покрышкина.

Со временем часть букв выветрилась, как скороговорка, и стали говорить: «Ни Дна – ни Покрышки».

После расползлось выражение по окрестностям и дошло до Москвы. Про летчиков позабыли, а поговорка осталась. Так-то вот.

 

Подарок

Шел снег. Старенький автобус, сильно вздрагивая на ухабах, ехал по проселочной дороге. Пассажиров было немного, они молчали. Впереди сидел юноша лет двадцати, он смотрел в окно. В руках у него был небольшой сверток, сквозь края которого виднелись зеленые листья и алые лепестки.

За окном быстро пробегали деревья, кусты, и в надвигающихся сумерках казалось, что они оживают и шепчутся. Он сейчас возвращался за город, в пансионат, где проводил с друзьями студенческие каникулы. Среди молодежи, собравшейся там, была девушка, которая ему очень нравилась, и он улыбался, представляя, как она удивится и обрадуется, когда увидит его подарок – алую розу. Вдруг что-то кольнуло его в сердце. За открывшимся поворотом он увидел замерзшее озеро и вдалеке за ним – маленькую церквушку, казавшуюся загадочной в лучах красного заходящего солнца. Он вспомнил, как вчера, гуляя, он забрел именно туда и, подталкиваемый дувшим в спину ветром, ходил по бедному, казавшемуся заброшенным кладбищу, где были кругом покосившиеся полусгнившие ограды да побуревшие, запорошенные снегом кресты. Он подошел тогда совсем близко к одной из оград и машинально прочел на пожелтевшем от времени кресте надпись:

НАТАША МЕДНИКОВА 1954—1966

Он перевел глаза выше и чуть не вскрикнул: к кресту был приколот небольшой потемневший портрет, с которого на него смотрела грустная девочка. «Это та, которая была предназначена мне в жизни», – почему-то подумал он, и на глаза его навернулись слезы.

– Невеста моя милая… – прошептали дрожащие губы.

Автобус остановился возле деревни. Юноша спрыгнул на землю, постоял секунду, затем решительно направился в сторону леса. И приблизительно через час, когда еще не зашло солнце, можно было видеть, как он возвращался куда-то по белому снегу, а там, возле полуразрушенной церкви, на заброшенном кладбище, за оградой детской могилки, лежала роза.

 

Подвиг Балабина

В тот вечер в метро было особенно многолюдно. Заканчивался праздник, и пассажиры спешили разъехаться по домам, чтобы вернуть на место мозги, съехавшие набок во время увеселительных мероприятий. По-настоящему праздник должен был закончиться дома, а в вагоне у всех было приподнятое настроение. Несчастные и не догадывались, что на этот раз вагоновожатый Балабин решил изменить направление поезда. Неожиданно вагон тряхнуло.

Это Балабин свернул на одну из боковых веток, которые всегда его манили, когда он проезжал мимо. Пассажиры удивленно переглянулись.

За стеклом вместо привычно мелькавших фонарей то и дело стали появляться красные восклицательные знаки. В вагоны полезли странные неприятные запахи, и люди заволновались. К тому же должна была быть станция, а поезд мчался с бешеной скоростью неизвестно куда.

Один Балабин чувствовал себя великолепно. В упоении скоростью и новыми впечатлениями он позабыл, что вместе с ним едут несколько сотен обеспокоенных людей, среди которых женщины, старики, дети… Он упивался победой над повседневностью. Он превзошел себя. Маленький человечек перешел границу дозволенного и чувствовал, как увеличивается в размерах. Он ощущал себя Лениным, выступающим с броневика, Финляндским вокзалом, летчиком Гастелло, решившимся на таран, космонавтом, летящим в неведомые миры.

К действительности его вернул голос пассажира, нажавшего кнопку пожарной сигнализации. Он спрашивал, что означает это сверхскоростное движение и скоро ли будет станция, и какая.

Балабин возмутился. Он включил переговорное устройство и, возвышая голос, обратился к пассажирам:

– Эй, вы! Вы присутствуете, можно сказать, участвуете при историческом событии. Это сверхскоростной перегон от станции «Белорусская» в Неизвестность. Наши имена попадут в газеты, как имена Папанина и Чкалова. Вся страна узнает нас. Мы переживем незабываемые ощущения. Может, МЫ погибнем, но жизнь МЫ проживем не зря. Верьте мне.

На этом красноречие Балабина споткнулось, и он услышал волчий вой пассажиров, потерявших человеческий облик, беспорядочно нажимавших кнопки в разных вагонах и требовавших от Балабина немедленно остановить поезд, грозивших ему милицией и тюрьмой.

– Ах вот вы как! – прорычал в микрофон Балабин. – Милицию? Так я вам покажу милицию. Хотите знать, какая будет следующая станция? Объявляю: «Следующая станция “Кульпякная”, ха-ха». Я ее сам так желаю звать, я уже ее так назвал… А вы, идиоты, ублюдки, скоты, не хотите совершать подвиг. Что ж, я совершу его за вас!

Тем временем в вагонах происходило что-то невообразимое: у кого было съестное, огромными кусками запихивали в рот, разнополые, а то и однополые ожесточенно пытались совокупиться, кому не досталось пары, перешли на самоокупление, некоторые жгли деньги. Все старались исчерпать хоть что-нибудь, пока еще были секунды жизни. И лишь один пассажир спокойно дремал. Это был автор рассказа. Лишь когда поезд накренился и понесся вниз под все более увеличивавшимся углом, он встал, рванул рукоятку стоп-крана и вернулся на свое место. Но было поздно. Поезд влетел в какую-то трубу, где в окна хлынули моча и кал.

– Канализация! – ужаснулись пассажиры и бросились задраивать окна.

К счастью, это им удалось, и теперь они плыли, словно в подводной лодке, разглядывая экскременты, подплывавшие к стеклам наподобие любопытных рыб.

Но вернемся к Балабину. Очутившись в канализации, он не сдрейфил, а, напротив, воспрянул еще больше. Главное было сделано. Он понял, что на какую неизвестную ветку ни сворачивай, обязательно попадешь в дерьмо.

Дерьмо было везде, а следовательно, не нужно было никуда стремиться, а достаточно было быть там, где ты есть. Вот к какому открытию пришел для себя Балабин, когда услышал нестройный хор голосов, поющих «Интернационал».

– Товарищи! – сказал Балабин в микрофон. Не валяйте дурака. Мы не на «Варяге», и куда-нибудь да выплывем, а кингстоны открывать я вам не советую.

Не успел Балабин произнести сакраментальную фразу, как поезд, проломив какую-то стену, с лязгом и грохотом, в сопровождении нечистот, выполз поперек зала на залитую огнями станцию метро «Маяковская».

В этот момент кто-то душевно сказал Балабину в микрофон:

– Му…к ты, вля…

Балабин вылез из кабины и, пошатываясь, побрел в подсобку. Послышалась музыка.

«А ведь это я сочинил», – подумал Балабин.

 

Похождения стрека и залатой рыбке

Жил оден старик в каморре над лесницей. Сидьмой итаж. Старуха евойная сбигла с маладым кучебразом, Песку залечили витиринары, Буратина ему был на., не нужен, а Мальва – Мальва была, но ее жистока ахроняле. Стале яицы у стрека лопатца, як хлопкавые каробачки. Ат аденочиства стал стрек пахажовать у зал и поднемать тайком ат энваледной камессии блин. Но не бл…дь, а от штанге: он весил 50 кило. Брал ещо такий же и весил на другой канец штанге – палучалос 120. Ат этава на кампьютире у нево стала блеть спена.

Савсим ох…л этат полудурак и папёрся к синиму Дону. Стал он кликать залатую рыбку. А иё звале Ло. Преплыла к ниму рыбка, учаслива така спарасела:

– Ну х… тебе надобно, старче?

Ей с паклонам старек атвичат:

– Двавай умести жить.

– Ты что, савсем спятел, старай, – грит рыбакуня. – Эта все рано што в банке жить.

– У мя другая кварта имаю, – атвечат сторек. – На биригу Болтийскава моря. Там, где жилещные болты плавают. Мы московскую банку сдадим недобрым людишкам, а на выручинные юоо долларов будим питатца угряме и ставредой. А то паменим иха даве на одну большенькую, иде захочиш, а я рабаткать пайду начным сторажим, штоба нам было чем платеть за вывазку мусара.

– Пахвальна рассуждаш, – грит зол рыбка по имени Ло. – А як у тя с тестостеронами, с патенцей? Ты знаш, якие у мине туточке кавалеры? Канёк-гарбунек, Сифка-бурка, Пасийдон, Садко и еще полчище всяких му…ков типа Ченгез-хана. Спаравешса ты с эх обязаннастими супружныме?

– Усе зделаю, шо пажилаш, – старче молвет.

– Ну ладно, – грит Ло. – Положим, зеся ты с грихом умести спаравешса. А што люде-та скажут? А оне скажут: «Ло живет с упакойнеком пачтешта…» Мине канечна ср…ть на их, но сам знаш, ниприятна это. Вот ежили ты усех мужеков изведеш – тагда преежай в Растов, погрим.

И уплыла к се в Дон абратна – щигалять пирид Доном Педро. А старек – он бул мэмбэром саюза сранописов – пашол к Ведьме Загладе на заброшенное сэмэтэри. А Заглада сама мичтала умиртвить усех этих козлоедов, кроми стрека, патаму што ей нравелися иво новеллы. Изгатовела она зелье избератильное, палитела вакруг Земли, как касмичиская пила, и атровела усе калодца и реке. И усе мужеке половые падохле.

Тута Дон сам приблезелся к Маскве, вызадела с ниво золотая в адежде итальянской моды на свадибном платье, и сам архиерей Кира сыграл им на вилоле да гамбе. Иво патом атстигале.

А Старек с Ло павинтились, то бишь павинчались. Усё бабье им заведовало, асобинна кагда оне занемалис любовью. Тут и сказке канец, а хыто слушал – тому пи…дец…

 

Притча

Шел однажды Христос со своиме ученикаме в И.Е. Муссолине. Типерь эта улица называется в Москве Рассолима. А рядом – «Соломенной Сторожки».

Но об этом тс-с-с…

Вощем, падашол к нему богатый обрядец и грит:

– Христ, я хочу в твою школу вступлять.

– Дык вступляй – кто ж тибе не дает?

– Богатства у мя много, – грит разночинец.

– А ты его бедным разбазарь и ступай за мной. Тока я не знаю, где тада буду.

Причетник потупился. Видя, что чимарозо мишает ему валить дальше, бог изряк:

– Ладно, иди, пердунишко, на фуй…

И тот отошодши.

– Эх! – воскликнул Христос. – Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Небесное…

 

Сельская пастораль

Безмолвная ночь осторожно надвигалась на лес глухой темнотой. Едва заметно, будто капли серебряной воды, заблистали первые отраженья далеких звезд.

Иван повернулся – припал к девичьему животу лицом, если так можно было бы выразиться.

– Любимая, поищи у меня в голове, – простонал он сладкой полынью.

– Я у тя поищу, – услыхал он голос Авдотьи, запомненный с сенокосу с вином.

Иван поднялся с подруги, облапил ее мамашу. Та вырвалась и с высоко поднятой головой побежала по лесу, перескакивая буераки. Вскоре, впрочем, устала и пошла как бы иноходью.

Ванька догнал ее, облапил на этот раз крепко, но она сунула приготовленным сучком в глаз – тот вмиг лишился способностей, о похоти не говорю.

Все же один-то глаз у него был целый. Благодаря ему он нашел убежавшую далеко вперед Авдотьку и таскался за ней, как липучая собака, по всему лесу, умильный и елейный до тошноты.

Наконец рассвело.

 

Синяя Шапочка

Жила-была Синяя Шапочка… Раз напекла она пирожков и понесла своей бабушке. Идет, а навстречу ей Серый Волк.

– Далеко ли путь держишь, красавица? – спрашивает.

– Да вот, напекла бабушке пирожков, теперь несу.

– И охота тебе нести?

– Неохота, но напекла ведь.

– А давай я снесу, – говорит Серый.

– А ты не заблудишься? – испугалась Шапочка.

– Да нет, я лес как свои пять пальцев знаю…

Обрадовалась Синяя Шапочка, отдала Волку пирожки и побежала вприпрыжку домой. А Волк побежал по тропинке. Бежит и думает: «Щас остановлюсь – пирожки съем, добегу – бабку съем, а вернуся – и внучку. Тока сначала приласкаю маленько – больно гарная девка…»

Так Волк бежал и бежал по дорожке. Думалось о приятном, а когда очнулся – кругом чащобина, бурелом, не видно света почти. Привидения ходют, как у себя дома, мертвяки, вампиры, и такая нечисть, какой даже он еще в лесу не видал.

«Заблудился, бл…дь!». Тут Серый вспомнил про Бога, которого прежде костил в душу и в мать.

– Господи Иисусе, спаси, – взмолился Волк, – никогда не буду никого есть!

С той поры в Орловской области живет Волк – питается целебными кореньями и родниковой водой. Подтягивается на ветвях и приседает с бревном. Стал как утес. Однажды сам Медведь увидал его – и тикать. А Волк стал шаманом у одичавших колхозников.

Одно только беспокоит Серого: как бы сожрать ту сучку, что напекла пирожков!

Так он этой мечтой и живет…

 

Сказка о рыбакее-рыбке

Жили-были старик со старухой. И была у них курочка ряба. Старуха-то была ничего себе, сварливая только, а вот курочка… Мало того, что рябая, да еще с подковырками всякими. Вот раз старуха стирает себе в своем разбитом корыте, а курочка ее точит.

– Эх, ты, – грит, – погляди, який у мя петушок, а у твоего давно и муде, должно, отвалилось. Знаю, как твоей беде пособить. Пошли старика рыбачить. Живете-то небось у синего моря… В нем живет золотая рыбка. Чего ни попросишь у нее – все сделает.

Вот вертается старик с пробежки – а он бегал по утрам и обливался водой из того же самого корыта.

– Долго ты мое корыто будешь эксплуатировать, – грит старику старуха.

– Да где ж я тебе другое-то возьму? – отвечает дидуля.

– А ты у рябы спроси, авось она и подскажет.

Стал старик кликать эту самую рябу. Прибежала к нему ряба, спросила:

– Чего тебе надобно, старче?

Ей с поклоном – а он всегда кланялся – занимался кьёко-шинкай, чтобы шинковать всех, кто полезет к старухе, – старик отвечает:

– Смилуйся, государыня ряба, не посоветуешь ли, где узять новое корыто?

– Что ж, – отвечает уродка, – проще ничо не быват. Пачени невод – и к синему морю. Кидать надо три раза, пнял? В первый придет с мелкой рыбешкой. Ты ее оставь, я ей глазки поклюю, и отпустим. Второй придет с тиной морскою. Ты из тины тюрбан сделай на голове. В третий раз придет невод с золотой рыбкой, Рыбакеей. Спросит у тя золотая рыбка: «Че у тя, старче, на репе-то?» Ты не смущайся – отвечай: «Канделяка». Рыбка спросит: «А что это?» Ты гри: «Сяпка така». Рыбка попросит: «Продай». Но ты стой твердо, гри: «Тока в обмен». «На корыто?» – спросит рыбеха. «Накось, выкуси, на корыто, – на новый конь с яйцами…»

Пошел старик к синему морю. Невод забыл, да его и чинить еще! Стал он просто кликать золотую рыбку. Приплыла к нему рыбка, спросила:

– Что ты, старче, неугомонный такой?

Старик ей жалуется:

– Смилуйся, – грит, – у рябкиного петуха и то больше, чем у меня, уж не грю о функциональности…

– Не печалься, ступай себе с Иеговой, будет тебе, что ты хочешь… Тока помолися крепко своими словами…

– Да у мя один мат!

– Вот матом и помолись, – сказала рыбка, как отрезала. И уплыла к себе в синее море.

Возвращается старик ко старухе. Чувствует, в шароварах что-то торчит. Палка, должно быть, суковатая заскочила… Стягивает простофиля шаровары, а там… Любой конь позавидует. Свернул старый себе козью ножку, затянулся дымком, и думает: «Кого ж мне таперича покрыть-то? Старуха мине не пара таперича, рябке разве, да она нестись перестанет или снесет, яку мамонта…»

– Вот что, – грит старикан петух, – Петух, а петух, двай мериться?

– Да куда те, – самодоволится петух.

– А спорим?

– На что?

– На золотое яичко.

Согласился петух. И проиграл золотое яичко.

Подходит старик к землянке. Глазам своим не верит. Перед ним дворец златоглавый, с теремом. Из окошка лыбится его старуха в сафьяновом переплете.

– Ты бы, старая, хоть зубы вставила…

Засело зло в старушьем мозгу, думает: «Тока ляг спать, гад!» А старик увидал новое корыто, и ну обливаться! До вечера воду лил, всю реку вычерпал. Устал. И уснул.

Подкралась к нему старуха с садовыми ножницами, да хвать – под корень и отсекла. Отсекла, да жалко стало. Сидит у речки, рыдает. Плывет мимо золотая рыбка.

– Что тебе плачется, старча?

А рыбка везде плавала, где хотела.

– Тебе-то что? – зло отвечает старуха. – Плыла – и плыви себе мимо.

Ничего не сказала рыбка, тока хвостиком по воде махнула и ушла к себе в синее море. А старуха глядь – старика-то и нет. А ряба с петухом на заборе занимаются любовью.

– Где мой старче? – грозно спрашивает старая ведьма.

– Он не старче теперь, а Садко его величают. Пади сама, погляди.

Пошла старуха на берег синего моря. Влезла в водолазный костюм. Нырнула поглубже, и что же видит? На золотом троне сидит ее помолодевший старикашка в короне, рядом с ним – Посейдон, гады всякие извиваются, а по другую руку – золотая рыбка, преображенная в царевну Несмеяну. Как осьминог пукнет, идут старик с рыбкой в опочивальню.

– Ах ты, в ля, ряба долбаная!

Вынырнула старуха – бегом в землянку, схватила петуха и рябу – в котел, да и съела, как те ни умоляли. На полный желудок старую разморило, и она задремавши. Просыпается, а перед ней – золотое яичко. Вертанула она яичко, все в глазках перемешалось, а когда устаканилось, видит: все стало, как прежде. А яичко исчезло. Тут, пухтя, подбегает старик с пробежки, и давай обливаться.

Тут старуха не выдержала, да как завопит:

– Что ты, сука, делаешь-та? Купи сибе карыто и обливайся, пока не обсерешься. А моё боле не тронь.

Долго ли, коротко, едет мимо Добрыня Никитич.

– Как проехать, – спрашивает, – к метро «Добрынинская» или «Никитские Ворота»?

– Иди, иди одсюдова!!! – в один голос заорали Кащей Бессметрный и Саловей-разборщик. А они жели паблезости.

 

Соловьи

Песьмо

Ленинградская консерватория им. Римского-Корсакова Театральная пл., 3. Руководителю оперной студии

Глубакоуважоемые столбы музыке и пенья!

Пишет Вам пятидеслетнея женщина, которая восимнадцать лет тому пацапалас с мужем и уехала в диревню. До атъезда у меня никогда не было не голоса, не слуха, не ваабще никаких спасобностей. Только в деревни, в которой я пасилилас, традецеонна упатребляют в пищу соловьев. Да-да, не смейтися. Это сило Бугры Лененградской облости. Вы можете туда съездеть и убедитца. Там очень дримучии леса. И в них уйма, просто скопище какое-то самых пернатых саловьев, которые тильки и делайют, что пают. В леса диривенские не ходют, так как боятся борсуков, потому что оне наподают на человека. Но есть в деревни «химики», которы жевут поели тюрьмы. Они-та и ловят кучоми соловьев и за бисценок, за водку, прадоют. За ведро картошки можно палучить 2 ведра соловьев… Их ашпаревают кепятком – и можно есть. И нет по всей леноблости боле певучих людей, чем в Буграх. А некоторые поют лутче, чем Поворотти или Ласкала. Также и я, верете, как стала питатцо соловьями, стала петь. Да как!.. Сейчас я пирихала в Питербург. Пою и зимой и летом на баскетбольной площадке. И дети и взрослые приходют слушать с трех районов. А недавно преезжали с минестрации и падорили мне Укулеле, чтобы я могла окампонировать. А в деревне научилис делать вытяжку из соловья на сперту, и типерь я продаю их всем, кто хочет харашо петь. Если Вы поверели мне и напишете, я прешлю Вам скляночку. Есть выдирженные, для босов, а есть совсем свежие, для тинаров. Вам какую? Могу всех рознавиднасти паслать. Только Вы мне с кансирватории прешлите сортифекат, что вытежки апрабиравоны и дийствительна памагают для гол аса.

Жду ответа как салавей лета.

Навсигда Ваша В. Коровякина 2 марта – июль 1997

 

Старик, ты скоро умрешь

О, московское метро – лучшее метро в мире! Мраморное и помпезное, дорогое и дешевое… Публичный дом для нищих! В самом деле, сколько удовольствий за пятачок… Да чтобы на одном эскалаторе прокатиться, в любой деревне охотно бы дали рубль, если бы, конечно, его туда провели. Я бы и сам дал рубль. Просто так. Любому. Могу вам. Но только кому-нибудь одному. Рубль у меня единственный потому что. Легко расставаться с последним. Отдашь, и такая свобода овладевает духом. О, какая свобода! И какая-то странная зависимость получается: есть у тебя рубль – ты несвободен, нет рубля – ты свободен!!! Впрочем, все это – ерунда.

Я сегодня увидел в метро свое отражение. Кто хочет узнать, как будет выглядеть лет через двадцать, пусть посмотрит на себя в темное стекло вагона. Постарел я. А во всем виноваты окружающие люди. Встретишься с ними взглядом – и стоишь потом, словно говном облитый, как шоколадный заяц. Отражаются их лица в твоем лице, их глаза – в твоих, и вот тебе уже не пятнадцать лет, а двадцать пять, не тридцать, а пятьдесят. Говорят, что в Италии некрасивые люди – редкость. И все тебя осуждают. Сами все педерасты, лесбиянки, воры, жополизы, пижоны, недоноски, космополиты, стукачи, дураки, а думают, что лучше тебя. Я теперь хожу в метро как буддист: никуда не смотрю – все вижу. Вижу этот педерастический храм пролетарской культуры. И мне тошно от него становится. Чувствую себя шахтером, едущим в штольню на смену. А тут еще это чудное (ударение на второй слог) стекло. Вот оно и определило сознание, бытие долбаное. Содержание определило рожу. Где мое детство, господи? Где мои наивные глаза? Где мои пушистые волосы? Где мои добрые руки? Все проездил я в этом метро. А может, у меня такая судьба? Заполнять промежутки между Добром и Злом тоже кто-то обязан. Но почему я?

Сейчас зима. Русская зима. А в магазинах нет зимних вещей. Да и денег нет. Жаль, что деньги не продают в магазинах. А только на валюту. А валюту в магазинах не продают. За столько лет можно было бы накопить. Но что копить, если у тебя нет ничего, кроме этого рубля? Неразменного русского рубля…

Я понял: единственное богатство людей – их молодость, которой им изо всех сил мешают пользоваться старики. Кстати, о стариках. Как-то, когда мне было семнадцать, я в толкучке метро одной хорошенькой девчурке ухитрился всунуть коленку между невинных ножек; так, в шутку, а сам смотрел, улыбаясь, ей при этом в глаза, какая у нее будет реакция.

Она сначала краснела, старалась вытолкнуть мою коленку, а потом сдалась и как-то беспомощно улыбнулась. А я всунул коленку еще дальше и почувствовал её теплое, никому еще не отдававшееся тело.

И тут влез этот проклятый старик. Он вдруг полез с какими-то нравоучениями. Сволочи, всегда лезут, когда их не просят. А попросишь – хрен чего дождешься. Есть, конечно, исключения. Но этот был не такой. И все же теперь, когда я сам черт знает кто, мне его немного жалко. Потому что я тогда сказал ему:

– Старик, ты скоро умрешь. А я буду спать с такими девчонками, пить вино, радоваться жизни – словом, делать все, чего лишен ты, понял?

Холодно. Иду, съежившись, в своем зеленом пальтишке, как треснувший зеленый кувшин, в котором на донышке. Продувает насквозь патриотический ветерок. А шапка у меня кроличья, то есть из кролика… Я её покупать в Ленинград, а может быть, в Петербург ездил?

Жизнь – это прекрасная ерунда. И каждый получает свою порцию этой ерунды. И вся разница только в качестве. И поэтому я люблю вас, муд. ки, потому что сам я такой же муд.к. От чистого сердца. А оно у меня такое ночью. Когда я один не сплю и думаю обо всем. И уже вижу вдалеке день, когда мне кто-нибудь так же скажет:

– Старик, ты скоро умрешь…

И я тогда пойму, что мне конец. Вот что значит метро. Вошел в него голым пацаном, а вышел со своей жизнью под мышкой. Прости меня, старик. Царствие тебе небесное!

 

Стокгольмская рапсодия

Их познакомил кто-то в Интернете – Гизошонок, кажется. Откуда, Вы спросите, он взялся, этот Гизошонок? А откуда они берутся, эти милые гизошонки, суетятся, передают новости, знакомят всех, наконец. Ведь не сами же все знакомятся?

Ну вот – опять: познакомил и пропал, а ты теперь расхлебывай, как придется. Но нужен, до зарезу нужен кто-то, кого можно ждать с работы, кормить мацой, смотреть телевизор, дожидаться – когда в кровать. Тем более (опять этот Гизошонок!) расписал эти качества нового друга слишком живописно, приплел Лошака и, как всегда, моржа… Что делать? Судя по письмам в Агенте, мужчина во цвете лет, продюсер, добивается шведского гражданства (А никуда я его не пущу!)… Что же делать, что же делать, б? Были бы живы Исаак Моисеевич Клякин и Туба Хаимовна Понаровская, они бы подсказали, но они лежали на Востряковском кладбище, можно сказать, рука об руку, в соседних, надежных, на века, гранитных могилах… И молчали. То есть, конечно, трепались, когда никто их не слышал, а так делали вид, что умерли, причем весьма натурально.

Неска – о ней пойдет наш рассказ – сорокалетняя банкирша с привоза, квартира в Москве – правда сын. Изобиловавший тестостеронами и уклоняющийся от призыва сын, разумеется, был бомбой замедленного действия, но Неска имела на него влияние.

«Он свою Цилю гребет, – думала она, – вот и мине нада…»

Этого Продюсера надо срочно охамутать – когда еще выловишь такого сома, а жизнь-то бежит – глянь на Хроноса (мать его!). Звездануть бы по стрелкам – да, как всегда, не то, что надо – в руке…

Стокгольм – а х…ли Стагольм – не город, что ли? Живописно: море, гавань, королевский дворец, правда, остальные все – хоккеисты, бл…, – но с каббалой в союзе (Неска была с каббалой в союзе), как – нить, споравимся на… Начальницей быть хорошо, и Боиг взруливал, где ему не поставили бракованные детали, – и ввысь, а до Стока всего два часа лета. Он встретил ее у трапа – она не спрашивала, как прошел – пальто, шапка «Адидас», целое состояние на нём. Кроссовки белые – Торшин – последняя модель, ули – кругом сухо: все подогревают, испаряют, не то что наша русская мрязь, бл. Произвел впечатленье, гад, – под два метра, если правду Гизошонок грил: «Как у моржа»… При этой мысли у Нески перехватило дыханье, её повело, как пьяную, но Фло ее подхватил (Ваще-то у него был ник Горанфло), имя у него тоже было Вальдек – но в имени было что-то дикое, нордическое, а Неска была уроженка садов Соломона – Вальдека она страшилась… Но, когда ее потащило, она, уцепившись за Фло, слегка зацепилась нарочно, жар бросился ей в глаза, даже стыд, и она выпрямилась. Они поняли друг друга, и Вальдек спросил:

– Ты в каком отеле?

– Я, я города не знала, выбрала наугад: «Прима-веру»…

– Твою мать!!! Лучший отель города. Его за километр все обходили. Каки, бл…ь, там цены…

– Ну, поехали в отель, – пролепетала Неска, – надо же чумоданы отвезть хыть…

И поехали, и вошел несчастный азюлянт по золотым ступеням (ударение на «я»), они остались одни, карлик, по сравнению с Вальдеком, ушел, Неска раскрыла чумодан, достала оттуда шарфик в виде золотого руна и, повязывая Фло на бычью шею, прошелестела:

– Сама вязала, как Пенелопа…

«Пенежопа», – подумал Гризодубов. (У Фло фамилий было больше, чем в загсе. Запретят ему под одной въезжать – он под другой… Даже Миграхаунд его за это уважал…)

Вощем, звалил Миграхаунд Пенежопу на балдахин и впер моржа целиком с туловищем, глупой башкой и перьями… Десять лет никого не пер, а тут захотел и впер…

– Надо бы перекусить…

– Ща, – запасливая Неска открыла чумодан, а там и струдель, и фиш, и маца, запеченная с яйцами, – вся еда кошерная, но Соломону (Фло себя уже окрестил в Соломона) было по фигу, он тока хрипло спросил:

– А выпить есть?

– Як же, маю, – неожиданно перешла на украинский диалект Неска, – овсяный напиток…

– У-у-у-у-у вля, – не выдержав, завыл Рогопердов…

И тут же, уже по нахалке, снова всадил Неске свово моржа в мутную заводь. И то, бл…ь. Приидет який-нибудь «Христофор Колумб» в извракном одеянии, а ты приятно проводишь время. Ему и досада – сразу не до суда станет, до Страшного…

Шампанского она-таки заказала, и Соломон попил (ударение на первом слоге), а овсяным напитком они подмылись, в «Примавере» из-за теракта воды не было второй час.

– Ну, поехали теперь осматривать город, не в Ничёпинг же приехали, – сообщила Неска, вагина которой горела сильнее пламени ада.

– Пошли, – угрюмо согласился Гризодуб.

Тут тока оценила Неска свой бакалавр путешествий: турбаркасы отходили с черного хода «Примаверы», и называлось это «Прогулка по гавани», а пообок стоямши королевский дворец. «Интересно, как там живет эта Сильвя? – подумала Неска. – И как ей впихивает ее Карл, густав или не густав?..»

Тут они сели в дредноут, золотым руном собственного ткачества обвязала Вальдекову выю, чтобы, не дай «О store Gud, nar jag den varld beskader», не продуло ненаглядному… И вот поплыли. Хорошо Неска захватила перчики, фаршированные фазаном: холодно было на палубе, заливало ее от борта до борта – штормило, как всегда, бл…ь. Бросились они в шлюпон: причалили вмиг. Вольденсон вытащил свою торбу из моря и изрек: ули тут плавать, когда северная гавань и есть красивейшая часть города, тока осухопученная, штобы можна было гулять, не опасаясь штормов и торнадо. Вот он, старый город, гуляй – не хочу!

Больше всего в жизни, кроме одной вещи, Неска любила фьорды. «Может, продать Банк на… Поселиться здесь с “Солей” (Неске уже природнился чем-то Фло-Вальдек), а сынка на х. р в Израиль, в хасиды – нефуй бездельничать до 30 лет!»

Гуляли они весь день, а Неска все любовалась пейзажем. Зашли, конечно, покушать: Неска взяла фрикадельки, ю порций, а Вальдек – десять стаканов кофе. Плотили каждый сам за себя.

Вощем, день удался на славу! На славу, судя по счастливому Нескиному виду, удалась и ночь. Морж Валдефира немного опух и стал смахивать на перепела на току.

Проснулся Вальдек, что Неска сбежала с кровати. Он вышел, а там Неска сцепилась с господином из-за пудинга на шведском столе.

Фло налил себе джина с тоником и пошел в спальню. Странно: он тотчас заснул.

Явилась возбужденная Неска.

– Не стыдно тебе, женщину не спас? – хохотнула Несенция.

– Як не спас?

Неска выглянула в коридор, там, как цыпленок гриль с торчащими вверх ножками, на спине лежал тот самый мужик.

«Да, – подумала Неска, – да…»

– Ну, седня куда?

– Для начала взгляни в окно.

– А что там?

– Смена караула.

– Ты что?

– Смена караула королевского дворца.

– А ты думала Кремля?..

– Пойдем в него, если хочешь…

– Хочу. Я везде хочу.

Виновато взглянув, Неска лукаво сказала:

– Ведь я еще нигде не была…

Ростислав до сих пор не помнит, как он пережил тот день. Ибо они побывали в Ратуше, Рыцарском доме, на острове Святого Духа, в Шведской королевской опере, в старом городе – Гамластане, в королевском дворце и даже в Соборе Св. Николая.

Но в последний заходить не стали. Постояли, прислонившись к нему женями, и заорали в один голос:

– Тэкси! Тэкси!

Пару дней влюбленные провели в номере, тут Неске пришлось расщедриться на фураж: а то и лошаковый выглядел уже как МАЗ с единственной горящей фарой.

Но на то и отъезд, чтобы вносить облегченья и радостную суету. Вольдегров проводил свою (он считал) банкиршу, домчал ее на взятом в прокате порше в этот, как его, вот, б…дь, гадкое слово – актюбинск, нет, б…дь – в Ничёпинг! А там уже вальяжно: наподобье фламинго взлетали и садились аэробусы, так что долго прощаться им не пришлось. Но все же, едва не прищемив голову, на взлете просунув стриженую челку в алюминиевую дверь, Неска крикнула на весь Сток:

– М-о-о-о-й!!!

В отчаяньи Вальдек и Несса вернулись на исходные рубежи. В таких случаях влюбленные долго под впечатлением звонят друг другу, выходят в агент, совершают иные глупости – одним словом, точь-в-точь, как наши герои. Месяц длилось их восхищенье друг другом, пора было заводить речь о супружестве… Вальдек становился банкиром (после азюлянта-то), Инесса – замужней женщиной. Каждый получал, что заслужил, вроде, у Бога.

Но вечером 24 февраля Инесске почему-то приспичило Вальдеку-Фло позвонить. Разговор носил необязательный, даже какой-то пустяковый характер, ведь все уже почти было готово: и кольцы с бубликами, и венчание в синагоге… Че ей не спалось, дуре? Короче, позвонила она.

Она говорила долго, как умеют говорить гражданки Востока, Горан стал уже уставать и намекнул, что он устал и уже поздно, но она неожиданно стала повторять:

– Щас, подожди, щас… Щас…

И вдруг Вальдекуслышал, как она мочится… Он живо представил ее, сидящую на унитазе, невольно вдохнул едкий запах ее густой, обрамлявшей вагину шерсти. Звук шипящей женской мочи оскорбил его. Преодолев пол-Европы, он словно хлестнул ему в лицо, будто обрызгал дорогущую его рубашку «Хелли Хансон», частично затопил Apartment, мимоходом наехал на всю Швецию и, в частности, на Собор Святого Николая. Если бы случились Хальс или «Черный квадрат», они написали бы ту симфонию. Никогда никто не слышал шипенья такой шипучки, потому что ее скрывают нормальные люди. Никогда еще феромонский запах не окутывал на планете огромные площади в несколько тысяч трансцендентальных га. Соломон все ждал, когда у нее кончится моча, но Неска, словно пивная бочка, мочилась, мочилась, мочилась, обдавая Флольдека ароматом и нежностью филистимлянских лугов, журча так, что, если быть идиотом, это журчание можно было ощупать, прижаться к нему, стать с ним одним целым…

«Вотчто: из гебни она», – озарило Вальдекса. И Вальдек повесил трубку. Она тут же перезвонила:

– Ты что, любимый, Горанка?

Никогда ему не было так противно. Мужчина снова надавил на рычаг. На этом наша история заканчивается. Сколько Неска ни звонила Новинсону, сколько ни пыталась заманить его на день ангела, намекая на их брак, оплатив поездку, – переменить его она не смогла.

– Что, расстались с невестой? – участливо осведомились в Миграхаунде.

– Буду Азюля ждать.

– Долго же Вы прождете…

Семь лет прожил Горан в Швеции, и тут только понял своим умом, что все, вля, в курсах, только он нечто иное: «украинский дурилка». Подумал так Валденс, обжегся (ударение на последнем слоге) текилой, спустил золотое руно в сортир и весь в «Рибоке» пошел в гавань.

Поперек фарватера, так, чтоб никто больше не мог пройти, расположился огромный российский шлюп неизвестного назначения. Русичи привычно праздновали. Кругом болтались цветные бумажные ленты, едко воняло водкой, мерзостью нестерпимой; звучала гармошка и колокольцы. Вальдек вдруг как-то задышал, задышал, как-то часто-часто. И его всего вырвало.

 

Страх

Однажды жительница Петербурга, молодая женщина, Келя Ефимовна Опридоцкая, засиделась за чаем у Таврического, в старинном, готического стиля, доме, где проживала подруга ее детства, парфюмерша Краня Витгоффна Затглх. Заболтались женщины, заговорились, и, когда Келя выскочила из старинного, красного дерева, лифта, часы показывали начало двенадцатого. Едва ли не лбом открыв дверь, тяжело переводя дух, она засомневалась: бежать ли к метро или идти спокойно к трамваю. Что-то говорило ей, что к метро, но она, проклиная свой сплин, быстрехонько пошла к трамваю.

Трамваи ходили чуть не всю ночь, да время было жуткое, и люди кругом: каждый мог обернуться кем угодно… Удивляло Ефимовну, что мало уж больно народу попадалось ей по дороге.

А попутчиков ни одного: всё встречные.

Постепенно пейзаж сменился. Палисадники, дома исчезли, а производственные пустые корпуса появились. Целый город пустых производственных служб. Кое-где в них горел свет, но такой жуткий, что Келя обогранилась: хотелось пойти на свет и отдаться первому встречному сторожу или охраннику. Только бы он ее до утра продержал. Вспомнилась ей история, как приехала к человеку в возрасте дама, тоже немолодая, да и отдалась ему ненароком. Все вроде хорошо, даже понравилась поначалу, гуляли, только потом, как уехала, стал он запах ее вспоминать, и дошло до него, что так только от могил может пахнуть. Понял он, что смерть к нему приезжала: на него посмотреть, себя показать. Бесстрашием он себя тогда спас, а ее чем?

«Куда я иду? – думала Келя Ефимовна. – Надо у кого-нибудь спросить дорогу». Слава Богу – один попался: в черном весь, пальто длинное.

– Скажите, – взглянула и тут же пожалела, что увидела, но надо было хоть что-то: – Вы не скажете, как к метро пройти?

– Конечно скажу: оно вон там…

Келя знала, что метро в противоположной стороне, но главное – лицо этого прохожего; оно то расплывалось, то фиксировалось, то фиксировалось, то расползалось, как брошенный в колодец камень.

– А-а-а-а! – вырвалось у Кели Ефимовны, а незнакомец рассмеялся приятным смешком. Не выдержала – побежала она. Остановилась только на круге. Огляделась. Стоял трамвай с потушенными огнями, и несколько прохожих, видно, как и она, засиделись где-то в гостях. Наконец трамвай загорелся приятным домашним светом, все расселись и поехали на Заневскую, чуть ли не к дому Кели. «Кажися, пронесло», – думала бедная женщина. Вроде и не происходило ничего, а уж страху она натерпелась страху, отродясь так не боялась. И было от чего: тот, что дорогу ей показал, расплывался в глазах, как радуга уличного фонаря.

– А ты где была-то? – спросила наутро, весело сверкая выспавшимися глазенками, Келина мамаша.

– У Краньки, – слегка повеселев, отвечала Ефимовна.

– И что вы делали?

– Чай пили, разговаривали, как обычно.

– Да знаешь ли ты, что Краня прошлый год как померла. И дом ейный снесли…

Келя вздрогнула, лицо ее запрокинулось, нос враз заострился, и она опрокинулась на кушетку – давний Кранин подарок. Страх проник в каждую ее клетку, разбрелся по телу, как тот, в пальто, и она стала на время как мертвая. Мать на то и мать: догадалась за живой водой сбегать в церкву Святого Петра Чудотворца.

Наконец Келя начала приходить в себя. Но сколько ни пытались домочадцы привести женщину в чувство, так и не смогли. Выла она да всё камни бросала в огромную, для варки варенья, кастрюлю. Бросит камень и воет…

 

Трансплантация

Готы. Зловещие, злодейские личности, никогда не выходящие на свет…

Жил да был однажды добренький старичок – дедушка *Издеплюйкин Иван Иваныч. И было с ним страшное противоречье. Снаружи он был весь морщинистый и запавший, а внутрях – молодой и гладенький. И жутко хотелось ему, да никто не давал. Кто дряблому да морщинному-то даст? Одни сны утешали его. В снах он развратился как хотел. Но этого мало было Сабрейкину. И надумал он содеять преступаку закона.

Жил неподалеку один пацан. Тупой, как все пацаны. Зато качок. Мускулы так и переливались у него. Все девушки в его школе мечтали, когда он зажмет их в сортире, повалит на толчок и засунет пылающую шпикачку в сметанном соусе между двух булок. Не поверите: надумал *Издеплюйкин свою голову пришить к этому пацану. Купил циркулярку нанял хирурга, словил поганого пацана и приступил к опере.

Трое суток у Канарейкина горел свет, это хирург сшивал сосуды Потёмкина и юного выб**дка. Наконец все было готово. Только была одна пробла: куда девать тело старушки и голову молодого кретина. Посля хирург взял их с собой. Он так думал: «Сошью их тоже на гадость на какую – нить – в живот вставлю теракту и пошлю президенту. – Хирург Глобус не люблял власти. – А то, может, просто сошью и помотрю, шо будет. Ваще запчасти жалко выкидывать». Итак, получилось две головы, два туловища. По идее-то надо было один комплект в кремашку, а вдруг что потребовается? Решили *Издяшкин и Глобус в холодильнике его держать. Холодильник сильно морозил, как гелий, – специально в «Самсунге» сделали, чтобы ледяных петушков добывать.

Проснулся наутро Канарейкин и видит: пацан он, и мурло пацанье, тока небрито. Побрился старик, взял краденый рюкзак частично убойного и побрел в школу, дрожа от страсти, страха и злобы. Но все сошло благно. Он даже затащил в учительский туалет деваху. А она отряхнулась, как курка под петухом, и потрусила дальше, как ни в чем не бывало. Дома у пацана загривного все тоже сошло. Старче было к сестре его подлез, но получил тяжкую оплеуху со словами:

– Забыл – месячные у меня, дебил!!!

Странно было, что как в детстве: папка, мамка. «Может, мамке заехать?» – отогнал он мысль.

– Пап, у меня борода стала рости.

– Мужаешь, сынок, мудеешь… Ха-ха. Нате на бритву. Мотри, муди не покромсай, пригодятся, чай, ха-ха…

Один Глобус удрученный. *Издюнькину хорошо – дери кого хошь, кого шапкой не сшибешь, а ему что делать? Ведь он циркуляркой-то пилял. Слава Богу – тонкая попалась – алмазная. Думал Глобус: «Вот, голова у меня – говно. Может, пацанью пришить? Все хуже не будет. Вот, вля, только свяжись с нечистой силой – покою не будет. Бинома. Ньют. Пошил се сьют. Тьфу!»

Впрочем, сообразил Глобус, что он сотворил преступаку. И что у него в леднике валяются мороженая голова и тело. И он решил их тоже сшить: кто тогда чего докажет? Опять у *Издеплюйкина горел всю ночь. А он уже надумал туда одноклассниц таскать. А чего?

Но гадов всегда Шельма метит. Глобус сшил-таки голову пацана и тело старика Троекурова. Сделал разряд тока, что весь дом потух. От тока сердце пошло. Побежала кровь по жилам еще недавнего трупаки. «Теперь побожусь, шо не знаю, не ведаю», – Глобус отмерил и поехал наконец к себе в домушку, где ждала его Тамара Глобус, чтобы влезть в автобус.

А тем временем оживший трупака осматривался. Ходить его члены еще плохо повиновались, но изучать старикашину кварту было интересно. Кварта-то теперячи евойная – пацанова. Глянул на себя пацан в зеркалку – вылитый *Издеплюшкин. Рыло как-то приладилось – так что разницы особой никто бы не заметил, разве что Лорей Депардье.

Пожрал он, что нашел у старчего: ну омуля, икры всякой, цветочной пыльцы… Нашел ключи – погулял по двору. Соседи спрашивали:

– Вы, чай, в отлучке были или как?

– В Париже я был, гречневую кашу на Ротонде по стенам мазал, – отвечал *Издяклин.

Соседи пятились от него – знали его пристрастье к дворовым девкам. Не накинулся бы на качелях, гад, сломает видь. Но вскоре усе заметили странную дружбу *Издяшкина с пацаном из школы умалишенных.

Пацан стал ежедневно водить девочек в стариковский бурлеск. А на допросах у завуча они ни в чем не сознавались. Завучу тоже хотелось, но потребовать свое он боялся. Под нары посадят и будут кипятком поливать из чифиря – страшился он. Фули, а те спелись. Водой не разлить. Уже из путяги потянулись девицы, как марганцовка.

– Ну, *издец – дьявольская сила, – шептались во дворе, – с нами Бог.

А Глобус, как съездил с Томкой в Тель-Авив, стало закрадываться у Гроба Господня. Он принял мусульманство, постриг и начал ходить в тюбетейке. Постоянно он жевал лепешки, чтобы все видели.

Надумал Господь Глобуса перешить пацана со стариком обратно. А то могли пер…бсти весь район. Район-то и так бы пер…бли, но надо ж и другим, не век одним говеть чмом.

И вот, затаился Глобус в стариканской фанзее, где пацан с *Издюкиным фэн-шуй вытворяли. И к ночи, когда те от анашицы, «колесиков» и клофелюги закемарили, сшил их Глобус вместе с девками особым хирургическим стежком в одну композицию. Этого ему, однако, мало обрыдло.

Кое-как установил он всех в коредоре, обмазал скульпторным огнеупорным бензином, смазал щели купоросом, а сверху – полдесинкталем, смешанным с алебастром.

После вызвал он с литейного цеха машину к скульптору Прииздкину, и в цеху они выжгли все полости внутрях у конной статуи. После залили бронзой, и стало как новенькое.

Об одном жалел Глобус: хоть он с Тамаркой городил грандоскопы и шпурял скальпелем в одночасье, а больно ему было не увековечиться в веках в гламурной подлайке. А памятник открыли на Васильевском спуске, где давно уже спускали…

Назывался он «ПОДРОСТКОВАЯ ПОРНОГРАФИЯ РОЗОВОГО ЕНЯ». А день был 4 ноября, только, вот х. р его знает, какого года.

 

Тука-тука-тука

Жил у нас во дворе Соломон.

Он всегда сидел на одной и той же скамейке, спиной обращенной к Дому пионеров, а лицом – на стволы и ветви деревьев, обвивавшие красную стену гаража. Слева также стоял дворянский флигель с мезонином, в котором жили из себя необщительные, но в целом чем-то приятные люди. Соломон всегда сидел один. Он был стар. Друзей он не исхитрился завесть и только щурился на солнышке и вздыхал. Когда на расстоянии голоса появлялся какой-нибудь пацан, Соломон звал его:

– Подойди, я тебе песню спою…

Иногда подходили, но редко. Чаще всех подходил я.

Нравилась чем-то мне эта незамысловатая песенка, не понимал я в ту пору скрытой от моего возраста в ней тайны.

Чудный месяц плывет над рекой-ю… Тука-тука-тука-сука-тарука, Тука-тука-тука-сука-тарука.

Теперь я понял смысл Соломоновой песенки. Давно людяки смраготили и двор, и палисад. И скамейки той нет в помине. И только у меня в ушах нет-нет да и зазвенит веселым ручьем:

Тука-тука-тука-сука-тарука, Тука-тука-тука-сука-тарука.

Содержание