Одно дело сказать про кого-то, что у него семья состоит из десяти человек, и совсем другое дело, когда ты сам увидишь эту семью, где дети мал-мала меньше.

Нине шел пятнадцатый год. Тоне — семнадцатый. По деревенским понятиям они были уже взрослыми, невестами, на самом же деле они выглядели подростками.

Вере шел седьмой год, а Юрику, что сейчас на печи, зарывшись в дерюгу, орал, было всего пять лет.

Груня и Степанова жена, Стеша, топтались подле матери, которой стало плохо, как только отец оставил их одних.

В доме царила суетня, разноголосый шум и девичьи всхлипывания. Груня и Стеша вместе с Грушихой старались чем-нибудь помочь матери. Но никто из них толком не знал, что надо делать в таких случаях. Тоня, Нина и Вера, одетые кое-как, тоже старались чем-нибудь помочь взрослым, но только мешали им.

— Ить она, мать-то, кормилицы мои, сколько крови испортила, — прикладывая к голове матери полотенце, намоченное уксусом, успокаивающе говорила Грушиха, — ить это, знамо дело, шутка сказать, семь человек на ноги поставила, другая одного родит да весь век мается, а она ить вас десятерых родила, какое уж тут здоровье будет. Да и человек она еще такой — все к сердцу принимает, вот сердце, знамо дело, и ослабело. — Повернувшись к плачущим Тоне с Ниной, Грушиха поучала: — А плакать попусту неча, Москва, она слезам не верит, а мать вы своими слезами вконец погубите.

Проводив отца, Степан как сел на стол, так и остался сидеть молча, куря одну папиросу за другой.

В доме поднялась еще большая суматоха, когда в дверях появились уполномоченный и председатель только что организованного колхоза Иван Васильевич Савельев — племянник Петра Савельева по братниной линии — бедняк из бедняков, первый партиец на селе. Следом за ними вошли в избу понятые, среди которых был и представитель бедноты Митька Самохин.

Самохин находился в таком возбужденном состоянии, в каком бывает недалекий человек, вдруг получивший власть над другими: сморщенное красное и без того лицо его теперь пылало, в расширенных от возбуждения глазах, казалось, не было зрачков, отчего небольшая его щупленькая фигурка приобрела воровской вид. Казалось, что Митька Самохин был до поры до времени ненастоящим Митькой Самохиным, и только теперь, в ночь раскулачивания, в нем проснулся тот настоящий Самохин, перед взглядом которого люди должны трепетать. Уполномоченный старался делать вид, что от него ничего не зависит, что он здесь находится как наблюдатель и что он только выполняет волю самих же односельчан. Односельчане же, те, что пришли вместе с Самохиным в роли понятых, стояли, опустив глаза, понимая, что от них сейчас ничего не зависит.

Увидев за столом Степана, уполномоченный подошел к нему:

— А ты зачем здесь? Твое место с нами…

Но плач девочек не дал ему договорить. Увидев толпу вошедших, мать без памяти повалилась на коник.

— Нинка, беги за батюшкой! — сказал Степан.

Единственная в районе больница находилась от Тростного в пятнадцати километрах, и священник, отец Дмитрий, кроме того, что отправлял службу в церкви, исполнял в селе еще и обязанности лекаря. Дома у него была большая толстая книга «Лечебник».

Накинув на голову полушалок, плачущая Нинка метнулась из избы.

Суетня женщин и детей подле матери сделала избу тесной.

— Пусть чужие выйдут отсюда, — сказал уполномоченный.

Андрей Пименов, пришедший к Савельевым как понятой, в душе был на стороне Петра Савельева и ответил уполномоченному не без ехидства:

— А тут чужих нету, тута все евоные, все Петра Григорьевича.

Взглянув мельком на больную, уполномоченный принялся рассматривать избу. Из переднего угла, с божницы, с закопченных от времени икон, смотрели бледные лики святых, с печи, где продолжал плакать Юрик, свешивалась старая дерюга, из-под коника торчали гужи, вдоль стен тянулись лавки, стол занимал четверть избы, тщательно выскобленные ножом доски стола казались особенно тоскливыми и неуютными… У лежанки стоял ящик с метчиками и плашками: эти дорогие инструменты отец всегда на ночь приносил домой.

— А где сам хозяин? — спросил уполномоченный.

— Уехал в рик, — ответил Степан.

— Хитер, сука! — сквозь зубы процедил Самохин.

Степан сжал кулаки, но вовремя сдержался. Он только дико посмотрел в пустые глаза Самохина: впервые в своей жизни Степан слышал, чтобы так оскорбительно говорили при нем про его отца.

Трагическая обстановка, царившая в избе, видимо, поколебала уполномоченного, и он, ни к кому не обращаясь, спросил:

— Ну, что будем делать?

Самохин открыл двери в горницу и сказал оттуда:

— Описывать добро и скотину.

— Все-таки надо подождать дядю Петю, — выступая вперед, сказал Иван Васильевич Савельев и добавил: — Нас за это по головке не погладят…

Самохин вышел из горницы и не дал договорить Ивану Васильевичу:

— Ты хоть и партиец, а поступаешь, как подкулачник, кровь-то у вас одна, смотри как бы мы в ячейку не написали о тебе. Кому он дядя, а для нас он кулак, классовый враг, противник коллективизации, значит, злостный враг Советской власти…

Иван Васильевич возражать не стал и опустился молча на лавку.

В это время дверь распахнулась, и в избу вбежала запыхавшаяся Нинка.

— Сейчас придет батюшка, — проговорила она скороговоркой и, передохнув, добавила: — Дед Воробьев в старом амбаре удавился, что творится-то на том конце села… Прям конец света пришел, — заключила Нинка.

Сообщение Нинки о деде Воробьеве заставило всех замолчать.

— Царство ему небесное, кровопивцы, паралик вас расшиби, — произнесла Грушиха и начала усердно креститься.

Шаркая непомерно большими валенками, в избу вошел отец Дмитрий.

— Мир дому сему, — сказал он тихо и подошел к больной.

…Сообщение об удавленнике, упавшая в обморок Евдокия Савельева, приход священника, плачущие дети — все это, конечно, не могло не подействовать на уполномоченного, и, поднимаясь с лавки, он сказал:

— Оставим опись до другого, дня. Петр Савельев никуда от нас не уйдет.

Все послушно направились за ним к выходу. Только один Самохин в недоумении продолжал стоять посредине избы.