Утро выдалось солнечное, без единого облачка на небе. Но в воздухе стоял такой шум, что Андрей невольно внимательно посмотрел на небо: казалось, ливень хлестал по железной крыше и где-то крутились с грохотом гигантские железные жернова.

Чем ближе он подходил к строительству, тем сильнее становился глухой шум. Незнакомый шум этот поглощал многочисленные свистки «кукушек» — маленьких паровозов, грохот бетономешалок, стук копров.

Это шумела вода Днепра. Зажатая могучими железобетонными быками, она, казалось, со скрипом протискивалась в специально оставленные отверстия и низвергалась лавиной с сорокаметровой высоты. Сила падения воды была так велика, что у подножия плотины вода превращалась в мельчайшие брызги. Издали казалось, что плотина загорелась и это клубятся не мельчайшие брызги, а желтоватый дым, из которого вот-вот вырвется пламя и охватит все строительство.

Время от времени слева от Андрея раздавался грохот взрывов, и тогда на мгновение, казалось, наступала тишина.

Пройдя кварталы квадратных фанерных бараков, желтые штабели свежераспиленного леса, завалы деталей еще не собранных машин, перевалив через горы всевозможного железа (пропасть добра!), Андрей очутился у скалистого отвесного берега Днепра.

От этого берега до середины Днепра выстроились бетонные быки — половина будущей плотины, другую половину реки перегораживала железная стена шпунтин. Над быками высоко в воздухе маячили длинные стрелы кранов; поперек всей реки стояли решетчатые подмостки из досок. В решетках сновали сверху вниз люди, как дятлы по дереву. Там, где высились каменные утесы, раздавались взрывы; широкие шары дыма напоминали сизые ветлы родного села.

Справа, на большом пространстве берега, рассыпалась разноцветная многотысячная толпа людей. Были здесь люди и в украинских свитках, и в казахских полосатых халатах, и в татарских желтых и красных рубахах, были и просто без рубах. Вся эта толпа напоминала огромную ярмарку. Это были грабари — землекопы с собственными лошадьми. Маленькие лошадки, запряженные в короткие телеги — грабарки, двумя беспрерывными потоками увозили красноватую землю куда-то за холм.

А над всей этой массой людей и машин, работающих на берегу, стоял протестующий шум воды. Низвергаясь с плотины, вода не спешила бежать в море: высокими, разъяренными гребнями волн она возвращалась назад, лезла, как обманутая, на бетон и, обессиленная в неравной схватке с человеком, дрожащая и растерянная, вся в мыльной пене, медленно входила в спокойные берега.

По шатким деревянным лестницам, по извилистым тропинкам Андрей спустился на дно котлована, в сорокаметровую глубину. Здесь он должен был вместе с другими подсобными рабочими своей группы железными щетками соскабливать с каменистого дна Днепра затвердевший вековой ил, коричневый, как ржавчина.

Старшим в группе был высокий губастый парень лет двадцати пяти. Сонное широкое лицо его было безразлично ко всему окружающему. Работой он не только не интересовался, но и с презрением смотрел на тех, кто честно относился к работе. Для этого человека работа на строительстве была только ширмой, за которую он прятался, делая свои какие-то темные дела в нерабочее время.

Указав участок работы группе, он свернул цигарку, постоял минут пять и сказал высокому худому старику:

— Савельич, придет бригадир или там десятник, скажешь: ушел, мол, в кладовую рукавицы менять.

Сказав это, губастый ушел в штабели досок спать.

Высокий худой старик Савельич был, видимо, из зажиточных крестьян, которые, боясь попасть под раскулачивание, вовремя распродали свое хозяйство и сбежали в город, в чужие края. Савельич работал хорошо, добросовестно. Дружок его, Митрич, тоже старик, был из раскулаченных. Это Андрей понял из обрывков разговора стариков. Митрич на работе больше все стоял, опершись на лопату.

Время от времени Савельич, перед тем как переменить лопату на железную щетку или наоборот, заговаривал с Митричем:

— Да… дела, Митрич… Однако дожили, — и стоял, глядя в каменистое дно котлована.

Савельич был одет аккуратно, и, несмотря на то что работать приходилось в грязи, спецовка на нем была чистая. У Митрича же была в грязи не только спецовка, но и лицо и руки. Заросшее спутанной бородой лицо выражало брезгливость ко всем и ко всему. А в черных, провалившихся глазах таилась неудовлетворенная злость.

Пятым в группе был маленького роста юноша, украинец Грыць Крапива.

Как только ушел старшой, Крапива вынул из кармана книжечку «Что должен знать стрелочник» и углубился в чтение.

Когда Андрей спустился в котлован, радость, которая его охватила при виде величественной панорамы строительства, не то чтобы померкла, нет, ее как бы отгородил от него самый характер работы. Работа была грязная и тяжелая. На эту работу шли люди, у которых в жизни, видимо, не было выбора.

Долгое время Андрей работал добросовестно, не обращая внимания на других. Наконец, Грыць Крапива торжественно заявил:

— Бросай, бидолага, ишачить, бильш карбованця все одно не заробишь. Сидай сюда и слухай: стрелочник ничего не робить, а заробля семьдесят карбованцив, самое малое, и всю жизнь чистым ходить, не як наш Митрич…

Митрич, не глядя на Грыцька, ответил:

— Медведь год не умывается, однако сало белое, а в чистом амбаре и мышь не водится…

Савельич осуждающе посмотрел на Митрича. «И охота тебе обращать внимание на молокососа», — говорил взгляд Савельича.

Грыць Крапива продолжал:

— А уся работа — хлажок жовтый, хлажок красный, дудок длинный, дудок короткий. Ось и усэ. Будемо стрелочниками, га?

Вечером барак наполнился душным запахом человеческого пота и дегтя. Свет электрических лампочек плавал в табачном дыме, как в тумане.

Митрич как дошел до койки, так и развалился на постели, не раздеваясь, не умываясь.

Савельич умылся еще по дороге к бараку. Придя в барак, он снял спецовку и оделся во все домашнее. Усевшись аккуратно на табурет подле постели Митрича, он взял со стола газету. Каждый вечер Савельич просматривал газету от корки до корки, ища, в ней каких-то новостей между строк. Он жил, ежедневно ожидая каких-то перемен. Жизнь на стройке казалась ему временной, ненастоящей. Он все надеялся, что пройдет месяц, два, ну, может, год, и вернется прежняя привычная жизнь. Прочитав газету, Савельич обращался к Митричу и начинал, видимо, мучивший его разговор.

Говорили они с Митричем об одном и том же, снова и снова повторяли высказанное уже много раз.

— Да… дела, Митрич… Однако дожили… — начинал Савельич намеками.

— Что ни говори, Савельич, а жизнь наша кончена, хуже волчьей.

— Вот так, Митрич, и жили. Пятистенная изба девять на пятнадцать, рубленная в лапу. Лес — корабельный, веку не будет… По карнизу резьба торцовая… — Помолчав, продолжал: — Бросил все… Продал за гроши и уехал… Будь они прокляты, чтоб я на них работал!..

— Дыть оно и тут, однако, не себе дом строим, Савельич, — ответил Митрич.

— Тут, не говори, Митрич, — возражал Савельич, — тут моего сердца, однако, не трогают. Тут я душой не болею за работу, не вижу, как мою землю мучают… В колхозе ведь все комом-ломом. Разве это работа?.. И кто, однако, придумал эти колхозы? Как жили-то… Семь сынов — все взрослые… Однако все бросил, чтоб не портить им жизни. Как-нибудь век свой доживем, Митрич.

Андрей смотрел на широкую спину Савельича и невольно вспоминал своего двоюродного брата Ивана Васильевича Савельева, первого энтузиаста колхозной жизни. Иван Васильевич Савельев рос без отца, воспитывая четырех сестер и двух братьев. Для него жизнь в колхозе была не только выходом из вечной нужды, но и становилась той опорой, которая делала человека хозяином своей судьбы.

А Савельич с Митричем то и дело злобно повторяли слово «колхоз». Андрей лежал и думал: «И что это за слово, которое у одних зажигает глаза радостным огоньком надежды, других же заставляет бросить семью, продать дом за бесценок и жить в душном и тесном фанерном бараке?..»