«Во времена предыдущего поколения социальная политика основывалась на убеждении, что государства, а внутри государств — города, способны контролировать свои богатства; сегодня между государством и экономикой возникает водораздел», — замечает Ричард Сеннет.

При общем возрастании скорости движения — «сжатии» пространства/времени как такового — указывает Дэвид Харви — некоторые объекты движутся быстрее других. «Экономика» — капитал, то есть деньги и другие ресурсы, необходимые для того, чтобы «дело делалось», чтобы сделать еще больше денег и вещей — движется быстро; достаточно быстро, чтобы все время на шаг опережать любое (территориальное или иное) государственное образование, способное попытаться остановить его движение или направить по другому маршруту. В этом случае сокращение времени перемещения до нуля порождает новое качество: полную ликвидацию пространственных ограничений или, точнее, «полное преодоление гравитации». Все, что способно перемещаться со скоростью электронного сигнала, практически освобождается от ограничений, связанных с территорией, послужившей отправной точкой, конечным пунктом или маршрутом движения.

В одном из недавних комментариев Мартин Вуллакот хорошо передал суть последствий этого освобождения:

«Шведско-швейцарский конгломерат «Браун Бовери» объявил о сокращении 57 000 человек, занятых на его предприятиях в Западной Европе и об одновременном создании новых рабочих мест в Азии. Вслед за ним «Электролюкс» выступил с заявлением о предстоящем сокращении персонала по всему миру на 11 %, причем большинство сокращений коснутся Европы и Северной Америки. «Пилкингтон Гласс» также заявил о крупных сокращениях. Всего за десять дней три европейские фирмы сократили численность своих работников в масштабах, сопоставимых с количеством новых рабочих мест, которые планируют создать новые правительства Франции и Британии…

Вопиющим примером является Германия: там количество рабочих мест за пять лет уменьшилось на 1 млн и при этом немецкие фирмы активно занимаются строительством заводов в Восточной Европе, Азии и Латинской Америке. Если западноевропейская промышленность начала массированное перемещение за пределы Западной Европы, то все разговоры о поиске наилучшего подхода государства к проблемам безработицы можно рассматривать как неактуальные» [26] .

«Сведение баланса» в масштабах народного хозяйства, ранее считавшегося основой всей экономической мысли, на практике все больше превращается в фикцию. Как указывает Винсент Кэйбл в памфлете, недавно выпущенном издательством «Демос»: «уже далеко не очевидно, что мы имеем в виду, называя «Мидленд Бэнк» или «ИКЛ» британскими фирмами (да, кстати, и корпорации вроде «Бритиш Петролеум», «Бритиш Эйруэйз», «Бритиш Гэс» или «Бритиш Телеком»)… В мире, где капитал не имеет постоянного места пребывания, а финансовые потоки в основном неподконтрольны национальным правительствам, многие рычаги экономической политики перестают работать». Альберто Мелуччи выдвигает предположение, что последствием быстрого роста влияния наднациональных — «планетарных» — организаций становится «и ускоренный отсев «слабых» звеньев, и создание новых каналов для вложения ресурсов, выведенных, по крайней мере частично, из-под контроля отдельных государств».

По выражению Г. Х. фон Райта, «национальное государство разлагается или «отмирает». Подтачивающие его силы имеют транснациональный характер». Поскольку национальные государства остаются единственным ориентиром для «подведения баланса» и единственными источниками эффективных политических инициатив, «транснациональность» сил разложения выводит эти силы за рамки сферы сознательного, целенаправленного и потенциально разумного действия. Потому эти силы, их характер и действие окружены завесой тайны; они — объект предположений, а не надежного анализа. Как отмечает фон Райт,

«движущие силы транснационального характера в основном анонимны, а посему трудноуловимы. Они не формируют единую систему или порядок Это агломерация систем, манипулируемых в основном «невидимыми» фигурами… между вышеупомянутыми силами [не существует] единства или целенаправленной координации действий… «Рынок» — не столько коммерческое взаимодействие конкурирующих сил, сколько толкотня манипулярного спроса, искусственно созданных потребностей и стремлений к быстрому обогащению» [29] .

Все это окружает идущий процесс «отмирания» национального государства аурой катастрофы. Его причины не совсем ясны; даже если бы эти причины и были известны, предсказать его ход невозможно; и уж точно, даже предсказав, его нельзя предотвратить. Ощущение беспокойства — вполне естественную реакцию на отсутствие рычагов контроля над ситуацией — четко выразил Кеннет Джоуитт, озаглавивший свою книгу «Новый мировой беспорядок». В эпоху новой и новейшей истории мы привыкли отождествлять порядок с «контролем над ситуацией». Именно этого ощущения «контроля над ситуацией», обоснованного или чисто иллюзорного, нам больше всего не хватает.

Сегодняшний «новый мировой беспорядок» нельзя объяснить лишь ссылкой на обстоятельство, служащее непосредственной и наиболее очевидной причиной ощущения потерянности и потрясения: а именно «похмельную» растерянность после внезапного окончания «великого раскола мира» и мгновенного исчезновения привычной рутины блоковой политики — даже если это исчезновение действительно было сигналом тревоги, возвещающем о «новом беспорядке». В образе мирового беспорядка отразилось скорее внезапное осознание (облегченное, но вовсе не обязательно вызванное, резким крушением блоковой политики) по сути стихийной и случайной природы вещей, которые ранее, казалось, находились под жестким контролем или хотя бы «технически поддавались контролю».

До краха коммунистического блока случайная, хаотичная и своенравная сущность международной обстановки просто заслонялась повседневным, поглощающим всю энергию и мысли воспроизводством баланса сил между мировыми державами. Разделяя мир, силовая политика создавала образ целостности. Наш общий мир скреплялся тем, что каждый уголок земли имел свое значение в «глобальном порядке» — то есть в конфликте «двух лагерей» и тщательно сохраняемом, хотя и неизменно хрупком, равновесии между ними. Мир был целостным постольку, поскольку ему негде было укрыться от этого значения, а значит в нем не было места безразличию с точки зрения баланса между двумя силами, присвоившими себе немалую часть этого мира и наложившими глубокий отпечаток на существование остальных. Все в мире имело свое значение, и это значение исходило из одного, пусть расколотого, центра — двух гигантских международных блоков, намертво сцепившихся в борьбе, прикованных и приклеенных друг к другу. Без Великого раскола мир уже не выглядит целостным; скорее он похож на поле деятельности разрозненных и разнокалиберных сил, входящих в соприкосновение в самых неожиданных местах и набирающих инерцию, которую никто не знает, как остановить.

Одним словом, сегодня, похоже, никто не контролирует ситуацию. Хуже того — непонятно, что в сложившихся обстоятельствах значит «контролировать ситуацию». Как и раньше, все инициативы и действия по наведению порядка носят местный характер и ориентированы на конкретные вопросы; но уже не существует местного образования, имеющего наглость говорить от имени всего человечества или заставляющего все человечество слушать и подчиняться тому, что оно говорит. Нет сейчас ни одного конкретного вопроса, масштаб и значение которого охватывали и отражали бы все, что происходит в мире, и который к тому же не вызывал бы никаких разногласий.

Мы универсализуемся или нас глобализуют?

Именно это неуютное ощущение, что «все выходит из-под контроля» и выражено (без особой интеллектуальной четкости) в модной сегодня концепции глобализации.

Глубочайший смысл идеи глобализации — это неопределенный, неуправляемый и самостоятельный характер всего, что происходит в мире; отсутствие центра, пульта управления, совета директоров или головной конторы. Глобализация — просто другое название «нового мирового беспорядка» Джоуитта.

Эта черта, неотделимая от образа глобализации, полностью отличает его от другой идеи, которой она якобы пришла на смену, идеи «универсализации» — некогда служившей стержнем дискуссии об общемировых делах, но к сегодняшнему дню вышедшей из употребления, редко упоминаемой, а то и просто забытой всеми, кроме философов.

Подобно концепциям «цивилизации», «развития», «конвергенции», «консенсуса» и множеству других ключевых понятий, характерных для общественной мысли периода новой и новейшей истории, идея «универсализации» выражала надежду, намерение и решимость навести порядок; помимо того, о чем говорили другие родственные концепции, она означала всеобщий порядок — наведение порядка во всеобъемлющем, подлинно глобальном масштабе. Как и другие концепции, идея универсализации родилась на подъеме ресурсного потенциала государств и амбиций интеллекта нового времени. Весь этот «хор» концепций в унисон объявлял о решимости сделать мир не таким, каков он есть, а лучше, чем он есть, а также поднять перемены и усовершенствования до глобального, общевидового уровня. Тем самым они служили и декларацией о намерении создать для всех жителей Земли похожие жизненные условия и возможности, а может быть — даже уравнять их.

Смысл глобализации в том виде, в каком он сформировался в рамках сегодняшнего дискурса, не содержит ничего подобного. Новый термин связан прежде всего с глобальными последствиями, абсолютно непреднамеренными и непредусмотренными, а не с глобальными инициативами и действиями.

Да, он говорит, что наши действия могут иметь и зачастую имеют глобальные последствия; но нет — мы не обладаем возможностями планирования и осуществления действий глобального масштаба и не знаем, как приобрести такие возможности. «Глобализация» касается не того, что все мы или хотя бы наиболее изобретательные и предприимчивые из нас, хотим или надеемся совершить. Она означает то, что со всеми нами происходит. Идея «глобализации» непосредственно указывает на «анонимные силы» фон Райта, действующие на огромной — туманной и слякотной, непроходимой и не поддающейся освоению — «ничейной земле», простирающейся далеко за пределы способностей любого из нас к замыслу и действию.

Как же так вышло, что перед нашим взором замаячило это огромное пространство рукотворной непроходимой чащи (не «естественные» дебри, которые в эпоху нового времени стали объектом покорения и освоения; но, перефразируя знаменитую фразу Энтони Гидденса, «джунгли, созданные промышленным способом» — заросли, возникшие после этого освоения и как его результат)? И почему они приобрели такую неподатливость и живучесть, которая со времен Дюркгейма считается отличительной чертой «суровой реальности»?

Наиболее вероятное объяснение заключается в том, что мы все чаще сталкиваемся со слабостью, даже бессилием привычных, воспринимаемых как должное, институтов, призванных заниматься наведением порядка.

Почетное место среди них в течение всего периода новой и новейшей истории принадлежало государству (Так и подмывает сказать: территориальному государству, но в теории и практике этой эпохи идеи государства и «территориального суверенитета» стали синонимами, и потому словосочетание «территориальное государство» превратилось в тавтологию). Вот точное определение государства: это учреждение, претендующее на законное право и утверждающее, что оно обладает достаточными ресурсами, чтобы установить и обеспечить соблюдение правил и норм, определяющих ход событий на определенной территории; правил и норм, которые, как ожидается, превратят случайность в предопределенность, двусмысленность в однозначность, беспорядочность в регулярность — одним словом, первобытный лес в тщательно высаженный сад, хаос — в порядок.

Привести в порядок некий уголок мира означало создать там государство, наделенное властью. Это также с неизбежностью означало намерение установить некую предпочтительную модель порядка в ущерб остальным, конкурирующим моделям. Добиться всего этого можно было, лишь получив в свое распоряжение машину государства или согнав кого-то другого с водительского места в государстве уже существующем.

Макс Вебер определил государство как учреждение, установившее монополию на средства принуждения и их применение на своей суверенной территории. Корнелиус Касториадис предостерегает от распространенной тенденции смешивать государство с социальной властью как таковой: «государство», настаивает он, связано с конкретным способом распределения и концентрации социальной власти, преследующей именно цель повышения способности к «наведению порядка». «Государство, — говорит Касториадис, — это образование, отделенное от коллективности и построенное таким способом, чтобы это отделение было постоянным». Название «государство» следует употреблять «в тех случаях, когда оно построено в форме Государственного аппарата — предусматривающей наличие отдельной «бюрократии» — гражданской, клерикальной или военной — пусть и рудиментарного характера: другими словами, иерархической организации с четко отграниченной сферой компетенции».

Отметим, однако, что такое «отделение социальной власти от коллективности» ни в коей мере не было случайностью, капризом истории. Задача наведения порядка требует огромных и постоянных усилий по приобретению, перетасовке и концентрации социальной власти, для чего, в свою очередь, нужны значительные ресурсы, собрать, сосредоточить и нужным образом задействовать которые способно только государство в форме иерархического бюрократического аппарата. По необходимости суверенитет государства в законодательной и исполнительной сфере покоился на «треноге» военного, экономического и культурного суверенитета; другими словами, на. контроле государства над ресурсами, ранее принадлежавшими раздробленным центрам социальной власти, но теперь собранными воедино ради сохранения самого института государства и поддержания установленного им порядка. Способность к эффективному установлению порядка была бы немыслима без способности эффективно защищать территорию государства от угрозы со стороны иных моделей порядка, как внешней, так и внутренней; способности «сводить баланс» в народном хозяйстве и способности к мобилизации культурных ресурсов, достаточных для поддержания идентичности и своеобразия государства через своеобразную идентичность его подданных.

Лишь немногие из народов, стремившихся к государственному суверенитету, имели достаточную численность и ресурсы, чтобы пройти этот жесткий тест, позволявший им рассматривать суверенитет и государственность в качестве реалистичной перспективы. Поэтому в эпоху, когда наведение порядка осуществлялось прежде всего, или даже — исключительно, через посредство суверенных государств, количество самих этих государств было относительно невелико. По той же причине создание любого суверенного государства, как правило, предусматривало подавление государственнических амбиций множества других, более малочисленных народов — подрыва или экспроприации их военного потенциала, экономической самодостаточности и культурного своеобразия, в каком бы скромном и зачаточном состоянии они ни находились.

В этих условиях «мировая арена» служила театром межгосударственной политики, чьей задачей — выполняемой путем военных конфликтов, переговоров, или сочетания обоих методов — было в первую очередь установление и сохранение («международные гарантии») границ, определявших и выделявших территорию, на которой каждое государство обладало суверенитетом в законодательной и исполнительной сфере. «Глобальная политика», в той мере, в какой масштаб внешней политики суверенных государств хоть сколько-нибудь приближался к глобальному, заключалась в основном в поддержании принципа полного и непререкаемого суверенитета каждого из государств над его территорией, сопровождавшемся стиранием с карты мира тех немногих «белых пятен», что там еще оставались, и борьбы с угрозой двусмысленности, время от времени возникавшей из-за «наложения» суверенитетов друг на друга или неудовлетворенных территориальных притязаний. Косвенно, но решительно воздавая должное такому видению мира, участники первой учредительной сессии Организации Африканского Единства единодушно приняли главное решение — объявили священными и неприкосновенными границы всех вновь возникших государств, хотя, по всеобщему мнению, они являлись искусственным порождением колониальной эпохи. Одним словом, образ «мирового порядка» свелся к совокупности ряда местных «порядков», каждый из которых эффективно поддерживался и эффективно охранялся одним, и только одним, территориальным государством. Считалось, что все государства обязаны сплачиваться в защиту «охранных прав» друг друга.

В течение почти полувека — и этот период закончился совсем недавно — над этим раздробленным миром суверенных государств возвышалась надстройка из двух военно-политических блоков. Каждый из них стремился повысить уровень координации между порядками внутри государств, входивших в зону его «мета-суверенитета», основываясь на предположении, что военный, экономический и культурный потенциал каждого отдельного государства является совершенно недостаточным. Постепенно, но неумолимо — причем в политической практике это происходило быстрее, чем в теории — утверждался новый принцип, принцип надгосударственной интеграции. «Мировая арена» все больше рассматривалась как театр, где сосуществовали и соперничали группы государств, а не сами государства.

«Бандунгская инициатива» по созданию неангажированного «безблокового блока» и дальнейшие постоянные усилия неприсоединившихся государств «присоединиться» друг к другу стали косвенным признанием этого нового принципа. Впрочем, эта инициатива последовательно и эффективно подрывалась двумя суперблоками, имевшими, по крайней мере, одну общую черту: они относились к остальному миру точно так же, как участники гонки за государственное строительство и закрепление границ в XIX в. относились к «белым пятнам» на карте. Неприсоединение, отказ вступить в один из двух суперблоков, упрямая приверженность старомодному и все более устаревающему принципу верховенства суверенитета, воплощенного в государстве, рассматривались в эпоху блоковой политики как эквивалент двусмысленного понятия «ничьей земли», с которым государства Нового времени, соперничая друг с другом, но все же в унисон, боролись всеми средствами.

Политическая надстройка эпохи Великого раскола скрывала из вида более глубинные и — как сейчас выяснилось — более фундаментальные и долгосрочные сдвиги в механизме наведения порядка. Перемены в первую очередь затрагивали роль государства. Все три стойки «треноги суверенитета» сломались и восстановлению не подлежат. Военная, экономическая и культурная самостоятельность, даже самообеспеченность, государства — любого государства — перестала быть реальной перспективой. Чтобы сохранить способность поддерживать законность и порядок, государства вынуждены были вступать в союзы и добровольно отказываться от большей части своего суверенитета. И когда занавес наконец был поднят, за ним обнаружилась незнакомая сцена, населенная диковинными персонажами.

Теперь появились государства, которые — без всякого принуждения со стороны — активно и последовательно стремятся отказаться от своих суверенных прав, и буквально умоляют, чтобы их суверенитет отняли и растворили в надгосударственных структурах. Появились никому не известные или забытые «этносы» — давно исчезнувшие, но теперь воскресшие, или ранее не существовавшие, но выдуманные — порой слишком малочисленные, бедные и невежественные, чтобы пройти любой из традиционных экзаменов на суверенитет, и все же требующие собственной государственности, государственности со всеми атрибутами политического суверенитета и правом устанавливать и поддерживать порядок на своей территории. Древние и молодые народы освобождались от оков федерации, куда их насильно загнала ныне переставшая существовать коммунистическая сверхдержава — но вновь обретенная свобода принятия решений была нужна им лишь для того, чтобы растворить свою политическую, экономическую и военную самостоятельность в структурах Евросоюза и НАТО. Осознание представившейся возможности проигнорировать жесткие условия создания собственной государственности проявилось в том, что десятки «новых государств» рвутся получить офис в и так уже переполненном здании штаб-квартиры ООН, изначально не рассчитанном на такое количество «равноправных».

Парадоксально, но факт: не триумф, а упадок государственного суверенитета придал идее государственности столь гигантскую популярность. Как ядовито заметил Эрик Хобсбаум, если голос Сейшельских островов в ООН равен голосу Японии, «то вскоре большую часть членов ООН, вероятнее всего, будут составлять современные (республиканские) аналоги герцогства Саксен-Кобург-Готского и Шварцбург-Зондерхаузена».

Новая экспроприация: на сей раз — государства

Действительно, никто уже не ожидает, что вновь возникшие государства, как и давно существующие в их нынешнем состоянии, смогут выполнять большинство функций, когда-то считавшихся главным смыслом существования центральной бюрократии. Прежде всего бросается в глаза, что традиционное государство отказалось или позволило вырвать у себя из рук, такую функцию, как поддержание «динамичного равновесия», определяемого Касториадисом как «примерное равенство между ритмами роста потребления и повышения производительности труда» — задачу, заставлявшую суверенные государства время от времени вводить запреты на импорт или экспорт, таможенные барьеры или, в духе идей Кейнса, административным путем стимулировать внутренний спрос. Всякий контроль над этим «динамичным равновесием» сегодня находится за пределами возможностей, да и желаний подавляющего большинства государств, в остальном обладающих суверенитетом (с точки зрения поддержания порядка в буквальном смысле этого слова). Само различие между внутренним и мировым рынком, и вообще между понятиями «внутренний» и «внешний», с точки зрения государства, сегодня все труднее сохранять во всех отношениях, кроме самого узкого — «контроля над территорией и населением».

Все три стойки «треноги суверенитета» сегодня сломаны. Скорее всего, самые важные последствия связаны с разрушением экономической стойки. Не способные более «сводить баланс» в экономике, и в то же время руководствуясь лишь политически выраженными интересами населения, находящегося в сфере их политической власти, национальные государства все больше превращаются в исполнителей воли и полномочных представителей сил, которые они не могут и надеяться поставить под политический контроль. По меткой оценке одного радикального политического аналитика из Латинской Америки, благодаря «рыхлости» якобы «национальной экономики» всех сегодняшних стран, а также эфемерности, неуловимости и экстерриториальности пространства, на котором это хозяйство действует, мировые финансовые рынки получили возможность «навязывать всей планете свои законы и предписания. «Глобализация» — это всего лишь тоталитарное внедрение их логики во все сферы жизни». У государств нет ни достаточных ресурсов, ни свободы маневра, чтобы выдержать это давление, просто потому, что «для краха предприятия или самого государства достаточно нескольких минут»:

«В кабаре глобализации государство исполняет стриптиз, и к концу представления на нем остается лишь минимально необходимое: его репрессивные полномочия. Когда его материальная база уничтожена, суверенитет и независимость аннулированы, политический класс стерт с лица земли, национальное государство превращается просто в службу безопасности мегакорпораций…

Новым владыкам мира незачем управлять напрямую. Административные задачи они возлагают на национальные правительства» [34] .

Из-за необузданного и беспрепятственного распространения правил свободной торговли, особенно свободы движения капиталов и финансов, «экономика» все больше избавляется от политического контроля; вообще, главный смысл понятия «экономика» сегодня — это «неполитическая сфера». То, что осталось от политики, как и в старые добрые времена, считается компетенцией государства — но ко всему, что связано с экономической жизнью, ему не позволено прикасаться: любой шаг в этом направлении вызовет незамедлительные и жестокие карательные меры со стороны мировых рынков. Оцепеневшей от ужаса правящей «команде» государства будет очередной раз продемонстрировано его экономическое бессилие. Согласно подсчетам Рене Пассе, общий объем чисто спекулятивных валютных сделок достигает цифры в 1300 млрд долл, в день — что в пятьдесят раз больше суммы торговых обменов и почти равняется совокупным валютным резервам всех «национальных банков мира», составляющим 1500 млрд долл. «Поэтому, — заключает Пассе, — ни одно государство не способно сопротивляться спекулятивному давлению «рынков» дольше, чем несколько дней».

Единственной экономической задачей, которую государству позволено и предписано выполнять, является обеспечение «сбалансированного бюджета» путем контроля и сдерживания требований с мест о более решительном государственном вмешательстве в сферу бизнеса или о защите населения от самых тяжелых последствий рыночной анархии. Как недавно заметил Жан-Поль Фетусси:

«Эта программа, однако, не может быть выполнена, если тем или иным путем не вывести экономику из сферы политики. Существование министерства финансов, несомненно, является необходимым злом, но в идеале от министерства экономики (т. е. от управления экономикой) следует избавиться. Другими словами, правительство нужно лишить ответственности за макроэкономическую политику» [36] .

Вопреки часто повторяемому (что вовсе не свидетельствует о его правильности) мнению, не существует ни логического, ни прагматического противоречия между вновь обретенной экстерриториальностью капитала (полной, если речь идет о финансах, почти полной — в области торговли, и весьма значительной — в сфере промышленного производства) и возникновением все новых и новых слабых и бессильных суверенных государств. Лихорадочная «нарезка» новых, все более слабых и обладающих все меньшими ресурсами «политически независимых» территориальных образований нисколько не мешает экономической глобализации; политическая раздробленность — отнюдь не «палка в колесе» нарождающегося «всемирного общества», спаянного воедино свободным распространением информации. Напротив, судя по всему, глобализация всех сфер экономики и обновленное утверждение «территориального принципа» — явления родственные, взаимно обусловливающие и усиливающие друг друга.

Чтобы обеспечить глобальным финансовым, торговым и информационно-промышленным кругам свободу передвижения и неограниченные возможности в осуществлении их целей, на мировой арене должна царить политическая раздробленность — morcellement. Все они, так сказать, жизненно заинтересованы в существовании «слабых государств» — то есть государств ослабленных, но при этом остающихся государствами. Намеренно или подсознательно, межгосударственные, наднациональные институты, созданные и действующие с согласия глобального капитала, оказывают согласованное давление на все страны, как входящие, так и не входящие в их состав, с целью систематического уничтожения всего, что способно остановить или замедлить свободное движение капитала или ограничить свободный рынок. Предварительное условие получения помощи от всемирных банков и валютных фондов, с которым государства покорно соглашаются, заключается в том, чтобы они открыли двери настежь и оставили саму мысль о самостоятельной экономической политике. Слабые государства — это именно то, в чем нуждается Новый Мировой Порядок — слишком часто подозрительно напоминающий новый мировой беспорядок — для поддержания и воспроизводства своего существования. Слабые квазигосударства легко низвести до уровня местных полицейских участков, обеспечивающих минимальный порядок, необходимый для бизнеса: при этом можно не опасаться, что они смогут эффективно ограничить свободу глобальных корпораций.

Отделение экономики от политики и избавление первой от регулирующего вмешательства последней, в результате чего политика лишается полномочий эффективно действующего института, означает нечто большее, чем простое перераспределение социальной власти. Как указывает Клаус Оффе, само существование политики как института — т. е. «способность делать коллективный обязывающий выбор и выполнять принятое решение» — становится проблематичным. «Вместо того, чтобы спрашивать, что требуется сделать, более плодотворным занятием будет выяснить, способен ли кто-нибудь сделать то, что требуется». Поскольку «границы утратили непроницаемость» (впрочем, только для узкого круга избранных), то и «суверенитет стал номинальным, власть анонимной, а ее дом опустел». Нам пока еще далеко до пункта назначения; процесс продолжается, но похоже его уже не остановить. «Его модель можно охарактеризовать словами «отпустить тормоза»: это дерегулирование, либерализация, гибкость, растущая подвижность, облегчение сделок в сфере недвижимости и сделок на рынке труда, снижение налогового бремени и т. д.». Чем более последовательно эта модель проводится в жизнь, тем меньше полномочий остается в руках института, способствующего ее внедрению, и тем меньше способен этот слабеющий институт отказаться от ее внедрения, при всем желании или необходимости.

Одно из важнейших последствий глобальной свободы передвижения заключается в том, что воплотить общественно значимые проблемы в эффективные коллективные действия становится все труднее, а то и просто невозможно.

Глобальная иерархия мобильности

Вспомним еще раз о том, на что много лет назад указывал Мишель Крозье в новаторском исследовании «Бюрократический феномен»: стратегия завоевания господства, по сути, всегда одинакова — необходимо оставить максимальный простор и свободу маневра за тем, кто господствует, и одновременно жесточайше ограничить свободу принятия решений теми, на кого это господство распространяется.

Некогда эта стратегия успешно применялась правительствами государств, но теперь они оказались ее жертвами. Сегодня главным источником неожиданностей и неуверенности является поведение «рынков» — прежде всего, мировых финансовых рынков. Поэтому нетрудно догадаться, что замена территориальных «слабых государств» некими глобальными структурами, имеющими законодательные и «полицейские» полномочия, не соответствовала бы интересам «мировых рынков». Отсюда и обоснованные подозрения, что политическая фрагментация и экономическая глобализация — это не соперники, преследующие противоположные цели, а союзники и участники одного заговора.

Интеграция и раздробленность, глобализация и территориализация — это взаимодополняющие процессы. Точнее, это две стороны одного процесса: процесса перераспределения суверенитета, власти и свободы действий в мировом масштабе, катализатором (но ни в коей мере не причиной) которого стал радикальный скачок в развитии технологий, связанных со скоростью. Совпадение и переплетение синтеза и раздробления, интеграции и распада отнюдь не случайно, и изменить эту ситуацию уже невозможно.

Именно из-за этого совпадения и переплетения двух, казалось бы, противоположных тенденций, «запущенных» благодаря решающему воздействию новой свободы передвижения, так называемые процессы «глобализации» оборачиваются перераспределением привилегий и лишений, богатства и бедности, ресурсов и бессилия, власти и безвластия, свободы и ограничений. Сегодня мы стали свидетелями процесса рестратификации в мировом масштабе, в ходе которого формируется новая социокультурная иерархия, всемирная общественная лестница.

Распространение квазисуверенитетов, территориальное разделение и сегрегация идентичностей, чему способствует и превращает в «насущную необходимость» глобализация рынков и информации, вовсе не означает, что на арене появилось большое количество разнообразных «равных партнеров». То, что для одних — результат свободного выбора, на других обрушивается как жестокий удар судьбы. А поскольку число этих «других» неуклонно растет и они все глубже погружаются в отчаяние, порожденное бесперспективностью их существования, было бы, пожалуй, целесообразнее говорить о процессе «глокализации» (используя удачный термин Роланда Робертсона, раскрывающий неразрывное единство между тенденциями к «глобализации» и «локализации» — феномен, который скрывает односторонняя концепция глобализации), определяя его прежде всего как процесс концентрации капитала, финансов и других ресурсов, позволяющих делать выбор и действовать эффективно, но также — и возможно это главное — концентрации свободы передвижения и действий (на практике это фактически одно и то же).

Комментируя выводы очередного Ооновского «Доклада о развитии человечества», где отмечалось, что совокупное состояние 358 самых богатых «глобальных миллиардеров» равно общему доходу 2,3 млрд беднейших жителей планеты (составляющих 45 % ее населения), Виктор Киган назвал сегодняшнюю перетасовку ресурсов в мире «новой формой грабежа на большой дороге». Действительно, так называемым «развивающимся странам» принадлежит лишь 22 % мирового богатства, тогда как их население составляет 80 % всего населения Земли. И это еще далеко не апогей нынешней поляризации, поскольку доля общемировых доходов, достающаяся беднякам, еще меньше: в 1991 г. 85 % населения Земли получали лишь 15 % от общемирового дохода. Неудивительно, что ничтожная цифра в 2,3 % общемирового богатства, принадлежавшего тридцать лет назад беднейшим странам (20 % от общего количества государств), сегодня снизилась еще больше — до 1,4 %.

Пользование глобальной коммуникационной сетью, которой призывают восторгаться как воротами в царство новой свободы и особенно как технологической основой всеобщего равенства, также весьма ограничено; это узенькая щель в толстой стене, а отнюдь не ворота. Мало (и с каждым днем все меньше) людей получают пропуск на вход в это царство. «Все, что компьютеры делают для «третьего мира» — это играют роль более эффективных летописцев его упадка», — говорит Киган. И подводит итог: «Если бы (как заметил один американский критик) 358 самых богатых людей решили бы оставить себе миллионов по пять долларов, чтобы свести концы с концами, а остальное бы раздали, это позволило бы в буквальном смысле удвоить годовой доход чуть ли не половины населения Земли. И потекли бы молочные реки меж кисельных берегов».

Как утверждает Джон Кавано из вашингтонского Института политических исследований:

«Глобализация предоставила самым богатым больше возможностей делать деньги еще быстрее. Эти люди используют новейшие технологии для чрезвычайно быстрого перемещения крупных денежных сумм по всему земному шару и проведения более эффективных спекулятивных операций.

К сожалению, в нашем мире технологии никак не влияют на жизнь бедняков. Фактически, глобализация — это парадокс принося огромную выгоду ничтожному меньшинству, она оставляет за рамками или превращает в маргиналов две трети населения планеты» [39] .

Как говорится в фольклоре нового поколения «просвещенных классов», рожденного в дивном новом монетарном мире кочующего капитала, стоит открыть шлюзы и взорвать построенные государством дамбы, и все в мире станут свободными. Согласно подобным фольклористским верованиям, свобода (в первую очередь, торговли и движения капитала) — это теплица, в котором богатство будет расти быстрее, чем когда-либо; а при умножении богатства обогатятся все.

Бедняки нашего мира — «старые» или «новые», получившие бедность в наследство или обедневшие в результате внедрения компьютерных технологий — вряд ли способны соотнести эту фольклористскую выдумку со своим собственным положением. Ключевое слово здесь — информационные технологии, а информационные технологии, посредством которых создается всемирный рынок, не способствуют, а наоборот исключают возникновение обещанного «эффекта капиллярного перетекания». Новые состояния рождаются, растут и созревают в виртуальной реальности, наглухо изолированной от старомодной, суровой и земной, реальности бедняков. Процесс обогащения скоро окончательно освободится от вековечной — сковывающей и раздражающей — связи с производством вещей, обработкой материалов, созданием рабочих мест и руководством людьми. «Старые богачи» нуждались в бедняках, которые создавали их богатство и поддерживали его. Эта зависимость во все времена смягчала конфликт интересов и побуждала первых проявлять хоть какую-то, пусть минимальную, заботу о последних. Новым богачам бедняки не нужны. Наконец-то до блаженства новой свободы рукой подать.

Лживость обещаний, связанных со свободой торговли, хорошо маскируется: в сообщениях из регионов, ставших жертвами «глокализации», трудно проследить связь между растущей нищетой, отчаяньем «прикрепленного к земле» большинства и вновь обретенной свободой мобильного меньшинства. Напротив, возникает впечатление, что эти два явления относятся к разным мирам, что каждое из них вызвано своими, совершенно разными причинами. Из этих сообщений никогда не поймешь, что корень быстрого обогащения и быстрого обнищания один и тот же, что «прикованность» отверженных — столь же закономерный результат воздействия «глокализации», как и новая бескрайняя свобода добившихся успеха (подобным же образом, из социологических исследований о Холокосте и других актах геноцида, нельзя понять, что это событие является столь же неотъемлемой частью современного общества, как экономический, технологический и научный прогресс и повышение уровня жизни).

Ситуацию недавно объяснил Р. Капучиньский, один из самых нелицеприятных летописцев современной жизни: «эта эффективная маскировка достигается за счет трех взаимосвязанных приемов, постоянно используемых СМИ, контролирующими редкие «карнавальные» всплески общественного интереса к невзгодам «бедных мира сего».

Во-первых, сообщения в новостях о голоде в той или иной стране — а это, пожалуй, единственное, что еще может нарушить равнодушие людей, — как правило сопровождаются недвусмысленным напоминанием, что те же самые далекие регионы, где, «как показывают по телевизору, люди умирают от голода, являются родиной «азиатских тигров», которые изобретательнее и смелее всех сумели воспользоваться новыми методами «делать дела». Неважно, что население всех «тигров» вместе взятых составляет не больше 1 % населения только одной Азии. Ссылка на «тигров», как считается, должна продемонстрировать то, что и следовало доказать: несчастья голодных и ленивых — это их собственный выбор: альтернативы существуют, и до них рукой подать, но они остаются невостребованными из-за недостатка предприимчивости или решимости. Главная идея состоит в том, что сами бедняки виноваты в своей судьбе: они могли, как это сделали «тигры», выбрать себе легкую добычу, но это никак не связано с аппетитами самих тигров.

Во-вторых, новости составляются и редактируются таким образом, чтобы свести проблему бедности и обездоленности только к вопросу о голоде. Эта стратегия позволяет убить сразу двух зайцев: занижается реальный масштаб бедности (от постоянного недоедания страдают 800 млн человек, а в бедности живут порядка 4 млрд — две трети населения планеты), а значит, задача заключается лишь в том, чтобы накормить голодных. Но, как указывает Капучиньский, такая подача проблемы бедности (ее примером является один из недавних номеров журнала «Экономист», где этот вопрос анализируется в материалах под заголовком «Как накормить мир?») «необычайно принижает, практически не признает статуса полноценных людей за теми, кому мы по идее хотим помочь». Уравнение «бедность=голод» замалчивает ряд других сложных аспектов бедности: «ужасающие бытовые и жилищные условия, болезни, неграмотность, агрессию, распад семей, ослабление социальных связей, отсутствие надежд на будущее» — эти недуги не вылечишь высококалорийными галетами и порошковым молоком. Капучиньский вспоминает, как он бродил по африканским городкам и деревням, встречая детей, «которые клянчили у меня не хлеб, воду, шоколад или игрушки, а шариковую ручку: они ходили в школу, но им нечем было записывать уроки».

Добавим, что при демонстрации ужасающих картин голода средства массовой информации тщательно избегают любых ассоциаций этого явления с отсутствием работы и ликвидацией рабочих мест (т. е. с глобальными причинами бедности на местах). Людей показывают «наедине» с голодом — но сколько бы зритель ни напрягал зрение, он не увидит на телевизионной картинке ни одного рабочего инструмента или участка возделанной земли, ни одного домашнего животного — и не услышит ни одного упоминания о них. Словно и не существует связи между пустыми рутинными призывами «встать и идти работать», адресованными беднякам в мире, где новые трудовые ресурсы просто не нужны, и уж точно они не нужны в регионах, откуда нам показывают репортажи о людях, умирающих с голоду, и «карнавальной» подачей людских страданий в духе «благотворительной ярмарки», дающей выход подавленному нравственному чувству. Богатство глобально, нищета локальна — но между этими двумя явлениями нет причинно-следственной связи; по крайней мере ее не найти в спектакле, изображающем тех, кто кормит, и тех, кого кормят.

Виктор Гюго заставил одного из своих персонажей — Анжольраса — мечтательно произнести за минуту до гибели на одной из множества баррикад девятнадцатого столетия: «Двадцатый век будет счастливым». Но получилось так — замечает Рене Пассе — что «технологии «бестелесного», вдохновлявшие это обещание, одновременно влекут за собой его отрицание», особенно если они «сочетаются с лихорадочной политикой освобождения обменов и движения капитала в планетарном масштабе». Технологии, позволяющие фактически избавиться от времени и пространства, очень быстро «раздевают» пространство донага и обчищают его до нитки. Они придают капиталу подлинно глобальный характер; они вынуждают тех, кто неспособен следовать или препятствовать новому кочевому образу жизни капитала, беспомощно наблюдать, как их средства к существованию скудеют и исчезают и остается гадать, откуда обрушилась эта напасть. Глобальные перемещения финансовых ресурсов, пожалуй, столь же бестелесны, как и электронная сеть, по которой они перемещаются — но следы, оставляемые их движением на местах, до боли осязаемы и реальны: «качественная депопуляция», уничтожение местного хозяйства, некогда способного поддерживать существование населения, отчуждение миллионов людей, не вписывающихся в новую глобальную экономику.

В-третьих, зрелища катастроф, в том виде, в каком их подают СМИ, поддерживают и усиливают обыденное, повседневное этическое безразличие еще одним способом, помимо «разгрузки» накопившихся запасов моральной ответственности. Их долгосрочный эффект состоит в том, что «развитая часть мира окружает себя санитарным кордоном отстраненности, возводит Берлинскую стену в глобальном масштабе; вся информация, что приходит «извне» — это картины войны, убийств, наркомании, грабежей, болезней, беженцев и голода; то есть того, что несет в себе угрозу для нас». Лишь изредка, обязательно в приглушенных тонах и вне всякой связи со сценами гражданских войн и массовых убийств, нам сообщают о смертоносном оружии, используемом в этих конфликтах. Еще реже, если это вообще случается, нам напоминают о том, что мы знаем сами, но не желаем слышать: все это оружие, превращающее чью-то родину в поле сражения, поступает с наших военных заводов, ревностно следящих, чтобы их портфели заказов никогда не пустели и гордящихся высокими производственными показателями и конкурентоспособностью их продукции на мировом рынке — этой основой нашего драгоценного процветания. В общественном сознании отпечатывается синтетический образ добровольной жестокости — образ «опасных улиц» и «мест, куда не следует заходить» разрастается — это увеличенный снимок «разбойничьего царства», чуждого мира недочеловеков, за гранью этики и без надежд на спасение. Попытки спасти этот мир от самых тяжелых последствий его собственной жестокости могут принести лишь временный результат и в долгосрочной перспективе обречены на неудачу; веревки, которые мы бросаем утопающим, можно очень легко превратить в новые удавки.

Тот факт, что «жители далеких мест» ассоциируются у нас с убийствами, эпидемиями и грабежами, играет еще одну важную роль. Раз они там такие чудовища, остается только благодарить бога за то, что он создал их именно там — далеко от нас, и молиться, чтобы там они всегда и оставались.

Стремление голодных отправиться туда, где еды в изобилии, вполне естественно с точки зрения любого разумного человечка; совесть подсказывает также, что правильным и нравственным поступком было бы позволить им удовлетворить это стремление. Именно из-за своей несомненной разумности и этической корректности массовая миграция бедняков и голодающих представляется разумному и этичному миру столь удручающей перспективой; так трудно не испытать чувство вины, лишая бедных и голодных права отправиться туда, где еды в достатке; к тому же практически не существует разумных аргументов, чтобы доказать, что решение мигрировать являлось бы для них самих неразумным. Действительно, проблема просто неразрешима: надо лишить других неотъемлемого права на свободу передвижения, которое мы сами превозносим как высшее достижение глобализующегося мира и гарантию его растущего благосостояния…

И здесь весьма кстати подворачиваются образы бесчеловечности, царящей в тех землях, где живут потенциальные мигранты. Они укрепляют решимость, которую невозможно поддержать разумными и этичными аргументами. Они способствуют тому, чтобы местные оставались на месте, а глобалисты с чистой совестью могли путешествовать, куда захотят.