Миф тесен

Баунов Александр

НАШИ НРАВЫ

 

 

ПОГАСИ МИГАЛКУ В СЕБЕ

Парень, который 12 сентября 2012 года насмерть сбил на Минской улице пятерых детей-лауреатов, возвращавшихся с конкурса с медалями, и их учительницу с мужем, не поп, не олигарх, не мент, не банкир, не чиновник с мигалкой, не депутат, не топ-менеджер «Лукойла». Что тут скажешь? Там можно было выйти против мигалок у начальства, возмутиться РПЦ, не заправляться на «Лукойле», не хранить деньги в банке «Авангард». Когда людей на дороге убивали представители всех эти солидных организаций, мы возмущались этими организациями.

А тут, тут что сделаешь? Не буду — что, не стану — с кем, не подам руки — кому? Простой такой русский парень, Александр Максимов, не богатый, не высокопоставленный, праворульная «Тойота». Таких пытаются заманить оппозиционеры разговорами про тарифы ЖКХ, на таких в борьбе с протестом опирался Путин — раздачей пары символических должностей рабочим из регионов и разговорами про американских агентов. Страничка «ВКонтакте», страничка в «Одноклассниках», никакого «Фейсбука», жена, сын, ушла с сыном, выпили с друзьями. Всё как у людей. Александр Максимов никого не представляет: ни церковь, ни власть, ни оппозицию — никого, просто народ. А какие против народа введешь санкции?

Вот и соцсети заколебались. Одни, как обычно: казнить. Другие: такое может быть с каждым. С каждым? А действительно. Поезжайте по Москве. Одного выезда достаточно, чтобы понять: может.

Не надо быть пьяным иеромонахом, не надо быть директором «Лукойла», чиновником с мигалкой. При чем тут мигалка? Вот этот, на «Мицубиси-Лансер», который сегодня яростно моргал сзади фарами, когда я притормозил перед пешеходным переходом, — на нем не было мигалки. На крыше не было. Она была в голове водителя. Она выла, сверкала и вращалась, как десять правительственных.

Вот этот, на «Дэу-Нексия», который сегодня на Сретенке сигналил машине, сбавившей скорость перед поворотом: «Чего это он мне мешает, когда я хочу быстро объехать всех справа?» Он это делал разве не потому, что у него в голове не переставая работает проблесковый маячок?

Или вот этот, на черной «Хонде-Аккорд», сигналил на Тверском бульваре пешеходам, которые, по его мнению, шли через дорогу слишком медленно. «Чего они тащатся, когда я тут еду? Да еще по мобильнику разговаривают. Ну-ка бегом!» Этот, на «Хонде-Аккорд», не был пьян, освидетельствование на алкоголь ничего бы не показало. Он просто считает, что дорога его. Стоит ему сесть за руль, как в нем включается внутренняя мигалка пострашнее лукойловской.

Или вот эта «пятерка» БМВ, которая светила дальним светом на Ленинградке, потому что хотела ехать на 20 километров в час быстрее, чем все остальные. У нее не было мигалки на крыше, но внутренняя у водителя работала на полную катушку. Он точно знал, что это его полоса: разойдись. «Моя скорость, мое местоположение и есть точка отсчета, центр системы координат — для всех».

Это не тысяча машин с мигалками выезжает каждый день на улицы Москвы, это сотни тысяч, миллион-другой таких машин.

Если ты держишь дистанцию, ты ведь просто лох, который не умеет водить. Хорошо водит не тот, с кем удобно на дороге окружающим, а тот, кто умеет ехать впритык и быстро крутя рулем, шныряя из полосы в полосу, чтобы встать у светофора впереди на одну машину.

Вот эти в потоке на Мясницкой, устанешь перечислять марки, цвета и номерные знаки, которые считают, что припарковавшаяся машина не имеет права покинуть свое место, пока они все не проедут. Остановиться и дать выехать? Нет, пусть ждет глубокой ночи или раннего утра. А эта что тут вздумала парковаться у меня перед носом? Сюда ей, видите ли, надо. Подпереть дуру: пусть едет дальше, туда, куда надо мне.

Вот байкеры, которые теперь с благословения президента и патриарха со страшным ревом несутся по городу, врубив на полную свой музон. А вот хозяин представительской «Ауди» с номером 999 шныряет по дороге, будто он хозяин тонированной восьмерки на нелегальном извозе, будто он водитель, который, не спросясь, отлучился побомбить, а теперь опаздывает на вызов шефа. Он не понимает, что владелец такой машины просто не должен так ехать, а напротив, должен ехать солидно и делать любезности.

У них нет на крыше мигалок. Но задумались бы они хоть на секунду, если бы она у них была, включить ее и рвануть по встречной? А чиновники с видимыми мигалками — эти так просто задают планку, показывают, к чему стремиться. Они, в сущности, простые русские люди, которым повезло свою невидимую мигалку обналичить.

«С каждым может случиться», — пишут в сетях друзья простого московского парня Александра Максимова. Достаточно проехать по Москве на машине, чтобы понять: да, здесь каждый, ну, каждый второй готов переехать пятерых детей-лауреатов, двух педагогов и старушку. У каждого, ну хорошо, у каждого второго в голове мигалка. Да нет, просто у каждого, а то сейчас все скажут, что они вторые.

Конечно, с каждым. Это в церковь протестовать не всякий пойдет, или на митинг, или примет постриг, или получит годовой бонус в три миллиона. А А. Максимов — он же не оппозиционер, не чиновник, не гей, не олигарх, не еврей, не грантополучатель, не таджик, не кавказец, не чурка (хотя и эти гоняют так же). Это ведь они зло. А это простой русский парень, коренной москвич, как все. Нормальный. Основа нации. Такие войну выиграли. Такие на дзот, только примут сперва. Весь как на ладони.

Хорошо назначить злом то, что не похоже на меня. А тут похоже до неразличимости. Зло в отношении друг друга совершается ежедневно, рутинно, его тут и за грех никто не считает. Банальное зло отрицания чужого существования. Главное зло в русском человеке — это его онтология. Говоря философским языком, он никак не может признать за другими онтологический статус, равный собственному. Никак не может взять в толк, как это другой существует в том же самом смысле, что и я. Я существую взаправду, другие — как бы понарошку. Они не такие же настоящие.

Вот я — другое дело. Могу ущипнуть себя за руку, за но­гу — и мне больно. А что другим тоже, знать про это ничего не желаю. «Хотелось бы в больничке отлежаться», — говорит на первом судебном заседании уже протрезвевший Саша Максимов. Я смотрю на мир из-под своей лобной кости, из скафандра своего тела, и каким я мир вижу — такой он и есть, и другим быть не может. Не должен. Не имеет права. Меня надо уважать, как я себя уважаю. Подрежь меня на дороге, сразу узнаешь, как я обижусь. А другого разве надо уважать? Его же нет на самом деле.

Уважаемые «синие ведерки»! Давайте в перерывах между погонями за Никитой Михалковым (хоть это и ему полезно для смирения, и всем весело), погоняем простые «тойоты», «мазды», «хонды» и «восьмерки» с обычными водителями и внутренними мигалками. Ведь пока мы гоняемся только за Михалковым, у простых русских мужиков крепнет ощущение, что это Михалков во всем виноват, Пушкин, Путин, Pussy Riot, чурки, менты, оппозиционеры, украинцы. А он — жертва, ему все можно, от него жена ушла, ему на новую «тойоту» не заработать. Внутренняя мигалка включается на полную мощность, и погнали.

А ты, обычный российский водитель, не поп, не чиновник, не топ-менеджер, выезжая на дорогу, фитилек с понтами прикрути. Погаси мигалку в себе и езжай с богом.

 

ЧТО ДАЛ «МАКДОНАЛДС» РОССИИ

«Макдоналдс» на Пушкинской площади закрыли на проверку, всему у нас своевременный учет и санитарный контроль. Вряд ли кто не отметил про себя кольцевую композицию, которую жизнь получила с этой новостью: «Макдоналдс» на Пушкинской был символом открывающегося СССР, и он же стал символом закрывающейся России.

Те, кто принимал решение закрыть, рассуждали примерно так. Европу нам есть чем достать и есть через кого, с Европой у нас промышленный обмен и товарный оборот. Вот уже крестьяне там заволновались, пишут письма в правительства. А это мы еще одежду и машины не запрещали. Но как достать Америку? Торговли с ней нет, ничего-то мы друг другу не продаем и друг у друга не покупаем. «В Америке нет пророссийского лобби», — давно сообщают специалисты. Как их задеть, кто будет писать письма?

А вот «Макдоналдс» — огромная компания, 100% распылены на рынке, и те ими владеют, и се, паевые фонды и инвестиционные, и фермеры Аризоны, и инженеры Мичигана, и пенсионеры Флориды. Закроем-ка его, вот они все и заволнуются. А изгнание большой компании из большой страны нагонит пессимизма на американский рынок. Тут все от нас и отстанут: себе дороже. Начали с точки на Пушкинской: самой большой по площади в Европе и самой большой по обороту в мире.

 

Приличное общество и дурная компания

На момент начала страшной мести в России было 433 ре­сторана «Макдоналдс». Это меньше, чем в Китае (там 2 000), Бразилии (800) и странах Западной Европы (по полторы тысячи на каждую), но больше, чем в любой другой развивающейся стране, включая миллиардную, но бедную Индию (200). В Восточной Европе недалеко от нас только Польша (333 точки), а все остальные позади с большим отрывом.

Сработает это или нет, бог знает. Но изгнание «Макдоналдса» из рая ставит нас в совершенно определенный и неширокий ряд. Это или самые бедные страны — почти вся черная Африка, или самые закрытые и экзотические — вроде Туркмении, Судана, Северной Кореи, Ливии, Сирии, Кубы (на Кубе есть один, на базе в Гуантанамо). А открыли и закрыли «Макдоналдс» до нас вообще только Боливия индейца Моралеса и Иран. В Тегеране мне показывали место, где в 1994 году открылся первый «Макдоналдс». Он закрылся, не проработав и двух дней, после того, как его пришли громить местные религиозные активисты. На иранские вкусы это не повлияло: я застал Тегеран городом бесконечных пиццерий и фастфудов, где подавали котлеты в круглых булочках с кетчупом, иногда пытаясь максимально приблизиться к запретному оригиналу (бургерные Mash Donalds и сладости Cacol).

Нигде, даже в самых разборчивых по части еды странах, вроде Франции и Италии, или в самых стерильных, вроде Японии, «Макдоналдсы» не закрывали, хоть о его вкусовых и эстетических качествах там мнения не более высокого, чем у нас. Зато «Макдоналдс» закрыли на Бермудах — там запретили любые ресторанные франшизы: только отечественное, бермудское. А в Исландии он в 2009-м закрылся сам. После развала местной банковской системы и падения кроны прибыль опустилась ниже расходов: возить нужные для кухни продукты на остров из материковой Европы стало слишком дорого.

В ЮАР, где давно хотели «Макдоналдс», он пришел только в 1995 году после отмены апартеида: вы нам всеобщие выборы, мы вам бигмак. Теперь сетью владеет бывший коммунист и борец с апартеидом Сирил Рамафоза.

 

Духовная пища

Нам кажется, что шествие «Макдоналдса» происходило равномерно с Запада на Восток. Однако это не так. «Макдоналдс» в Москве открылся на три года раньше, чем в Польше и Израиле, на четыре, чем в Чехии и Латвии, на пять лет раньше, чем в Эстонии и Румынии.

Появляется «Макдоналдс» — значит, страна открылась миру, собирается быть как все. Не планирует питаться святым духом из полевых кухонь, вином из одуванчиков, березовым соком, единственно верным учением, спать на гвоздях, жить в скитах, читать «Зеленую книгу». Признает для своих граждан земные блага в их самом незатейливом воплощении. Во всем мире есть любители посыпанной усилителями вкуса котлеты без мясных волокон в наодеколоненном кетчупе и сладковатой булочке, и у нас есть, и пусть себе едят.

Во Вьетнаме первый «Макдоналдс» открылся в 2014 году, и это там означало примерно то же самое, что в Москве 1990 года: конец вражды с Америкой (а там она была не холодная, а настоящая), перевернутую страницу войны, присоединение к тому, как живут все, уступка простым желаниям своих граждан (хотели — нате, нам не жалко), даже приобщение к престижному потреблению.

В отличие от пустой и темной Москвы-90 ханойский «Макдоналдс» открылся во Вьетнаме, который давно, как редиска, красный только снаружи. Это безжалостный рыночный капитализм, небрежно завернутый в переходящее красное знамя. Ханой полон сцепившихся друг с другом в острой конкурентной борьбе ресторанчиков, столовых и кофеен. Там вкусные спринг-роллы, жареные и свежие, жирные креветки, суп-лапша фо и волшебные фрукты. Но «Макдоналдс» парит над всем этим незатронутый и незапятнанный, не втягиваясь в мелкие местные дрязги.

Он не только для робких американских туристов, которые в любой стране предпочитают родное, бумажное. В развивающихся странах «Макдоналдс» — место престижного и модного потребления. Лапшу фо на табуретке и наши деды на улице ели, спринг-роллы и бабка на кухне вертела, а вот этот стерильный сияющий пластиковый рай с кетчупом — это новое. Это как вместо соломенной конической шляпы надеть бейсболку, вместо портков — джинсы, вместо резиновых сапог — кроссовки.

«Макдоналдс» манит не одних только жителей отгороженных от мира бывших соцстран. Иордания и Тунис, Индонезия и Марокко всегда были капиталистическими и открытыми, там всегда кипела, шипела, скворчала местная вкусная ресторанная жизнь. И посреди нее незамутненным кристаллом сиял «Макдоналдс». В Аммане иорданские знакомые увели нас от ресторанов с бородатыми мужчинами и скромно прикрытыми женами, где за 20 долларов можно наесться кюфты, табуле и хумуса, закусить чаем с восточными сладостями и закурить всё кальяном, и повели на Рэйнбоу-стрит — улицу, где собирается развитая молодежь, средний класс, горожане умственного труда, туда, где пицца, крылышки барбекю, пиво и чипсы и на почетном месте «Макдоналдс» с бигмаком по цене небольшого арабского пира.

Одно дело — есть с бородатым прежним поколением посконный кебаб в серых избах родины, другое — среди своих по доходу и духу потреблять продукцию глобальной корпорации. Есть то же самое, что одновременно с тобой ест айтишник в Калифорнии, брокер в Лондоне, инженер в Токио, чиновник в Берлине, девелопер в Шанхае.

В развивающихся странах у «Макдоналдса» есть эта важная литургическая храмовая функция — давать человеку третьего мира чувство причастности к первому, большому, основному, к высшей лиге человечества. Функция быть порталом планетарного единства. Никакая пельменная с ней не справится.

И когда первый «Макдоналдс» открылся в Москве, он, конечно, был таким храмом и порталом. Оттого и очереди, как к причастию. Безотчетно осознавая эту символическую функцию, советские старцы не решились дать добро на «Макдоналдс» даже перед Олимпиадой: пепси и фанту разрешили, иномарки ввезти дипломатам, у кого были, а это нет. Символ открытости совершенно правильно показался им опасным оксюмороном в закрытой стране.

 

Не разевай роток

А ведь надобно, чтобы человеку было куда пойти. А куда было пойти в районе 1990 года человеку, тем более молодому. Ну вот что там в окрестностях? Ресторан «Арагви» ка­кой-ни­будь и прочая «Армения» — вид гнусноватый: табличка «Мест нет», швейцар, скатерти, звуки советской эстрады или, напротив, больничная тишина, прерываемая звоном скальпелей, пусто наполовину, даже когда мест нет, официанты смотрят, будто пришел украсть ложечки, но они не дадут, салат будет готов через 40 минут. Все вокруг говорит: вырастешь, станешь снабженцем в командировке в столичный главк, тогда и приходи. В начале Никитской-Гер­це­на — куры гриль. Можно встать в очередь, пробить у кассы, толстая продавщица в заляпанном фартуке отпилит ножом капающую соком ногу или головогрудь, могут еще налить бульона и кофе из большого хромированного цилиндра. А это такая коричневая сладкая вода, от чая в похожем цилиндре отличается по цвету: чай светло-коричневый, а кофе темно-. У Никитских Ворот пельменная. Там можно взять пахнущий мокрой тряпкой поднос и поставить на него салат «Столичный» (заранее разложенные майонезные горки в квадратных мисочках), слипшиеся пельмени и отдельно сметану в граненом стакане. Пробить у кассы и тоже к круглому столу на высокой ножке. Если присесть, то напротив Центрального телеграфа, там, где сейчас другой, чуть менее исторический «Макдоналдс», — столовая с котлетами в толстом слое сухарей. В середине Герцена — оладьи: хочешь — с коричневой шоколадно-ореховой пастой, хочешь — с абрикосовым повидлом.

Все разное. Общее одно: те, кто выдают еду, смотрят обычно хмуро, будто от себя отрывают, пельменей им, понимаешь, котлет им, оладий им захотелось, ну так и быть — подставляй тарелку.

Между человеком, который в СССР пришел за едой, и человеком, который ее выдавал, — от дорогого ресторана до чебуречной и гастронома на углу, — всегда сохранялись неравноправные отношения просителя и получателя: у меня еда, я, так и быть, тебе дам, поделюсь, оторву от себя, работа у меня такая — всяким еду давать, а то хрен бы ты у меня получил.

Сейчас уж и не объяснить, но первым, что потрясло и потянуло советского человека в «Макдоналдс», была революция в отношениях между тем, кто пришел за едой, и тем, кто ее выдает. В «Макдоналдсе» взяли простых советских людей и натаскали их выдавать еду так, словно они никогда не знали дефицита: расставаться с едой легко, весело, с улыбочкой. «Вам большую колу или маленькую, а льда сколько, а пирожок не желаете? Клубничный или яблочный?»

Первая рекламная кампания первого московского «Макдоналдса» строилась на лозунге «улыбка бесплатно». Вот это вот и потрясало вместе с латинским шрифтом, кока-ко­лой — символом свободы, необыкновенным чувством причастности к внешнему большому миру, до которого, казалось, никогда не доберешься.

Только что по телевизору показывали многосерийный художественный фильм «ТАСС уполномочен заявить», а в нем советские дипломаты и советские разведчики, живущие в дорогой гостинице, то ли «Хилтон», то ли «Интерконтиненталь», собирались пообедать со своими западными партнерами: «Куда пойдем на ланч? А не махнуть ли нам в «Макдоналдс»?» А тут, оказывается, и ты можешь махнуть.

 

Тьма не объяла

«Макдоналдс» стал третьей точкой в визите иногородних граждан в Москву после Кремля и Красной площади. Многие сейчас видят в очередях в «Макдоналдс» унижение русского человека (американцы удивлялись фотографиям очередей, смеялись, наверное). Но действительным унижением русского человека были таблички «Мест нет», сметана в граненом стакане и снисхождение дающего еду к ее получателю. А в «Макдоналдс» русский человек шел оттаять душой, никто ж не гнал, сам вставал в очередь туда, где ему хорошо.

Во время гайдаровских реформ он подорожал и еще долго сохранял этот воздух престижа, это «махнем в “Макдоналдс”» из фильма про красивую жизнь новых Штирлицев. Журналисты зажиточного ИД «Известия» еще в начале 2000-х ходили туда обедать. Потом снова подешевел: граждане разжились деньгами.

С непрестижным «Макдоналдсом» я впервые столкнулся в 1998 году в Германии: никакой приличной публики, ка­кие-то подвыпившие школьники, иностранцы, нечистый туалет, стол в разводах от тряпки, предупреждение: «Лимит пребывания один час, после этого делаете новый заказ» — чтоб не грелись бомжи.

Россия переболела «Макдоналдсом» в столицах и больших городах. Но для любого райцентра открытие собственного «Макдоналдса» по-прежнему событие. Вот и до нас дошла цивилизация, свет, чистота, радость, тепло и уют. Именно так с гордостью мне показывали первый «Макдоналдс» в самой большой фавеле Рио-де-Жанейро. Вот и у нас есть, значит, не такая уж мы трущоба, значит, здешняя жизнь не так ужасна.

«Макдоналдсы» живут в разных странах не потому, что они вкуснее или лучше местной кухни. Во Франции больше 1 400 «Макдоналдсов», в Италии столько же. Кому они там нужны? Детям, бедным мигрантам, экономным туристам и тем, кто хочет на секунду сердцем вспомнить, что он не только итальянец или изысканный француз, но и гражданин большого, общего на всех мира. Не все для этого бегут слушать «Оду к радости» Бетховена или «Битлз». Тут путь может лежать и через желудок. Захотел мировой какашки — пошел поел, не захотел — прошел мимо. Среднее арифметическое не может быть слишком вкусным. «Макдоналдс» — одна из немногих вещей, которые действительно связывают мир. Хотят изгнать «Макдоналдс» те, кто хочет миру противостоять, исключить себя из него, кто хочет быть жителем только своего аула, а остальные — горите в аду. Как глобальные менеджеры они захотели жрать? Хрен вам.

А для России появление «Макдоналдса» изменило положение человека, пришедшего поесть: он перестал быть просителем. Потом присоединились остальные, потом «приходите, нам не жалко» стало общим местом. Но, конечно, многие хотели бы снова еду снисходительно давать, если у них сперва хорошо попросят.

 

ЧЕМ ПУТИН НА «МЕРСЕДЕСЕ» ЛУЧШЕ АХМАДИНЕЖАДА В АВТОБУСЕ

Бывший президент Ирана Ахмадинежад проехал в автобусе, как какой-нибудь скандинавский премьер, и все испортил. Размыл критерии, подменил ориентиры. Смешал добро со злом, а мы любим, чтобы завернули отдельно.

Если бы в автобусе застукали Саркози, Блэра, безымянного скандинава, мы бы первые везде об этом написали себе в назидание. А тут — почти не заметили. Чтобы бывший президент ехал на работу на автобусе — такое бывает только в нормальных странах.

Ведь демократия, она где? Где президент, отслужив свой срок, уходит в чем пришел и возвращается к преподавательской работе, и едет на общественном транспорте, своевременно и правильно оплатив за проезд. Где так, там и демократия, справедливость, гуманность, — жизнь прошли не то что до половины, а до конца. Дальше ехать некуда, конечная, «Город солнца», просьба освободить вагоны.

Выходим, а тут — Иран. Свободней самой Америки. Какой бывший американский президент может позволить себе автобус? Только если персональный: на, сынок, катайся, будешь как все.

Всякий, кто наблюдает за Ахмадинежадом чуть дольше, знает, что все по-честному. Он, еще когда избирался мэром столицы, жил в маленькой квартире на окраине, одевался в местную «Большевичку», ездил на старом «пежо», таким перешел и в президенты, а теперь — в бывшие. Все избирательные кампании строил на своей честной бедности. А вокруг все равно Иран.

Диктаторы кончают по-разному: в мавзолее, на кладбище героев, в тюрьме, на виселице, в больнице одной из дружественных стран, под трибуналом в Гааге, в особняке под охраной. А если в троллейбусе, то это не диктатор, а что-то другое. Я время от времени пишу про то, что Иран не диктатура, а самобытная не либеральная демократия. Но здесь я не про это.

 

Спрос разума

Текущее лихо всегда кажется самым злым, нынешняя беда самой лютой. А избавление от них — самым спасительным. Сейчас мы страдаем оттого, что вокруг воруют, обогащаются, утопают в незаслуженной роскоши, гордятся ворованным. Украдут на миллион и потом поедут по проспекту со свистом.

Нам же хочется, чтобы наш ехал в Кремль, в Белый дом, в мэрию на метро и автобусе с одной пересадкой, лучше — с двумя, жил в панельном многоэтажном доме, отдал детей в школу во дворе и на выходные катил на дачу на электричке. И тогда наступит долгожданное счастье.

Но можно жить в панельной многоэтажке, ездить на работу в автобусе, вернуться к преподавательской работе и быть Ахмадинежадом, а жизнь в стране будет как в Иране, Белоруссии, на Кубе, в Венесуэле, красной Кампучии. Можно быть честным, неподкупным, скромным идиотом, фанатиком, носителем абсолютного экономического безумия или внешнеполитической истерики.

Можно не брать ни золота, ни серебра, ни меди в поясы, ни сумы на дорогу, ни двух одежд — и замучить страну. Отдавать половину обкомовского пайка беспризорным детям и ходокам и не задумываться, почему у тебя в государстве пайки с ходоками.

Хождение в старом пиджаке без галстука, с часами «Полёт», френч — один, сапоги — одни, носки в ассортименте — все это никак не гарантирует, что вокруг разумно, гуманно устроенная жизнь, справедливая и удобная страна.

Скромность властей в быту и личной жизни, нетребовательность к собственному потреблению совершенно не означает, что сейчас и мы заживем. Человек кристально чистых помыслов может истерзать свой народ, и помыслы его не омрачатся.

Лукашенко и Фидель Кастро — скромные и нетребовательные люди, особенно по сравнению с нашими. Мао и Сталин были совершенные аскеты рядом с Тито. Советская пропаганда упрекала «фашиста» Тито в том, что он живет во дворцах, но мало кто променял бы его Югославию на СССР.

С честностью и скромностью совместимо все, любая степень глупости, дикости и жестокости. Талибы, по большей части, честны. Я был в гостях у двух из семи иранских аятолл, оба жили в интеллигентной бедности. Есть, конечно, куда падать, низшая точка — это вороватая жестокость, но и честная — не сказать, что редко встречается. Спрос разума рождает чудовищ. Спрос на честность и справедливость — тоже.

 

Как хозяин

В начале гражданского пробуждения 2011—2012 годов, когда обсуждались протесты за доллары, и могут ли искренне хотеть перемен состоятельные Алексей Кудрин и Ксения Собчак, в речах поминали единственную куртку главы «Левого фронта» Сергея Удальцова. Он сам первый и поминал. Наличие единственной куртки, однако, может означать выдающуюся честность и личный аскетизм, но никак не является условием успешного управления страной. Зато есть подозрение, что властитель, не носящий двух одежд, может заставить и других носить одну. Не увидит проблемы в том, чтобы кто-то в стране не имел двух — самому вторая не нужна, и эти обойдутся.

Как, собственно, и бывало с советскими людьми. Там, случалось, и два поколения в одной ходили. Я тоже донашивал отцовские вещи, хотя ботинки и свитер — это не фамильный сервиз. «Куртка замшевые — три», — в советском фильме перечислял утраченное, конечно, вор.

В переписи населения в графе «род занятий» Николай II написал: «Хозяин земли русской». Страна как собственность. Нам кажется — это про наших. И да, и нет. В новейшие времена довольно часто как раз правитель, который живет не во дворце, а на государственных двадцати сотках и питается в столовой, считает все вокруг своим. Ильич от скромности не расчехлял мебели и люстр в доме, отобранном у Морозовых. Чехлы на мебели до сих пор, а где Морозовы?

Разбазаривание общественного достояния скромным человеком тоже может достигать немыслимых пределов: от ежегодной гибели половины урожая — с поля до прилавка — до никому не нужных сочинений членов Союза писателей миллионными тиражами. Вороватый же правитель признает свою конечность: не все вокруг его, есть и чужое; он не навсегда, рано или поздно придется и честь знать, вот и копим на Юрьев день.

 

Национальная идея

В конце концов, когда, будучи школьниками и студентами, преподавателями, рабочими и служащими, мы разваливали советскую власть, никто из нас не обещал себе мира кристальной честности, скромности и аскетизма. Мира без воровства и коррупции. Ровно наоборот.

Мы знали, что в Америке — коррупция, гангстеры, ку-клукс-клан, секс, финансовый крах, стриптиз, сатанинский рок, банкротство, проповедники, проститутки и власть чистогана, а у нас — всеобщее равенство, светлое будущее человечества и чтобы на всей земле победил коммунизм. Об этом постоянно рассказывали советские газеты, телевизор, завучи и брошюра «ЦРУ против СССР».

И мы им не то чтобы не верили. Наоборот, верили, и на все это соглашались. Да, проститутки, гангстеры, рок. Пусть у нас тоже будет как там, а сдает бутылки в пункт приема стеклотары, едет на картошку, топчется в переулке с выданным в сарае портретом члена Политбюро Долгих, чтобы пронести его мимо члена Политбюро Зимянина, — кто-нибудь другой, не я.

Мы были согласны на доллары, ковбоев, коррупцию, чтобы взамен по дороге на парижский рейс завернуть в бар, небрежно кинуть на стойку монету и крикнуть бармену: «Двойной виски с колой». «Принимаю! И приветствую звоном щита».

И ровно эта мечта сбылась. Все как по прописи. Парижский рейс, доллары, рок, проститутки, гангстеры, ку-клукс-клан, виски с колой, коррупция. Какой Запад знали, такой и построили. Получился дичее, чем настоящий. Как нам рассказывали, так и вышло. Зато вместо нарумяненной смерти появилась жизнь. Остальное — потом.

Говорят, не можем найти национальную идею. Так у нас уже была национальная идея такой силы, что она сбылась, — мечта целого поколения, а то и двух-трех. И это большая удача — увидеть сбывшейся свою мечту. Кто родился на двадцать, хотя бы на десять лет позже, даже не представляют, какая это мощь.

Это не про то, что когда крадут, лучше, чем когда убивают. Само собой, хотя вор довольно часто заканчивает убийством, чтобы сберечь украденное. По поводу ложного, а иногда настоящего выбора «ворюга или кровопийца», «коррупционер или тиран», навязанного европейским двадцатым веком, поэт Ольга Седакова вспоминала фразу французского философа Федье о том, что всякое зло абсолютно. То, что бывает и хуже, не основание для релятивизации зла, не повод считать благом нынешнее и оставить его в покое. Однако же истории того же двадцатого века известно и вышибание зла большим: Ахмадинежад в автобусе — живой пример.

Теперь, кажется, новое поколение опять борется за свою мечту — чтобы вокруг жизнь, но при этом не воровали, чтобы без коррупции, гангстеров, ку-клукс-клана. Отличная идея. Главное, чтобы не вышло так, чтобы без воровства, но опять и без жизни. Ведь не обязательно все время выбирать между тем и этим. Бывает и ложный выбор.

 

НАРОД И ИСКУССТВО

Народ вдруг заинтересовался искусством, как в советское время. Ладно митрополит пишет, что сибирскому народу не нужен Пикассо, но и сам народ не отстает. Родители протестуют против участия детей в новейшей постановке Шекспира, а заодно волнуются и за качество режиссуры: не обидели ли классика? Группа граждан возмущена постановкой «Золотого петушка» в Большом театре, ряженые казаки разгоняют выставку в Краснодаре, гражданка Светлана Воронина требует в суде возместить ей моральный ущерб, нанесенный неправильной постановкой в том же Большом «Руслана и Людмилы», и в комментариях в народной газете с молодежным названием люди ее поддерживают.

Интеллигенция оправдывается: мол, искусство имеет право на эксперимент, иногда на провокацию, оно всегда немножко опережает время, раздвигает границы дозволенного, вы уж не очень на него за это сердитесь. И, оправдываясь, вводит всех в заблуждение. Потому что Пикассо в Новосибирске, Шекспир в театре Станиславского, художники от Гельмана в Краснодаре — искусство давно никакое не экспериментальное. Уже давно все раздвинуло и опередило.

У нас в учебнике французского языка были картинки Пикассо и хвалебные про них тексты — глядите, дети, учитесь хорошему. В советской, между прочим, школе, в советском учебнике, издательство «Просвещение», 1984 год, одобрено Министерством образования СССР.

Или вот выставка «Icons» галереи Гельмана. Судя по тому, что я видел на многочисленных картинках с выставки, никакое это не экспериментальное, никакое не провокационное искусство. Это просто искусство, обычное. Судя по картинкам — довольно качественное. В таких и подобных художественных формах человечество мыслит последние сто с лишним лет. Такое давно висит в государственных музеях и еще давнее в частных коллекциях.

Вот рисунок с выставки Гельмана, а вот вещица Матисса, вот икона, а вот таитянские мадонны Гогена. Гоген, рисуя свой таитянский рай, помнил про христианскую живопись. Таитянки с младенцем на золотом фоне, таитянки в мире, лишенном перспективы. Таитянки с нимбом. Этим мадоннам по 120 лет, они вдвое старше любой из героинь труда на соцреалистических полотнах, их пора реставрировать. Они — давно привычные украшения Эрмитажа и Пушкинского музея — провокация?

 

Как живой

То, что Гельман привез в Краснодар, никакой не авангард, а обычные живопись и графика. Просто народ об этом не знает. Для него искусство кончилось лет сто назад — и не на Гогене, а на Репине. Не ждали? И зря. Искусство ведь — это когда похоже. Деревья у Шишкина похожи. Мишки тоже похожи. Вода у Айвазовского — как настоящая. Закат у Левитана — как настоящий, да еще с церковью. Молодец Левитан, хотя фамилия на Гельман похожа. Охотники у Перова — ну, это прямо как мы с ребятами на шашлыках. Молодец Перов. Нарисовал не хуже, чем мы бы сняли для «Сам себе режиссер».

Понимание, не чуждое первому в мире массовому реализму — античному:

Бык, понапрасну ты скачешь на телку. Она не живая:

Мирон, ее изваяв, ввел тебя, ярый, в обман.

Античные поэты соревновались в похвалах художникам: вот как похоже изобразили — корова как живая, птицы прилетают клевать нарисованный виноград.

Художник рисует, чтобы было похоже. Художник — это фотка красками, несовершенный предшественник альбома «Наша свадьба». Вот как они со своими кисточками и тюбиками мучились, пока не появилась пленка «Свема», а за ней цифра. Восхитимся художниками, первопроходцами наших семейных фотоальбомов.

После того как придумали фото и видео, живопись превращается в условность, в игру — вроде пения без микрофона. Это как лошадь наперегонки с автомобилем. Если лошадь не сильно отстала — заслуживает двойной похвалы: молодец, лошадь. Молодец, Шилов. Молодец, Глазунов. Молодец, портретист Василий Нестеренко: Путин вышел совсем как по телевизору.

Ладно бы наш простой человек боролся с авангардом. Он борется с классикой, ошибочно полагая, что борется с авангардом. Давно классичнейший Прокофьев, чья Первая симфония была исполнена сто лет назад, для него все еще сомнительная какофония. Сто лет — это как если бы во времена Чайковского обсуждали Бетховена: это можно слушать или он все-таки слишком далеко зашел и надо бы остановиться на Моцарте? Импрессионисты для нашего простого зрителя — это смело, но еще как-то можно терпеть, а вот Матисс — этот уже «намазал, я тоже так могу».

 

Вкус, знакомый с детства

Здесь две проблемы. Первая — чисто просветительская. На московской выставке Караваджо одна дама с удивлением читала другой аннотацию на стене музея: «Караваджо — надо же! — имел проблемы из-за своего новаторства». Да где ж новаторство? С ее точки зрения, это просто академическая живопись: вот конь, вот человек, вот апостол — все понятно. Люди просто не знают: то, что они считают классикой, когда-то было авангардом.

Некрасов — авангард в сравнении с Пушкиным, и ритмически, и тематически. Пушкин — с Державиным. Передвижники — такой адский авангард, что их даже не пускали в Академию художеств, и им, беднягам, приходилось выставляться на стороне, у разных Гельманов. И сам античный реализм — птицы чуть не склевали нарисованный виноград, бык чуть не покрыл бронзовую корову, — это ведь новое слово. На римском портрете есть морщинки и бородавки, и это скандал. У идеального архаического куроса — какие морщинки? Только мускулы. Реализм — просто одна из стадий авангарда. Исключительно умно кураторы назвали выставку открыточно красивых прерафаэлитов: «Авангард викторианской эпохи».

Совершенно удивительно, что народная критика выставок «абстрактистов» происходит под лозунгом защиты христианского искусства. Христианское искусство в первую очередь начиналось как авангард, провокация и вызов. Оно гораздо ближе к абстрактному, чем античное языческое. Сравните римскую статую времен Христа и современную ей живопись первых христиан в катакомбах.

Где там виноград, который можно склевать, и корова, которую можно покрыть? Этот абстракционизм перекочевал напрямую в православное искусство. Что там на столе у «Троицы» Рублева? Авраам явно угощал ангелов чем-то несъедобным. Сплошная условность: ни светотени, ни перспективы, ни нормального пейзажа, ни рыбы, ни мяса, ни плодов земных. Что это за горы? Где вы видели такие горы? А что за города? Вывернутые наизнанку шкатулки, а не города. Что это за кит с ушами как у кота?

По сравнению с роскошным реализмом поздних эллинов и римлян, раннехристианское искусство — это примитивное царапанье по стене, вроде современных граффити на гаражах. Не авангард даже, а плевок в душу простого греческого и римского человека, пощечина общественному вкусу. Христианское искусство для античного человека — это, прямо скажем, ужас, примитив, абстракция, Гельман и Pussy Riot какой-то.

Наш же канон классики в головах простых русских людей просто осадок от плохого советского преподавания, кривой комплектации советских музеев, картинок в учебниках «Родной речи» и вкладок в журналах «Огонёк» и «Работница», осевший в головах. Что с детства знакомо — то и классика, что узнал взрослым — то и авангард. Вот и весь водораздел.

 

Открытка внутри

Но это — полдела. Проблема не только в том, что простой человек не знает про последние сто лет искусства. Он еще и гордится этим незнанием. Страны СССР давно нет, но ее пережила одна из главных черт его населения: гордое собой невежество. Уверенность простого человека в том, что не какой-то там человек да Винчи, а он вот прямо сейчас, какой ни на есть черненький, и есть мера всех вещей.

Ведь раньше каким было отношение простого человека к новому в искусстве? Или снисходительно-равнодушным: «Баре чудят». Или даже заинтересованным. Какой-нибудь мастеровой, который не понимал импрессионистов и оперы, скорее всего, просто не замечал своего непонимания, потому что вообще не относил всех этих Матиссов и Вагнеров на свой счет. А если замечал, бывало, тянулся к ним душой. Вот есть какой-то другой мир культурных, образованных, богатых, наконец, и я, может быть, когда-нибудь отложу денег и схожу на праздник в театр или в музей, потому что это культурно, и буду смотреть, что мне там образованные люди покажут.

И мастеровому часто в самом деле нравилось: ну здорово же! Он ведь тогда не тащил с собой на выставку одобренный партией и правительством культурный багаж, его с детства не учили, что он должен все сравнивать с Айвазовским и картиной «Опять двойка». Мог сразу на Матисса попасть и восхититься. Как русские и самые что ни на есть православные, никониане и староверы Морозовы, Щукины и прочие Мамонтовы современное искусство не громили, а коллекционировали и развешивали в своих кабинетах на соседней с иконами стене. Опыт показывает, что настоящему простому человеку, не задавленному гордым невежеством, новое и талантливое сплошь и рядом нравится.

У нас же распространен тип простого человека, который просто так восхититься уже не может. Ему сначала надо выдавить из себя море Айвазовского по капле.

Советская власть, делала одновременно два дела. С одной стороны, ограничивала материальное и духовное потребление человека. Поди, человек, потолкайся за маслом две пачки в одни руки, сказали больше не занимать, обойдись газеткой вместо туалетной бумаги, оденься в уродливое, того не читай, этого не слушай, сего не смотри.

Зато с другой — давала право судить обо всем. И вот этот человек, с пользой употребивший газету после прочтения, съевший в столовке котлету из хлеба, обруганный в пункте приема стеклотары, не видавший мира, мало что вообще видавший, лишенный даже самой возможности узнать, что рядом с ним, кроме писателя Шолохова, живет еще писатель Набоков, был поднят льстивой пропагандой до судьи всего. Ну надо же хоть что-то дать взамен кожаных ботинок. Вот тебе, человек, искусство, оно все твое, суди.

Получился человечек, которому в голову не приходит посадить цветочки у дома, но зато он точно знает, какая живопись или музыка хороша, а какая нет. Хотя даже посаженные цветочки такого права не дают.

Правда, когда народу вместо Перова вдруг начинал нравиться Дали, ему тут же напоминали, что он тут никто, а есть профессионалы, и Дали — буржуазное извращение.

В чем причина страданий краснодарских казаков по поводу Гельмана и гражданки Светланы Ворониной на предмет «Руслана и Людмилы»? В том, что они приняли выставку и спектакли на свой счет. По старой советской привычке — ошибочно принятой, как многое советское у нас, за православие. Хоть купцы-коллекционеры поправославней были. Но гражданке Ворониной и ее верным оловянным казакам долбили все советские годы, что искусство принадлежит народу, то есть им, какие они есть, а не какими могут быть, и они поверили. Теперь страдают. И водка клопами пахнет, и клюква рыбой. А у искусства есть совершенно конкретные хозяева и потребители, а остальной народ тут совсем ни при чем.

 

КОБЗОН, БГ И НОПФЛЕР

Марк Нопфлер из Dire Straits отказался ехать в Москву по политическим причинам. Отказ прокомментировал Иосиф Кобзон: «Да пошел он куда подальше. Кто он вообще такой?».

Прошло 25, 30, 35 лет, а Кобзон по-прежнему главнее Нопфлера, Моррисона, Маккартни, Гребенщикова.

Как была устроена жизнь тридцать лет назад? Повсюду был сводный Кобзон. Он включал в себя Лещенко, Зыкину и Толкунову, яблони в цвету, песни и пляски под руководством Александрова. Пахмутову на слова Добронравова, Дунаевского на Лебедева-Кумача.

Этот мир был вокруг нас, но он не был нашим. У нас был свой мир, и в нем — свои ценности. В нем были The Beat­les, хард-рок, Фредди Меркьюри, Борис Гребенщиков, Pink Floyd, «ДДТ», Doors, Сева Новгородцев, «город Лондон, Би-бя-си». Этот мир рос и пополнялся новыми именами.

К нему только не мог присоединиться условно-обобщен­ный Кобзон, включавший в себя Лещенко, Зыкину, Толкунову и все сводные, военные, пионерские и народные хоры на свете.

Потому что один мир был настоящий, а другой фальшивый. Один был свободный, другой на привязи, один цветной, другой серый. Один жил, двигался и дышал, другой все это изображал ненатурально и требовал, чтобы и мы.

Не потому, что условный «большой Кобзон», вместивший всех Лещенко и всю Зыкину на свете, соединил в себе плохих певцов. Наверное, на своем месте все они были хороши. А как люди — возможно, это лучшие люди на свете.

Их беда была в том, что оказались они как раз не на своем месте, а на всех возможных местах сразу, своих и чужих. Для нас они были теми, кто заполнял все пространство, кем затыкали все щели, — чтобы ничего, не дай бог, не просочилось из настоящего мира, не пробилось наружу. Цементом вместо воздуха. Тараном, которым ломились в наш мир. Статуями с вытянутой рукой, которых хотели понаставить вместо живых людей: пошли ваш Нопфлер, Леннон, Боб Марли, Гребенщиков, Цой — пошли они куда подальше! Кто они вообще такие? Я, мы, профессионалы, прошедшие худсоветы, поющие песни членов Союза композиторов на слова членов Союза писателей, мы за них и за вас. А им, вам, вашему миру быть не положено.

Мы и не надеялись, что наш мир выпустят куда-то наружу, заговорят о нем открыто, поставят, покажут, снимут, расскажут о нем нашим родителям по телевизору. Было ясно, что не пустят и не покажут. Мы были готовы потерпеть. Главное, чтоб не залезли внутрь и не сломали. Главное — продержаться, дотянуть до времени, когда мы сами станем что-то значить.

Ведь, думали мы, всё так потому, что они там сейчас всё решают. Те, которые слушают Кобзона. Что с них взять? Пусть тащатся от своих Зыкиной и Толкуновой. Они сейчас главные, они взрослые. Но так не может быть всегда. Придет наше время.

Мы ведь растем, и мы вырастем. И уже мы начнем решать, что показывать, а что нет. И покажем наш мир. И тогда наш мир — цветной, честный, смелый, настоящий — вый­дет из подполья и займет причитающееся ему место. Все узнают, что Лещенко — это смешно, а Леннон, Меркьюри и БГ — прекрасно. Мы не будем как нынешние взрослые. Дети будут включать «Утреннюю почту» и видеть Битлов, «Аквариум», Deep Purple и Pink Floyd.

И жизнь будет совсем другой. Мы станем жить иначе, лучше, красивее, честнее, смелее, добрее. Ведь все дело в том, что они — кто сейчас все решает — слушают неправильную музыку. Ненастоящую, фальшивую, рассчитанную на худсовет. Членов союзов на стихи других членов союзов. Поэтому и вокруг серость, тоска и вранье.

Но когда учителями, завучами, классными руководителями, директорами школ и концертных залов, командирами полков, начальниками курса, ведущими ТВ, составителями праздничных концертов, руководителями города, области, страны станем мы, кто-то из нас, — все будет иначе.

И для начала в телевизоре, по радио — будет другая музыка, наша музыка. И потом, само собой, как следст­вие — вся жизнь будет другая.

И вот мы выросли. Мы возглавили школы, кафедры, телекомпании. Мы начальники курса, руководители производства, редакторы. И даже президентом стал один из нас, он же теперь — премьер-министр. Почти ровесник — для кого чуть старше, для кого уже чуть младше. Он слушал в школе и в институте Битлов и Роллингов, Led Zeppelin и Pink Floyd, хард-рок и хеви-метал. Его любимая группа — Deep Purple, та же, что и у многих из нас, он сам признавался.

Он, выходит, был с нами по одну сторону, где запретное, яркое, настоящее. Он все понимал, он должен был все понимать правильно. Он, значит, тоже смеялся над Лещенко и Зыкиной. Не потому, что они плохи сами по себе, а я объяснил почему.

И вокруг него такие же. Сурков, Володин, Дворкович, Шувалов, министры, замы, вице-премьеры — некоторые не намного старше него, то есть нас.

И все они ведут себя так, будто всю жизнь любили «сводного народного артиста Кобзона». Как и вся Россия — слушали его у себя дома. Брали переписывать у друзей. Покупали в магазинах и с рук. И все они бодро плетутся на праздничный концерт, на новогодний «огонек» слушать Лещенко, или кто там сейчас за него — Газманов, «Любэ»? Допустим, «Любэ».

Кто все эти люди, наши более или менее ровесники, которые управляют городами, областями, страной и делают вид, что Толкунова и Лещенко — это круто, а Гребенщиков, Нопфлер, Шевчук — это кто вообще такие? Что-то такое слышал, но давно. Не припомню где. Кажется, неплохие по-своему музыканты. Но с членами союза разве сравнить. Не имеют национального значения. Без них проживем.

Кто все эти люди? Ведь в то время, ну мы точно знали же, комсомольские секретари слушали Битлов и Queen. Откуда эти-то теперь взялись?

Кобзон посылает Нопфлера. Как и 30 лет назад, Кобзон, Лещенко и их наследники главнее Блэкмора, Шевчука и Гребенщикова. Они начальство. Они на «огоньках», в «Утренней почте», в «Рабочем полдне» и «Сельском часе» и в том, что вместо них. Для них держат место в телевизоре и на Новодевичьем кладбище: ведь на Новодевичье едут те, кого много показывали по телевизору.

А наша музыка, которая, как мы думали, будет звучать, когда мы вырастем, отовсюду и сделает невозможной ненастоящую, фальшивую жизнь, — отовсюду не звучит. Она по-прежнему в домашних записях, в ночных эфирах, в домах культуры. Она где-то в специальных местах, только что не запретных. Мы все так же слушаем ее где-то у себя. Как будто мы подростки, прячущиеся от завуча и от комсомольских секретарей. Вот и Гребенщиков недавно объявил, что до­и­грывает последние официальные концерты, дает последние интервью и уходит в подполье, в партизаны. Мне кажется, он об этом.

Мы переросли всех, кто не давал нам что-то слушать, смотреть, читать, и все равно остались на положении детей, которыми управляют какие-то другие, новые взрослые. И эти другие новые взрослые снова слушают Кобзона.

Мы выросли, но где же тогда страна, в которой, как мы себе обещали, Кобзон не будет главнее Нопфлера, Леннона и БГ? Нам 35, 40, 45, многим уже 50. Мы уже не можем сказать: «Да, вокруг всякая фальшь и ерунда, члены одного союза на членах другого, но у нас так не будет». Мы уже не вырастем второй раз, а вокруг все тот же Кобзон. А то, что мы любим, то, что — как мы себе обещали, — должно было встать выше его, то по-прежнему ниже, тише, слабее. Пора вырасти хотя бы сейчас. Другого шанса не будет.

 

КАК РУССКАЯ ЦЕРКОВЬ УПУСТИЛА СВОЙ ШАНС

Недавно в поисках бабушкиных мемуарных записок я наткнулся на другой исторический документ — остаток моей школьной тетрадки, судя по надписи «kaina 30 kop.», склеенной в советской Литве, судя по тригонометрической задаче, которую я сейчас уже не смогу решить, — относящейся к 9-му классу советской школы, то есть году к восемьдесят пятому или восемьдесят шестому. На последней страничке тетрадки нарисован рок-музыкант.

Судя по надписи у него на груди, Sex Pistols, — это панк. А рядом на обложке тетрадки два христианских храма — западный и православный.

Соседство панка и христианских церквей в тетрадке у советского школьника самого непослушного возраста — никакой не панк-молебен у алтаря. Так это мог бы понять современный школьник, который ничего подобного не нарисует (не в смысле художественной ценности, разумеется). А тогда церковки и Sex Pistols вместе были кнопкой в стул советской учительницы, да что там — всей учительской, совету дружины и комитету комсомола. Они вместе были молебном о быстрейшем упокоении советской действительности.

Тогда я знал, что интеллигенция и церковь могут не любить друг друга. Но я знал это по классической русской литературе: поп — толоконный лоб, «Лука сказал попу», Чернышевский против церкви, Набоков против Чернышевского и церкви. А в жизни я видел совсем другое. Культура и вера сильно сблизились в советское время.

Самая либеральная интеллигенция находилась с церковью в одном пространстве несвободы, в одной неволе. Читать Набокова и Библию, писать авангард и иконы — было проявлением либерализма. Свобода личности состояла наряду с прочим в том, чтобы поститься, бывать в храме, иметь духовника, исповедоваться, паломничать в монастыри, читать молитвенное правило и духовную литературу — даже весьма консервативного содержания. Многие интеллигенты 70-х и 80-х годов, которых сейчас мы бы назвали либералами и чьим наследникам сейчас в голову не приходит молиться, в те времена стали практикующими христианами. Верующие и либералы были одним классом антисоветских позвоночных.

Разве Бродский, великий поэт и любимец интеллигенции, не писал про Рождество, про старика Симеона и пророчицу Анну, про «шепни в ушную раковину Бога»? Это ведь про храм.

Трудно поверить, но церковь сближала нас с Западом. На Западе были богословские дискуссии, соборы, священники, пишущие стихи, и композиторы, пишущие «Страсти». Там был Папа Иоанн-Павел Войтыла, наконец. И даже когда во французской комедии, допущенной на советские экраны, монашка лихо гоняла за рулем «Ситроена» — это было невероятно весело и притягательно, потому что невозможно у нас. Это была одна из граней их свободы.

И вдруг все перевернулось и стало, как в России второй половины XIX века. Церковь — одиозная, антидемократическая, антилиберальная сила, враг свободы, ведомство государства. Она не благословляет прихожан участвовать в оппозиционных действиях, обласкивает первых лиц, приводит своих врагов на неправедный суд к прокуратору, у нее отсталые ценности, она сужает пространство личной свободы. Еще немного и начнет анафематствовать писателей и ученых-генетиков (этих, кажется, уже). Никогда еще фраза ектеньи «О Великом Господине и Отце нашем Святейшем Патриархе» за последние сто лет так не резала слух русского интеллигента.

В 90-е годы люди, похожие на тех, кто сейчас ругает церковь, пришли в храм. Школьники, которые в 80-е рисовали панков и крестики, в начале 90-х, став студентами, в массовых количествах устремились в освобожденную церковь. Думаю, в русской церкви никогда не было такого наплыва образованной молодежи.

Церковь пропустила эту волну. Поднялась на ней, проплыла торжественно по гребню и опустилась туда, где была. Даже ниже — потому что нет больше ни сочувствия к ее неволе, ни ожидания: вот она освободится и скажет. Что скажет-то? «Антицерковные силы опасаются усиления православия в стране»? К этим силам присоединяются те, кто продвигает ложные ценности агрессивного либерализма»?

Что церковь сделала не так? Кажется, дело в том, что она не захотела хоть немного изменить форму, чтобы принять эту волну. Старые мехи прохудились, и молодое вино вытекло наружу. Надо было даже не измениться, а признать возможность перемен и начать о них серьезный совместный разговор. Поделиться с этими новыми людьми своими, говоря светским языком, полномочиями.

Прихожанин в русской церкви особенно пассивен. Он может годами ходить в один и тот же храм, никого не зная, ни с кем не здороваясь, изредка общаясь со священником на исповеди. А новое вино, понатекшее в церковь, было молодое, бродящее. Кипит, бьет искрами и пеной: так жизнь кипит в младые дни.

Ну, вот хранители мехов и испугались. Зачем им цветник? Им бы гербарий. Помню, в начале 90-х мой друг, сын священника, служившего в одном старом московском храме, не закрывавшемся и в советское время, глядя на забор вокруг храма, говорил с тоской: «Его бы повыше, и ворота запереть изнутри».

Это немного похоже на то, что происходило зимой 2012 го­да с оппозицией. Вот она ходила на свои митинги по сто человек, вытаскивала своих из милиции, и вдруг пришли многие тысячи и как-то там высказываются, что-то требуют, чем-то недовольны. Так и русская церковь оказалась не готова к умножению хлебов и рыб: «Да кто они вообще такие? Мы страдали, а они что сделали, чтобы вопросы задавать, да где они раньше были?

Их дело ходить на службы, каяться, поститься, как сказали бы в старину, — слушать обедню. А наше дело — эту обедню говорить. И слушать не обязательно: пусть тайные молитвы, в которых весь смысл литургии, останутся тайными — для жрецов, а эти хор перед закрытым алтарем, переминаясь, послушают. Неграмотных крестьян когда-то устраивало, и этим сойдет».

Не сошло. Церковь приняла свое состояние времен неволи за норму. Состояние без проповеди, без богословских дискуссий, без литургического творчества (когда последний раз в службу вводились новые молитвы?), без новой архитектуры, без новой музыки, без миссии, без переводческих усилий (пусть учат славянский), без попытки вернуть старинной службе утраченные смыслы, тем более создать новые, без попыток вовлечь прихожан в службу в ином, нежели в роли статистов, качестве, — которых то окурят ладаном, то обрызгают водичкой, то пропоют им что-то неразборчивое.

Правила выживания превратились в священные истины. Любое вопрошание относительно укоренившихся привычек пресекалось как крамола. Церковь перестала быть местом для дискуссий намного раньше, чем Государственная дума. А ведь в лучшие, самые творческие времена дискуссии были ее ежедневным состоянием. «В главном — единство, во второстепенном — свобода, во всем — любовь», — как говорил Тертуллиан.

Церковь не была готова к внезапно наступившей свободе, даже во второстепенном. Как если бы интеллигенции сказали: всё можно, пишите, снимайте, рисуйте, публикуйте, что хотите, а она по-прежнему собирала бы квартирники и печатала самиздат, потому что так заповедано предками.

В особенно обидном положении оказались интеллигентные священники из религиозного возрождения 70-х и 80-х: от советской бессмыслицы и государственного рабства они уходили в церковь, на территорию свободы, и имели неприятности. И к диссидентам причтен. И вот, в пределах собственной жизни, они же оказались чуть ли не служащими государственного комитета по удушению свобод. Из апостолов прямиком в свиту первосвященника.

Иерархи же заговорили так, будто живут во времена Нерона. Хотя Нероны теперь сами крестятся и ставят свечки. Но церковь делает вид, что она чуть ли не жертва гонений, подобных советским, а ее сегодняшние критики — вроде комсомольцев из «Союза воинствующих безбожников», которым дай волю, и они снова пойдут сбрасывать колокола.

И эта последняя ложь горше первой. Разрушителей храма среди нынешних критиков церкви не так уж и много, а комсомольцев и вовсе нет. Печалятся о церкви как раз участники церковного возрождения 70-х и 80-х и той волны, которая прошла у нее сквозь пальцы в 90-е. И требуют они не переплавки колоколов на орала, а серьезного отношения церкви к себе самой: чтобы она стала тем, чем они ее помнят — территорией свободы и качественного умственного труда. А иначе прорываются мехи, и вино вытекает, и мехи пропадают. Что и наблюдаем.

 

СИНИЙ КАМЕНЬ

Малое, но не робкое стадо русских паломников протиснулось в храм Гроба Господня в Иерусалиме во время приватной мессы, которую заказали католики с Филиппин. И когда месса кончилась, все склонились к камню — с которого Иисус «воскресе тридневен», — дотронуться, приложиться, положить на него что-нибудь для освящения. Хотя зачем же что-нибудь, когда можно всё. Московский паломник поспешно выворотил на Гроб Господень все содержимое своей борсетки: ключи от квартиры, ключи от машины, кошелек, права, паспорт внутренний, паспорт заграничный, какие-то таблетки, зажигалку.

Понятно еще, почему таблетки, — чтоб лучше помогали. Ключи от машины — чтоб не угнали, не сломалась, провезла мимо пьяного извозчика на «Газели»; права — чтобы менты не отобрали, если сам как извозчик; паспорт заграничный — чтобы не было отказа в визах; кошелек — это всем понятно зачем. Вот только непонятно, зачем зажигалку.

Разложил, помолчал, благоговейно собрал все обратно в барсетку. И домой. Вот теперь сколько священных предметов себе и семье: «две резинки, два крючка, две больших стеклянных пробки, два жука в одной коробке, два тяжелых пятака».

Почему русский паломник думал, что выкладывание таблеток, ключей и тяжелых пятаков на камень Гроба Господня должно как-то изменить свойства предметов и его, паломника, жизнь? Как почему? А как, по-вашему, действует святыня? Так и действует.

Под Переславлем-Залесским в 140 км от Москвы по Яро­славской дороге тоже есть святыня — Синий камень. Камень как камень, небольшой, примерно с человеческое тело, если его положить, невысокий, скорее горизонтальный, чем плоский (уж очень бугрист), скорее черный, чем синий: ледниковый валун на берегу ледникового Плещеева озера, где позже, еще не великим подростком, Петр играл в море и ботик. Но камень, понятное дело, старше. Не в геологическом смысле — в этом никакому на свете Петру не переплюнуть ни одного на свете камня, хоть и однофамильцы.

А в другом: есть даже историки, которые уверяют, что это засвидетельствованная дохристианская святыня. Но в чем там уверяют историки — дело десятое. Святыню принял к сердцу русский народ и с каждым годом принимает все ближе. Так что, если и захотят историки, в обратном не разуверят.

Люди уже приезжают со всех окрестных областей, из Москвы, издалека и кладут на камень пробки, пятаки, паспорт и зажигалку. Ведут к Синему камню хромых, слепых, расслабленных, а здоровые идут сами. Камень — это сила. Вон в Иерусалиме и мертвый воскрес — на камне-то. Главное, на правильный камень положить.

К святыне нужно прикоснуться голыми руками, ногами, присесть на нее голой — вот это не обязательно, — просто присесть. И все сбудется. Нет ни ветряницы, ни родимчика, ни колчи, ни ячменя. Больные выздоравливают, расслабленные ходят, слепые разговаривают, нищие благовествуют. По дороге к камню желательно купить вотивную ленточку с пожеланием, обращенным к неведомому, к таинственному. Приложить ее к камню. Потом повязать на окрестные деревья. Роняет лес багряный свой убор, но не страшно: вокруг камня раскинулись священные рощи в разноцветных лентах.

На обратном пути — купить амулет от сглаза, чтоб не орал младенец, от приворота, от порчи, от рожи, от нутреца. За неимением официального жречества амулетами и ленточками торгуют предприимчивые переславские тетки. И правильно, отчего бы переславской тетке не заработать. В ленточках пока царит беспорядок: нет жрецов — нет и канонических текстов. А оно и к лучшему: те, которые ленточки делают и продают, страшно близки к народу, сами народ и есть, и молитвы пишут самые что ни на есть народные: просят любви, здоровья, благополучия, счастья в личной жизни.

Особенная благодать снизойдет, если переночевать возле камня. Летом, особенно в теплые ночи Ивана Купала, полнолуний, солнцестояний и уикендов, берег возле камня усеян палатками.

То, что происходит у камня, — обычный языческий культ. Я видел множество таких в Японии, Китае, Индии. Там он углублен развившейся за века вокруг него метафизикой, мифологией, искусством и культурой: Махабхаратой, Рамаяной, Кубджикаматой, «Созерцанием мира дхарм Хуаянь», школой Сюгэндо.

Точно так же все выглядело в античной Греции и Риме. Только там все было обогащено «Илиадой», углублено Платоновой пещерой, эдиповым комплексом, калидонской охотой, высмеяно гомерическим хохотом, обрамлено портиками и колоннами — дорическими да ионическими. Потом все это подхватило христианство, но у него логос, аристотелевские энергии Григория Паламы, Брунеллески и Караваджо.

А тут у нас под Переславлем не углублено и не обрамлено ничем. Святыня сама по себе, самая суть народной веры. Вот камень — черт его знает, что за камень. Ни истории вокруг него, ни мифологии, ни поэзии, ни архитектуры, ни прошлого, ни будущего. Есть только настоящее, в котором через него, говорят, действуют невидимые силы. Неведомые. Какие-то. На кого действуют, на кого нет. Но почему бы не попробовать: попытка не пытка.

Немного весело, немного страшно, немного благоговейно. Сяду на него. Прикоснусь, приложусь, вывалю на него свои ключи, монеты, зажигалку. Слава тебе, честный камень Господень. Здравствуй, новый старый русский Иерусалим.

Я вот, кстати, не уверен, что камень старше своего тезки Петра Великого. Когда нас, ярославских школьников, возили на экскурсии по «золотым кольцам» родного края, никакого такого камня нам не показывали. Годы были ну совсем уже не сталинские, наоборот — интерес ко всему русскому, старинному: в моде у интеллигенции иконы, прялки, лапти, корыта, коромысла, Суздаль, развалины монастырей и церквей. Местные экскурсоводы — не запуганные: могли и про ужасы революции упомянуть. Но вот про камень молчали. Народ про него тоже не то чтобы знал и помнил.

В 2003 году, когда я вернулся после пяти лет жизни в Греции, камень уже был — не в геологическом смысле (это давно), а в культовом. Но вел себя еще скромно. За Никитским монастырем у прибрежной дороги уже стояла железная таб­личка «Синий камень» — ржавая и самодельная. На что указывает, не сразу и найдешь: тонкая тропа путалась в тростниках с другими тропами. Не народная тропа — эту сразу узнаешь. Никаких амулетов с ленточками. Никаких паломников. Только озеро и Никитский монастырь на горе зеленой. Выйдя к камню, усомнишься: тот ли, точно ли? Теперь сразу узнаешь: тот. Теперь не перепутать: точно. За прошедшие годы камень оперился, окреп, заматерел. Оброс святостью, поклонением. Табличка теперь капитальная, красивая. Берег теперь по обе стороны заставлен иномарками. Вокруг — рощи, ленты, палатки. А вообще-то, камень — ровесник возрождения Русской православной церкви, тех же переславских монастырей. Вот соседний Никитский монастырь, например, возродился — любо-дорого посмотреть. А ведь когда-то его любил сам Иван Грозный, приезжал, денег давал на храм, кланялся Никите Столпнику, который на каменном столпе (на другом, не на Синем) простоял.

Монастырь с камнем не конфликтуют. Это равноапостольный Владимир, красное солнышко нации, свергал перунов. Это Павел Орозий и Фома Аквинский писали против язычников. Было время, боролись и с Синим камнем — по преданию, закапывали, топили. Но он, понятное дело, всплыл. А сейчас не то. Если бы монахи соседнего Никитского монастыря стали у камня с молебном, не пуская к нему народ, народ бы этим кощунникам показал, как осквернять святыни и расшатывать устои. И поделом: нельзя трогать чувства верующих, людям обиду наносить. А они и не пытаются. Во-первых, понимают ситуацию. Во-вторых, нет таких уж причин камень обижать.

Если бы сейчас у камня из озерного тумана вдруг соткались практикующие жрецы, многие батюшки Русской православной церкви нашли бы с ними общий язык. Потому что они оказались бы вместе по одну сторону — по которую вера в камень, дерево, железо. А из них — святость. А на них — борсетку и ключи. Руки, ноги, себя всего. А что какой-нибудь Августин Аврелий, Антоний Сурожский, К. С. Льюис и протоиерей Александр Шмеман по другую сторону, так где быть русскому батюшке — с русским народом или с Аврелием и его неприличной исповедью на забытой латыни?

Лучше всего, конечно, было бы камень воцерковить. Например, объявить, что это и есть столп, на котором подвизался св. Никита. Врос в землю по грехам нашим. Чудесною силой святого перенесен на берег, чтобы указать, где строить новый храм. Или, как только ступил Иван Грозный за монастырский порог, бежал из монастыря на берег, обличая царя за грехи. Вместо ленточек освящать на нем образки, а впрочем, и ленточки тоже можно. Хотя Грозного лучше не трогать. Тогда вообще все одно к одному: священная материя, нравоучительные иноки, как в «Несвятых святых» у архимандрита Тихона Шевкунова, грозный царь.

А что камень становится народной святыней только сейчас, так как раз вместе с другими любимыми народом святынями — поясом Богородицы, благодатным огнем. Кто знал про пояс, пока его не привезли, что он есть такой? Даже из тех, кто стоял к нему, мало кто. Или пасхальный огонь. Сто лет назад в русской церкви знать про него никто не знал, и при Рублеве, и при Никоне, при царствующем Синоде, в плененной советской церкви праздновали, постились, разговлялись, подвизались без него. Слыхали, что есть у греков такая игрушка, — ну, им там под турками тяжело приходится. Но приехали однажды несколько новых русских православных бизнесменов и расстроились: что это, у греков есть, а у нас нет? Возьмем у греков огня, наймем самолет, привезем в Москву, развезем по городам, селам, от Калининграда до Владивостока, от Москвы до окраин, от нашего стола вашему столу. Так, чтоб теперь без огня Пасха не Пасха, и как будто и не воскресал никто. Заменим сложность и свободу христианства огнем с нашего чартера, водой в крещенской проруби, камнем.

Как полюбишь камень, береги его:

Он ведь с нашим Господом цвета одного.

А зажигалка на Гроб Господень — это как раз не страшно. Там ведь благодатный огонь и нисходит. И пусть армянский патриарх говорит, что зажигает его от лампады, пусть греческий иерусалимский патриарх называет чудо церемонией — нам камень нужен, материальная основа нашей веры. «Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою». Какой Петр, такая и церковь.

 

ОТКУДА БЕРУТСЯ ГЕИ В ЦЕРКВИ И В ЦЕРКОВНОМ САНЕ

Всякий раз удивляюсь, когда кто-то рядом поражается, узнав, что в церкви есть геи. Да еще в сане. И не один — случайно прокрался, по недогляду, — а много. И как земля носит лицемеров? Ведь уж если обнаружил в себе такие склонности, зачем пробираться в церковь, а потом в ней прятаться: на свете есть много замечательных профессий — повар, конюх, плотник; «пахнет маляр скипидаром и краской, пахнет стекольщик оконной замазкой», зачем же обязательно ладаном? Для чего в самое пекло, туда, где ждет ложь и двойная жизнь, под вечный страх разоблачения?

Вот известный богослов разоблачил «содомское гнездо» в Казанской и иных семинариях и академиях, и все опять изумились. А я в очередной раз удивлен наивности самого этого изумления, которое выдает полное незнание движений души и психологии церковного обращения.

Есть, конечно, и то, о чем пишет Кураев: стремительные карьеры молодых придворных монахов и непотребный семинарский харассмент в отношениях учителя и ученика, даже язычником Платоном поставленный под сомнение. Но проблема гомосексуальности в церкви никак не сводится к вопросам карьеризма и лицемерия, а именно что к вопросам веры. Потому что геи в церкви, как правило, не притворившиеся верующими лицемеры, а чаще всего люди верующие, ну или как минимум в какой-то момент, обычно юности, сильно и искренне уверовавшие. Ведь шанс почувствовать себя верующим и оказаться в церкви у гомосексуального подростка гораздо выше.

Вот мальчик растет в кругу друзей, у всех общие интересы: они отдельно, девочки отдельно, всё на своем правильном месте. И вдруг этот замечательный, счастливый мир разваливается. Нет больше общей жизни, общего времени, само собой разумеющейся замкнутости друг на друге. Прежние друзья всерьез гоняются за девочками, над которыми раньше смеялись, делятся первым чувственным опытом, а одному (или немногим, но они друг про друга не знают, поэтому всегда кажется, что одному) неинтересно гоняться, нечем делиться и скучно об этом слушать. Пробует притворяться — не для того, чтобы скрыть — скрывать еще обычно нечего, а чтоб быть как все: утверждение права принадлежать кругу своих — главная мотивация мальчика этих лет, — но не получается. Притворяться тоже неинтересно. И вот, с одной стороны, веселая, грубая, здоровая, юная сексуальность бывших друзей, с другой — вопросы к миру, непонимание, чему они так радуются-то, в чем прикол, задумчивость, вынужденный, нежданный декаданс.

«Мне стыдно было перед сверстниками своей малой порочности. Я слушал их хвастовство своими преступлениями; чем они были мерзее, тем больше они хвастались собой. А я, боясь порицания, становился порочнее, и если не было проступка, в котором мог бы я сравниваться с другими, то я сочинял, что мною сделано то, чего я в действительности не делал, лишь бы меня не презирали за мою невинность и не ставили бы ни в грош за мое целомудрие». Это Августин Аврелий, отец церкви в зрелости и носитель гомосексуального опыта в молодости («Только душа моя, тянувшаяся к другой душе, не умела соблюсти меру, остановясь на светлом рубеже дружбы», «Исповедь, кн. 2, гл. 1).

Мальчик чувствует себя не от мира сего. Читает, вместо того чтобы гулять, отдаляется от прежних друзей и их занятий. Растет пустота. И тут появляется церковь. Евангелие. Амвросий Оптинский. Мень. Иоанн Кронштадтский. Честертон. Златоуст, тоже Иоанн. «Мир тебя не устраивает? Так он нас, христиан, тоже не устраивает. Чувствуешь себя не от мира сего? Так это потому, что ты наш: церковь — это и есть общество людей, которые чувствуют себя не от мира сего. Царство Божие, счастье (которое, как известно, когда тебя понимают) — не здесь, а дальше».

Ну да, в церкви он довольно быстро сталкивается с осуждением плотских удовольствий. Но это его даже радует: ведь прежний мир сломался, потому что друзья погрязли в этих самых удовольствиях («чем были мерзее, тем больше хвастались»). Все это безотчетно он относит больше к ним, чем к себе, так им за разрушенный мир и надо. Своих плотских радостей к тому времени, как правило, еще нет, а те, что были, как бы еще игра. А в осуждении чужих он чувствует свой реванш, свое оправдание.

Церковь говорит: «Не только тебе, нам всем не нравится эта здоровая, плотская, спортивная бодрость, эти мирские радости, эта борьба за успешность, это покорение сердец, эти брачные танцы павлинов». «И еще, — говорит церковь, — мир любит вас здоровыми, успешными, популярными, нравящимися, несомневающимися, стремящимися быть как все, не хуже других. А нам как все — не надо. У нас узкий путь. Мы любим вас всякими: больными, бедными, брошенными, неуспешными, измученными вопросами, погребенными под грузом сомнений, не нашедшими себя в мире; такими мы вас любим даже больше». «Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, — говорит церковь, — и Я дам вам покой». И еще: «Немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное… и уничиженное, и ничего не значащее».

В общем, если мальчик, вместо того чтобы в десятом классе рваться на танцы, читает Евангелие или какую другую духовно-приходскую литературу, велика вероятность двух пересекающихся событий: что он уверовал и что он гомосексуален. Не обязательно это главное (и тем более единственное) объяснение, но весьма возможное. Из глубины обычно и воззвах.

Хорошо, что это сейчас все такие информированные: интернет, сайты, приложения, кино, — а в прежние-то времена, пока мальчик разберется, что с ним да кто он, да отыщет скудные сведения, а он уже давно в церкви, а то уже и начал церковную карьеру. А попробуй из церковной карьеры выйти: церковную карьеру оставить, и сейчас — скандал, а в прежнее советское время и вовсе только в истопники или лекторы атеизма, да и не у каждого хватит сил начать с нуля, да и что начать: вера-то вроде никуда не девалась.

Можно ее ведь и продолжать, карьеру-то, и стать святым епископом Гиппонским, молодой клирик-гей, скорее всего, так благонамеренно и думает. Августин сделался с божьей помощью отцом церкви, ну и я, хотя бы чадом, смогу.

Вот этот вот механизм юношеского обращения ежегодно приводит в церковь — западную и восточную, северную и южную — многие тысячи молодых людей. И многие сотни в ней остаются. И в мечети тоже давно попробовали. Странно звать неустроенных, а потом делать круглые глаза: откуда эти тут? Однако божья ли помощь подается не всем, то ли не все пришедшие в церковь путем Августина оказываются так же сильны духом, как Августин. И тут, бывает, начинается безобразие, описанное о. А. Кураевым, и появляются юные архимандриты на гоночных джипах, и происходят странные возвышения, и заговор молчания с увольнением тех, кто заговорил. В молчании вообще всё и дело.

Гигантская проблема церкви как раз в том, что она прекрасно знает, сколько приходит в нее благодаря гомосексуальности, которая, рассуждая светски, — один из действенных психологических механизмов обращения, а богословски — один из путей Господних, которые, как известно, не совсем для нас исповедимы, потому как Бог может использовать любой земной дискомфорт, чтобы привести человека к себе, и очень часто использует именно этот. Церковь знает это про себя, но боится сказать. Знает и прячется от минимально честного разговора на эту тему за штампами. Затыкает уши, машет руками на манер распугивания ворон: «Кыш, кыш, проклятые!» А уже 2 000 лет не разлетаются.

А ведь есть целых два способа остановить приток геев в церковь. Только первому церковь сама изо всех сил противится. Первый — это вложить в головы людям, в окружающую людей словесную среду столько долготерпения, спокойствия, разума и правды, а не истерики и лжи, чтобы гомосексуальный подросток не впадал в излишнюю скрытность, задумчивость и искание смысла: так, чтобы ему можно было просто расти вместе с просвещенными сверстниками, а не бежать и прятаться от непонимающего мира в церкви. Или, по крайней мере, бежать туда от мира по менее двусмысленной причине.

А второй способ такой: сделать церковь менее замороченной, без вот этого, знаете, излишнего гуманизма. Переориентировать ее с размышляющих, мятущихся, задумывающихся, неудовлетворенных на здоровых, нормальных, всем довольных, которым все ясно, которые хотят просто быть, как все, не хуже других. Тогда, правда, она перестанет быть христианской церковью. Это отчасти с ней у нас и происходит. Но тогда зачем волхвы с их Дарами?

 

О ПОВЕДЕНИИ БИЗНЕСА

«Утихомирились бури революционных лон», сняли мэра Москвы, заменили новым, «теперь поговорим о дряни» — о сносе компанией Capital Group доходного дома архитектора Кольбе и о прочих сносах домов иными предприимчивыми девелоперами. Компания считает, что снесла ка­кую-то дрянь, я считаю ровно наоборот. Но в нынешнем случае дело не в споре о ценности здания. Кажется, впервые в истории строительная фирма не просто уничтожила историческое здание в центре, а сделала это после того, как чиновники вручили им официальный запрет на снос, прямо на глазах у чиновников этот запрет вручивших. Это первый громкий снос эпохи Собянина, который обещал прекратить разрушение исторической Москвы, и к тому же вполне демонстративный: мэрия, судя по всему, действительно была против.

Несмотря на то, что дом был внесен в реестр памятников, в декабре 2010 года Capital Group получила от Москомнаследия разрешение на «разборку фасада». Однако, судя по всему, чиновников-градоохранителей с тех пор кто-то сильно напугал, и они передумали. Даже известно кто: новый мэр уволил первого старого замглавы Москомнаследия Романа Васильева, который это самое разрешение на разбор дома Кольбе подписал.

Москомнаследие отозвало свое разрешение на разбор фасада, представитель мэрии прибыл на стройплощадку и вручил компании соответствующее уведомление. Однако и после этого вольные каменщики из Capital Group руками подневольных таджиков продолжили сносить дом Кольбе и не оставили от него камня на камне. Волен оказался русский каменщик, я бы ограничил. Теперь какой другой каменщик почувствует себя связанным городскими запретами? Что это за бумажка? От мэра? Что такое мэр? Одеколон?

 

Саморегуляция откладывается

Мы, журналисты, ну и вообще неравнодушная российская общественность, каждый день волнуемся за бизнесменов, переживаем. Ночей не спим. Каково им, бедным, под гнетом инспекций и запретов? Освободите бизнес от проверок! Заводы — владельцам, земля — арендаторам, вся власть — советам директоров!

Но мы и сами лукавим. Это ведь мы вернулись по кругу. В конце 80-х было популярно простое решение. Давайте сломаем командно-административную систему, раскулачим чиновников как класс, бюрократию и номенклатуру — в Сибирь. И все начнет само по себе пышно развиваться и само себя регулировать. Сломаем асфальт — и немедленно попрут цветы. Оказалось, что под асфальтом есть много чего кроме подснежников, кроме задавленных луковиц тюльпанов и нарциссов. Сломали — а там и жучки, и червячки. И они быстрее подснежников бегают.

Говорят, без государственного вмешательства рынок от­регулирует сам себя. Хорошо, чиновничество себя как класс скомпрометировало, это общее место: достать чернил и убрать чернильницу на место. Довольно плакать и все одно и то же квакать. Но пока мне как гражданину страны и бизнес тоже не доказал, что можно расслабиться и ему спокойно доверять. А то я не помню, как в 90-е в порядке саморегуляции столичного рынка недвижимости старушки — владелицы центральных московских квартир всё падали и падали из окон. Был у Хармса, был пророческий дар. С тех пор бизнес стал цивилизованней, старушки мирно гладят сухих и черных кошек, а тут — на тебе: то Сapital Group вылезет, то «Хромая лошадь», где хозяева устроили вечеринку с фейерверком, предусмотрительно замуровав окна-двери и обложив помещенье хворостом, а потом пытались разбежаться по заграницам.

Лошадь захромала, командир убит, враг вступает в город, пленных не щадя, причиняя жертвы и разрушения. Потому что некому было как следует крепким гвоздем — как Лютер свои тезисы на вратах Виттенбергской церкви, — прибить запрет на ворота стройки на улице Якиманка. И никто из коллег по рынку, бизнесменов-строителей, не осудил вольных каменщиков из Сapital. Никто не сказал: «Они позорят наше предпринимательское сообщество, а мы не такие, мы любим историческую Москву и так делать не будем, а хозяев Сapital не позовем на наш корпоратив»? Нет, сидят, ждут: если прокатит у Сapital, и мы начнем.

Раньше у нас была удобная возможность списывать все разрушения в Москве на прежнего мэра. Старик Батурин заметил особнячок, и особнячок сошел в гроб. Во всем виноват противоестественный союз мэра и жены-застройщи­ка. Но вот их уж нет, а особнячки все падают.

Давайте честно ответим на вопрос: если полностью отделить строительную церковь от государства и оставить бизнес один на один с городом — особнячки из окна будут падать медленнее или быстрее? Мой личный прогноз: в городе не останется ни одного подлинного исторического здания, кроме Большого театра и Кремля, да и вместо тех построят такие же, только лучше. Половина жителей Центрального округа съедет из аварийных и потому подлежащих немедленной реконструкции зданий эпохи эклектики, модерна, конструктивизма и сталинского ампира в социальные поселки за МКАД.

И только ли строительного бизнеса это касается? Ну, допустим, избавили мы хозяина плясового клуба «Лошадь» от инспекций, от которых, правда, как видим, толку не было. И соответственно — от взяток. И что он тут же накупит огнетушителей? И будет их раз в год менять? Напроводит сигнализаций новейших японских? Наделает запасных выходов с аварийным освещением — на случай полного обесточивания? (Обычно при пожаре гаснет свет, и люди в темноте в незнакомом месте не могут найти выхода.) Дверей понарубит новых, побольше, а старые расширит? Столиков рядом с ними не будет ставить, чтобы в случае чего выйти быстро? Билетов будет продавать согласно вместительности помещения и ни единым больше? А если бы закрыли «Лошадь» до пожара, так первыми бы мы и стонали, что давят инспекциями, житья от них нет.

Купил я как-то в приличном супермаркете «Паштет утиный с черносливом». Состав паштета утиного выглядел так: шкура свиная, шпик свиной, печень куриная, мясо куриное механической обвалки (так называется превращение в однородную массу лапок, кожицы и гребешков), крахмал картофельный, вода, соль, ароматизаторы, стабилизаторы, ну и чернослив. Утки там не было даже в виде утиного помета. Странно, что производитель поскромничал — можно было написать «Рябчики с трюфелями», чего уж.

Как гражданин я готов дать бизнесу свободу. Но для этого я должен быть уверен, что без всяких инспекций — просто на основе честной конкуренции и общественного договора свободных индивидуумов в свободной стране — мне в беляши не будут подкладывать фарш из соседской гулящей кошки и не снесут, не успею отвернуться, исторический дом. И потом не отобьются от меня юристами, за которых им есть, чем заплатить, а мне нет. Чтобы общество в конфликте государства и бизнеса встало на сторону бизнеса, он должен самостоятельно выкидывать из своей среды изготовителей кошачьих беляшей, клубы с хворостами, но без дверей и разрушителей исторических зданий. А не договариваться с ними и не делить с ними рынок.

 

Совок под видом капитализма

По случаю сноса дома Кольбе Capital Group выпустила пресс-релиз. «Также считаем необходимым прекратить спекуляции, наблюдаемые сегодня в различных источниках, относительно культурной ценности здания».

И ангельский быть должен голосок. Спой, светик, не стыдись. Что за язык! Это пресс-релиз современной компании? Или это перепечатанный в «Советском Ленинабаде» протокол заседания ленинабадского горкома? Чем он лучше тупого державного окрика государственной бумаги? Откуда этот слог: «прекратить спекуляции, наблюдаемые»? И, пардон, как можно прекратить то, что просто наблюдаешь? Бандитов к «Архнадзору» посылать? И почему, ознакомившись с этим районным пресс-релизом, я должен считать, что в гос­аппарате сидят тупые чинуши, а автор этой нескладухи — эффективный сотрудник передовой компании, которая сделает нас конкурентоспособными на мировом рынке?

Владислав Доронин, хозяин Capital Group, стильный красавец, бывший жених Наоми Кэмпбелл, свадьбу планировал провести в египетском Луксоре в храме XIV века до н. э., посвященном богу солнца Амону-Ра, а медовый месяц — в египетском отеле Old Winter Palace, построенном в 1886 году. Чувствует, стало быть, старину. И в Москве строит довольно приличные здания. А на Якиманке дом 1899 года постройки сносит.

Чем какой-нибудь хозяин рынка с джипом охраны лучше Михалкова с мигалкой? Тем, что он увеличивает ВВП? А может, он с мигалкой едет дом Кольбе сносить? Пусть тогда лучше в пробке постоит, а чиновник из Москомнаследия побыстрее доедет. Бугаи в форме частного охранного предприятия, которые от имени застройщика разгоняют архитектурно озабоченных граждан (а теперь заодно с ними и чиновников) от стройплощадки, — чем лучше ОМОНа, разгоняющего мирных демонстрантов? Так ОМОН мирных почти уже и не разгоняет, а вот частные армии капиталистов и прибьют не моргнут.

Вам приходилось оказаться у дверей большой компании в 18.00, в минуту, когда кончается рабочий день? Когда вас сметает хлынувшая наружу волна клерков? Вы хотите сказать мне, что они, пулей выскакивающие из дверей офиса (слава богу, отсидели!), — более креативны, чем сотрудники государственной конторы? Не понимаю, как огромная масса людей может заканчивать работу изо дня в день в один и тот же момент. Как иногда раньше, иногда позже — понимаю. А как каждый день в одно и то же время — нет. Они что, сидят с сумкой на коленях и пальцем на кнопке компьютера «выкл.»? А ведь похоже, что сидят.

Мы плачем, как государство черство и равнодушно, как оно отфутболивает простого гражданина. Так вот, общались ли вы когда-нибудь по интересующему вас вопросу с представителями крупных компаний? Не когда им нужно что-то вам продать, а по любому чуть менее приятному для них делу. Расскажите, с вами были эффективны и нежны? Я лично выплаты по страховым случаям получал через пресс-службу. В качестве простого гражданина и страхователя меня неизменно посылали. Жалуемся, что государство плевать хотело на мнение граждан? Хотело. Но пока я не вижу оснований всерьез думать, что девелоперы с партнерами, конкурентами, их чадами и домочадцами не хотели плевать. Чем снос дома частной компанией отличается от государственной рубки какого-нибудь заповедного леса? Отец, слышишь, рубит, ну и я не подвожу.

Власть последние десять лет расписывает мне, как ей удалось восстановить разваленное в 90-е сильное государство. Тогда пусть мне объяснят, каким образом среди бела дня в 500 метрах от Кремля не самая крупная частная компания публично игнорирует государственный запрет. Бизнес стонет о том, как тяжело ему под государственным сапогом, а когда доходит до его чисто конкретных интересов, поступает с общественным мнением ровно так же, как проклинаемые им чиновники. А чего тогда стонете? Идите, давайте взятки. Кого посадят, я не виноват. А мы тут в сторонке постоим.

Когда я пишу что-нибудь против Путина, я чувствую себя совершенно спокойно. Мне ничего не грозит, кроме повышенного читательского внимания. А вот когда мы, журналисты пишем о проделках какого-нибудь лавочника, чувство комфорта и безопасности наличествуют гораздо слабее. Такова специфика нашего режима: Путин-то не бросится назавтра выяснять отношения, а хозяин ближайшего рынка — вполне.

 

Цеховая мораль

Это я не о том, что бизнесмены жулики и воры. До такого пенсионерского ворчания уже не опускается даже КПРФ. Большая часть того хорошего, чем наша нынешняя жизнь отличается от застывшего в вечных очередях СССР, создано частным бизнесом.

Но мы вправе распространять одинаковые стандарты честности не только на чиновников, но и на предпринимателей, не только на государство, но и на бизнес. Ведь жулики и воры не обязательно состоят в «партии жуликов и воров».

Мне возразят, что в бизнесе, в отличие от современной российской власти, есть конкуренция, есть выбор между честными предпринимателями и жуликами: я могу бросить вторых и пойти к первым. Но на практике это не всегда так. Если я отравился поддельной водкой или колбаской с переклеенным сроком годности, я могу вообще никуда не дойти.

Я не могу поменять квартиру или офис, даже если узнаю, что мой застройщик снес мой любимый исторический дом в центре Москвы. Покупая заграничный тур, я могу не знать, что туроператор давно в долгах, не платит отелям и не собирается вывозить меня обратно. Он и туда-то не очень собирается. Я не пойду к нему в следующий раз, но в следующий раз его и не будет. Будет другая контора, где, теоретически, со мной может произойти то же самое.

Да, конечно, надо внимательно читать то, что написано мелким шрифтом в бумагах, которые подписывает гражданин, общаясь с бизнесом. Но я не могу каждый раз покупать холодильник с юристом и колбасу с инспектором Роспотребнадзора. Мне кажется, я имею право исходить из того, что если этот продавец холодильников или колбасы или издатель легально работает на рынке, то этого достаточно, чтобы я чувствовал себя спокойно. А не так, что продавец — молодец, если подмахнул мне холодильник без морозилки, а я, покупатель, — молодец, если вовремя это заметил.

И если мне не все равно, откуда у чиновника вилла, не набрал ли он взяток, не обидел ли сироту и вдовицу, то же самое я хочу знать и про бизнесмена. Вот эта рубашечка, которую я сейчас покупаю, — заплачено ли за нее портному, не обмерен ли поставщик гипюра и муслина, не тонут ли один за другим ловцы жемчуга, отправленные на дно за перламутром для пуговиц? От чиновника и от бизнесмена я хочу одинаковой честности и не понимаю, почему я должен хотеть иначе.

Общепризнанная проблема нашей власти в том, что она не сдает своих: даже если участник корпорации «Российское государство» совершает преступление, первый рефлекс системы — встать на его защиту. Да и второй рефлекс — такой же. Но то же самое происходит и в русском бизнесе.

У одного владельца сети супермаркетов переклеивают срок годности на колбаске, а у другого — нет. Но поссорятся они друг с другом по какому угодно поводу, кроме этого. Может, не поделят территорию, или кредит, или доступ к префекту, который раздает в аренду торговые помещения. Но никогда — из-за того, что один из них скажет другому: «У тебя вчерашнюю любительскую выдают за сегодняшнюю докторскую, ты позоришь наше общее дело, вон из профессии». Нет, будут общаться, вместе весело шагать, может, даже сходят вместе к префекту или, бес попутает, и на Болотную.

Русскому бизнесу, чтобы установить добрые отношения с обществом, нужно действовать, как в средневековой цеховой системе: пошил и продал сапоги из гнилой кожи — коллеги первыми лишат права зваться сапожником. Чтобы сохранить доверие к себе: чистый обувной бизнес, ничего личного. Или как в легендарном русском купечестве: нарушил договор, даже устный, — вон из первой гильдии вниз по лестнице в третью, а то и вовсе на грязный промерзлый двор. Вот тогда волк действительно возляжет рядом с ягненком и никто не даст в обиду честного бизнесмена, на которого покусился нечестный, а за партию Прохорова проголосуют больше 50% не только периодически рассерженных горожан, а и всего российского населения.

 

А НУ-КА УБЕРИ СВОЙ ЧЕМОДАНЧИК

Судьба Карфагена решена. Москву разрушит жаркое ле­то. Пожар способствовал ей много к устрашенью. Главным элементом московской архитектуры теперь окончательно станет кондиционер. Забудьте про метопы, триглифы, дентикулы, розетки, наличники, карнизы, маскароны, майолику, замковые камни, медальоны, сандрики, панно, консоли, пилястры. Это какой ордер — дорический или ионический? Кондиционированный, капитель Toshiba. Этот декор окна барочный или классицистический? Это окно декорировано Samsung, а вон то — LG, сами, что ли, не видите? Собственник квартиры на пятом этаже выбрал для украшения стены новейшую модель, а житель угловой квартиры на третьем ограничился винтажной моделью с длинным черным проводом. Провод удачно дополняет лепной карниз.

Это раньше архитектура была визуализированной борьбой сил: горизонтальной тяжести и вертикального сопротивления. Теперь это неравная борьба стены с отбойным молотком и выпирающим ржавым ящиком. Архитектор думал, что это у него симфония в камне. Ничего подобного, весь этот застывший концерт — для того чтобы мы на его фоне громко кашляли и сморкались. В архитектуре есть рифма и ритм, чередование вертикального и горизонтального, плоского и выпуклого, прямого и искривленного. Даже в простом типовом строительстве есть ритм стены и окон. Вернее, все это было. Теперь выпуклое на зданиях только одно — ящики охлаждающих устройств. Висел он хладный, бездыханный. К чему теперь лепнина и пилястры, робко выступающие из стены на жалкие сантиметры в попытках гармоничного членения фасада? Московские фасады уже расчленены жителями при помощи кондиционеров на беспорядочные куски, как труп маньяком. Они теперь похожи на лицо вечного подростка, на котором привольно и беспорядочно расположились прыщи.

Хватит стонать про памятное всем жаркое лето. Давайте еще про Тунгусский метеорит вспомним. Москва — не самый жаркий город мира. Средняя температура августа в Риме 30,3 по Цельсию, в Париже — 25, в Нью-Йорке — 28, а в Москве — 22. Вспомните ваши прогулки по Риму, Парижу, Вене, Мадриду, Нью-Йорку. Если нет — освежите с помощью отпускных фотографий «Я и Эйфелева башня». Там нет кондиционеров на стенах. У самых потеющих кондиционеры аккуратно вписаны в балконы или (см. Нью-Йорк) в проем окна. А чаще всего их нет вообще.

Потому что там, в мире старых денег и неприкосновенной частной собственности, все понимают, что фасад здания — даже самого незатейливого — является общественной собственностью. Не того, кто засел в квартире со своими представлениями о комфорте и красоте. А собственностью моей, всех прохожих, всех приезжих, гуляющих, смотрящих, фотографирующих, щурящихся на солнце. Стена квартиры — она ваша собственность с внутренней стороны, и вы вешаете на нее фото любимого артиста, ковер «Мишки в лесу» и полочку из IKEA. А стена вашей квартиры снаружи — моя. Вы не можете покрасить ее в любимый вами голубенький цвет и на этом небесном фоне повесить любимое фото из Египта. Не можете заложить наглухо окна вашей квартиры, даже если у вас светобоязнь, как у призрака оперы. И вы не можете пробить насквозь стену и повесить на ней чемодан, к которому наперекос всем линиям здания ведет черная кишка провода. Вернее, не могли бы, если бы жили в Лондоне или Риме.

Политики же считают нас за идиотов. Западник Барщевский самоварным баском возмущается: мол, получать разрешение на кондиционер — это издевательство какое-то над москвичами! Он хочет сказать, что «в нормальных странах» хозяин квартиры может продырявить любой классицизм, бидермейер, баухауз, югендстиль, ар-деко — или что там ему снаружи попалось — и подвесить себе охлаждающее устройство? Бог с ними, с личными впечатлениями, — попросил своих зарубежных корреспондентов проверить, посмотреть документы мэрий и коммун. «Вы что! — восклицает корреспондент в Италии. — Я получал разрешение, чтобы поменять дверь, которая выходит на лестничную площадку, так потребовали, чтобы она была такого же, как все, цвета и полоски были с остальными одинаковые». «Я даже не слышала, чтобы кто-то хотел установить личный кондиционер. Мне кажется, это понты из разряда джипа в городе, а французы этим не страдают», — пишет корреспондент из Парижа и присылает ссылки на такие правила установки и согласований на уровне дома, квартала и округа, что всякий разум­ный человек предпочтет вентилятор домашний. В Лондоне, как и в Париже, речь идет не о завитушках конкретного дома, а о единообразии целых кварталов даже довольно непримечательных, но «важных для истории развития города» домов. Хрущевки, например, — целая эпоха. Если хозяин квартиры наплюет на все правила, то общественники, дорожащие обликом квартала, это заметят, и чемодан придется снять и заплатить штраф. Впрочем, пишет мой лондонский корреспондент, «кондиционеры не пользуются здесь столь же безумной популярностью, как в Москве».

Из всех виденных мною европейских столиц свободное развешивание кондиционеров приблизит нас к одному лишь Бухаресту. В остальном это будет роднить нас с народами свободолюбивой Африки, Латинской Америки и провинциального Китая.

Есть множество способов реализовывать частную собственность изнутри жилища наружу — например, выбрасывать пустые бутылки из окна или справлять нужду с балкона. Разница между этими действиями и прибиванием охлаждающего устройства на фасад — просто в количестве денег, потраченных владельцем. Уровень цивилизованности всех трех действий — один и тот же. Хотите жить как в Европе, заберите ваш чемоданчик. А то я его выброшу в окошко.

 

ВОСПИТАНИЕ ЧУВСТВ

Если имеет смысл проводить в Москве или Петербурге гей-парад, то непременно такой, как в Сиднее. Когда идут не странные активисты, а геи полиции Сиднея, геи пожарной службы Сиднея, геи Сиднейского нефтеперерабатывающего завода. Привет Мальчишу! И у нас пусть так же — колонна Московского НПЗ сменилась бы колонной Лианозовского молочного завода, прошла бы колонна МЧС и Минобороны, политиков от власти и от оппозиции, учителей и преподавателей, малого и среднего бизнеса, колонна врачей и, конечно, отдельная большая колонна мирян и клириков РПЦ.

Тогда авторы Закона о запрете гей-пропаганды и им сочувствующие узнали бы много нового: что геи — это не на эстраде, не в телевизоре. Это коллеги по офису и партнеры по бизнесу, поставщики и совладельцы, директор отдела продаж и заведующая отделом маркетинга, бывший одноклассник, который теперь полковник ФСБ, бывший одногруппник, который теперь священник, и автомеханик, который чинит мою машину.

И что теперь делать? Уволиться, уволить зама, разорвать договоры с поставщиками, не ходить на бизнес-ланч, забрать из школы ребенка, чинить машину самому? Выскочить из-под ножа хирурга и бежать, пока не свалит с ног наркоз? А куда бежать и от чего? От знания того, чего не хочется знать. А почему не хочется-то, в чем проблема?

Говорят — в самом знании: «Пусть это будет их тайной». Но зачем нужна эта тайна? Говорят: «Чтобы никто не соблазнился». И это самое странное в отечественной гомофобии. Какая-то поразительная неуверенность в сексуальной ориентации, своей и окружающих. Получается, что гетеросексуальность держится на тонкой нити незнания. Буквально висит на волоске. Узнаешь, что есть геи, встретишь, не дай бог, в жизни — и всё, пропал мужик. Человека в его сексуальной ориентации держит, выходит, только отсутствие альтернативного предложения. Гонялся наш оболтус за девчонками, дергал за косички, а тут узнал, что можно, оказывается, не гоняться, и охладел.

Так сторонники нового закона и сходных оградительных мер показывают полное невежество относительно детской и подростковой сексуальности. Если человек гомосексуален, ему, чтобы разбудить подростковую чувственность, совсем не нужны лысеющая звезда эстрады и гей-парад. И даже чтение Платона. Так же как для того, чтобы разбудить в подростке гетеросексуальность, не нужны плотские радости Comedy Club и звезды во льду. Всё это — малоприятный мир взрослых, у которых висит живот и растут волосы из носа. И это для взрослых Анджелина Джоли соблазн, а для подростков она, в общем, довольно старая тетка.

От всего этого подросток сбежит. То, что кажется влекущим и манящим для взрослых, в детстве чаще всего безразлично или отталкивает. Зато мальчик или девочка заметят нагие и прекрасные «Три грации» в Эрмитаже, «Мальчика, вынимающего занозу» и «Будущих летчиков», Венеру Тициана или Боттичелли, просто пару голых Амуров, резвящихся с Психеями в углу картины. Вдобавок к ним заметят фотографии — такие, сякие и этакие в глянцевых журналах, увидят что-то в фильмах — и прочувствуют все это по-своему.

Запрещать изображения, как предусмотрительно сделали в паре-тройке религий, бесполезно. Это чтобы разбудить остывающую сексуальность депутатов, нужна массированная пропаганда (лучше бы просто приняли таблетку). А подросткам кажутся эротическими самые невинные книги. Мне, по крайней мере, казались. Совсем даже не обязательно читать «Сатирикон» Петрония или «Золотого осла» Апулея, тем более специализированную эротическую литературу. Не всякий и станет.

Зато станет — про то, как Том Сойер заблудился в пещере с Бекки или как девочка Элли оказалась в подземелье с мальчиком Альфредом («Семь подземных королей» А. Волкова). Многодневные приключения вдвоем, без взрослых, в пещере или в лесу — лучшая эротика для подростков. По крайней мере — совершенно достаточная. А приключений, где наедине остаются двое мальчиков, еще больше. Том Сойер и Гекльберри Финн, Реми и Маттиа у Гектора Мало в «Без семьи». Многим геям в детстве нравилась «Мио, мой Мио» Астрид Линдгрен. Но, вообще-то, список большой. Есть и отдельно про девочек. А кино? Думаете, подросткам нужны какие-то специальные эротические сцены? Да им вообще ничего не нужно: любую ситуацию достроит воображение в ту сторону, куда его толкает врожденная сексуальность.

Но и полный запрет кино и книг не поможет. Лучшей школой пробуждения гомосексуальной, равно как и гетеросексуальной, чувственности будет совместный поход подростков на пляж, или поездка на каникулы в лагерь (включая православный), или к родителям друга на дачу, прятки на дне рождения с залезанием в шкаф, совместное делание уроков, просто прогулка вместе. В принципе, достаточно и за одной партой посидеть.

Подросткам для пробуждения сексуальности любой ориентации не нужен ни ярко одетый артист, ни шутки телевизионных комиков, ни активист и организатор акций протеста Н. А. Алексеев, ни вообще малосимпатичные дяди и те­ти. Для пробуждения чувственности любой ориентации подросткам достаточно друг друга, всегда было достаточно и всегда будет.

Поэтому единственным действенным средством предотвращения гомосексуальности среди несовершеннолетних может быть только содержание их в одиночных камерах с подачей пищи через окошко лицом неизвестного пола, которое лучше со временем заменить на автомат. И чтобы не было никаких узоров на обоях. Другого средства нет. Стоит подумать над соответствующим законопроектом. Больше все равно ничего не поможет. Да и это вряд ли.

 

КТО СВЯТЕЕ — РУСЬ ИЛИ ЕВРОПА

В качестве главной темы 1025-летия крещения Руси патриарх Кирилл выбрал наши отличия от Европы по вопросу о гей-браках и вообще. В словах патриарха — «необходимо делать все, чтобы не допустить утверждение греха на пространствах святой Руси», — однако, содержится заведомо ложное утверждение, которое делает все рассуждение ничтожным. Русь пока еще никто не канонизировал. Вообще христианство не знает практики канонизации целых стран и народов. Если бы вдруг (что, впрочем, немыслимо) такая практика и возникла — Русь точно была бы не на первом месте в списке. И главное, вряд ли Русь вообще прошла бы любую честную комиссию по канонизации — по причине чрезвычайной распространенности всех остальных грехов, кроме, пожалуй, гей-браков.

В самом деле, кто и когда объявил Русь святой? Где акты на этот счет какого-нибудь вселенского собора? Да хоть бы и поместного. Где на худой конец частные мнения отцов церкви? Смотрим историю словоупотребления и видим: а это Русь сама себя так назвала. Устами патриотически настроенных ораторов Средневековья и публицистов нового времени. Отличный путь к святости: назову сам себя святым, и придите научитесь у меня все языцы. Главное — узкий.

Из иностранцев же термином пользовался, трудясь в России, Максим Грек, но его тут уличили в ереси и шпионстве на турецкого султана. Канонизировали в перестройку.

 

Всем пример

Можно, конечно, сказать, что святая Русь — это потому, что она хочет быть святой. Это, как говорили немецкие философы, не данность, а заданность. Или, как еще Владимир Соловьев заметил, Англия охотно величает себя «старой», Германия — «ученой», Франция — «прекрасной», Испания — «благородной», а Русь — «святой». В общем, гишпанским языком — с Богом, французским — с друзьями, немецким — с неприятелем, италианским — с женским полом говорить прилично. Но с Богом, отвечают нам, теперь прилично только по-русски. Носители гишпанского и прочих забыли, что такое подлинно христианские ценности, а мы их одни за всех тут отстаиваем. Хотя для человека, который хочет стать святым, заявлять: «Разойдись, я, конечно, грешник, но среди вас всех все равно самый безгрешный» — несколько странный образ мыслей.

Опять же пройдемся по заповедям. По «не убий» мы — на девятом месте в мире с конца, то есть в первой десятке по «убий», — это если брать общее число. А если на душу населения, то, конечно, получше, но все равно — позади любой страны Европы, которая погрязла в разврате. Это, не считая абортов и самоубийств, по которым мы первые и десятые в мире соответственно, опять же впереди погрязшей Европы. Про «не укради» — это мы сами всё знаем, хотя индекс восприятия коррупции и субъективен, но и без индекса берем всё, что плохо лежит. Про «не пожелай осла и вола ближнего своего» — это мы на третьем в мире месте по угону, если грузовые засчитывать за вола, а легковые за осла. По разводам мы тоже первые, но тут даже статистику приводить не нужно, всех затмил президент. Попробовал бы Обама или Клинтон на служебном посту развестись. Насчет «помни день субботний» — по нами же признанной статистике у нас более-менее регулярно помнят 5% населения, а в бездуховной Европе 15. Тут визуально ведь трудно сравнить: у нас в храме одна литургия в день, ну в приделе еще одна, а там — конвейер. С «возлюби ближнего как самого себя», или хотя бы не делай другому того, чего не хочешь, чтобы делали тебе, — с этим мы и так знаем, как у нас обстоит: как любим друг друга на дороге, например.

Если же святость святой Руси заключается в том, что светские власти гомосексуалистов в ЗАГСах не регистрируют, то на такую святость ведь много кроме нас претендентов: святая Уганда, святая Гана, святой Камерун, святой преподобный Египет. Стран и народов, отстаивающих указанным способом подлинно христианские ценности, тьма: такая толкотня может начаться.

 

Себя высекла

Откуда же взялась эта самозваная претензия? Во-пер­вых — XV век, когда мы вдруг остались единственной православной страной, не занятой магометанами.

То есть до этого мы были ими заняты, но к моменту, когда заняли других, частично уже освободились. Они рухнули, а мы стоим, их бог наказывает, а нас нет, — значит, святые. Католики не считаются, этих бог так давно наказал, что вообще непонятно, зачем живут, крестятся, венчаются: все равно ведь не спастись. Так вам и сейчас в любом приходе на святой Руси объяснят, а в XV ве­ке — и подавно.

Второе, на чем держится эта претензия, — это на страданиях, на крови новомучеников. На русской, так сказать, Голгофе, несомненно имевшей место. Только раз есть русская Голгофа, есть ведь и русский Иуда, и русский Пилат, и русские воины-бичеватели, и русские первосвященники, и отечественный суд синедриона, и отечественная толпа, кричавшая: «Распни!» Насчет толпы — даже фотографий множество сохранилось. Понятно, что тут и Троцкий с латышскими стрелками, но для наших масштабов, если и всю Латвию поголовно под ружье поставить — не хватит.

В общем, святая Русь — это такая Афродита Милосская, которая сама себя высекла из куска мрамора, а потом себе же руки и отрубила.

Мы святые потому, что хорошо помучили сами себя. До 1917 года всем торжественно сообщали, что мы живем в святой Руси с божьим народом, равномерно распределенным по всей территории. А потом вдруг немалая часть этого божьего народа порушила храмы и постреляла священников. Конечно, божественный замысел на нашу святость может проявиться в чем угодно, в том числе и в страданиях. Но тогда он и в гей-браках может проявиться. Сказано же Исайе Богом: «Мои мысли — не ваши мысли». А мы так думаем: наши, чьи же еще. Какие у нас, такие и у Бога должны быть, а иначе, зачем нам такой Бог?

Если посмотреть, какие страны высказывают претензию на особую духовность, то это обычно те, которые подотстали от своего окружения экономически и вообще — по части, допустим, достоинства гражданина, всяких его прав и свобод. Сейчас это, например, кроме нас, Иран, ну и в целом исламский мир. А лет 100—150 назад в Европе Германия отстала от конкурентов Англии и Франции, и пошли разговоры: у этих — холодный галльский ум, английский меркантилизм, служба золотому тельцу на фабриках, а у нас — чистый германский дух, здоровый крестьянин, «Волшебный рог мальчика» и философия. Философия с музыкой действительно удались, но в остальном долго пришлось помучиться.

 

Европа как церковь: разлитое христианство

А теперь у нас говорят: вся их Европа — выродившаяся и бездуховная, потому что у нас храмы полны, не протолкнуться, к Андреевскому кресту народ от Крымского моста стоит, а там в храмах пустота. И у нас службы длинные, а там короткие, у нас стоять надо, а там не аскетически сидят. В общем, чистенько, но бездуховненько.

Только чего добивался Христос: чтоб люди знали православный молитвослов или чтоб относились друг к другу по-человечески — видели в другом себя самого, то есть образ божий? Христианская цивилизация — это когда много церквей, набитых народом, или когда люди не делают другому то, чего не хотели бы для себя?

У Тарковского в «Рублеве» конкурент Рублева, иконописец Кирилл, сперва, обидевшись, ушел, а потом вернулся в монастырь. «Плохо, — говорит, — в миру». Ну так, может, церкви-то у нас полны, потому что в миру плохо. Снаружи — злоба, предательство, тьма, мрак. А внутри — золото, свечи, книги, музыка, лики праведных. Крест опять же. И даже люди иногда добреют.

Церкви в Европе пустые, может, не потому, что у людей там ничего святого, а потому, что не надо бежать в них за святым спасаться от мира. Христианское они равномерно разлили по всей своей цивилизации, пропитали им всё. Особенно после мировой войны, хотя попытки начались раньше. Европа сейчас — это мир разлитого по всей жизни, растворенного в жизни христианства. Евангельскими ценностями пропитана правовая и бытовая культура. Европа, собственно, сейчас — вся церковь и есть.

Возьмем крайний случай — с Брейвиком. Да, норвежские церкви пусты, пустее прочих европейских, а гнида Брейвик сидит в двухкомнатной камере с телевизором и тренажером, книжки читает. Так ведь только святое общество, страна-церковь может своего убийцу посадить в камеру с тренажером. В более духовном он бы сел так, что пожалел бы, что не умер. А самые духовные из нас, конечно, потребовали бы его немедленно прилюдно казнить. В странах, где в храмах народу каждую пятницу больше, чем у нас на Пасху, так и казнили бы давно. И только в США цивилизованно 20 лет поизводили бы апелляциями. А у этих — максимально 21 год с тренажером.

Не потому ведь, что норвежцы не чувствуют, что Брейвик сделал зло. А потому, что они уже не могут и не хотят так ответить злом на зло, чтобы волосы дыбом встали. Это ж какую аскезу надо пройти! Гуляя по немецким лесам, заметил, что незнакомые люди, сойдясь на тропинке, друг с другом здороваются. А у нас проходят мимо, глаза в сторону отведя: ты меня не видишь, я — тебя, вот и замаскировались. А про себя думают: «Не маньяк ли?» Так где христианство-то? А ведь сколько езжу по европейским странам, читаю на разных языках, никогда не встречал выражения Sancta Norvegia, или Sancta Italia, или Agia Ellada.

Я знаю, как будет проходить первичный отбор после всеобщего воскресения мертвых. Каждый поедет на небо в лифте с персональным ангелом. И кто, войдя в лифт, поздоровается, тот поедет дальше в жизнь будущего века. А кто нет — останется во тьме внешней. Друзья, здоровайтесь хотя бы в лифте. Вдруг вы уже умерли, и это рядом с вами ваш ангел.

 

КАК МОСКВА НАЗНАЧИЛА СЕБЯ САМЫМ СВОБОДНЫМ ГОРОДОМ РОССИИ

После того как народ вернул в президенты Путина, стартовала серия раздумий про две России. Одна — своя, уютная, воспитанная, умная, ироничная и главное — политически сознательная и свободолюбивая. Другая — покорная, сонная, с головой от хмеля трудной бредет сторонкой в божий храм, а оттуда — прямиком на избирательный участок и там голосует за Путина. Что нам с ней делать? Послать подальше, игнорировать, забыть? Или нет: полюбить, перевоспитать, разбудить. Или все-таки не будить, потому что вдруг выйдет только хуже — и ей и нам?

То, что Россия из-за своих лесов, полей, рек и кольцевой автодороги навязала нам Путина, а нам тут с ним живи — это общее место столичного сознания. Да и как иначе?

Жизненный опыт москвичей, вошедших ныне в пору писательства и блогерства, говорит им, что сомнения в русской власти рождаются в той среде, которая знакома им с детства, отрочества и грехов юности.

Сообразить, что с политической системой что-то не так, что власть не совсем здорово работает, что первые лица государства не совсем те, за кого себя выдают, можно, только если над твоей колыбелькой читают Бродского, а до того крестили у прогрессивного батюшки, который дружен с католиками и старцами, и возят в коляске в сад Мандельштама (не важно, которого), что где-то рядом 57-я школа и гимназия Мильграма, и родители мучительно выбирают: туда или, была не была, сюда, а потом — сразу в литстудию при Центральном дворце пионеров, а там уже ждет талантливую смену переводчица Пруста (все совпадения случайны), и культуролог, толкователь Хайдеггера, а в гостях на кухне друзья семьи: иронически настроенный известный режиссер, искусствовед и кто-то, не важно кто, но знавший в молодости Пастернака.

А остальным, без культуролога и переводчицы Пруста — как им понять, что власть в России может быть плохая? В лучшем случае надо отправиться к ним агитпоездом (режиссер, искусствовед и подросший выпускник литстудии) и эту безнадежную Россию попытаться разбудить.

Вот Ярославль выбрал в двух турах оппозиционного мэ­ра («Надо же, такой маленький и такой протестный», — удивляются столичные СМИ), вот в Вологде, да и почти везде, кроме некоторых экзотических регионов, «Единая Россия» получила меньше, чем в Москве («нам тут вбросили»).

Я родился и вырос в Ярославле, и меня совершенно никто не приезжал будить из Москвы, моих одноклассников тоже, однако ж мы в 80-е вполне себе сами проснулись. Честно говоря, не помню, чтобы мы вообще спали. Хотя подозреваю, что все это время в Москве на интеллигентских кухнях говорили о том, как спит и еще долго и глухо будет спать за лесами большая Россия.

В нашем кругу и кругу наших родителей не было ни одного культуролога, искусствоведа и переводчицы Пруста (совпадения случайны). Там были воспитательница детского сада, офицеры местного военного гарнизона, преподаватели пединститута, директор строительного треста, водитель директора строительного треста, инженеры заводов, советские чиновники и полковник КГБ.

До поступления в МГУ я не читал ни одного стихотворения Бродского, не уверен, что слышал это имя, не видел ни одного ироничного, но известного режиссера, православного старца и никого, кто бывал на даче у Пастернака хотя бы в ранней юности. Ни в одной из наших квартир не было самиздатовских книжек, только в квартире полковника КГБ был журнал «Америка», по работе.

Но, выйдя из детского возраста в отроческий, а из него прямо в грехи юности, мы как-то сами поняли, что у нас нелепый экономический строй, что власть врет на каждом шагу и не заслуживает ни капли нашей симпатии, что официальная культура фальшива и скучна, но что прямо на этом самом месте вместо вот этой серой жизни может быть гораздо более яркая.

Нашей любимой музыкой сама собой стала та, которую не разрешали, просто потому, что она была интереснее и искреннее. Мы ее сами доставали и сами научились играть. Мы сами сделали игру «Монополия» из картонной шахматной доски и доллары к ней — из лотерейных билетов, задние страницы тетрадок не только сына директора строительного треста, но и сына его водителя были разрисованы названиями запретных рок-групп и заветными буквами USA, означавшими не столько конкретную Америку, сколько вообще ту более настоящую жизнь, которая могла быть на этом самом месте. Мы сами задавали учителям неприятные вопросы про дефицит и выборы из одного кандидата и, шаря по приемнику, наткнулись на Би-би-си, «слушайте нас на коротких волнах 18, 25 и 31 метр», и полюбили ее даже не за содержание, а за подлинность интонации, не сравнимую ни с чем в родном эфире.

Ведь нормальный человек сам может распознать фальшь, ложь и глупость. Странно думать, что для этого необходимы припрятанные под раковиной томики запрещенных книг и знакомые литературоведы.

Когда перестали сажать за каждый писк, уже летом 1988 го­да люди в Ярославле толпой вышли на волжскую набережную против невинной попытки протащить в делегаты на всесоюзную партконференцию нелюбимого бывшего (бывший — он всегда нелюбимый) секретаря обкома, и там же создали демократический «Народный фронт», и на первых же выборах прокатили всех кандидатов от партии власти, а потом мои одноклассники сами отправились строить капитализм — воплощать в жизнь надпись USA с задних страниц тетрадок, а я пошел в эти самые толкователи Хайдеггера и переводчики Пруста, которых никогда не видел в детстве.

Москва сама назначила себя самым сознательным, самым свободолюбивым местом, вольным городом России так же, как здесь с детства назначают друг друга культурной элитой: Митенька у нас замечательный поэт, он пишет такие дивные, талантливые стихи, Ника обязательно будет режиссером, она такая одаренная и так любит кино, а Вася — математиком: папа у него в ней так силен. А потом с удивлением обнаруживается, что на зарезервированные в детстве места еще кто-то претендует — из-за лесов, полей и рек, за которыми, по идее, голосуют за Путина.

Изумление по поводу ярославских выборов тем более странно, что в лучшем для столицы случае половина самых ярких глашатаев свободы от Парфенова до Шевчука именно из-за лесов-то и приперлась, а Москва, даже когда здесь выбирали мэра, так ни разу и не приблизилась к тому, чтобы сменить власть на выборах.

Москвы ведь, как и России, тоже две. Одна из них действительно состоит из переводчиц Пруста (совпадения случайны), филологов-структуралистов и искусствоведов. А как быть с другой половиной? Нет ли в Москве, ну чисто случайно, федеральных чиновников и членов семей этих врагов народа — ну хотя бы пара подъездов не наберется? А где у нас проживают работники федеральных телеканалов? И нет ли среди них тех, в чьих домах тоже бывали ироничный режиссер и прогрессивный священник? Может, они и сейчас там бывают.

Большинство выгодоприобретателей любого российского правления с чадами и домочадцами проживает ведь в столицах. Или они все из Ярославля и Вологды на работу ездят?

В общем, выборы ярославского мэра — это, конечно, история не про то, что есть Москва и есть Россия, а про то, что Россия точно так же существует на двух уровнях, как и надменная Москва. Сказка же про спящую красавицу придумана в столичных литературных кругах, для того чтобы скрыть, что влюбленный молодой принц не так уж молод и, возможно, не так уж сильно влюблен.