Художник Н. Горбунов
Художник Н. Горбунов
Анатолий Баяндин
ОТЧАЯННАЯ
1
Снаряд выхватил часть бруствера и с грохотом швырнул в траншею кучу раскаленного суглинка. Запахло взрывчаткой и горячей землей.
Пашка высвободил голову из норки, выкопанной в стенке траншеи, поднялся и… удивился. Из лощины поднималась незнакомая девушка. Она глядела себе под ноги, словно собирала цветы.
— Эге-ге-ей! — крикнул он.
Девушка вздрогнула, остановилась.
— Ты что, под снаряд захотела? — рассердился солдат.
Та медленно подняла голову, незлобиво оглядела Пашку, улыбнулась.
— Ладно, в следующий раз остерегусь. А теперь скажи, где тут батальонный блиндаж?
Пашка хлопал глазами, не мог взять в толк: как это девка — и вдруг не боится? И вроде бы необстрелянная. Не понимает, что ли, а может, просто не обвыклась еще?
— А для чего тебе батальонный блиндаж?
— А для того, товарищ гвардеец, что я направлена в ваш батальон. Теперь понятно?
С солдатской бесцеремонностью Пашка разглядывал девушку, пока та, прищурив зеленые глаза, не ответила ему каким-то колючим и тяжелым взглядом.
— Может, хватит? — холодно спросила она.
Солдат смутился. Пашка Воробьев, связной командира второй роты, парень отчаянный и дерзкий, смутился. Виданное ли дело, чтобы он перед дивчиной растерялся, сдал позиции!
— Чего хватит?
Девушке, видимо, надоело препираться, и она, опять опустив голову, пошла вдоль траншеи.
— Да погоди ты, покажу, где КП, — спохватившись, быстро проговорил парень и бросился за ней. Но где-то там, в глубине вражеской обороны, уже нарастал стонущий посвист следующего снаряда.
Девушка сначала вроде бы прислушалась, но потом, когда страшный свист, казалось, повис уже над ее головой, двинулась дальше, глядя себе под ноги. Пашка рванулся к ней и, схватив за ноги, с силой дернул на себя. В ту же секунду грохнул взрыв, пыль и дым окутали траншею. Последнее, что увидел Пашка, — это кирзовые сапоги девушки и упругую гладь ее бедра под плотным обтянувшим ногу коричневым чулком. Сильный удар отбросил их на дно траншеи, поток раскаленного песка хлестнул по лицам — и все закружилось…
Первой пришла в себя девушка. Шумело в голове, в ушах, зыбкий туман застилал глаза. Саднили коленки и локти. Вытянула руку. Рука уперлась во что-то мягкое. В испуге отдернула ее обратно и разглядела покрытое пылью лицо своего спасителя. Глаза закрыты, но веки с черными ресницами вздрагивают. Значит, жив. Она осторожно коснулась его лба, сдвинула жесткие вихры, нащупала на виске пульс. Губы у парня красивые, нос прямой с чуть обозначившейся горбинкой. Пульс немного учащенный, но это не страшно.
А вдруг он ранен?
Девушка подобрала ноги, села. Пилотки на голове не было. Внимательно оглядела парня. Его ноги упирались в осыпавшуюся стенку траншеи. Под правым сапогом виднелся краешек пилотки. Она потянулась за пилоткой, грудью задела парня. И в то же мгновение сильные руки обхватили ее плечи и горячие губы скользнули по ее губам. Закружилась голова, опять зыбкий туман застлал глаза. Она не сопротивлялась. Было и смешно, и сладко, и романтично целоваться под взрывами снарядов, когда смерть сторожит каждое твое движение.
Рука парня протиснулась к ее груди. Это уже не романтика!
Девушка тут же освободилась из цепких объятий.
— Довольно! — как и в тот раз, холодно и ядовито, бросила она.
Пашка словно очнулся. На него глядели зеленые глаза. Плотно сжатые губы не улыбались. И показалось Пашке, что сейчас он получит увесистую оплеуху. Но девушка рывком встала, стряхнула с себя песок, подобрала пилотку, как бы невзначай обронила:
— Подлец! — И пошла.
Широко раскрытыми глазами смотрел Пашка на плотную спину девушки, на широкие бедра, на тяжелые гребни каштановых волос.
И вдруг ему захотелось заплакать. Обида, бессилие перед ее взглядом, желание и стыд — все это шершавым катышом подступало к горлу и спирало дыхание. И, чтобы сдержать близкие слезы, Пашка сплюнул сквозь зубы, выругался зло и грязно.
2
Командир второй роты лейтенант Костя Шкалябин намыливал щеки, когда ему доложили о девушке.
— Пусть зайдет! — взбивая на раздутой щеке желтоватую пену, сказал он.
Прошуршала плащ-палатка, заменявшая дверь, и, пригнув голову, вошла девушка.
— Старшина Киреева! — доложила она, приложив руку к виску. — Назначена санинструктором в вашу роту.
Лейтенант мельком взглянул на прибывшую, взял бритву-безопаску, сдунул с нее воображаемую пыль, сказал:
— Очень хорошо! Садитесь. Устраивайтесь. Жить будете здесь с нами; об отдельной землянке позаботимся позже. — И он со скрипом провел бритвой первую полосу по щеке. — А теперь извините, парикмахеров не имею.
Девушка опустилась на выступ земляного топчана, огляделась.
В землянке горела трофейная плошка, обливая стены обманчивым желто-красным светом. Черная ниточка копоти висела над рваным лоскутком пламени, изгибалась, свертывалась в спираль. У входа в углу стояли два автомата, походная коробка телефона с красным вьющимся кабелем; рядом валялись шинель, накидка и широкий офицерский ремень, продетый в ушки пистолетной кобуры.
Узкий проход упирался в наскоро сбитый дощатый стол, за которым сидел командир роты, жикая бритвой по намыленной щетине.
— Как зовут? — спросил он.
— Мать называла Анной…
— Давно на фронте?
— Как вам сказать… на передовой вот уже второй час.
— Что-о?!
— Второй час, говорю.
Шкалябин положил бритву, в упор посмотрел на девушку и вдруг громко захохотал, задорно, по-мальчишески.
— Второй час… вот здорово, второй час… — захлебывался он, роняя на дощатый стол жидкие мыльные сосульки. В его темных, глубоко посаженных глазах заплясали две искрящиеся точки.
Девушка, прищурив глаза, ждала. Шкалябин еще раз посмотрел на нее и вдруг замолчал. Лейтенанту стало не по себе.
— Извините, Аня, — называя девушку по имени, сказал он.
Она не ответила.
— Вы сердитесь?
— Когда вам станет так же весело, предупредите меня.
— Вы не любите смеха?
— Нет, не люблю, товарищ гвардии лейтенант. Тем более — насмешек! — Голос санинструктора звучал ровно, немного глухо. Шкалябину стало неловко. Когда и где он встречал подобные глаза? Может быть, на картинах старых мастеров? А может, просто во сне?
Добривался молча. Аня, притулившись к земляной стенке, казалось, дремала. По проходу стучали тяжелые сапоги. Мягкий говорок, пересыпанный веселыми прибаутками, висел над окопами переднего края роты. Плащ-палатку откидывали невидимые руки — и тогда поток дневного света разливался по проходу, ручейками бился о стену.
Командир роты украдкой, как нашкодивший мальчонка, взглянул на Аню, вытер полотенцем лицо, на минуту задумался, глядя на тусклое отражение в круглом зеркальце. Он думал о новом санинструкторе. Что-то необычное было в ней. Почему он так послушно замолчал, встретившись с ее взглядом? Ведь он не робкого десятка.
Впрочем, судить о ней еще рано. Что она такое — покажет первый же бой.
Вот она сидит, делает вид, что дремлет. И ничего-то особенного в ней нет. Обыкновенное русское лицо, немного круглое, немного веснушчатое. Полная шея очень белая с голубенькими прожилками вен, высокая грудь. Да, ничего особенного! Вот разве тяжелые локоны коротких темно-каштановых волос хочется самую малость поворошить, убедиться, что они в самом деле ее, не чужие, не поддельные. Правая половина высокого лба прикрыта двумя такими гребешками, изогнутыми внутрь. Перелом бровей резок, упрям, так же как линия плотно сжатых губ.
Веки девушки дрогнули, она открыла глаза. Шкалябин виновато улыбнулся, покраснел. Чтобы сгладить неловкость, предложил:
— Устраивайтесь вот сюда, — он показал на земляной выступ, прикрытый плащ-накидкой, — отдохнете, а потом познакомлю с ротой. — Взял ремень с кобурой, опоясался.
Аня сняла шинель, бросила на указанное место, легла на бок, подобрав ноги. Ничего не сказала.
«Странная девушка», — подумал лейтенант и вышел.
Пашка возвратился в роту усталый, злой. В ушах все еще гудело, ломило кости. Можно бы и в санчасть, но он, конечно, не пойдет. И контузия пустяшная, и разговоров потом не оберешься. К черту санчасть, где наверняка продержат порядком. «А девка молодец, правильно отшила! Интересно, куда ее направили?» — размышлял он.
На угоры с пролысинами суглинка, где проходил передний край батальона, ложилась синяя тень. Из лощины, полукружием опоясывающей всю оборону полка, выкарабкивалась седая волна тумана. Потянуло холодком и запахом влажной земли. Дробная россыпь пулемета вспорола задремавший воздух, затрепала его, как огромный кус полотна, разорвала на клочья. На секунду вздыбилось эхо, споткнулось, упало, замолкло. Кто-то застонал протяжно, тяжело: «Ы-ы-ых, ы-ы-эх».
Пашка, не доходя до ротной землянки, бросился по ходу сообщения в окопы. На повороте в траншею лежал молоденький белобрысый солдат. Он захлебывался, хватая ртом воздух. Возле раненого суетились его товарищи, что-то предлагали, спорили.
Заметили связного. Подвинулись, уступили место. Пашка хоть и связной, ординарец, но перевязывать раненых мастак, да и крови не боится.
— В руку его садануло, — объяснили ему.
Пашка опустился на колени, расстегнул у раненого ворот гимнастерки, достал из кармана складной ножик, располоснул взмокший от крови рукав до самого плеча. Но то, что он увидел, заставило его зажмуриться, скрежет в ушах усилился, точно терли друг о друга две металлические заслонки. Разрывная пуля раздробила всю кость левого предплечья, наизнанку вывернула мышцы, разорвала кровеносные сосуды.
Пашка растерялся. Рука с ножом опустилась, мелко задрожала. Как накладывать жгут в таких случаях, Пашка не знал. За спиной тяжело сопели солдаты, ждали. Кровь заливала дно траншеи, впитывалась в сухую землю.
Кто-то решительно оттолкнул его. Пашка покачнулся и чуть не упал. Захотелось ругнуться, окрыситься, как давеча с той девкой. Пашка оглянулся. Рядом с ним, задевая его плечом, так же на коленках, стояла она! Он тупо уставился на девушку, а она даже не взглянула.
Что происходило дальше — Пашка помнил плохо. Видел, как девушка перетянула жгутом плечо солдата, ловко отсекла руку, наложила на обрубок целую подушку ваты, перевязала. Появились носилки, раненого унесли. А Пашка все стоял на коленях и никак не мог понять, что к чему.
— Отчаянная, — сказал кто-то.
— Отчаянная, — согласились солдаты.
— Что, Воробьев, сдрейфил?
Пашка посмотрел на насмешника. Перед ним стоял командир роты. А за носилками удалялась та, новенькая. Видно, очень смелая, коли тут же при всех, не моргнув глазом, оттяпала руку.
Лейтенант легонько подтолкнул его в спину.
— Ладно, пошли, товарищ хирург! Пашка съежился, устало переставляя ноги, поплелся за командиром.
3
Аня не спала. Ей все еще чудился запах крови, рука в красных лоскутках разорванных мышц с множеством костных осколков, бледное лицо парня и нетерпеливое ожидание солдат.
Первое и какое тяжелое испытание! Рядом, через проход, тонко посвистывал носом командир роты. У самых дверей, подложив под голову автомат, спал его связной. Спят! А может, просто притворяются? Пусть, не донимают вопросами — и ладно. Не хочется думать, но думы как-то сами собой вплетаются одна в другую, образуя длинную вереницу из далеких и близких воспоминаний, из пережитого в недавние дни.
Нескладно началось детство. Отца она не помнит. Мать говорила, что он умер скоропостижно от разрыва сердца. Сохранилась одна-единственная пожелтевшая фотография, где отец был снят в красноармейской форме с шашкой на боку. Но почему-то мать не любила показывать эту помятую и пожелтевшую карточку. И хотя маленькая Аня верила, что у нее был отец, но скупые объяснения матери выслушивала недоверчиво, с сомнением. Уж слишком часто в ту пору менялись мамины знакомые. И как ни странно, почти все они приходили пьяные, пили с мамой, кричали непонятные песни и, самое главное, дразнили Аню, называли волчонком. Мало-помалу она действительно стала волчонком. Смотрела на них исподлобья, на вопросы не отвечала, конфет не брала.
Мать почти никогда не ласкала дочь, разве только в пьяном бреду обнимет костлявыми руками за шею, дохнет винным перегаром:
— Горюшко мое непутевое! — И громко, по-мужицки чмокнет в щеку мокрыми холодными губами.
Утром с больной головой, с отвисшими синеватыми мешками под глазами она уходила на работу, оставляя дочь в нетопленой квартире. Аня развлекалась, как умела, а чаще сидела у окна и смотрела на прохожих.
О чем она думала в ту пору, какие мысли посещали ее головку… Так и росла среди барачных стен, обляпанных дешевыми пестрыми обоями, без ласки, без развлечений. Только книги помогали ей забывать о пьяной матери, о ее пьяных гостях.
Шло время. Мать старела, дочь вступила в раннюю юность. Мужчины заходили редко и то, чтобы занять денег. Анна смотрела на них уже не с прежней злостью волчонка, а с нескрываемой ненавистью и презрением. Этот взгляд принесла она и в школу. Любила подолгу глядеть в глаза учителя, пока тот не отворачивался или просто не обрывал ее;
— Киреева! Я вам не железо, а вы не сверло!
Так и прозвали ее в школе: «Сверло».
С годами «Сверло» переиначилось на «Странную», да так и осталось.
Однажды на школьном вечере она пошла танцевать с красивым парнем. Анюта двигалась легко и уже с той грацией, которая появляется у зрелых девушек. Парню она, видно, понравилась. Он весь вечер танцевал только с ней. На следующий день она краешком уха уловила страшное, убийственное; «Дочка потаскухи». Плакала. Потом перестала. Душа словно застыла. Но после этого не стало подруг, не стало друзей. Мать казалась чужой, ненужной и грязной. Вступить в комсомол Аня отказалась наотрез, зная наперед, что и там будут спрашивать, чья она дочь.
Но вот позади десятилетка. Можно в институт, куда-нибудь подальше от матери, от знакомых, от злого, ненавистного городка. Выбрала медицинский. Началась война. Мысль об институте отпала. Пошла на фабрику к матери. Работала, училась на курсах медсестер. После разгрома фашистских войск на Волге не хотелось больше стоять у станка. Отпросилась на фронт. Направили работать в прифронтовой госпиталь. На душе немного полегчало. Ведь здесь уже нет знакомых, которые могли бы уколоть ее. Сознание, что она приносит пользу людям, облегчало душу.
Однажды (это было в начале сорок четвертого года) на госпиталь налетели фашистские бомбардировщики. В числе других ранило и Аню. Поправлялась долго, с мучительными операциями. Ухаживания молодого хирурга воспринимала как нечто обязывающее, как неизбежное. Но после выздоровления попросилась в действующую часть. Ее просьбу удовлетворил тот же хирург. На прощание она одарила его колючим презрительно-уничтожающим взглядом, от которого он съежился и пролепетал:
— Ведь я люблю тебя.
Это была явная ложь. Аня ничего не ответила. Она не боялась фронта. Слишком изломана душа, чтобы бояться снарядов, пуль, смерти. Слишком много дум, чтобы замечать все это. Она уже знает, что «Странная» пришла в батальон вместе с ней, что ей, должно быть, никогда не избавиться от этого прозвища.
Пусть! Ей, Ане Киреевой, ничто не страшно! Разве только чья-нибудь любовь, подобная любви военного хирурга, спасшего ей жизнь, может принести новые неприятности, горе, страдания…
Тонко посвистывал носом лейтенант, сонно бормотал связной. Аня не спала. Она думала, думала.
4
Появление Ани в роте уязвило самолюбие Пашки. Новый санинструктор делала вид, что не замечает связного. Это еще больше бесило его, разжигало какое-то непонятное чувство: что-то среднее между неприязнью и желанием понравиться девушке, заинтересовать собой.
Но то, что делал Пашка, оставалось по-прежнему незамеченным и даже, как показалось ему, вызывало скрытое раздражение санинструктора или просто насмешку, хотя девушка смеялась очень редко и то как-то натянуто, не от души.
В разговоры Аня не вступала, на вопросы отвечала неохотно, скупо, односложно. Шкалябин возмущался скрытностью девушки, но повышать тон не хотел. «Придет время, и она сама изменится», — думал он.
И в самом деле: каждый новый день привносил незаметные изменения в замкнутый характер девушки. Одно беспокоило лейтенанта: уж слишком безрассудной бывала Аня. Ходы сообщения и траншеи точно стесняли ее. Она часто выбиралась на открытое место и шла так, как будто здесь не жужжали пули, не завывали снаряды, не грохались мины.
Однажды Шкалябин не выдержал:
— Вы могли бы и не бравировать своим бесстрашием. Солдаты этого не любят.
Впервые девушка выслушала его без обычной суровости, не щурясь и не коля взглядом зеленых, как весенняя трава, глаз. Наоборот, на ее щеках выступил чуть заметный румянец, губы дрогнули, и вся она как-то сникла.
— Бравировать? — шепотом переспросила Аня. — Нет, товарищ лейтенант, я просто не знала… не думала об этом.
Шкалябин видел, что она нуждается в его помощи, а может быть, и в дружеском участии.
— Аня, — тихо начал он, — вот вы такая… ну странная, что ли… Я не знаю, как вам объяснить…
Девушка чуть заметно повела плечами.
— Видите ли, — продолжал он, глядя куда-то вдаль, — война не средство от душевных ран, не аптека, где можно получить лекарство.
— К чему вы это? — резко спросила она.
— Дайте мне высказаться, товарищ, санинструктор. — Шкалябин повысил голос. — Вы скрываете то, что у вас на душе. И меня это не интересует! Но предупреждаю: за гибель каждого человека я отвечаю. Погибнуть лишь для того, чтобы избавиться от какой-нибудь неприятности, — не геройство! Это просто трусость.
Аня прикусила губу, молчала. Ей и в голову не приходило, что кто-нибудь ее пожалеет, посочувствует, поможет. И даже тон этого человека, немножко грубый, немножко сердечный, ей понравился. Таким и должен быть командир! Да, таким! Он не должен жалеть солдата, но он обязан не дать ему погибнуть так, ни за что ни про что.
Конечно, здесь, на переднем крае, не место разным романтическим натурам и хлюпикам, здесь нужен человек чистый, крепкий, сильный духом и, главное, без напускной храбрости и без позерства. В одном неправ командир: она не собирается стать героиней. И бравировать она не думает. У нее просто так получается от душевного беспокойства.
— Если вам когда-нибудь захочется рассказать о себе — пожалуйста! А неволить не стану, — сказал Шкалябин и пошел по траншее.
Аня глядела на его высокую худощавую фигуру, чуть сутулую, чуть неуклюжую. Улыбнулась. Взгляд ее стал мягким, мечтательным.
Подошел Пашка. Потоптался, сплюнул сквозь зубы.
— Всыпал?
Аня все еще смотрела в спину лейтенанта с белыми пятнами соли на гимнастерке и ответила не сразу. Пашка кашлянул, потом засвистел.
— Скажи, Воробьев, лейтенант хороший? — не оборачиваясь спросила Аня.
Связной оборвал свист так внезапно, словно девушка сообщила какую-то важную новость.
— Лейтенант? — переспросил он.
— Ну да, лейтенант. Как будто не слышал.
— Ну хороший, а что тебе до него?
— Ничего, просто так. — Повернулась и пошла.
Пашка скосил глаза, недоуменно проводил ее взглядом до землянки. «Ну погоди, ну погоди!» — шептал он, сжимая приклад автомата. Но что хотел сказать этим «ну погоди», Пашка и сам не знал. Не знал потому, что не мог разобраться в себе, в ней и еще в чем-то неопределенном и очень трудном.
Спустя полчаса он вошел в землянку. Аня лежала на топчане, скрестив вытянутые ноги в пыльных кирзовых сапогах, и смотрела на бревенчатый накат. Одну руку подложила под голову, другой теребила пояс санитарной сумки.
Пашка разобрал автомат, почистил и смазал части, промасленной тряпкой обтер руки и дерзко посмотрел на девушку. Ему хотелось расшевелить ее, сказать что-нибудь обидное, оскорбить. Но сама поза Ани, ее притворное спокойствие, которым она наверняка маскировала и одиночество, и, может быть, большое горе, невысказанное и оттого особенно болезненное, подействовали на Пашку, стерли в нем чувство неприязни и злобы. Ведь теперь уже не отошлешь ее обратно туда, откуда она пришла, не скажешь ей: ты не такая, как все, ты просто гордячка и задавака, ты не похожа на наших фронтовичек — ты нам не нужна! Нет, не скажешь. А коли не можешь это сказать, значит…
Пашка не находил подходящего слова. Он посмотрел на локоны, закрывавшие половину лба, на очень белую шею с голубыми прожилками вен, на ее грудь, на ноги в порыжелых сапогах. И, сам не зная, что хочет, грубовато сказал;
— Сымай сапоги, надраить их надо! А то вон они какие стали, противно смотреть.
Пальцы, ворошившие широкую тесемку санитарной сумки, замерли, девушка повернула голову.
— Ну что ты, словно век не видала! Сымай, говорю, — и баста! — Он достал откуда-то из угла сапожную щетку и банку мази. — Смотри, а то раздумаю, — уже весело добавил Пашка и рассмеялся тем бесшабашно-заразительным смехом, который часто можно слышать в окопах среди солдат, рассказывающих анекдоты или веселенькие истории. Ане понравился этот смех и даже в ту минуту сам Пашка. Она, смеясь, села, скинула сперва один, потом другой сапог и бросила их к ногам парня.
— Чисти!
Поток света, точно обрадовавшись откинутой с дверей плащ-палатке, ворвался в землянку, заполнил ее золотистой пылью солнечного дня. Одинокие выстрелы казались ненужными, лишними, как удары грома в ясную погоду.
В отдельном окопе с легким перекрытием из досок и дерна сидел связист. Аня видела его из землянки. До ее прихода он размещался здесь, в этом углу. Почему-то ей стало стыдно, что из-за нее он лишился места. Хотелось выйти и сейчас же предложить поменяться местами. Но связист пел, пел одну из старых матросских песен, вернее, просто напевал, и Аня боялась помешать ему.
Телефонная трубка, подвешенная к его уху, раскачивалась, точно тот стальной гигант, о котором пел солдат. Его голос, хриплый и немного резкий, успокаивал и самую малость заставлял грустить.
Пашка, надев Анин сапог на левую руку, в такт песне размахивал щеткой, счищая с носка въевшуюся рыжую пыль. И, отогнав тяжелые думы, девушка вдруг подхватила знакомый напев песни и стала тихо вторить певцу низким грудным голосом. Пашка обернулся, озорно подмигнув: «Вот это по-нашенски, девка, по-солдатски!»
Из ближних ячеек подошли несколько человек.
Ничто так не трогает солдатское сердце, как песня! Знала это и Аня. Хмурые лица солдат смягчились и стали такими добрыми, родными, как будто они давно уже знакомы ей, как будто здесь не передний край фронта, а глубокий тыл с игрушечными окопами, траншеями, землянками.
Пашка, надраив сапоги, сел на ступеньку прохода и черным от сапожной мази пальцем выковыривал из земли мелкие камешки. Они, точно тяжелые капли дождя, падали к его ногам и скатывались вниз по ступенькам. И как в тот раз там, во второй траншее, Аня смотрела на Пашкин профиль, задорный и в то же время гордый, и ей опять захотелось коснуться его лица, разыскать на виске пульс и прислушаться к его мерному перестуку.
И связист с телефонной трубкой на щеке, и Пашка, выковыривающий заскорузлым пальцем камешки, и солдатские лица, и сама песня с простыми словами и проникающим в душу мотивом перевернули в Ане прежнее представление о людях. Да видела ли она за свои восемнадцать лет настоящих людей? Все, кого она знала до сих пор, смотрели на нее, Аню, или с насмешкой, или как на что-то очень странное и непонятное. И сама она избегала, чтобы кто-нибудь заглядывал в ее душу, в ее взломанное нутро. Пусть и оказался Пашка мерзавцем, но ведь другие-то солдаты не пытались поступить с ней так же, как он там, в траншее. Да и сам Пашка, конечно, не такой, каким хотел себя показать при первой встрече. И командир роты тоже не такой, как, например, тот хирург из госпиталя. А может быть, она все же ошибается? Может, все они подлецы и хитрюги? Тогда зачем же предостерег ее лейтенант таким сочувственно-строгим выговором? Неужели эти люди способны на фальшь, на хитрость? Ведь вот они, такие добрые и такие суровые! Она теперь многих знает по фамилиям. Нет, они не могут ее обидеть, сделать ей зло, оскорбить!
Так стоит ли после всего этого чуждаться их, отворачиваться от часто насмешливых, но все же честных взглядов, от их простых и закаленных войной сердец, уходить в себя, слыть чем-то вроде той Странной, от которой она не могла отделаться столько времени?
Связист перестал петь. Разошлись солдаты по своим окопам. Пашка встал, взял сапоги, протянул их девушке:
— Вот так-то лучше будет. — И вышел, будто ничего не произошло, ничего не изменилось.
Девушка вздохнула легко и свободно, точно из нее вытянули ком мучительной и давней болезни. А Шкалябин прав: здесь не аптека… здесь просто люди, каждую минуту нуждающиеся в ее помощи. И она нуждается в них, в их грубоватой солдатской любви и добром слове. Значит, она должна забыть хотя бы на время о себе, а думать о том, ради чего они сидят в этих окопах и в свободную минуту слушают незамысловатые, но душевные куплеты песни, исполняемые связистом Алехиным, который теперь ютится в неудобном окопчике с ветхим и ненадежным перекрытием из полусгнивших досок.
Аня, натянув блестевшие сапоги, вышла из землянки, подошла к Алехину. Постояла, помялась.
— А сапоги-то как новые стали, — сказал Алехин.
Девушка смутилась, не зная, как понять замечание связиста: может быть, это скрытая насмешка?
Алехин точно понял ее.
— Ну что так смотришь? Правду сказал; как новые.
Его обветренное сухое лицо было серьезным и немного грустным. «Он всегда такой», — говорит про него лейтенант. Глаза солдата, маленькие под лохматыми черными бровями, смотрели доверчиво, но в этой доверчивости сквозило еще что-то: то ли сильная воля, то ли сознание собственной правоты. Во всяком случае девушка успокоилась.
— Давай поменяемся местами, — предложила она.
— Как это?
— Ну как? Ты в землянку, я сюда, на твое место.
Алехин покачал головой.
— Нет, этого не могу. — И стал скручивать цигарку.
Аня поняла, что спорить бесполезно.
5
С этого дня новый санинструктор второй роты вошла в солдатскую семью, привыкла к грубовато-откровенной речи солдат, стала своей, нашенской, фронтовичкой. Она даже не подозревала, что отношение солдат к ней определилось с той страшной операции, которую она без ведома командира санвзвода батальона Шуры Солодко решилась сделать в первый же день прихода в роту. За это ей крепко нагорело, но поскольку раненый солдат все же каким-то чудом остался в живых, ее вина сама по себе сгладилась и все забылось.
Шура Солодко не раз пыталась сблизиться с этой девушкой, но ее, как и многих, отпугивал колючий и тяжелый взгляд зеленых глаз, скрытность и отчужденность Ани. Хоть и встречались они часто, но других разговоров, помимо официальных, не вели.
Если Аня стала более приветливой в своей роте, то вне ее вела себя по-прежнему. На это были причины: батальонные, полковые и даже дивизионные офицеры часто навещали передний край. Они бродили по окопам, беседовали с младшими офицерами, с солдатами; политработники проводили читки газет, политинформации, сообщали новости или просто оставались наблюдать за противником. Это пугало Аню, пугали их взгляды, их слишком продолжительные визиты в расположение роты.
Поговаривали о наступлении. Длительная оборона изнуряла солдат не меньше, чем длительное наступление. Поэтому-то все, от солдата до генерала, стремились как можно скорее прорвать фронт и гнать противника пока хватит сил.
Шкалябин все эти дни точно не замечал Аню. В землянку он заходил лишь перекусить, побриться да отдохнуть. Роты получали пополнение. Зато Пашка целыми днями увивался возле девушки. Но разговоров не заводил, а только молча смотрел на нее да предлагал мелкие услуги.
Однажды Аня спросила:
— Почему бы тебе не пойти во взвод?
Сперва Пашка смутился, но потом ответил ядовито-вызывающе:
— А тебе какое дело! — и отвернулся.
Аня выждала, пока он успокоится — поняла, что спросила невпопад, под горячую руку.
— Паша, а ведь тебе больше подходит быть с солдатами, чем, скажем, с командиром роты.
— Это почему? — сверкнув глазами, спросил он.
— Потому… потому что… но ты это сам понимаешь. — Аня не хотела вторично обидеть его, сказав: «Потому что ты связной, ординарец».
— Мне, может, это нравится, — окрысился связной, но так, незлобиво. — Вот если бы… — Пашка осекся, — да что тебе говорить, тебе не понять!
— А вдруг пойму?
— Поймешь?
— Да, если хочешь, да, пойму! — она повысила тон.
Пашка исподлобья глянул на санинструктора, прикусил в нерешительности нижнюю губу, вздохнул.
— Хоть и поймешь ты, а мне от этого не полегчает.
Аню его упрямство неприятно кольнуло, она замолчала, делая вид, что занята сортировкой медикаментов.
Пашка посопел, вышел. Но через полминуты он снова раздвинул плащ-палатку и сказал решительно и зло:
— Если ты этого хочешь, то я сегодня же отпрошусь в окопы! — И с шумом взмахнул плащ-палаткой.
Аня оторопело выпрямилась, улыбнулась.
Солнце косыми неяркими лучами скользило по земле. Лиловые овчинки облаков ползли по небу. Воздух казался вытканным из паутины. Окопы пылали душным и тяжелым жаром.
Пашка сидел с Алехиным и о чем-то тихо говорил. Минные шлепки и повизгивание пуль вперемежку с дробными цепочками пулеметных очередей напоминали о войне.
Аня, взяв под мышку смену белья, подошла к Пашке.
— Скажешь лейтенанту, что я ушла на полчаса.
Связной ничего не ответил. Он только посмотрел на небольшой сверток и проводил девушку ворчливым «ладно». Пашка догадался, куда пошла Аня.
Метрах в шестистах от передовой в дальнем ответвлении лощины протекала небольшая речушка. Солдаты часто отпрашивались у своих командиров и бегали туда. Густой кустарник, почти не тронутый войной, скрывал эту речушку в своей тени, Аня, спустившись в лощину, полной грудью вдохнула сладковатый от обожженной травы воздух, крепче прижала сверток и опрометью бросилась бежать, как вырвавшийся на волю теленок. По склонам лощины мелькали артиллерийские и минометные позиции, ей кричали вдогонку, но она, не обращая внимания на непристойные реплики, продолжала бежать. Порозовели щеки, на лбу выступили бусинки пота. Где-то жужжали снаряды, но разве это что-нибудь значило по сравнению с тем, что она ощущает? Легкость, сознание молодости и свободы придавали ей силы, бодрили душу.
Под ногами шуршала колючая трава, воздух касался разгоряченного лица осторожно, с опаской. Вот и спасительная тень ивняка, в которой можно схорониться от любопытных глаз. Аня быстро сбрасывает одежду и с наслаждением ложится на прохладную воду. Речушка неглубокая, в ней не поплаваешь, но зато она скрыта в прохладной тени и ее течение такое мирное, такое покойное! И девушка тихо смеется. Робкое журчание воды вторит ее смеху серебристым переборчатым звоном, листья перешептываются и тоже смеются. На несколько мгновений девушкой овладевает то счастливое бездумное оцепенение, которое кружит голову, опьяняет душу, переполняет сердце.
Аня улыбалась, ощущая всем своим телом это прикосновение живой природы. Она потеряла счет минутам…
В кустах послышался шорох. Девушка вздрогнула, глубже окунулась в воду. Шорох не повторился, но счастливое ощущение уже исчезло. Она еще не видела, кто там за спиной, но уже чувствовала на себе, на своем порозовевшем от купания теле неприятную тяжесть посторонних глаз.
Аня выскочила из воды, быстро схватила белье, скрылась в кустах. Одевалась наспех, нервничая и краснея, проклиная того, кто помешал ей. Стыд и ненависть захлестнули ее. Хотелось драться, царапать, кричать.
В зарослях, вцепившись мертвой хваткой в сухие прутья ивы, лежал Пашка. Дышал он часто и тяжело, как тот раненый солдат, чью руку Аня так ловко отхватила.
Пашка плакал. Плакал оттого, что совершил такую непоправимую гнусность, такую подлость, которую обычно не прощает ни одна женщина. Плакал оттого, что полюбил ее, полюбил первой любовью юноши, но сказать об этом не умел. Что ни делал, получалось плохо, никчемно и глупо. Он видел, как Аня пошла к речушке, видел, как раздевалась, видел обнаженную красоту ее стройного и крепкого тела.
Трусливое, циничное подглядывание ременным кнутом полоснуло по телу, сдавило сердце, возмутило все ее существо. Но как ни было больно, Аня не произнесла ни слова. Только слезы, жгучие крупные слезы, брызнули из глаз — и она пошла, тяжело переставляя ноги, сутулясь, как их командир роты. Еще раз ее доверчивость была обманута так постыдно и грязно. Пашка, точно придавленный ее взглядом, лежал не двигаясь, пока не затихли ее шаги.
6
Все ночи напролет передовая жила той особой кипучей и в то же время затаенной жизнью, которая предшествует большому наступлению. По ничейной зоне шныряли разведчики и саперы; в траншеях шли последние приготовления; снабженцы обеспечивали солдат боеприпасами, оружием, пайками НЗ, обмундированием. Политработники и штабные офицеры приходили чаще, задерживались до рассвета.
Из лощины доносились приглушенные шорохи моторов, лязг гусениц, скрип повозок, ржание лошадей.
Артиллерийские позиции придвигались к самым окопам, пушки ставили на прямую наводку. И все это без лишнего шума, без суеты, быстро, четко, с подъемом.
Лица солдат казались оживленнее, разговоры веселее, чаще раздавались шутки, сопровождаемые гоготом. То и дело в ротную землянку забегали офицеры, связисты, солдаты. Шкалябин еще больше осунулся, но взгляд черных глаз горел молодым задором, нетерпением и деловитостью.
Теперь Аня смотрела на своего командира с уважением. Он уже не казался ей тем бесшабашным лейтенантом, который так заразительно хохотал в первую встречу.
Девушка узнала от Алехина, что Шкалябин бывший художник, на фронт пошел добровольно с первых дней войны, что в свободное время он любит рисовать и что у Алехина есть набросок, сделанный лейтенантом. И все же она ни разу не видела, чтобы Шкалябин рисовал. Были случаи, когда при виде девушки он поспешно прятал в планшет какие-то бумаги и карандаши, отточенные остро, как у чертежника. Но Аня не обращала на это внимания. Как-то Шкалябин спросил:
— Вы любите живопись?
Аня удивленно вскинула на него глаза, легонько передернула плечами.
— Не знаю. Я никогда не задумывалась над этим. Может, я просто не понимаю. Я видела когда-то картины, и они казались мне чем-то… недосягаемым. Может, поэтому я не стала задумываться над ними.
Шкалябин был удивлен таким откровенным признанием. Раньше Аня так не говорила. И тогда он сказал:
— А я, знаете, люблю, люблю все изящное, красивое. Это, конечно, вас удивит, но, видите ли, — он опустил глаза, потер крупный тяжелый подбородок, — это потребность, без которой жизнь становится… Ну как бы вам сказать, сухой, что ли, упрощенной и менее интересной.
— Это я чувствую, — сказала Аня.
— Но такие испытания, как война, — продолжал Шкалябин, — на время стирают эту потребность, то есть, не совсем стирают, а как-то пригашают…
— И человек делается другим, да?
— Пожалуй, — задумчиво ответил он. — Другим ровно настолько, насколько этого требуют обстановка, долг, совесть.
— И вы теперь такой?
Шкалябин смутился.
— Не знаю… может, такой, — неопределенно ответил он.
Аня больше ни о чем не спрашивала, лейтенант занялся своими делами.
И теперь Ане стало как-то неловко. Ведь ему хотелось, очень хотелось поговорить здесь, во фронтовой землянке, об искусстве, о том прекрасном, что облагораживает человеческую душу, делает ее тоньше, красивее. Он соскучился по своей профессии, он просто хотел на миг забыть о войне, о тяготах окопной жизни. А она? Она оказалась такой невеждой…
Аня попросила Алехина показать ей рисунок. Связист достал из вещевого мешка потертый с замусоленными корочками блокнот, бережно его раскрыл, обтер пальцы о полу шинели и вытащил небольшой кусок ватмана с портретом самого Алехина. Аня видела сходство, видела одухотворенный взгляд Алехина, внимательный и строгий, но почувствовать то прекрасное, о чем говорил Шкалябин, не могла. И ей стало еще обиднее за себя, за все, к чему она стремилась сердцем, а понять не умела.
— Нравится? — спросил Алехин.
— М-м, нравится.
— Хороший художник наш лейтенант. — Алехин так же бережно убрал рисунок, тщательно перевязал вещмешок.
— Память! — подняв кверху указательный палец с черной каемкой грязи за ногтем, многозначительно произнес связист.
Ане захотелось что-нибудь сделать для этого солдата с мятыми погонами на плечах, сделать хорошее, доброе.
— Дай я ногти тебе обстригу.
Алехин, согнув пальцы в кулак, внимательно осмотрел их, усмехнулся:
— Эх вы, бабы, бабы! Кто только вашу сестру научил так просто в Душу лезть? — И, рывком разжав пальцы, добавил: — Давай!
Пока Аня стригла и чистила ногти, связист, запрятав маленькие глазки под лохматыми бровями, мурлыкал какой-то мотив, знакомый и близкий. Но как ни силилась Аня вспомнить, откуда он — не смогла.
Неожиданно, оборвав мурлыканье, Алехин спросил:
— Скажи, Пашка что-нибудь напроказил?
Аня ответила не сразу.
— Нет, не очень. Лучше сам у него спроси.
Алехин покачал головой.
— Попадись он мне — всыплю! — пригрозил он, подставляя другую руку. — Ни с того ни с этого он не смотался бы во взвод. И правильно сделал, что смотался. Здоровый, как тюлень, а околачивался возле командира.
С этого дня у Ани появился защитник, на которого сна могла положиться.
Аня ходила из взвода во взвод, инструктировала санитаров, раздавала солдатам только что полученные индивидуальные пакеты. Солдаты жаловались то на одно, то на другое, но все эти жалобы были просто предлогом, чтобы поговорить с ней.
— Скажи, сестричка, чем вывести мозоли?
— Товарищ санинструктор, дайте соды, изжога печет!
— Аня, посидите с нами, мы вам сказочку расскажем.
— Моя жинка, сдается мне, трохи похожа на вас.
— Землячка, ежели меня поранит, так ты тово… не сразу руку или ногу обкарнывай, а когда сам велю.
Аня улыбалась и отвечала как могла. Но среди шуток и просьб слышались ядовитые реплики:
— Пашку-то в окопы прогнала!
— Говорят, с лейтенантом шуры-муры…
Аня резко обернулась. Перед ней стоял приземистый солдат с бабьим лицом, изрытым сеткой тонких морщин. Солдат держал в одной руке кусок сала, в другой — горбушку хлеба и, наворачивая за обе щеки, ухмылялся маслянисто и нагло. Заплывшие глаза, губы, толстые и дряблые, на которых блестели следы шпига, были до того отвратительны, что Аня сделала шаг к обидчику и наотмашь ударила его по лоснящейся щеке. Звук оплеухи показался ей звонким и противным. Солдаты, стоявшие поблизости, грохнули от смеха. Пострадавший мелко захлопал глазками, его челюсти замерли, точно он подавился заглоченным не впрок куском сала, переступил с ноги на ногу, матюкнулся.
— Ишь ты… драться. Я те припомню.
Стоявший рядом с ним высокий солдат с черными, коротко подстриженными усами положил на его плечо широкую руку, легонько встряхнул.
— Кому грозишь, сволочь! Получил — и будь доволен! По заслугам и награда! Понял? — Он повернулся к девушке: — А ты, товарищ санинструктор, не бойсь! Он давно искал то, чего нашел.
Аня, красная от волнения, протиснулась между солдатами, пошла по траншее дальше. На повороте встретила Пашку. Еще этого не хватало. Хотела пройти мимо — преградил дорогу. Помолчали.
— Правильно, Аня! И со мной надо было так же, — чуть слышно прошептал он.
Аня вскинула глаза. Лицо Пашки было бледно-зеленоватым, веки воспаленными, губы кривились, как у готового заплакать ребенка. Казалось, он не спал уже несколько ночей. Девушке не хотелось вступать с ним в разговор. Она еще не пришла в себя от обиды, нанесенной только что нагло, трусливо, точно удар из-за угла.
Пашка смотрел без прежней вызывающей искорки в серых навыкате глазах.
— Я не виноват в этом. — Он кивнул головой в сторону все еще смеющихся солдат. — Я никому ничего не рассказывал. Прости, ежели можешь. — И притиснулся к стенке траншеи, освобождая дорогу.
Аня прищурилась, как будто раздумывала: что предпринять, как быть? И, не говоря ни слова, двинулась дальше, в другой взвод, раздать оставшиеся индивидуальные пакеты.
7
К ночи подул северный ветер. Посвежело. Поднявшаяся пыль слилась с черной роздымью мрака. Взлохмаченные тучи с мертвенно-бледными толстыми краями повисли над землей, придавили ее своей тяжестью. Воздух отсырел, стал плотным и гулким. Летящая пуля была похожа по звуку на снаряд. Ракеты вычерчивали тускло-желтые дуги и, рассыпаясь, гасли. Солдаты лязгали котелками, получали поздний ужин.
Аня возвращалась усталая. Ей не хотелось больше блуждать по тесным и душным траншеям, и она, дойдя до поворота, где повстречалась с Пашкой, вылезла на открытое место, Северяк ударил в лицо, пыль, пропахшая дымом взрывчатки, ослепила глаза. Чтобы быстрее пробраться до ротной землянки, девушка двинулась напрямик через буерак, заросший бурьяном и шиповником.
Тучи наскакивали друг на друга, разбегались в разные стороны и снова бодались, как разыгравшиеся бараны.
Аня шла ощупью. Воронки от снарядов, заброшенные окопы и ходы сообщения часто преграждали дорогу. Над головой повизгивали шальные пули, порывы ветра срывали пилотку, лохматили волосы.
И Ане вдруг захотелось завыть, завыть по-бабьи, тонко, раздирающе, как по покойнику. Здесь, в буераке, никто не услышит, а если и услышит, то подумает, что ветер.
Девушка застонала и повалилась на изрытую войной землю. Клокотало в груди, раскаленными клещами сжимало горло. Откуда-то появилась тошнота. Аня судорожно загребала не успевший остыть от дневного зноя песок, невыплаканная боль подбрасывала и колотила тело. Девушка знала, что это один из тех нервных припадков, когда только слезы, поток слез может облегчить внутреннюю боль. Но слез не было, глаза оставались колюче-сухими. Она прикусила обшлаг гимнастерки вместе с кожей руки и стонала… стонала. И вдруг истошный вопль вырвался из самого сердца Ани; «А-а-о-в!» Она уже не соображала, что делает. Ветер подхватил этот одинокий вопль и швырнул его вместе с песком в клубившуюся ночь. Изломанное детство, неудачная юность, оскорбленная молодость, сознание своего бессилия и никчемности, поцелуй Пашки и его гнусное подсматривание, цинизм жирного — и все, все вылилось в этом крике.
Сколько прошло времени, девушка не знала. Очнулась от прикосновения к волосам жесткой и теплой руки. Аня с трудом села. Она не сразу узнала Пашку. Пашка молча и необыкновенно ласково трепал ее короткие волосы, сидя перед девушкой на корточках.
— Не надо, Анечка, не надо, милая! Ради бога, не надо!
Когда же до ее сознания дошло, что это не кто иной, как Пашка, в сердце Ани уже не было ни ненависти, ни злобы, ни презрения. Беспредельная слабость сковала тело, да какая-то тупая пустота образовалась в груди. Та же жесткая рука осторожно смахнула с ее лица прилипшие стебельки сухой травы и комочки земли, поправила волосы, нахлобучила пилотку. От Пашкиной руки пахло потом и оружейным маслом. И девушке показалось, что этот запах ей давно-давно уже знаком.
Аня не любила духов. К материнским дешевым духам она никогда не притрагивалась, на свои не было денег. Она возненавидела тех девчонок, которые приносили с собой в школу приторный запах «Красной Москвы», «Кремля», «Сирени». Она знала, что только немногие имеют туалетные столики с собственными духами. Большинство же франтих украдкой пользовались мамиными склянками, банками, карандашами для ресниц и бровей. Но как бы ни ненавидела она расфуфыренных соучениц, самолюбие изнывало от тайной зависти.
Однажды в каком-то романе Аня вычитала, что самый благородный запах — это запах чистоты. И с тех пор стала с утроенным вниманием следить за собой, через день-два мыть волосы, чаще стирать блузки и ситцевые платьишки, до боли тереть под умывальником мягкой губкой руки, шею, грудь, лицо. Ее гордость восторжествовала, когда одна из учительниц привела ее в пример, сказав:
— Духи, одеколон и прочие ароматические средства — это хорошо. Но, несомненно, лучше запах свежести и чистоты, вот как у Киреевой.
Весь класс смотрел на раскрасневшуюся Аню. В душе ее все ликовало. А после эта привычка стала той приятной необходимостью, без которой она уже не мыслила себя полноценной женщиной.
И теперь, вдыхая запах пота и масла, она подумала, что нестоящий мужчина не должен употреблять одеколона. Эта мысль как-то сразу облегчила ее, и сам Пашка уже не казался ей противным и жалким мальчишкой.
Но почему возникло ощущение, что такая же вот жесткая, пропахшая потом рука уже гладила когда-то ее волосы? Это чувство уносило Аню далеко-далеко в самое раннее детство. Вспомнились мамины знакомые. Нет! От их рук пахло табаком, закусками, вином. Нет, не их руки прикасались к ее голове! Тогда чьи же, чьи?
Отцовская фотография, которую девушка видела раз или два, смутно мелькнула в сознании. Отец! Ведь был же у нее отец! Красноармеец с шашкой на боку. Она не помнит его, но ведь мог же он, мог когда-нибудь погладить ее волосы, прикоснуться к ее лицу большой и шершавой ладонью?! И конечно же, его рука пахла не одеколоном или вином. Отец! Теперь она знает наверняка, что отцовская рука пахла потом и оружейным маслом. Ведь он тоже был воином, как этот юноша с серыми навыкате глазами.
Аня больше не всхлипывала.
— Опять ты! — сказала она.
— Я, Анечка, я. Но ежели хочешь, то я могу уйти, — мягко сказал Пашка.
Он помог ей подняться, выбрал с юбки налипшие катышки репья.
— Вот так-то лучше будет, — как и в тот раз, когда подал вычищенные сапоги, сказал Пашка.
Девушке не хотелось в таком виде показываться Шкалябину. Наверно, опять землянка переполнена офицерами. Отдохнуть бы, побыть наедине со своими думами.
Куда идти? Где найти в этом переплетении ходов сообщения и траншей угол, где можно укрыться от надвигающейся непогоды? Вспомнила свою начальницу. Конечно, у нее землянка, она не раз приглашала.
— Проводи меня до батальона, — попросила Аня.
— Чудная, хоть до дивизии, хоть на край света, — с готовностью ответил Пашка, радуясь, что он не прогнан и даже… даже его просят.
Они выбрались из оврага. Наверху стало светлее. Мелкая зыбкая морось летала в воздухе. Пашка только теперь заметил, что девушку бьет крупный озноб, как при малярии. Он скинул шинель, набросил на ее плечи. Она благодарно прижалась к нему, взяла его теплую жесткую руку в свою, и они пошли. Над ними тонко скулили пули да кружилась ночь в бешеном вихре.
Шура не удивилась, когда вошла Аня. Она торопливо засветила коптилку, попросила девушку присесть. В просторной землянке, разделенной марлевой занавесью на две половины, пахло карболкой и йодом. Одну половину занимала сама командир санитарного взвода, другую — ее помощница и, при случае, раненые или больные, которые нуждались в первой помощи. Санитары-мужчины жили в другом укрытии по соседству. В углу землянки громоздились носилки и теплые конверты. «Катюша» — коптилка из сорокапятимиллиметровой гильзы — светила, как настоящая лампа-восьмилинейка.
Шура заметила, что с девушкой неладно. Зеленые глаза блестели, искусанные губы вздрагивали.
— Что с тобой, Аня? — Шура взяла ее руку, нащупала пульс.
Девушка попыталась улыбнуться, но слипшиеся губы были непокорными, чужими.
— Александра Ивановна… Шура, не спрашивай ни о чем, — осипшим голосом предупредила Аня. — Я не больная, просто тяжело.
Шура свободной рукой обхватила голову девушки, прижала к груди.
— Хорошо, хорошо, не буду, но ты, пожалуйста, не волнуйся.
Несколько минут девушки молчали. Аня покорно приклонилась к Шуре, время от времени вздрагивая всем телом.
— Как тяжело! — повторила Аня. — Александра Ивановна… — Она умоляюще посмотрела на Шуру. — Сделай мне морфий! Кубик-два — все равно. Только поскорей. Понимаешь, поскорей!
Шура сделала строгое лицо. Ей не понравилась просьба, но взгляд Ани был так настойчив и упрям, что отказать не решилась.
— Не бойся, мне в госпитале делали, понимаешь…
— Я не боюсь, Аня, — твердо сказала Шура, — но прошу тебя, чтобы это не повторялось.
Когда Аня засучила рукав, Шура залюбовалась ее упругой и белой с матовым оттенком рукой. Она поднесла иглу, но уколоть решилась не сразу. Какая-то смутная тревога охватила ее при виде этой красивой руки… Что с Аней? Почему она попросила морфий?
После укола Аня поднялась и направилась было к двери, но Шура преградила ей дорогу и решительно усадила.
— Мне в роту надо, — сказала Аня.
— Я позвоню, чтобы о тебе не беспокоились. А теперь ложись и отдыхай, места хватит.
Спустя четверть часа Аня попросилась спать, Шура бережно уложила ее на свою постель, укрыла стеганым конвертом и долго сидела рядом.
Всю ночь шел мелкий, нудный дождь. К утру тяжелые тучи расползлись, оставляя за собой лоскутья чистого неба.
8
Шкалябин завтракал один. После ухода Пашки еще не успел подобрать нового связного. Честно говоря, ему просто не хотелось этим вопросом заниматься. Вещей у него не много, а для связи можно использовать любого солдата. Вещевой мешок он вчера отправил в обоз, при себе оставил планшет, полевую сумку — и все.
Через час начнется. А думы почему-то самые спокойные. Удивительное существо — человек! Как можно привыкнуть к любой опасности!
Вчера звонила Шура Солодко. Сказала, чтобы не беспокоился о ротном санинструкторе. Беспокоился. Тоже скажет. А что, разве нет? Разве он не думал целую ночь о ней? Он боялся даже в мыслях признаться, что эта удивительная Аня давно уже ему нравится. И нравится не только как смелый санинструктор.
Да что он в самом деле! Влюбился, что ли? Какая чепуха! А эти головки зачем? Зачем он тайно, воровски рисовал ее? Вот они, рисунки, здесь, в этом планшете. И ни за что на свете никому не покажет! А если убьют и рисунки окажутся в чужих руках? Тогда как? Засмеют. Скажут: пара — кулик да гагара. Ему уже скоро тридцать, а ей? Ей и девятнадцати нет…
Убьют. Эта мысль раньше как-то не приходила в голову. А почему теперь он думает о смерти? Скажи-ка, братец, честно: боишься умереть? Бояться? Это не то слово! Нет, решительно не то! Вот если сказать: жаль расставаться с жизнью, момент неподходящий — это, пожалуй, правильно. Аня…
Кажется, у Давида есть такая картина, где Жанна д'Арк стоит у допотопной пушчонки среди сраженных патриотов. Есть такая картина. Это точно. Кстати, о картинах. Было бы сейчас мирное время, эх и размахнулся бы он! Написал бы русскую девушку, идущую в бой вместе с солдатами. Короткие волосы, вернее, этакие тяжелые локоны, развевающиеся по ветру, взгляд мужественный… Отсветы начинающейся зари падают на лицо, одежду, автомат, который она держит в одной руке, в другой руке, конечно же, санитарная сумка…
Шкалябин залпом выпил остывший чай, посмотрел на часы. Еще рано. Командиры взводов задачу получили и ждут только сигнала.
В углу Шкалябин заметил щетку и банку сапожной мази. Пашка оставил. Почему все же он ушел? Конечно, он, Шкалябин, не мог ему отказать, сразу же разрешил. Но почему именно сейчас, перед прорывом? И вообще, если приглядеться к Пашке, он стал другим, задумчивым и дьявольски серьезным парнем. Раньше в нем это не замечалось. Балагурил почем зря, был веселым и даже дерзким. Хотя особенной смелостью никогда не отличался. Неужели и он?..
Шкалябин развернул планшет и, глянув на дверь, быстро вытащил один из рисунков, но так, чтобы в любую минуту его можно было задвинуть обратно. Лейтенант придвинул коптилку, рисунок окрасился в матово-желтый цвет. Вот она! Смотрит задумчиво и немного грустно. Из-под пилотки выбиваются завитушки коротких волос, губы спокойны, чуть приоткрыты в полуулыбке. Этот рисунок самый лучший из всех его работ. Штрихи четкие, скупые. Возле глаз девушки густая тень, фон прозрачный, он подчеркивает внутреннее настроение и даже характер девушки. И если когда-нибудь он будет писать задуманную картину, то обязательно использует эти рисунки, а первый — возьмет за образец.
Шкалябин несколько минут смотрел на портрет девушки. «Отчаянная», — улыбнулся он, вздохнул и, захлопнув планшет, быстро встал. Прощай, родная землянка!
Он с силой отдернул плащ-палатку, мглистый ветер ударил в лицо, выхватил язычок пламени в догоравшей плошке — и утро плеснуло в опустевшую землянку первый робкий луч рассвета. Окурки, обрывки газет на столе, где лежали остатки пищи, погасшая плошка с еще дымящейся ниточкой фитиля да теплый воздух, пахнущий жильем, — все, что осталось после тех, кто спал, работал, жил, а может быть, и любил здесь, среди этих земляных стен под непрочным бревенчатым накатом.
Ветер шевельнул обрывки газет и, словно убедившись, что они никому больше не принадлежат, сбросил их со стола и закрутил между двумя топчанами. Щетка и банка сапожной мази сиротливо остались лежать в темном углу.
Несмотря на пренебрежительное отношение к разрывам снарядов, к осиному посвисту пуль, Аня еще смутно представляла, что такое настоящий крупный бой. И вот теперь, стоя в траншее среди солдат, она в первый раз за свои восемнадцать лет слышала предостерегающее и непонятное: «Сейчас начнется». Она знала, что будут стрелять пушки, бить пулеметы, солдаты — кричать «ура». На этом ее фантазия останавливалась. Если, конечно, не забывать, что должны быть раненые и убитые…
Рядом стоял Алехин. Он искоса наблюдал за девушкой, улыбался. Держись, девка!
Аня вспомнила его любимую:
Хороший человек этот Алехин. Спокойный, выдержанный, крепкий. Другие волнуются — это видно по их бледным лицам и нервозности. Алехин — нет. Он сам рассказывал, что воюет с первых дней войны. Побывал на флоте. Корабль потопили немецкие бомбардировщики. Оставшиеся в живых защищали Севастополь. Потом попал на Волжскую флотилию. В Сталинграде ранило — и вот он в пехоте. «Наши дети спросят, не кем воевал, а как воевал», — говорит он.
От флота у Алехина осталась старенькая тельняшка, которая всегда вызывающе выглядывала из-под расстегнутого ворота гимнастерки, да «морская душа» — песня.
Метрах в десяти Аня увидела Шкалябина. Он серьезен и спокоен. Под глазами синие тени — вероятно, не спал всю ночь. О чем он думал в эти предутренние часы? Выбрит, подтянут. Обычная сутулость исчезла. Аня перехватила его взгляд. Он кивнул, улыбнулся ободряюще, Аня благодарна ему за эту улыбку. Он смотрит на часы, считает оставшиеся минуты. Начинает биться сердце, Что это? После морфия? Или боязнь чего-то неизвестного? Скорей бы уж начиналось!
Солдаты докуривают цигарки. Далеко слева стоит Пашка. Он смотрит через головы на нее. Поднял руку, помахал. Девушка вспомнила запах его руки. Наверно, рука эта и сейчас пахнет потом и оружейным маслом.
— Есть ракета! — сказал Красильников, высокий кряжистый солдат с коротко подстриженными усами, который вчера встряхнул того жирного.
— Это не для нас, — заметил Алехин.
Ракета еще не погасла, как ударила первая пушка где-то в районе расположения штадива, там, за дальним угором. Не успело эхо растаять в воздухе, как вся земля, начиная с синеющей справа полоски леса до самого крайнего отрога лощины слева, дрогнула от мощного залпа катюш. Этот залп подхватили сотни пушечных глоток, малых и больших, и мощный гул артиллерийской подготовки слился в страшный шквал из огня и дыма. Легкие полевые пушки, поставленные на прямую наводку, оглушительно хлопали где-то над самой головой. Раскаленные волны бились о бруствер, обжигали затылок. Стенки траншеи дрогнули и стали медленно осыпаться.
— Полундра-а! — рявкнул Алехин, сжимая в руках коробку полевого телефона. — Так их! — Но его никто не услышал, кроме Ани, стоявшей рядом.
Она растерянно оглянулась. Шкалябин стоял на том же месте. Он, видимо, ждал этого взгляда. Но Аня уже не узнала его. Это был другой человек: суровый, мужественный и… красивый. Как бы она в эту минуту хотела быть с ним рядом, чтобы почувствовать его дыхание, ощутить локтем его локоть. Он без шинели. Только плащ-палатка, подвешенная сбоку, да автомат в руках. Почему он без шинели? Ведь так можно простыть. Утро холодное.
Шкалябин смотрит на нее, чуть улыбается. Аня вписывает этот взгляд, тоже пытается улыбнуться, но губы почему-то не слушаются. Неужели она испугалась? Да, наверно. Сердце стучит, стучит. Засосало под ложечкой. Но это не от того, что она не завтракала. Нет! Это другое! Но что? Что? Где-то там Пашка. Он тоже смотрит на нее. Сумасшедший!
Алехин что-то говорит ей, показывая вперед в сторону огненного вала, но она ничего не слышит. Гром, гром, гром… Земля трясется, как при землетрясении, готовая вот-вот расколоться.
Ане хочется сжаться в комочек, быть невидимой, исчезнуть совсем, лишь бы не слышать этого страшного грохота.
Кто-то трогает за плечо. Ну да, это Алехин. Он берет ее холодную руку и крепко жмет. Зачем он это делает? Но ей лучше, теплота его руки согревает, тошнота проходит. Ей становится стыдно за себя. Все такие спокойные, а она…
Вот оно, настоящее испытание! Она никогда не знала себя. Думала, личное — это все, норма, предел. И пришла-то сюда, на передний край фронта, чтобы избавиться от страданий и горя… чтобы умереть. Ведь она действительно бравировала своей неустрашимостью. А теперь что же? Что, собственно, ее жизнь в сравнении с этой гигантской силой из огня, дыма, металла, с силой, которая собрана здесь в один мощный и грозный кулак, чтобы защитить миллионы вот таких, как она, как Алехин, Шкалябин, Пашка… Значит, кроме ее неудавшейся жизни, есть еще что-то другое, важное, большое и очень нужное, есть Родина, народ, партия, они борются за этот кусочек земли, за поля и леса, которые она видела как-то утром там, далеко впереди за вражескими укреплениями.
Умереть… Смешное и никчемное слово. А доказать ты, Аня Киреева, можешь, что ты не просто девушка со странностями, а человек в прямом значении этого слова? Можешь ли ты сделать так, чтобы люди с суровыми лицами, окружающие тебя, не умирали, истекая кровью от ран? Можешь ли ты выскочить из этой вот глубокой, осыпающейся от грохота сотен орудий траншеи, чтобы идти рядом с ними, рядом с Алехиным, рядом с вон тем кряжистым усатым бойцом? Ах, Анька, Анька! Не знала ты себя, не знала, что, кроме личных невзгод, есть еще большое слово «Родина», народ, жизнь и, может, любовь, настоящая, чистая.
Аня стиснула зубы. На пожатье Алехина ответила крепким дружеским пожатьем. А Шкалябин смотрит. Значит, он тоже чувствует, что с ней! Да, наверно, он такой-такой хороший. Вот он поднял автомат и призывно взмахнул им. Солдаты побросали окурки. Алехин с силой тряхнул ее руку и разжал пальцы. Его глаза улыбались: «Держись, девка!»
Только теперь, когда людская волна поднялась на бруствер, Аня услышала, что страшный грохот, продолжавшийся целую вечность, ослаб. Даже донеслись слова команды и раскатистое, как эхо, мощное «ура-а-а!». Аня видела, как Шкалябин, стоя на бруствере, размахивает автоматом. Солдаты выпрыгивают из окопов и бегут по сырому, вспаханному снарядами полю. Лейтенант бежит за ними, забирая вправо, где наступает первый взвод.
— Пора и нам! — говорит Алехин и с ловкостью кошки выскакивает из траншеи.
Аня проглатывает тягучую слюну и, схватив протянутую руку, выкарабкивается наверх. Теперь уже не запрыгнешь обратно в траншею, теперь только вперед!
Санитары с носилками уже здесь. Раньше почему-то их не было. Один из них — низенький смешной башкир Давлетбаев, очень ловкий и юркий молодой парень, другой — степенный рассудительный курский мужик с узким добрым лицом — Захаров.
— Табарищ санинструктор, там раненило! — бойко выкрикнул Давлетбаев.
Аня посмотрела на Алехина, словно спрашивала, что ей делать? Но связист уже бежал туда, где мельтешила высокая фигура лейтенанта. Девушка крепче прижала к себе сумку и рывком бросилась к раненому.
Вот он, бой: не успели вылезти из окопов, а смерть уже подстерегла кого-то.
— Отчаянная! — услышала она позади себя. Это сказал Захаров. Она узнала его по густому басу. И почему-то Ане вдруг стало легко. Но эта легкость была уже не тем безразличным, расслабляющим волю равнодушием к смерти, это был страх за жизнь раненого, за жизнь Шкалябина, за жизнь бегущих впереди солдат, страх, придающий силы и уверенность. Аня, не обращая внимания на приплюснутые громады танков, ползущих справа, на черные перевернутые конусы разрывов, на шмелиное жужжание пуль и легкую тошноту, появившуюся снова, бежала изо всех сил. В эту минуту собственное «я» для нее не существовало, превратилось в ничто. Одна мысль сверлила мозг: успеет ли? Успеет ли она, Аня Киреева, сделать хоть что-нибудь, хоть самую малость для людей, прежде чем она упадет, как упали уже несколько бойцов, сраженные насмерть? Успеет ли? Успеет ли?
«Скорей, скорей!» — подгоняла себя девушка.
Давлетбаев бежал рядом с ней, а где-то сзади, тяжело отдуваясь, топал Захаров.
Аня подбежала к раненому, опустилась на колени. Это был командир Пашкиного взвода, пожилой лейтенант с седыми висками.
— Ноги, дочка, ноги, — хрипло сказал он, облизывая запекшиеся губы.
Аня достала нож и хотела было сама распороть голенища сапог, но руки!.. Почему они сегодня трясутся, точно у горького пьяницы, и такие непослушные?
Лейтенант заметил растерянность «дочки», вспомнил, что она новенькая.
— Да что там возиться со мной! Снимайте так!
Но юркий Давлетбаев уже вспарывал кирзовое голенище, Захаров подносил фляжку к губам раненого.
Ане стало стыдно за себя, за свою минутную слабость. И она, как там, перед выходом из траншеи, стиснула зубы, назвала себя трусихой. Скорей, скорей, здесь не место слюнтяям, тряпкам, хлюпикам, там ждут другие.
Она не боялась крови. Она слишком много перевидала ее там, в госпитале во время операций. Но эта, горячая, свежая, алая, струящаяся из обеих сквозных ран, привела ее в замешательство. Какая противная пустота под ложечкой! Как от нее избавиться? Она мельком взглянула на бледное с землистым оттенком лицо офицера. Он следил за ней и… улыбался.
— Смелее, — ласково сказал он.
Аня больше ни о чем не думала. Жгучий стыд мгновенно прошел. Руки привычно наложили жгут, кровь, выплеснув последнюю клокочущую струйку из рваной раны, успокоилась. Пока Аня возилась с одной ногой, у которой была повреждена кость, этот чертенок Давлетбаев уже успел перевязать вторую.
— Пойдет? — спросил он.
— Молодец, Давлетбаев, — сказала Аня и, наложив на мягкую подушку из ваты и бинтов шину, крепко перебинтовала ногу.
— Вот это по-гвардейски! — приподнявшись, сказал лейтенант.
«Эх, знали бы вы, товарищ гвардии лейтенант, как это „по-гвардейски“ получилось», — подумала Аня.
Санитары положили офицера на носилки, понесли. Куда же ей теперь? Она оглянулась. Танки уже утюжили вражеские траншеи, ее рота находилась где-то впереди. Дым и гарь, казалось, заполнили все поле.
Вперед! Туда, где Шкалябин, где Алехин, где люди!
После некоторого замешательства немцы опомнились и открыли ответный огонь, стремясь отрезать первый эшелон атакующих от подходящих из глубины советской обороны резервов.
Аня, сделав еще несколько перевязок, пошла было дальше, когда разрывы снарядов, следующие один за другим, вздыбились прямо перед ней. Хоть бы Захаров с Давлетбаевым подоспели! Девушка бросилась в первую попавшуюся воронку под самым проволочным заграждением. В воронке, зарывшись головой в еще теплую землю, лежал солдат. «Убит», — решила она. Вихрь артналета оглушительно пронесся над ними, засыпав их кучей разрыхленной земли и песка.
Но вот разрывы передвинулись назад, грохот стал слабее. Вдруг убитый, на которого навалилась Аня, пошевелился и застонал. Она, стряхнув с себя тяжесть земли, встала и помогла подняться солдату. Кто же это, кто? Тот, не вылезая из воронки, медленно выпрямился. На Аню глядели оплывшие жиром поросячьи глазки.
— Ну чего ты? — прохрипел он. — Иди своей дорогой, куда пошла. А ежели пикнешь… — солдат тряхнул карабином.
Девушка сразу узнала его, но не могла взять в толк, почему он здесь и почему ни на что не жалуется?
— Так ты не ранен?
— Ранен? Нет, я контуженный. Иди, милая, иди! Я уж сам как-нибудь справлюсь.
Идти, а как? Будь что будет. Она поворачивается и делает первый шаг в сторону колючки. Еще шаг… еще. Хочется обернуться, внутреннее чутье подсказывает, что этого делать нельзя: солдат может выстрелить ей в лицо. Он может выстрелить и сейчас, наверно, уже поднял карабин.
Аня невольно ускоряет шаги, направляясь в проход между колючкой. Вой снарядов, рвущихся где-то далеко позади, заглушает стук сердца. Разрывы снова приблизились. Девушка втягивает голову в плечи и спрыгивает в немецкие окопы. В самый последний момент пилотка слетает с головы, что-то горячее обжигает волосы. Короткий пронзительный свист — и ее ударяет раскаленная волна воздуха.
Что это, осколок, пуля? Девушка подбирает пилотку и разглядывает лоскут, вырванный явно не осколком. Она знает, что снаряд разорвался чуть-чуть позже. Значит, тот жирный все же выстрелил.
Аня выглядывает из окопа и видит бегущих Захарова и Давлетбаева. Вот они подбегают к той воронке, нагибаются, разглядывают что-то.
— Я здесь! — радостно кричит Аня.
Санитары, осторожно переставляя ноги, подходят к ней. Давлетбаев раскраснелся, капельки пота блестят у него на носу.
— Пантюхина накрыло, — сообщает он.
Аня молча слушает его, Пантюхин — это тот, что стрелял в нее. Почему-то Ане делается больно и неловко, словно она виновата в гибели солдата.
— Благодарить вас велел тойный лейтенант, — переступая с ноги на ногу, прогудел Захаров. — Тут и на мины напороться недолго, — добавил он.
Аня понимает, что шла по минному полю — и ей становится жарко. Она расстегнула ворот гимнастерки.
Только теперь Аня замечает вокруг себя трупы в незнакомых сизых мундирах.
— Пошли! — говорит Аня.
— Пошли! — бойко соглашается Давлетбаев.
Бой передвигается на вторую, потом на третью траншею вражеских укреплений. Аня бегает от раненого к раненому, перевязывает, отправляет в тыл. Сегодня она забыла о себе, о пище, о глотке воды. Давно уже взмокла гимнастерка, тяжелые пласты глины налипли к подошвам сапог, руки покрылись пятнами запекшейся крови.
С ободряющим воем проносятся краснозвездные штурмовики «илы». Они бомбят тылы вражеской обороны. Враг уже не огрызается, он спешно отходит. Стрекот автоматов и хлопки гранат отдаляются.
Аня пытается догнать роту, увидеть Шкалябина, но раненых не бросишь. Ей на помощь подоспела со своими помощниками Шура. Она выглядит сегодня тоже необычно. Без того большие глаза на скуластом лице стали еще больше. Яркий румянец залил щеки. Ей идет этот румянец, она стала красивее и… злее.
Шура подходит к Ане. Обе девушки немного смущаются.
— Привыкаешь? — спрашивает Шура.
Аня кивает головой и краснеет.
— Она у нас отчаянная, — говорит Захаров.
Шура улыбается, Аня еще больше краснеет.
— Ну, догоняй свою роту, а здесь мы сами справимся.
Аня благодарно смотрит на Шуру. Ей хочется обнять эту девушку, попросить у нее прощения, но стыд за вчерашнее сковывает язык.
9
До самого вечера громыхал тяжелый бой. До самого вечера Пашке Воробьеву не удалось поговорить с Аней. Он видел, как девушка носилась под огнем, среди рвущихся снарядов, оказывая раненым первую помощь, видел, как она падала, когда близкий разрыв вздымал рядом с ней султаны земли, чувствовал, как ей должно быть непривычно тяжело, скрежетал зубами, если Аня поднималась не сразу. «Анька, Анька, отчаянная моя», — шептали его губы, и он изо всех сил старался чем-нибудь отличиться. Но случай не подворачивался, судьба была слепа и глуха к его тайным помыслам. «Хоть бы уж ранило, что ли!»
Рота готовилась к очередному броску на железнодорожное полотно, за насыпью которого засели немцы. И тут-то Шкалябин вызвал Пашку к себе. В первую минуту Пашка обрадовался, думая, что командир роты хочет вернуть его и сделать связным.
Шкалябин разговаривал с командиром батальона Савельевым, тучным и веселым капитаном. Черные прямые волосы комбата, как конская грива, развевались от ветра, по его моложавому розовому лицу скатывались струйки пота, оставляя чистые блестящие дорожки. Капитан, указывая на карту, что-то объяснял Шкалябину, когда к ним подошел Воробьев. Здесь же стоял Красильщиков, тот высокий солдат с черными усами, который заступился за Аню.
— Ну вот и твой орел явился, — увидев Пашку, сказал командир батальона.
— Вот что, хлопцы… — начал Шкалябин.
— Слушаюсь, товарищ гвардии лейтенант, — с готовностью гаркнул бывший связной.
Капитан поднес к самому носу солдата карту и, тыча толстым пальцем в какую-то точку, сказал:
— Повремени, лейтенант, я сам растолкую им. Смотрите!
Красильников и Пашка склонились над картой.
— Вот тут деревня, — показал он на карту и, подняв голову, махнул рукой на зеленый клин перелеска, углом подступавший к самому увалу, за которым они стояли. — Надо разведать, есть ли там фрицы, и установить связь с третьим батальоном. Ясно?
— Ясно, — ответили солдаты.
Капитану Савельеву не хотелось ради нескольких домиков, помеченных на карте и входящих в полосу наступления батальона, отклоняться от взятого направления, распылять роты. Железная дорога была куда важней, но оставлять деревушку непрочесанной у себя в тылу казалось опасным и рискованным. Разведчиков под рукой не оказалось, а время не терпело. До наступления ночи железная дорога должна быть перерезана.
— Имейте в виду, — напутствовал лейтенант, — вы можете наскочить на фрицев. Будьте осторожны. Вы, Красильников, за старшего.
Как ни старался Пашка отличиться, но, получив такое задание, он растерялся. Идти вдвоем туда, откуда, быть может, никогда не вернешься. И почему лейтенант выбрал именно его, Пашку, а не кого-нибудь другого? Не замешана ли тут Аня? Нет, Пашка ничего плохого не скажет о своем командире. И сама девушка, кажется, ничем не отличает лейтенанта. Наверно, так надо, если посылают его. Ведь послали же Красильникова. Значит, на них надеются, значит, доверяют, ежели сам капитан одобрил лейтенантов выбор.
И все же, как ни говори, а идти вдвоем черт-те знает куда, когда фрицы тут под носом, в каких-нибудь ста метрах! Кто скажет, что их там, куда они сейчас пойдут, нет? Смогут ли они проскочить незамеченными к этой проклятой деревушке? Красильников солдат бывалый, опытный и к тому же коренной сибиряк, из Тюмени. А он? Что он сделал, чем отличился за эти четыре месяца, как попал на фронт?
Да и там, в тылу, вся его двадцатилетняя жизнь прошла как-то тускло, без взлетов, без особенных падений. После семилетки пошел работать в МТС. Любил приодеться, пошиковать, пошкодить. Девчата любили Пашку за его веселый задиристый нрав.
Шел третий год войны. Пашка все чаще подумывал о фронте. Многие из его товарищей уже успели погибнуть или вернуться инвалидами. Почему-то это не пугало его. Но трудно было решиться сразу расстаться с родными местами, с родной Юрлой, затерянной в уральских лесах, с девичьими посиделками да гулянками в темную осеннюю пору.
Приехал с фронта дядя-танкист, обожженный, обезображенный. Достали самогонку, ради встречи выпили. Ударил добрый самогон в голову фронтовика, и стал он матерно ругать «тыловых крыс». Покраснел Пашка, промолчал. Смутно понимал, что его место там, на фронте. Ночь бродил по улицам села, думал. Утро он встретил на пороге райвоенкомата.
Пашка привыкал к войне постепенно, изо дня в день, точно шел по крутой и скользкой лестнице. За расторопность и исполнительность Шкалябин сделал его своим связным. Пашка успел зарекомендовать себя находчивым и бесстрашным, потому что не кланялся каждой пуле, умел перевязывать раны и накладывать шины.
Сегодня он, Пашка, оправдал эти качества и был замечен самим командиром роты. Во-первых, он после ранения командира взвода принял командование на себя, во-вторых, все время находился в передней цепи. Но там он шел вместе со всеми, бок о бок с товарищами. Там его видел командир роты, там его видела Аня.
А здесь? Здесь они только двое. И даже, в случае чего, никто не узнает, что с ними сталось.
Шкалябин, видимо, понял настроение Пашки.
— Павел, — сказал он тихо, — нужно, понимаешь, нужно! А тебя я знаю лучше, чем, например, другого, — лейтенант посмотрел в темно-серые Пашкины глаза. — Но если уж ты… — Он отвернулся. — Я могу не посылать тебя.
— За кого вы меня принимаете, товарищ лейтенант? — обиделся Пашка. — Разве я о том… — И как бы невзначай бросил: — Пакетик не мешало бы взять у санинструктора, а ее где-то не видать.
Лейтенант, не разжимая губ, улыбнулся.
— Вы как раз должны ее встретить, — подсказал он, — да вот и она сама! — кивнул Шкалябин на Аню, которая, широко размахивая отощавшей сумкой, взбиралась по склону холма.
— Разрешите идти? — оживившись, спросил Пашка.
Шкалябин положил руку ему на плечо, встряхнул.
— Иди! Орел!
— Пошли, таежник! — обращаясь к Красильникову, сострил парень и двинулся навстречу девушке.
Каждый раз, когда Аня встречала Пашку, ей делалось стыдно и неловко. Вот он опять идет к ней. Девушка вскользь глянула на парня. Лицо серьезно, в глазах нет обычной наглой искорки. Подходит смело, по-деловому.
— Здравствуй! — останавливаясь перед ней, спокойно сказал он.
— Добрый вечер!
— Аня, у меня нет времени… меня ждут, — он засунул руку за борт шинели и достал комсомольский билет, — вот возьми… Ежели не вернусь — сбереги.
Аня взяла серую книжицу, осторожно вложила в нагрудный карман.
— Хорошо, Паша, сберегу.
По бледному лицу Пашки, по его необычному спокойствию Аня догадалась, что он уходит на важное и ответственное задание. А за этот день она научилась понимать многое.
— Будешь помнить? — спросил Пашка.
Аня встретилась с его взглядом, покраснела. И ей показалось, что этих глаз она никогда больше не увидит.
— Буду, Павел! — сказала она и протянула руку: — Ни пуха ни пера!
Пашка встряхнул ее руку, вздохнул и, повернувшись на каблуках, быстро зашагал прочь. Девушка посмотрела на ладно сбитую фигуру, на крепкий затылок, обросший кустиками русых волос, на рыжие подпалины на полах его шинели и, сама не понимая, что делает, бросилась за Пашкой, сунула в его жесткую ладонь один из оставшихся пакетов, сказала:
— Береги себя!
Капитан Савельев, несмотря на свою тучность, был живым и подвижным человеком. В несколько минут он связался с подоспевшими артиллеристами и минометчиками, указал им ориентиры, и еще через несколько минут снаряды ударили по насыпи.
— Давай, Костя, — поднимая руку, сказал капитан командиру роты.
Шкалябин видел, что настало время личным примером увлечь роту за собой.
Савельев не любил в наступлении разворачивать связь. Да это было и ни к чему. Бегая из роты в роту, он непосредственно на местах давал указания.
— Успевай! — подзадоривал комбат лейтенанта и, перепрыгивая через промоины, оставшиеся от бурных весенних ливней, побежал в первую роту.
Шкалябин выждал, когда артиллеристы перенесут огонь, и поднял руку.
— За мной! — коротко, но громко сказал он и первым бросился к насыпи. — Ура!
— Ура! — подхватили солдаты и стремительно побежали за командиром. Поднялись соседние роты. Аня смотрела на массу людей, а видела только одного человека, который бежал впереди всех. А там, чуть правее, маскируясь редкими деревьями, уходил на задание другой.
Шкалябин на ходу выхватил гранату и швырнул ее за насыпь. Еще секунда — и все будет кончено. Но тут произошло самое непредвиденное. Откуда-то справа выполз фашистский танк и, поливая роту из пулемета, двинулся ей наперерез. Аня видела, как люди отхлынули назад, влево, как Шкалябин, потрясая автоматом, что-то кричал…
Аня больше не могла стоять на месте. Она бросилась навстречу бегущим солдатам. Хотела ли она остановить их или просто помочь раненым — Аня не знала. Бежала, потому что не могла стоять на месте и видеть, как один за другим падают солдаты, широко разбрасывая руки. Мысль, что должно произойти что-то ужасное, гнала ее вперед, туда, где мелькала высокая фигура Шкалябина. До танка оставалось каких-нибудь пятьдесят метров. Вот кто-то с силой толкнул ее в плечо — Аня круто повернулась на месте и плашмя грохнулась на землю. И в тот же миг рядом ухнул взрыв.
Аня подняла голову. В полуметре от нее лежал Захаров и пристально смотрел в холодную пустоту неба.
— Захаров!
Захаров не ответил. Он был мертв. Аня съежилась. Ей стало страшно. Вот она, смерть! Аня уже видела сегодня, как умирают люди, но так, чтобы рядом, без стона, без крика… А она жива, жива потому, что он, Захаров, не пожалел себя. У него, должно быть, есть семья, дети, дом. Какое же сердце надо иметь, чтобы ценой собственной жизни спасти товарища?! Незаметный, молчаливый человек, не любивший словоохотливых людей. Вот и все, больше Захарова нет.
Из строевой части полка сообщат его жене, что погиб в боях за Родину. Так же напишут и о том жирном, который пытался убить ее, Аню. А разве он за Родину погиб? Его родина — это собственная жирная шкуренка. Аня пододвинулась к убитому и, положив руку на еще теплое лицо, закрыла глаза. Потом оглянулась. Солдаты лежали вокруг нее и смотрели на танк, который продолжал двигаться наискосок. То, что девушка увидела в следующую секунду, заставило ее вскрикнуть. Метрах в тридцати от танка лежал Алехин и, видимо, напрягая последние силы, на локтях, на одних локтях уползал от безжалостного лязга широких гусениц. Танкисты не стреляли. Они наслаждались беззащитностью русского солдата. Еще несколько метров — и гусеницы раздавят это израненное тело.
Девушка кусала губы, до боли в пальцах сжимала тесемку санитарной сумки.
А танк все ближе и ближе.
— Что же делать? Что? — услышала она возле себя. И это надрывное «что» подбодрило Аню. Она мельком взглянула на солдата — это был веснущатый молодой сержант, почти мальчишка — и он… держал в руках противотанковую гранату.
— Подожди! — крикнула девушка и со всех ног бросилась к Алехину.
Алехин уже протягивал руки, как утром, когда помог ей выкарабкаться из траншеи. Аня схватила его руки и, почти не останавливаясь, повернула обратно, таща раненого связиста волоком. За спиной — это девушка ощущала всем телом — скрежетал танк, с каждой секундой сокращая расстояние. Танкисты по-прежнему не стреляли. Алехин молчал. «Молчи, Алеха, молчи… Я сейчас, я сейчас», — задыхаясь, шептала девушка.
Впереди Аня заметила чернеющую пасть воронки. «Успею или нет? Успею или нет? Надо успеть, успеть. Ведь Захаров успел, он успел, он успел…»
А танк все ближе, все ближе. Вот уже сухое горячее дыхание раскаленной брони обдает затылок, рокот мотора вползает в уши, до боли сжимает сердце. Кто-то выбегает ей навстречу. Аня узнает Давлетбаева. Он хватает Алехина за рукав — и через несколько шагов все трое укрываются в воронке.
Взрыв, скрежет — и наполняющая душу тишина. Алехин разыскивает руку девушки, крепко жмет ее пальцы.
— Отчаянная душа! — шепчет он и теряет сознание.
Аня смотрит на бледное лицо солдата, и на ее глазах выступают слезы.
Спустя четверть часа Шкалябин сидел на блестящей полосе рельса и носовым платком стирал со лба струившуюся змейку крови. Возле насыпи были разбросаны трупы гитлеровцев в сизых мундирах. А внизу, в десяти метрах от огромной воронки, накренившись на левый бок, стоял подбитый сержантом Крыжановским фашистский танк. Лейтенант смотрел на зеленый клинышек перелеска, откуда должны были появиться разведчики, и ждал.
Солнечный луч еще раз скользнул по верхушкам деревьев и погас. Надвигалась ночь.
10
Прорвав оборону противника, армия форсировала Западный Буг и перешла государственную границу Советского Союза с Польшей. Приветливые поляки встречали русских полными корзинами спелой до темного отлива вишни, кувшинами молока, караваями ситного хлеба и бойким говорком незнакомой речи. Но почти каждый русский солдат улавливал смысл сказанного, чувствовал родство языков, родство нации. В солдатском разговоре стали появляться польские выражения, вроде «вшиско едно» или «добже, пан».
Аня привыкала к походной жизни. Никогда еще ей не доводилось так много ходить. Большие переходы изнуряли силы, она натирала пятки, пот и грязь разъедали тело. Белое лицо девушки загорело и стало таким же бронзовым, как у солдат, веснушки вокруг носа походили на ржавые пятна, гимнастерка окончательно выгорела, сапоги стоптались.
И чем больше уставала Аня, чем больше жгло ссадины на подошвах, тем легче становилось на душе, тем спокойнее билось сердце. Старые раны зарубцовывались и, если не забывались совсем, то, по крайней мере, делались безболезненными, неощутимыми.
За ней уже прочно закрепилось немного смешное и очень теплое — Отчаянная. После случая с Алехиным Отчаянная стало вторым именем девушки. Никто из солдат не знал, что она пережила, когда за ней гнался вражеский танк. Только Шкалябин, вероятно, догадывался, но за последнее время он стал молчаливым и ни о чем не расспрашивал ее. «Он тоже сильно устает», — думала Аня.
Алехина в тот же вечер отправили в тыл. Когда его положили на носилки, он отослал от себя санитаров, подозвал Пашку, который возвратился в роту целым и невредимым, и попросил его наклониться к нему. Пашка повиновался — и тут же был схвачен сильной рукой Алехина за воротник шинели, после чего раненый спокойно, но внушительно больше прошипел, чем проговорил:
— Ежели с девкой что-нибудь случится по твоей вине — берегись! Разыщу, хоть на том свете разыщу!
— Да что ты, Алеха, разве я… — пролепетал Пашка.
— Я еще вернусь! Помни это! — грозно предупредил раненый.
— Алеха, друг, будь спокоен! — твердо заверил связиста Пашка. — Я и сам не меньше твоего беспокоюсь о ней.
— Ну смотри… — сказал Алехин и, успокоившись, запел:
Солдаты пожали друг другу руки, и раненого унесли.
Пашка держал данное Алехину слово. В роте еще находились охотники посудачить по адресу Ани. Если Пашка слышал такие разговоры, он выжидал, когда виновник оставался один, и задавал ему «тон»:
— Ты что же, не знаешь, что за такие штучки отвешивают по рогам! — И подносил увесистый кулак к носу обидчика.
— Да я же так, не со зла какого-нибудь. Кто ж не знает, что Отчаянную нельзя обижать, — оправдывался тот.
— То-то же… — Кулак Пашки перекочевывал к собственному носу, легонечко потирал его — и парень отходил.
Аня чувствовала, что ее оберегают, относятся к ней с уважением и даже с любовью. Такое внимание смущало, ей делалось стыдно. «Вот еще, выискалась писаная торба», — корила она себя.
Девушка никак не могла привыкнуть к мысли, что она уже прочно вошла в солдатскую семью. Ей все казалось, что она недостойна этого внимания, что слишком мало сделано для этой любви и уважения.
Аня не понимала, что один смелый поступок уже заслуживал солдатского доброго слова. «Видно, век мне суждено носить прозвища, — улыбаясь, думала девушка. — Волчонок, Сверло, Странная, а теперь вот Отчаянная». Но это прозвище не похоже на те прежние, это не обижает, наоборот — хочется смеяться и немножечко поплакать… от счастья. Вот если бы лейтенант не был так холоден к ней, то она бы считала себя вполне счастливой. Неужели она чем-нибудь обидела его? Стала вспоминать. Вспомнила, когда он стал другим. После прощания с Пашкой, конечно же!
Аня засмеялась. Как он не может понять, что Пашка… это просто Пашка, друг, союзник, защитник. А зачем ему, собственно, понимать? Может быть, он просто не хочет понимать? Какое ему дело до ее дум? У него своих забот хватает. Да и кому она такая нужна, пыльная, потная, лицо как подрумяненная шаньга! Эх, Анька, Анька! Вбиваешь себе в голову какую-то чушь, а потом вздыхаешь. Фантазерка несчастная! Он и смотреть-то не хочет, не то чтобы разговаривать. Но когда девушка видела сухощавое загорелое лицо лейтенанта с розовой полоской на лбу от недавнего ранения, когда их глаза случайно встречались, она краснела и первая отводила теперь уж совсем не сверлящий взгляд. Девушка задумывалась и молча плелась в хвосте роты, вдыхая терпкий запах пыли и солдатского пота.
На привалах подходил Пашка. Он заставлял разуваться и показывал, как правильно наматывать портянки. Девушка охотно следовала его советам, но к следующему привалу снова появлялись пузыри и ссадины на подошвах. Кончилось тем, что Пашка раздобыл откуда-то пару легких брезентовых сапожек и принес их Ане.
— Вот, примерь!
Девушка озадаченно посмотрела сначала на сапожки, потом на Пашку и чуть не расплакалась.
— Ну чего ты, Аня… Ну же, Анечка, — сконфузился он.
— Спасибо, Паша! — сказала она и стала примерять обновку.
За всю свою недолгую жизнь Аня получала не так уж много подарков. То, что изредка покупала мать из самых необходимых вещей, вручалось как подаяние: со множеством упреков, вздохов и наставлений. «Господи, только на тебя и трачусь», — вздыхала она, разворачивая дешевый ситчик или простую, неотбеленную бязь для белья. Покупка пальто или туфель сопровождалась потоком слез и строгим выговором: «Носи и помни, что деньги — это мои слезы». После таких предупреждений купленная вещь в глазах Анюты теряла цену, носилась без радости и желания.
Вспомнился госпиталь. Один из тяжелораненых умирал. Аня дни и ночи не отходила от его койки. Это был пожилой майор, Герой Советского Союза. Перед смертью он попросил ее, Аню, протянуть ему руку.
— Какая красивая у вас рука, — сказал он тогда и достал из тумбочки позолоченные дамские часики. — Вот, возьмите, пожалуйста, они для вашей руки… на память… обо мне.
Вечером майор скончался.
Вот и все подарки, которые получала Аня, И теперь эти сапожки.
— Ну как? — спросил Пашка.
Девушка кокетливо вытянула носок, полюбовалась, засмеялась воркующе счастливо.
— В самый раз!
— По мерке шиты.
Аня удивленно вздернула густые пушистые брови.
— Полковой сапожник шил, а мерку я снял, когда чистил твои сапоги. — Пашка удовлетворенно улыбнулся и, насвистывая «алехинские» напевы, не торопясь пошел во взвод.
Аня радовалась, что Пашка заботится о ней. Но вместе с тем ее пугало это слишком большое внимание. Что он неравнодушен к ней — она видела. Рано или поздно Пашкина любовь может «прорваться», и тогда…
Девушка не знала, чем кончится это «тогда», но ей было страшно. Ведь она не любит его. Правда, после того как Пашка возвратился с задания, Аня больше не позволяла себе нежностей в разговоре с ним да и сам он стал сдержаннее, точно сразу повзрослел. И все же она боится, как бы он не натворил глупостей.
В новых сапогах идти стало легче.
Давлетбаев, забавно коверкая русские слова, рассказывал разные случаи из боевой жизни и обязательно заканчивал свою речь фразой: «Жалка, очень жалка, тебя не было там».
— Наступали на Одесса. Знаешь Одесса? — Аня кивала головой. — Так вот, — продолжал санитар, — убило нашего Бикбулатова, сержанта. Наш земляк с Уфы. Знаешь Уфа? Так вот, убило сержанта. Подходим мы к нему и смотрим. Лицо в крови, как это… баранья печенка стал. Страшно сделалось нам и очень жалка. Хороший парень был. Так вот… смотрим мы и тихо так говорим: «Ай-ай-ай, Бикбулатов погиб, похоронить надо». Только это мы так сказали, как кровь — там, где рот у него, — запрыгал, и мы слышим так жалобна: «Земляк Давлетбаев, я еще не совсем умер, не нада меня хоронить». Тут мы очень испугались и обрадовались. Достаем вата и стираем кровь. На левой щеке Бикбулатова маленький рана — и все. А крови-и! Дурная кровь вышла, испугала его и нас. Жалка, очень жалка, тебя не было там.
Давлетбаев шел то слева, то справа от Ани, то забегал вперед и заглядывал ей в глаза.
— А еще, — безостановочно начинал он новую историю, — еще был такой случай за Днестром. Знаешь Днестр? Идем мы по траншее, видим; солдат сидит и что-то собирает. Мы говорим; что потерял? Он говорит: кишки. И верно, подходим ближе, видим: его брюхо осколок распорол и кишки упал. Солдат их запихивает обратно вместе с грязем. Мы помог им собрать, перевязали и отправили в тыл. А когда посадили в повозка, солдат так испуганно спрашивает: «Браток, а браток, мы с тобой все подобрали, не оставили там какую-нибудь селезенку?» Я сказал, что все, даже лишнее прихватили: полкило молдавского песка. Жалка, очень жалка, тебя не было там.
Незамысловатые рассказы Давлетбаева облегчали дорогу, отгоняли усталость и сон.
Как-то на марше вечером к Ане подошел сержант Крыжановский.
— Как живем-можем? — спросил он.
Аня ответила, что так же, как, вероятно, и все. Помолчали. Сержант не отходил, старался идти в ногу с ней.
— Знаешь, Аня, давно хотел поговорить с тобой, но сама видишь, время-то какое.
— Я слушаю вас, товарищ сержант.
— Меня зовут Николаем, а впрочем, зови так, как тебе удобней. — Он поправил скатанную шинель, откашлялся. — Дело вот в чем. Ты уж показала себя в бою… с хорошей стороны. И меня удивляет, почему ты не вступаешь в комсомол!
Голос Крыжановского был еще таким молодым, неокрепшим, что Ане захотелось спросить, с какого он года. Наверняка моложе ее и на фронт пошел не иначе как добровольно из девятого или даже восьмого класса средней школы. Слова этого юного сержанта взволновали девушку. В госпитале ей уже предлагали вступить в комсомол, но помешало ранение.
— Я давно присматриваюсь к вам…
Сержанта, по-видимому, смутило Анино обращение на вы, и он решил исправиться задним числом.
— И я думаю, вам необходимо подать заявление. Рекомендовать вас согласятся многие. Вы такая отчаянная, — прибавил он и вздохнул, словно свалил тяжесть, которая давно давила его узкие плечи. «А ведь этот юнец подбил танк!» — с уважением подумала девушка.
— Скажите, вам не страшно было, когда вы бросали гранату? — неожиданно для себя спросила Аня.
Сержант кашлянул, прикрыв рот ладонью.
— Как вам сказать… Страх — понятие сугубо отвлеченное…
— Нет, Коля, — перебила его девушка, — страх не отвлеченное понятие, это я знаю, сама испытала.
— Испытала? — переспросил он, точно обрадовавшись.
— Ага, испытала. — И вдруг оба громко расхохотались.
— И я тоже, — признался сержант, и его голос стал таким, каким наверняка он говорил маме: «А у меня сегодня две пятерки!»
— Значит, договорились, Аня? — весело спросил он.
Девушка взяла его за локоть и ближе притянула к себе.
— Скажи, только правду, меня могут принять?
— Вот чудная! Тут и сомнения быть не может. Хоть сейчас садись и пиши.
Потом Коля рассказывал о себе. Учился в нефтяном техникуме на втором курсе. Проходил военную подготовку. А на фронт сбежал вместе со старшекурсниками после того, как посмотрел кинофильм «Радуга». Сержанта присвоили два месяца назад на Днестровском плацдарме. Потом комсорг батальона назначил его комсоргом роты.
— Вот и вся моя биография, — весело проговорил Коля.
Аня знала, что сейчас комсорга батальона нет. Его ранило еще до ее прихода в роту.
— А без него меня примут? — забеспокоилась она.
— Нет комсорга батальона — есть комсорг полка. Дело даже не в них, а в твоем желании и… и сознании. Понимаешь?
— Понимаю, Коля.
Когда Крыжановский отошел, Аня задумалась. Уж очень неожиданно все получается. И как это он придумал? Пришел, поговорил, посмеялись вместе — и вдруг такое. Вступить в комсомол! Нет, что-нибудь он напутал. Такие дела решаются не так просто. Догнала Давлетбаева.
— Скажи, ты комсомолец?
— А как же, конечно, комсомолец, даже со стажем.
— А рекомендацию ты имеешь право дать?
— Кому?
Аня ответила не сразу. Ей показалось, что если она скажет, кому, то Давлетбаев обязательно засмеется.
— Кому давать рекомендация? — снова спросил он.
Девушка опустила голову и тихо сказала:
— Мне, Рафик.
Давлетбаев действительно засмеялся. Аня съежилась.
— Врешь, не тебе.
— Мне! — твердо повторила она.
— А если тебе, — обрывая смех, сказал он, — то и разговор не должен быть.
— Почему не должен?
— Потому что ты наша герой, отчаянный герой. Хочешь, расскажу одна история? — круто переменил тему разговора Рафик.
Но Ане было не до историй. Она думала, думала, Висели звезды. Далеко на западе вздрагивали неяркие сполохи…
Шкалябин стоял на обочине дороги и смотрел на свою сильно поредевшую роту. Вот и последние солдаты прошли. За колонной, чуть приотстав, шла Аня. А за ней — другие роты, батальоны, отдельные подразделения полка, обоз.
Лейтенант выждал, когда девушка поравнялась с ним, и пошел рядом.
Аня свободной рукой взбила волосы, поправила пилотку.
— Тяжело? — спросил он.
Девушка посмотрела на пропыленные носки легких сапожек, сшитых из новенькой плащ-палатки, ответила:
— Нет, не очень. Теперь легче.
— Алехин вам привет передавал.
— Алехин? — встрепенулась она.
— Письмо вот получил. Хотите почитать?
Ане, конечно, хотелось, но она только пожала плечами:
— Темно, не прочесть.
— Вот возьмите, прочитаете, когда рассветет.
Девушка поблагодарила, взяла помятый треугольник, сунула в карман.
Разговор явно не клеился.
— Ночь, а духота не спадает, — заметил лейтенант.
— Да, — подтвердила Аня и улыбнулась.
— Чему вы улыбаетесь? — обиженно спросил он.
— Я вспомнила один случай, о котором рассказывал мне Давлетбаев. — Девушка коротко повторила рассказ о раненом на Днестровском плацдарме.
— Я знаю много других примеров силы духа, — оживился Шкалябин. — Представьте, рота идет в атаку. И вдруг навстречу ей откуда ни возьмись фашистский танк. Командир роты в смятении и вдобавок получает легкую царапину в голову. Буквально в нескольких метрах от идущего танка лежит раненый солдат. Еще несколько секунд — и он умрет. И в это время на глазах всей роты раненого спасает девушка-санинструктор, — которой нет и девятнадцати и которая пришла на фронт неделю назад. Она знала, что погибнет, и все же пошла навстречу танку, чтобы спасти раненого товарища. Девушка не погибла по чистой случайности. Командир роты после этого случая избегал встречаться с девушкой. Ему было стыдно перед ней.
— Товарищ лейтенант, — задыхаясь, проговорила Аня, — не надо… Вы преувеличиваете. Вы не виноваты ни в чем. И если хотите, — голос Ани перешел на шепот, — если хотите, та девушка, когда шла к танку, думала совсем, совсем не о себе… она думала о командире роты и ужасно боялась за его жизнь…
— А командир роты, — торопливым шепотком проговорил лейтенант, — боялся за нее, за ту девушку…
Волновались оба. Через минуту Аня снова замедлила шаги и, не поворачивая головы, спросила:
— А теперь скажите, почему вы сердились на меня?
— Я сердился на себя, а не на вас. На вас я при всем своем желании не могу сердиться. И вы это знаете.
— Я ничего не знаю! Помните, я даже не могла поддержать разговор, который вы начали было об искусстве.
— Значит, вы не забыли?
— Нет, не забыла.
— Вы когда-нибудь расскажете о себе?
— Если это вас… Но вы же сказали, что вас не интересует мое прошлое.
— Прошлое, — задумчиво произнес Шкалябин. — Почему-то мне не нравится это слово. Прошлое, по-моему, бывает только у преступников и… у женщин легкого поведения.
Аня вздрогнула. Ей показалось, что он уже знает все. И вдруг ей нестерпимо захотелось рассказать этому человеку всю свою жизнь до самого прихода в роту.
И она шаг за шагом, ничего не приукрашивая, ничего не скрывая, поведала ему все.
Аня говорила быстро, путаясь, проглатывая концы фраз, захлебываясь. Она торопилась. Торопилась узнать, что скажет Шкалябин. Ничто не было забыто, вплоть до Пашкиного подарка.
— А теперь ругайте, презирайте… делайте, что хотите, — всхлипывая, закончила девушка.
Волнение Ани передалось Шкалябину. Сдвинув брови, он молчал. Он просто не мог говорить.
— Что же вы молчите?
Лейтенант медленно выпрямился, сказал тихо и внятно:
— Люблю!
Колонна остановилась на привал. Аня отошла в сторону, легла на жесткую, пропахшую дорожной пылью траву и, почти не всхлипывая, заплакала.
11
На ближних подступах к Люблину снова вспыхнули ожесточенные схватки. Противник яростно защищался. Но удар советских войск, нанесенный еще там, на родной земле в районе Ковеля, был настолько сильным, а наступление стремительным, что после трехдневных упорных боев Люблин был навсегда освобожден.
Все это время батальон капитана Савельева находился в боях. Шура Солодко не раз видела Аню, когда та по первому зову о помощи неслась сломя голову.
— Ты бы себя поберегла! — говорила она.
Аня улыбалась, ее зеленые глаза светились каким-то особенным огоньком, которого раньше Шура не замечала.
— Теперь меня никакая пуля не возьмет, — отвечала девушка и, обливаясь потом, снова бежала туда, где раздавались стоны.
Шура качала головой и тайно вздыхала. Она видела происшедшую в девушке перемену и догадывалась о ее причине.
Об Отчаянной стали говорить по всему полку. Комбат попросил Шкалябина представить ее к награде. Самой Ане ничего не сказали.
Как-то раз к девушке подошел незнакомый чистенький лейтенант. Он попросил рассказать о ее боевых делах. Аня смутилась.
— Я только начинаю воевать и ничего рассказать не могу. Вы извините, мне раненых отправить надо. — И ушла.
Такой оборот дела, видимо, не обескуражил лейтенанта.
Он подошел к солдатам и долго беседовал с ними. Через несколько дней в дивизионной газете «Красное Знамя» появилась статья. Она так и называлась «Отчаянная». Коля Крыжановский первый подбежал к девушке и развернул перед ее лицом пахнущую типографской краской газету.
— Вот, читай!
Аня непонимающе посмотрела на комсорга:
— Варшаву освободили?
— Читай!
И только сейчас она увидела жирный заголовок, от которого екнуло сердце, захватило дух. Выхватив из рук опешившего сержанта газету, девушка убежала.
Вот и Люблин остался позади. Армия шла на запад. По добротным дорогам Польши бесконечной вереницей двигались танки, самоходки, тягачи с тяжелыми орудиями, машины, повозки, колонны батальонов, полков, дивизий. Никогда еще полякам не доводилось видеть такую грозную силищу, двигавшуюся туда, в сторону ненавистной Швабии.
Но самым удивительным было то, что русские солдаты пели, смеялись, играли на баянах и аккордеонах и ничуть не собирались унывать, будто не они перенесли тяготы этой кровопролитной войны. Да, удивительный народ эти русские! Зайдут в хату, попросят напиться, напившись, благодарят. Удивительно.
Утро выдалось безоблачное, тихое. Видно, как дрожит воздух. Быть жаре.
Давно мечтают солдаты о какой-нибудь речушке, где можно ополоснуть лицо, вымыть пропотевшие ноги и портянки, стряхнуть с себя пыль. Как ни говори, а здесь все же Европа. Мечтает об этом Аня, мечтают об этом и Шкалябин, и Пашка, и Коля Крыжановский, и все, все.
Аня, как обычно, идет позади роты. Рядом неугомонный Рафик Давлетбаев. Он рассказывает: «Эх, жалка, очень жалка, тебя не было там». Аня улыбается. Шкалябин подходит редко и то ненадолго. Но девушка не сердится на него. Она не может на него сердиться. Он первый открыл ей новый мир, помог узнать людей и себя и еще что-то, о чем она только может думать и улыбаться, как улыбаются счастливые люди.
Пашка по-прежнему внимателен к ней. Несколько раз приносил вкусные вещи: шоколад, сгущенное молоко, печенье. Предлагал вино, но она отказалась. Вообще она терпеть не может тех, кто пьет. Слишком много пьяных видела в детстве.
Алехин написал еще одно письмо, ей лично. Хорошее, теплое письмо! Аня хранит его в нагрудном кармане вместе с красноармейской книжкой. Пишет, что ей он обязан жизнью. Смешной человек! Здесь все обязаны друг другу. И в беде никто никогда не бросит. Надо будет ответить Алехину, сказать, что подала заявление в комсомол. Даже в газете пишут о ней, о ее желании быть членом ВЛКСМ.
Страшно неприятно из-за этой статьи перед товарищами. Разве о ней надо писать, когда вон их сколько! Отважных, мужественных, опытных воинов, совершивших уже не по одному подвигу. Неприятно, но Аня перед ними не виновата. Ведь она ничего не рассказывала тому чистенькому лейтенанту, который приходил в роту. Сами же все и рассказали.
Девушка со страхом вспоминает день, когда пришла в батальон… Разве такая была, какой стала теперь? Не выругай ее тогда лейтенант, конечно, она могла погибнуть. А теперь нет, не хочется убирать! Еще много-много километров надо пройти, много ран перевязать, прежде чем будешь иметь право сказать: «Я сделала все, что могла!»
А Рафик все говорит, говорит, говорит…
Сапоги легкие, и все же ноги подкашиваются от усталости. Но это не главное. Будет дневка — все пройдет. А вот сон! Каким образом избавиться от него? Даже побасенки Давлетбаева не помогают. Никогда раньше она не думала, что желание уснуть может подавить все чувства. На дневке много не поспишь. Надо всех обойти, выслушать жалобы, перевязать лопнувшие пузыри и ссадины, привести в порядок себя. Да мало ли забот!
Впереди колонны раздается какой-то шум. Перестук ног; еще больше дробится, солдаты ускоряют шаг. От роты к роте, от батальона к батальону перекатывается ободряющее: «Привал!» И только сейчас Аня замечает блестящую на солнце тысячами солнечных зайчиков широкую гладь воды. Девушка подходит ближе и не может оторвать глаз от зеркальной поверхности огромного озера.
Командиры объявляют о дневке.
— Ур-ра! — проносится над озером.
Хочется сейчас же разбежаться и прямо в одежде плюхнуться в воду.
Солдаты торопливо скидывают снаряжение, одежду, сапоги и, осторожно переступая, словно идут по минному полю, спускаются на гальку. Через минуту прибрежная полоса озера кипит от сотен барахтающихся тел. Смех, шутки, топот ног, плеск воды — все это смешалось в какой-то возбужденно-радостной кутерьме.
Аня разыскивает Шуру, и они вдвоем убегают под развесистые ветлы, раздеваются.
— Ух! — забредая в воду, взвизгивает Шура.
Аня смотрит на нее и громко смеется. Вода теплая-теплая.
— Трусиха! Дай-ка я тебя… — И девушки с головой скрываются под водой.
— С-сумасшедшая, — высовываясь, беззлобно ворчит Шура.
— Ага, я сегодня немножечко сумасшедшая, — весело соглашается Аня и, повернувшись, уплывает.
— Анька, куда ты? — тревожится Шура.
Девушка не отвечает. Она ложится на бок и плывет, плывет… А сердце стучит: тук-тук-тук. Хочется смеяться и плыть далеко-далеко.
Над озером гудят «петляковы». Они преследуют отступающего врага.
Шкалябин еще с берега увидел Аню, заплывшую чуть ли не на самую середину озера. Никто из солдат не решался соревноваться с девушкой.
Пашка стоял по пояс в воде и со страхом следил за ней. Сам он не умел плавать.
— Не ровен час, утонуть может, — заметил Красильников.
Пашка покраснел, отвернулся. Досадно ему, что он не научился плавать.
— Товарищ гвардии лейтенант, — выбираясь на берег, тревожно обратился к командиру роты Коля Крыжановский, — вы бы приказали ей вернуться. Чего доброго — захлебнется. Ведь после похода…
— Точно, товарищ лейтенант, — подсказал Красильников, — не ровен час.
Шкалябин сам волновался за девушку, но разве она послушает? Не тот характер.
— Ведь собрание сегодня, а она… — как-то растерянно произнес сержант.
Шкалябин отложил блокнот, в котором делал зарисовки, и стал раздеваться, не спуская с девушки глаз. А она, словно зная, что он поплывет за ней, уходила все дальше и дальше. «Отругаю», — решил лейтенант и с размаху бросился в воду.
Солдаты с любопытством следили, как их командир, саженками отмеривая расстояние, гнался за Отчаянной. Откровенно говоря, Шкалябину и самому очень хотелось побыть возле Ани. Только, конечно, не здесь, на середине незнакомого озера, где черт знает что может случиться.
Пока он плыл, желание отругать девушку исчезло. Уж очень хорошо было в этой теплой и прозрачной воде. Он понимал Аню. Ему захотелось так же плыть, плыть, не думая о войне, о ее тяготах, о смерти. Над головой проносились стрижи, в прибрежных зарослях заливалась иволга. Увидев Шкалябина, Аня повернула к берегу:
— Догоняй!
Это первое обращение на ты прозвучало как-то по-домашнему, мирно. Лейтенант, забыв обо всем, бросился за ней.
— Ну берегись, ну берегись! — весело приговаривал он.
Вдруг ноги Шкалябина уперлись во что-то твердое.
— Аня, здесь можно отдохнуть!
Она недоверчиво оглянулась, увидела, что он стоит, подплыла. Нащупала ногами дно, встала. Шкалябин рассмеялся: если ему вода была по грудь, то у Ани торчала лишь голова. Аня смущенно поглядывала на лейтенанта.
— Зачем ты так далеко заплыла? — спросил он.
— А ты зачем?
Ему хотелось подойти ближе к ней, быть может, коснуться руки, но стыдился собственной наготы. Он видел, как по ее лицу сбегали блестящие на солнце струйки воды, видел ее покатые плечи, красивые, белые. Ощущение близости перепутало мысли. Но он знал, что с берега следят за ними. Знала и Аня. Она оттолкнулась ногами и тихо поплыла к берегу.
А он все стоял и смотрел на искрящуюся дорожку, которая тянулась за ней, на солнечные блики, на зеленую каемку прибрежных кустов. Где-то далеко-далеко раздавался гул бомбежки…
12
Комсорг пилка старший лейтенант Рогачев пришел в первый батальон с опозданием. Комсомольцы расположились прямо на берегу озера. Они о чем-то горячо спорили. Коля Крыжановский, увидев Рогачева, сорвался с места, скомандовал «смирно», но старший лейтенант только махнул рукой: брось, не надо! Поздоровался.
— Задержался в третьем хозяйстве: тоже собрание было, — объяснил комсорг полка. — Начинай, времени у нас в обрез: скоро выступать.
Коля обернулся к комсомольцам, засунул пальцы за ремень и вот уже который раз провел ими, расправляя воображаемые складки на пропотевшей гимнастерке.
— Товарищи! Собрание считаю открытым. Прошу выбрать…
— Не надо, — подсказал Рогачев, — не успеем.
— Есть предложение председателя и секретаря не выбирать.
— Правильно, сам протокол пиши, — весело поддержали комсомольцы.
— Повестка дня. Первое: роль комсомольцев в предстоящей операции. Второе: прием в члены ВЛКСМ. Предложения, дополнения есть? Нет? Голосуем.
Десятки рук взмыли кверху.
— Единогласно. По первому вопросу слово имеет комсорг полка гвардии старший лейтенант Рогачев, — сказал Коля и, присев на корточки, развернул ученическую тетрадку с протоколами собраний.
Аня впервые в жизни присутствовала на комсомольском собрании, и ее поразило, как этот юнец Коля Крыжановский так ловко умеет говорить. Даже нигде не споткнулся. Рядом с ней сидел Пашка и нервно обкусывал немецкую сигару, чуть поодаль стоял Шкалябин, а возле его ног, подперев руками голову, лежал Красильников. Девушка удивилась: неужели этот великан с черными усами — комсомолец? Шепотом спросила Пашку.
— А ты знаешь, сколько лет ему? — улыбнулся тот.
— Сколько?
— Двадцать три.
Аня пригляделась к солдату. Да ведь и в самом деле, если он сбреет усы, станет обыкновенным молодым парнем. Как это она раньше не догадалась?
Шкалябин нетерпеливо посматривал на часы.
Откуда-то появились глыбы слоистых облаков. Воздух напитан тяжелыми испарениями. Быть грозе. Иногда облака надвигаются на солнце, тогда дышать становится легче. Ветра почти совсем нет. Комсорг полка говорит о подвигах, которые совершили комсомольцы в боях за Люблин. Он не выговаривает букву «л». Это Аня заметила с первых же его слов.
Коля, скрючившись в три погибели, уткнулся носом в тетрадь, бойко водя карандашом по бумаге. «Как это он пишет в таком неудобном положении? — подумала Аня. — Хоть бы сел, что ли».
Озеро все еще кишит солдатами. Некоторые, встав на колени у самой воды, стирают. Комсомольцы с завистью посматривают на купающихся.
— Каждый из нас довжен помнить, что находится вдави от Родины… — продолжает комсорг.
Он говорит быстро и четко, словно боится, что его не поймут. Дым Пашкиной сигары слезит глаза и затрудняет дыхание.
— Паша, не кури!
Пашка стряхивает пепел и несколько раз плюет на кончик горящей сигары. Потом прячет ее за отворот пилотки.
Рогачев говорит о мародерстве, которое надо «пресечь в корне», о том, какая роль возложена командованием на комсомол, как надо вести себя здесь, в Европе, и…
— Я думаю, комсомольская организация вашего батальона и впредь покажет сплоченность, инициативу и настоящую партийную дисципвину! — закончил он речь.
Аня поймала себя на мысли, что почти не слушала комсорга. «А еще в комсомол вступать норовишь! Эх девка, девка, непутевый ты человек!»
Коля выпрямился, как на пружинах.
— Вопросы?
— Нет вопросов!
— Тогда разрешите перейти… — и он серьезно посмотрел на Аню, — к следующему пункту повестки.
Щеки девушки вспыхнули густым румянцем. Она опустила глаза и стала смотреть на носки своих сапог. Вот по ранту ползет маленький-маленький мурашек. Он что-то тащит. Аня отрывает травинку и осторожно подгоняет насекомое, А щеки горят, точно напекло их солнцем. Муравей срывается и падает в траву. Зачем она столкнула его? Припомнился один из афоризмов Козьмы Пруткова: «Трудись, как муравей, если хочешь быть уподоблен пчеле». Смешной этот Прутков.
И вдруг словно тысячи таких вот муравьев защекотали тело, Коля Крыжановский назвал ее фамилию. Аня чувствовала взгляды десятков глаз, направленных на нее со всех сторон; спереди, с боков, кто-то смотрел ей даже в затылок. Наверно, Давлетбаев, она видела его, когда он садился.
— Встань, — прошептал Пашка.
Аня встала, но глаз не подняла.
Коля зачитал ее заявление.
— Пусть расскажет свою биографию.
— Мы будем судить о ней не по прошлому, а по настоящему, — возразил кто-то.
— Что тут долго рассуждать, давайте конкретно!
— Нет, нет, так не можно, товарищи! Нехай пару слов о себе скажет.
— Ну что же, Киреева, — сказал Крыжановский, — послушаем вас.
Аня с трудом подняла голову и раскрыла рот. Вон там Шкалябин кивает головой, а рядом с ним Красильников. Он улыбается, сверкая полоской ровных и крепких зубов. В горле першит и такая сухота во рту! Хоть бы глоточек воды!
— Я родилась… — выдавила она первые слова, — в тысяча девятьсот двадцать пятом году в декабре… тридцать первого декабря…
— Ого-о, в канун нового года! — заметил ефрейтор с рыжей челкой на лбу, которого звали Гришаня, переделав его фамилию на имя.
— В семье… — Тут Аня запнулась и еще больше покраснела. — В семье рабочего… то есть… У меня только мать… Она работает на текстильной фабрике.
— А отец?
— Отца нет, умер… Я не помню его.
— Не мешайте, товарищи! — предупредил Рогачев.
— Да что тут говорить, товарищ гвардии старший лейтенант, кто не знает, что она наша советская девушка, — приподнимаясь, громко заявил Гришаня.
— Хорошо, — согласился комсорг, — тогда задавайте вопросы.
Вопросы посыпались со всех сторон.
— Где училась?
— Почему раньше не вступала в комсомол?
— Социальное положение отца?
— Сколько классов окончила?
— Где была до фронта?
С каждым вопросом, на который отвечала Аня, ей становилось легче и легче, как и в тот раз, когда рассказывала Шкалябину. Но вопрос, почему она в комсомол вступает так поздно, смутил девушку. Она не знала, что ответить, как объяснить, чтобы ее поняли. Неужели ей придется рассказывать про те унижения, которые она перенесла в юности? Неужели?
— Я раньше не думала об этом, — пролепетала девушка.
— Это не ответ! Скажи прямо, что не хватало сознания.
Аня окончательно растерялась. Нет, лучше выходить из траншеи или бежать навстречу танку, чем стоять под этими пытливыми взглядами, одной у всех на виду. Они правы, что всё хотят знать о ней. И, конечно, они не потерпят лжи.
— Товарищи, разрешите, — раздался спокойный голос Шкалябина. — Я рекомендую товарища Кирееву…
Головы повернулись к командиру роты. Он стоял чуть расставив ноги и всматривался в каждого.
— Вот вы спрашиваете, почему она раньше не вступила в комсомол? А я думаю — конечно, насколько мне известно — виновата в этом не сама Киреева, а те, кто окружал ее до фронта.
— Давайте голосовать! — предложил Красильников. — Мы знаем Аню с первого дня.
— Голосовать, голосовать! — подхватили сразу несколько человек.
— Разрешите мне, товарищи! — выбегая на середину круга, быстро проговорил Давлетбаев.
Послышался сдержанный смешок.
— Дайте высказаться гвардии лейтенанту, — сказал Рогачев.
Давлетбаев сделал шаг назад.
— Пожалуйста, товарищ гвардии лейтенант. Мы можем подождать.
— Знает ли кто-нибудь из вас, что юность Ани Киреевой прошла в исключительно тяжелых условиях? — Шкалябин сделал паузу, зачем-то сдернул пилотку и смял ее в руке.
Аня со страхом ждала, что скажет лейтенант. И все же она мысленно благодарила его за помощь.
— Нам не к чему ворошить ее детство и юность. И, по-моему, вы правы, товарищи; боевые дела Киреевой с наилучшей стороны характеризуют ее.
— Верно, товарищ гвардии лейтенант! — стукнув кулаком по земле, сказал Красильников.
— А что она сделала за время пребывания в нашей роте, вы знаете сами, — закончил Шкалябин и снова нахлобучил смятую пилотку на самый затылок.
— Слово имеет товарищ Давлетбаев, также давший рекомендацию товарищу Киреевой, — объявил Коля.
— Вот вы говорите то да сё, — бойко начал санитар, — а мы скажем…
— Кто это мы? — спросил Гришаня.
— Кто мы? — удивился Давлетбаев и, сузив без того узкие глаза, шмыгнул носом. — Мы… это мы, панымаешь? — тыча большим пальцем левой руки себе в грудь, стал объяснять он.
— Один татарин в три шеренги стройся, — сострил кто-то.
Рогачев сдвинул брови, сказал осуждающе:
— Товарищи…
— Адын словом, наш санинструктор очень хороший челабек, — не обращая внимания на остроты, выпалил санитар. — Отчаянный, смелый… спас Алехина, под огнем перевязал много раненых… И я как старый комсомолец…
Дружный смех заглушил последние слова Давлетбаева. Он обидчиво фыркнул, но тут же рассмеялся звонким заразительным смехом.
Выступил сам Коля Крыжановский. Он тоже рекомендовал девушку. Аня почти не слушала, что говорил комсорг роты. Пашка снова раскуривал темно-коричневую вонючую сигару. Коля упомянул о газете, в которой «фигурировала» Аня, сказал, какое большое сердце надо иметь, чтобы вот так вытащить товарища чуть ли не из-под самых гусениц танка. Его голос часто срывался, но это нисколько не смущало Колю. Прикрыв рот ладонью, он откашлялся, как это делают очень солидные ораторы, и как ни в чем не бывало продолжал:
— Мы все убеждены, что товарищ Киреева оправдает наше доверие, доверие комсомола и партии! — И еще раз откашлявшись, добавил: — Кто еще хочет выступить?
Желающих не оказалось.
Приступили к голосованию. Ане показалось, что земля уходит из-под ног.
— Кто за то, чтобы… — краешком уха уловила девушка голос Коли.
— Единогласно! — громко отчеканил он.
Аня чуть было не расплакалась, но вспомнила, что нужно что-то сказать, заверить или дать обещание. Она робко подняла голову. Все сидящие впереди опять смотрели на нее и улыбались. «Ну что же ты, Отчаянная, молчишь?» — точно спрашивали они. Но охватившее волнение перепутало все мысли, и то, что она хотела сказать, как-то вдруг вылетело из головы.
— Спасибо… вам всем! — тихо проговорила Аня.
Ноги больше не держали ее. Аня устало опустилась рядом с Пашкой и закрыла пылающее лицо руками.
— А рисковать жизнью без надобности не следует, — с напускной строгостью предупредил ее Коля.
Но она уже ничего не слышала. Она была счастлива. А говорят, на войне не находят счастья…
Шура Солодко не участвовала в собрании. Надо было позаботиться о медикаментах, которые получила в санроте полка.
Нагруженная пакетами, свертками, сумками, она возвращалась в батальон. Неожиданно кто-то схватил ее сзади и закружил. Пакеты и свертки посыпались из рук.
— Перестаньте! Кто это?
— Шура, товарищ гвардии младший лейтенант, Александра Ивановна!
Шура хотела было рассердиться, но, узнав Кирееву, только охнула и сказала:
— Сумасшедшая, пусти, раздавишь меня!
— А вот и раздавлю! — и Аня еще крепче прижала начальницу к груди. — Ой, Шура, какая я счастливая! Подумать только — я комсомолка! — выпуская Шуру из своих объятий, сказала девушка. — Вот погляди, — и она помахала перед самым носом опешившей начальницы новеньким комсомольским билетом, только что заполненным Рогачевым.
— Поздравляю, Аня! — и Шура, притянув девушку к себе, поцеловала ее.
Аня шмыгнула носом, смахнула набежавшую слезинку.
— Спасибо, Саня!
И Шура Солодко поняла, что отныне вся жизнь девушки, ее мечта, ее цель заключены в этом скромном билете с темно-серыми корочками. Сама она, как и Шкалябин, была уже кандидатом в члены партии, но комсомольский билет все еще носила в нагрудном кармашке.
Несмотря на то, что Аня почти не раскрывала перед ней своей души, Шура не сердилась на нее. Ей тоже пришлось пережить большое горе, да и сейчас еще в ее глубоких глазах нередко проглядывает затаенная грусть.
В батальон она пришла еще там, на Родине, перед Днепром, когда дивизия штурмовала Запорожье. Пришла, осмотрелась, стала привыкать. Но разве сердцу скажешь: «Не место и не время». Оно что первый весенний цветок — обогрело солнце, дохнул теплый ветерок, напитанный запахами талой воды, набухающих почек и еще каким-то дурманом, который кружит голову, будоражит кровь, и, смотришь, через день-другой раскрылись лепестки, такие чистые-чистые, с искоркой росы на венчике. И нет ему дела, что над ним шумит лес, что тяжелые тучи выплескивают ядреные ливни, что где-то гремит гром и сверкает молния. Так и человеческое сердце: обогрели его ласковые глаза — и раскрылось оно, как цветок. В эту пору оно не ведает ни бурь, ни вьюг, ни гроз.
В минометной роте воевал лейтенант Терехин, голубоглазый светлоголовый крепыш. Увидит, бывало, Шура, как он, глядя на нее, улыбается, и станет ей тепло-тепло, будто лучик солнца проник в самое сердце. Долго она молчала, да разве выносишь в себе это тепло, которое, как свет, проливается в каждом взгляде, в каждом жесте, в каждой улыбке.
А время шло. Дивизия закрепилась на Днестровском плацдарме. Враг огрызался, переходил в контратаки. Здесь Шура узнала настоящий страх не за себя, а за него, голубоглазого минометчика.
Не выдержали наши танковых атак противника, отошли. Отошел и батальон, только вместе со всеми не оказалось Терехина.
Дрогнуло девичье сердце, но не сдалось, не разорвалось. Кто-то видел, как упал лейтенант, обливаясь кровью. Думали, погиб, не вынесли. Шура не поверила, пошла искать. Нашла, А вокруг снова немцы, они рыли окопы в молодом дубняке. Увидели девушку, склонившуюся над раненым русским офицером, подошли. Их было двое, рослых рыжих солдат. Шура, вооруженная двумя пистолетами, своим и лейтенантовым, выстрелила в упор сразу из обоих. Один немец ткнулся у самых ее ног, другой, раненый, пытался удрать. Девушка стреляла до тех пор, пока и тот не плюхнулся красным конопатым лицом в днестровскую землю.
Перевязала голову Терехина, потащила. Только не узнавал он ее, без памяти был. Выбилась девушка из сил, но ношу свою не бросила. Голова шла кругом, тупая боль сжимала сердце, а она все ползла и ползла, пока не подоспели на помощь свои.
Подоспели, да поздно. Терехин больше не дышал. Он смотрел в небо, и оно холодно и безразлично отражалось в его помутневших глазах.
Так и осталась любовь Шуры невысказанной, не узнанной никем. Надломилась было душа, да каждодневные заботы о людях, которые проливали кровь, помогли ей укрепить душу и волю. Только с тех пор в глубоких глазах Шуры притаилась какая-то мрачная тень: не то грусти, не то смертной тоски и боли, И то, что в Ане еще расцветало, набирало силу, тянулось к жизни и свету, в ней уже было похоронено там, на Днестровском плацдарме под кудрявым молодым дубком.
Сердцем чуяла Шура, что и Аня пережила что-то тяжелое. Не напрасно же просила в тот вечер сделать ей укол морфия. А теперь вот говорит: «Я счастливая!»
Значит, полегчало. Это хорошо. А кто ей помог? Конечно, те же солдаты…
— Помоги мне донести, — сказала Шура.
Аня собрала рассыпавшиеся пакеты и еще раз проговорила:
— Спасибо, Саня!
И обе девушки почувствовали, что с этой минуты стали подругами.
13
К вечеру все небо затянуло мутно-серой пеленой. Порывы ветра вздымали вихрящиеся столбы пыли. Над лесом кружились стрижи, пронзительно кричали галки. С каждым часом ветер крепчал, тучи опускались ниже. Солдаты на ходу раскатывали скатки шинелей, разворачивали плащ-палатки. В обозе испуганно фыркали кони, прядали ушами.
Ударил гром. Его раскаты, подобно артиллерийской канонаде, гулко прокатились до самого горизонта. Упали тяжелые дробины капель. И опять все стихло. Было похоже, что погода раздумала портиться и на несколько минут застыла в какой-то нерешительности. Но вот опять налетел ветер, и сразу стало темно. Вспышка молнии осветила качающиеся верхушки леса. И не успела молния погаснуть, как дрожащая стена ливня опустилась на землю.
Пашка накинул на голову угол плащ-палатки, чертыхнулся:
— Не было печали, так черти накачали.
— Размокропогодилась погодка! — щурясь от яркой вспышки, заметил Красильников.
Пашка промолчал. Вообще за последнее время он стал молчаливым и каким-то вялым. Помногу курил, в разговоры не вступал.
— громко декламировал сержант Крыжановский.
— Про товарищей — это верно, а вот про отступление… — Красильников покрутил головой.
— Не могу же заменить слова поэта. Как он написал, так я и читаю, — перекрывая шум дождя, крикнул Коля, и голос его сорвался.
— И все же заменить бы надо слово «отступали», — не сдавался сибиряк.
— Нашли о чем спорить, — буркнул Пашка, поправляя плащ-палатку.
— В споре рождается истина! — Коля картинно махнул рукой, словно этим жестом хотел сказать: «К черту погоду, когда в жизни так много интересных споров!»
— Эх, паря, — вздохнул Пашка, прислушиваясь к ударам сердца. «Стучи, выстукивай, трепыхайся… А она? Э-эх!»
Пашка любил мечтать. Его мечты непременно были связаны с красивыми девушками. Как сказочный принц, он похищал красавицу и увозил ее на необитаемый остров, где обязательно есть его собственный роскошный дворец. А сам, нарядившись в лохмотья или перекинув через плечо звериную шкуру, пел бы для нее, как Алехин, пока она не полюбит его, Пашку Воробьева, красивого парня и бесстрашного солдата. И та красавица, ни дать ни взять, должна походить на Аню Кирееву, прозванную в роте Отчаянной.
Но иногда мечталось по-другому: по-правдошнему, а не по-сказочному. Пусть Аня не любит его, но он совершает сногсшибательный подвиг — какой? — он не мог придумать; о нем пишут в центральных газетах, печатают портреты, где он выглядит красивым и очень серьезным, Потом награждают орденом Ленина и золотой медалью Героя. Дают месячный отпуск домой, и он, используя свой авторитет, берет с собой Аню. Они вместе задерживаются в Москве, посещают театры и Третьяковскую галерею, о которой так много он слышал от дяди-танкиста; люди указывают на него и спрашивают друг друга: «Кто этот молодой человек?» — «Вы не знаете гвардии лейтенанта Воробьева? Это же всемирно известный герой!» Ане становится очень стыдно, что раньше не любила его, но сейчас, конечно, она влюблена по уши. Пашка смеется и целует ее…
По плащ-палатке стучали косые струи дождя, скатывались в голенища сапог. Ноги промокли и распарились. Под сапогами хлюпала жидкая грязь. Скоро те же струйки по неведомым лазейкам стали проникать за ворот шинели, просачиваться сквозь одежду.
— Перебесились святые на небесном лабазе! — ворчит Красильников.
— Святые тут ни при чем, это наши зенитки продырявили небо, вот и хлещет почем зря!
Пашка узнает голос Гришани. «Тоже, философ нашелся! Эх, Алехина нет!» — вздыхает Пашка.
Пашка не запомнил слова песни, но эти две строчки накрепко врезались в память. А все же чудак этот Алеха. Говорит: «Ежели что случится с девкой по твоей вине…». Пашка Воробьев тихо стонет, так тихо, чтобы ненароком не расслышали товарищи. Ведь знал же он других девушек и не боялся их, не тушевался перед ними, как семнадцатилетний пацан.
Позубоскалит, бывало, подурачится или прикинется до смерти обиженным, и смотришь — растаяла девка. А здесь — нет! Не сердится, не обижается, но и не допускает до своего сердца. И не гордая вроде бы, простая, и его, Пашку, отличает от других, называет другом. Но все это мало устраивает его. Да и он никак не может сделать последний шаг, чтобы приблизиться к ней. Нет, видно, что-то другое надо иметь, помимо смазливого лица. Но что, что?! Ведь он не трус, хотя ничего особенного не сделал, но любит ее, как не любил ни одну из прежних. И все же… Неужели командир роты тут виноват? Может, они встречаются тайком? Но ведь все всегда на виду у роты. Никто худого не говорит про них.
Пашка не хочет больше ломать голову. Он выходит из строя, не спрашивая старшину, который сейчас командует взводом, и ждет Аню. Она идет позади и, наверно, промокла до нитки.
Рядом с девушкой Пашка заметил высокую фигуру лейтенанта и снова поспешил занять свое место в строю. Подозрение, что между Аней и Шкалябиным что-то есть, больно хлестнуло его по самолюбию. Пашка опять задумался. Рядом недовольно ворчал на погоду «таежник», чуть впереди срывающимся голосом декламировал стихи комсорг роты. Как по железной крыше, стучал по Плащ-палаткам дождь, вспышки молний отражались в лужах холодным блеском.
Кончился лес. Удары ветра стали злее. Пашка оказался прав. Аня промокла до нитки. Зубы чакали мелкой и частой дробью. Плащ-накидка, которую набросил ей на плечи Шкалябин, уже не помогала. Ее относило ветром в стороны, а тесемка, завязанная на шее, больно давила горло. Брезентовые сапожки промокли насквозь, до ниточки и натирали пятки. Теперь она жалела свои кирзухи, оставленные где-то в обозе. Отяжелевшая шинель давила на плечи. Хоть бы этот противный дождь перестал!
Костя молчит, молчит и Аня. Через определенное или почти определенное количество шагов они, словно по уговору, поворачивают головы и несколько мгновений смотрят друг на друга. Их лица кажутся мертвенно-бледными и страшными. «Мы не одни страдаем, нас много», — говорят глаза Шкалябина. «Я тебя люблю, но не имею права на твою любовь», — говорят глаза девушки. Его глаза отвечают: «Если бы я не любил тебя, мне гораздо было бы тяжелее». Девушка понимает и старается унять пронизывающую тело дрожь. Но зубы стучат, стучат…
На пароконной линейке колонну обгоняет командир полка со своим адъютантом. На нем прорезиненный плащ, отливающий черным лаком. От конских крупов поднимается пар, но ветер быстро слизывает эту зыбкую паутинку.
Где-то впереди колонны во главе батальона, устало переставляя ноги, бредет тучный Савельев. Он вообще не похож на военного, да, собственно, он и не кадровик. Он каспийский рыбак. Но воюет с первых месяцев войны. Командир полка любит его больше, чем, например, комбата-два или комбата-три. Море закалило его тело, укрепило дух, море же научило его находчивости и чисто моряцкой смекалке. Почему он воюет не на море — никто об этом не знает. Вероятно, и к нему применимо алехинское изречение: «Не важно где, а важно как!» Да, это важно. Если ты трус и шкурник — не поможет тебе лучшая из лучших гвардейских частей. Но если ты честный человек — и в обозе можешь отличиться и проявить себя.
— Гвардии товарищ лейтенант, привал колысь-нибудь будет? — обращаясь к командиру роты, спрашивают из колонны.
— Да какой же привал, Охрименко, в такой ливень! — отзывается Шкалябин.
— Так в мэнэ ж силов нема ходыты дале.
— Вот ить человек, — слышится густой бас Красильникова, — вроде как бы у тебя только нет сил.
Охрименко молчит. Он знает, что этому таежнику из Сибири лучше не возражать. Нет, он не тронет, даже не обругает, но Почему-то так уже повелось в роте: лучше промолчи — и твое молчание окупится сторицей.
— Ладно уж, давай, что у тебя там! — рокочет Красильников, и Охрименко взваливает на его богатырские плечи коробку с пулеметными дисками, приговаривая:
— От спасибочко! Зараз полегчало.
— Ну ты, не тово, а то ить… — и Красильников угрожающе умолкает.
Каждому известно, что за этим «то ить» последует недовольное посапывание, прерываемое глухим «ишь ты!» и довольно порядочный кус времени, за который можно и отдохнуть и перекурить в заначку, и сбегать до первых кустов по неотложным делам.
Солдаты не спекулируют помощью Красильникова. Получил передых — и баста! Неси сам. А минут через пяток снова слышится рокочущий бас: «Ладно уж, давай…» — и Красильников освобождает очередного солдата от тяжелой ноши.
Колонна неожиданно остановилась. Солдаты тут же на дороге сели прикорнуть.
— А пропади оно пропадом, все одно до косточек! — выругался кто-то. И тут будто прорвало:
— Что ты меня в морду-то тычешь?
— А ты не подставляй, вот и не буду тыкать.
— тонко затянул Гришаня, явно издеваясь над собой и над другими.
— Табак промок, ну не… Эх!
— Хороший хозяин и собаку в такую погоду…
Эти разговоры Аня слышала впервые. Ей все еще казалось, что солдаты — народ неунывающий, шутливый и добродушный.
— Усталость сказывается да и погода, — точно оправдываясь за всех, сказал Шкалябин и прошел вперед. Он знал своих людей, и ему не были в диковинку такие разговоры. Ведь в бою ни один не пикнет: «Не могу, мне страшно, не пойду!» А вот длительные походы да еще при такой погоде озлобляют солдат, подавляют дух, делают людей раздражительными и злыми.
Так же неожиданно двинулись дальше. Через сотню метров голова колонны свернула на узкую проселочную дорогу. Солдаты, проваливаясь в глубокие ухабы, заполненные водой, матерно ругали свою «жисть», друг друга, поминали богородицу и святых.
К полуночи дождь перестал, но ветер, точно мокрая простыня, по-прежнему хлестал по лицам, срывал плащ-палатки, пронизывал тело крупной дрожью. Аня часто спотыкалась и падала. Верный Рафик помогал ей вставать, и, держась друг за друга, они продолжали плестись в хвосте ротной колонны.
— Прекратить разговоры! Прекратить разговоры! Разговоры прекратить! — разноголосо пронеслось по всей колонне. Это уже не было просто предупреждением, это был строгий приказ.
— Соблюдать тишину! — вполголоса повторили командиры рот. И каждый понял, что где-то близко противник, а значит, и конец этому треклятому переходу.
Через четверть часа батальоны и роты стали рассредоточиваться по мелколесью. С деревьев с шумом срывались тяжелые капли и стучали по жухлой траве. Пахло гнилью и близостью большой реки.
Аня окоченела. Прошел уже целый час, как они стоят под этими мокрыми деревьями. И никаких распоряжений, Рафик говорит, что подошли «к большой река Висла». Аня, конечно, слышала про Вислу, но не имела никакого понятия о ее величине. Как переправляются через такие реки, она тоже не знала. Западный Буг они перешли по какому-то мосту. «Наверно, и здесь есть мост», — решила она. Почему-то вспомнилась мать. И хотя Аня почти не писала ей, но прежней холодной отчужденности уже не чувствовалось. Те всего несколько скупых писулек, в которых она оповещала мать о своем здоровье и благополучии, теперь казались фальшивыми, ненастоящими. «Какая бы мать ни была, она остается матерью». Чьи это слова? Откуда их знает она? Конечно, ей не ахти как сладко жилось с матерью, но та ее вырастила. Одно это уже имеет значение, одно это имеет смысл. Все остальное — неважно, несущественно, никчемно. Она, Аня, не хочет помнить зла. Ведь после войны все, все будет по-другому; хорошо, радостно, легко!
Мать писала, что по-прежнему работает на фабрике. А ведь, насколько знает Аня, она болела. И ее болезнь не из пустяшных. Что-то вроде туберкулеза. Надо черкнуть, обязательно надо! Завтра же сядет и напишет большое и теплое письмо.
Рядом кто-то простуженно закашлял. На него зашикали. Вот и мать Ани, наверно, так же кашляет.
Мимо сновали офицеры, отдельные группы солдат тихо переговаривались, бранились. Между деревьями робко сверкнул огонек, обозначив переплет оконной рамы, и сейчас же погас.
— Дом! — удивленно пискнул Рафик. — Идем туда, Ана! — и потянул ее за руку.
Это было какое-то дощатое строение, не то сарай, не то рыбацкая хижина. Вокруг дома уже толпились солдаты, укрываясь от ударов ветра. Аня и Рафик протиснулись к стенке, встали на завалинку рядом с окном, в котором только что мерцал огонек. Прошуршала мокрая плащ-палатка. Кто-то изнутри завешивал окно. Топот, голоса, хлопанье дверей, скрип половиц и опять голоса.
— Вы мне не крутите! — слышался один и тот же уверенный баритон. — Немедленно доставьте их сюда, ко мне!
— Командир полка! — подсказал Рафик.
Потом тот же голос стал что-то объяснять.
— Ясно, ясно.
Аня узнала Савельева. Тут же вмещался надтреснутый и немного визгливый тенор:
— Товарищ гвардии подполковник, их еще нет, не подоспели.
— Я вас, майор, самого пошлю, если через двадцать минут их не будет здесь. — И уж тоном пониже: — Вот, капитан, смотри…
Все, что говорилось за стеной, было непонятным, запутанным. Приходили, говорили, кашляли, шаркали и опять уходили. До сознания девушки дошло одно: предстоит большая и очень ответственная операция. И руководит всем этим механизмом чья-то сильная воля.
Ноги девушки соскальзывали с наклонной завалинки.
— Идем отсюда, — не выдержала Аня, — неудобно тут.
И, уже уходя, девушка уловила все тот же сердитый баритон:
— Мне надо двадцать, а не десять лодок, понятно?
— На лодках будем плавать, ясно? — сказал Рафик.
Теперь-то Аня поняла, что никакого моста нет. Ну что ж, плавать так плавать.
14
Рассветало медленно, точно утро никак не могло расправить промокшие за ночь крылья. Ветер утих. Савельев вывел свой батальон к берегу. Молочно-белые клочья тумана плыли по реке, цепляясь за прибрежные кусты, поднимались кверху. Лодок все еще не было. Командир полка стоял в окружении комбатов и офицеров штаба над самой кручей. Все они всматривались в туманную даль левобережья. Но вот подполковник круто повернулся и в сопровождении капитана Савельева направился к первому батальону. На нем уже не было того прорезиненного плаща, в котором он ночью обгонял колонну. Шинель обтягивала его крутые широкие плечи.
Солдаты при виде начальства стряхнули с себя остатки предутренней дремоты, подтянулись. Подполковник обошел роты и остановился возле Шкалябина. Подал руку.
— Готов?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник!
— Ну что же, Шкалябин, капитан вот на тебя указал, — сказал командир полка, — поплывешь первым.
— Слушаюсь, това…
— Слушаться одно, а вот выслушать меня придется, — перебивая лейтенанта, проговорил командир полка, и все трое двинулись обратно к берегу.
Аня с надеждой смотрела на удаляющихся офицеров, от которых сейчас зависел исход этой сложной операции. Нет, не только исход! А жизнь многих людей разве не в их руках? Сумеют ли они разобраться во всех деталях, учесть все случайности, чтобы как можно успешнее форсировать эту преграду? Ведь большинство солдат или не плавают вовсе, или очень плохо.
Подошла Шура Солодко, такая же мокрая и озябшая, как и Аня.
— Лодки привезли, — сообщила она.
Со стороны дороги доносился приглушенный шум моторов.
Шура взяла окоченевшую руку Ани, отвела девушку в сторону.
— Я слышала, вы первыми?..
Аня кивнула. Помолчали, глядя друг на друга. И, точно спохватившись, Шура вытащила из сумки плитку шоколада.
— Вот погрызи…
Аня взяла плитку и разломила на две половинки.
— А это тебе, — сказала она, подавая одну половинку Шуре.
— Спасибо, Анечка!
С прибытием лодок берег оживился. Забегали солдаты, засуетились офицеры. Появился Рогачев. Увидев девушек, он подошел к ним.
— Приятного аппетита!
Девушки поблагодарили. Шура разломила свою половинку еще и предложила Рогачеву.
— Хочешь?
— Не откажусь, — улыбнулся комсорг и, выкинув серебристую бумажку, положил кусочек шоколада в рот.
Ане стало неловко, что ей не с кем поделиться. А почему бы не дать Давлетбаеву? Ведь он тоже голодный. А может, Пашке?
Аня посмотрела на Рогачева. Осунувшееся за ночь лицо, мокрые пряди волос, свисавшие по вискам, доверху заляпанные сапоги. Он облизнул посиневшие губы, аппетитно почмокал и сказал:
— Пойду поговорю с ребятами.
Аня вспомнила вчерашний день. Вот этот самый человек вручил ей комсомольский билет. Как она волновалась, когда Рогачев вписывал ее фамилию, год рождения, наименование комсомольской организации, выдавшей билет. Потом пожал девушке руку и совсем не торжественно, как она думала, вручил ей эту серую книжицу с силуэтом Ильича. Нет, не сразу Аня решилась спрятать ее в карман. Она любовно осмотрела все странички, запомнила каждую надпись и, если говорить откровенно, даже понюхала корочки, пахнущие так же, как пахнет свежий номер газеты или журнала. Только об этом никто не знает и не должен знать. Назовут еще дурехой или взбалмошной. Аня и сейчас ощущает тепло комсорговской ладони. Она была сухой и такой жесткой, как у Пашки. Рогачев улыбнулся и сказал:
— Вот вы и комсомолка!
Девушка помнит, как вспыхнули щеки, как защипало в горле, но все же она смогла ответить ему:
— Постараюсь оправдать… доверие…
— Я в этом не сомневаюсь, — проговорил он.
Потом поздравляли Шкалябин, Коля, Пашке и даже Красильников. Пришел, протянул свою лапищу; в которой потонула вся ее рука, пробасил:
— Ну, Отчаянная, вот ты и… Поздравляю! — и так тряхнул руку девушки, что сам оробел. — Экий я, право, неловкий… извини, Анна! Непривычный я с вашей сестрой. Известно дело, таежник.
Так и назвал; «Анна». Кроме матери, ее никто так не называл. А он назвал. Хорошо! После этого она побежала искать Шуру, чтобы поделиться с ней своей радостью.
Рогачев повторил:
— Ну так я пойду.
Аня протянула свою дольку шоколада, неуверенно сказала:
— Вот, возьмите… от меня!
Комсорг почему-то посмотрел сперва на Шуру, точно спрашивая: «Разрешаешь?» Девушка еле заметно кивнула: Только потом он обернулся к Ане. Та улыбнулась:
— Берите…
— Пожавуй… Спасибо! — И Рогачев засмеялся: — А ведь я вакомка, да еще какой!
«Какой уж ты лакомка, — подумала Аня, — когда видно, что голоден, как мы».
Саперы спускали лодки на воду. Командир полка что-то, объяснял Шкалябину, указывая на противоположный берег. С каждой минутой становилось светлее, туман редел.
— Товарищи, — негромко говорил солдатам Рогачев, — кто первым ступит на тот берег, будет представлен к высшей правительственной награде!
Аня видела, как при последних словах комсорга полка в глазах Пашки Воробьева заплясали чертики. Теперь он не успокоится, пока не добьется своего. Это она, Аня, знала наверняка.
Рогачев говорил о том, какое большое значение имеет плацдарм на той стороне Вислы, как приблизит этот плацдарм гибель фашистской Германии. Но Пашка больше ничего не слышал. Он смотрел на лодки, покачивавшиеся на легкой утренней волне, и грыз кончик коричневой вонючей сигары. На которой-то из этих шести лодок поплывет он, Пашка Воробьев, и, конечно, кое-кому «утрет нос».
Подполковник распахнул шинель, вытащил из брючного кармана часы и махнул рукой: «Давай!»
Переправа началась. Волновались все. Каждый видел, что лодки прибыли не все, и то с опозданием. Туман поднимался на глазах, обозначив синюю полоску вражеского берега.
Удастся ли форсировать Вислу, широкую судоходную реку? Об этом думали генералы, об этом думали солдаты.
Аня стояла у самой воды и смотрела, как Шкалябин распределяет по лодкам людей.
— Снять шинели! — приказал он и разделся сам.
Командир полка и Савельев стояли тут же, тихо переговаривались. Сонно набегала волна, в уключинах поскрипывали весла.
— Ну как, товарищ Киреева? — обратился к девушке комбат.
Аня не знала, что ответить на такой неопределенный вопрос.
— Все в порядке, товарищ гвардии капитан! — отделалась она казенной фразой.
Подполковник, прищурившись, посмотрел на незнакомую девушку и, будто что-то припомнив, спросил:
— Это вы та самая Отчаянная, о которой пишут в газетах?
Девушка покраснела.
— Так точно, товарищ гвардии подполковник! — подсказал капитан. — Та самая Отчаянная и есть. Вчера вот в комсомол приняли.
— Ну что же, очень хорошо, поздравляю! — сказал командир полка и протянул руку.
Аня окончательно смутилась.
— Ну, ну, не надо краснеть!
Шкалябин стоял на носу лодки и ждал, когда подполковник подаст знак. Только сейчас девушка заметила, что лейтенант усадил уже всех людей.
— Ни пуха ни пера! — пожелал командир полка и легонько подтолкнул Аню к лодке.
Красильников отодвинулся, уступив девушке место. У самой воды стояла Шура.
— До встречи на том берегу!
— Пошел! — Подполковник, глядя на часы, поднял руку, точно судья, объявляющий о начале старта.
Красильников резко оттолкнулся веслом, лодка покачнулась, поплыла. Остальные пять лодок двинулись за ней. Аня оглянулась. Вот там, во второй лодке справа, сидят Пашка, Коля Крыжановский, Гришаня и еще четверо солдат. И вдруг в одной из лодок девушка заметила Рогачева. Он, как и Шкалябин, сидел на носу и смотрел вперед. Комсорг тоже был без шинели, в руках сжимал автомат. «Оказывается, комсорги не только говорить умеют», — подумала Аня.
— Поднажмите, ребята! — распорядился Шкалябин.
Лодка круто вырвалась вперед. Какое-то новое, еще не испытанное ощущение овладело Аней. Что-то среднее между полнейшим безразличием и сонливостью. Но если бы ей сказали: «Ложись, отдохни!» — она бы наверняка отказалась. Такое состояние бывает, когда человек не в силах предотвратить надвигающуюся опасность. Аня обернулась, посмотрела назад. На берегу еще стояли командир полка, Савельев, Шура и много других офицеров. А далеко за ними розовело небо, занималась заря. Тучи уходили на запад. Девушка зачерпнула ладошкой воду, обтерла лицо. Сегодня она должна написать матери письмо. Это так же необходимо, как, скажем, разговаривать, смеяться, двигаться.
— Чего задумалась, Анна?
Ане положительно нравилось, что Красильников называет ее полным именем.
— Нет, я ничего… так просто. Водичка хорошая, освежает.
— А-а. Пожалуй, тоже надо ополоснуться. — И Красильников, перегнувшись через корму, где сидел, окунулся чуть ли не с головой.
— Правда твоя, водица что надо. Польская водица. — По его черным усам скатывались маленькие струйки и падали на гимнастерку, от которой шел легкий парок.
— Вот бы посчитать, товарищ лейтенант, — обратился он к Шкалябину, — сколь рек переплыли.
— Много, Красильников, очень много, — ответил командир роты, глядя на Аню.
Сегодня он в первый раз решился так посмотреть на нее. Девушка давно уже заметила, что во время боя он избегает встречаться с ней глазами. Наверно, боится высказать волнение. А что он волнуется — сомнений быть не может. Все волнуются. И Аня, и Рафик, и Красильников, И другие солдаты, сидящие в лодке. Аня улыбнулась: «Не беспокойся, все будет хорошо!» — «Я беспокоюсь не за себя», — ответили его глаза.
Напряжение росло. Лодка выходила на середину реки. Ее стало относить течением. Гребцы нервно взмахивали веслами, не попадая в такт.
— Спокойнее, хлопцы! — предупредил лейтенант.
Ане хотелось чем-нибудь помочь этим людям ослабить охватившее всех напряжение. А чем? Что она может? Взять весло и грести самой? Нет, это не поможет! Был бы Алехин, он, конечно, нашел бы что сделать.
До сих пор молчавший Рафик Давлетбаев вдруг обернулся к Красильникову и заговорил быстро-быстро:
— Помнишь Днепр? Вот так же плыли… на лодка. Потом нас обстреляли фрицы. А мы что… мы ничего, не струсили. Плывем себе и смеемся. Правда, Красильник?
— Правда твоя, Давлет-бай, — подтвердил сибиряк.
— Вот как сейчас, помним Днепр. Знаешь Днепр, Ана?
Девушка кивнула.
— Мы не боялся, — заверил ее Давлетбаев. — Вот.
Кто-то пытался засмеяться, но Шкалябин предостерегающе приложил палец к губам: «Тихо, товарищи!» Гребцы, осторожно взмахивая веслами, сбавили ход. Задние лодки приблизились. До берега оставалось метров пятьдесят. Враг молчал. И это молчание еще больше усиливало напряжение.
Аня посмотрела на Пашку, который то вскакивал на ноги, то снова садился. Ему не терпелось высадиться первым. Рогачев, наклонившись к командиру первого взвода, что-то говорил. Шкалябин больше не оборачивался. Аня смотрела на его затылок и мысленно повторяла; «Все будет хорошо, все будет хорошо…» Она не договорила. Высокий столб воды вздыбился между лодками, и почти одновременно грохнули выстрел и разрыв. Стреляли из пушки прямой наводкой.
— Вперед! — крикнул лейтенант, показывая на кручу берега.
Лодку подбросило, потом как-то боком отшвырнуло а сторону. Аня уцепилась за ногу Красильникова, который чуть не свалился в воду. Крики справа заставили всех обернуться.
Разрывом снаряда опрокинуло одну из лодок. Лодка, подбрасываемая волнами, плыла вверх дном. Рядом с ней показалось несколько голов.
— К берегу! — скомандовал Шкалябин.
Аня никак не могла понять, чью же лодку опрокинуло. Ту, где сидел Рогачев, или где Пашка с Колей Крыжановским? Но все равно надо идти на помощь. Было ясно, что кто-то тонул.
Свинцовая струя пулеметной очереди с шипом врезалась рядом с лодками.
— Спа… спаси… те! — крикнул кто-то.
Этот крик точно подхлестнул девушку.
— Быстрей, товарищи! — торопил Шкалябин.
Аня посмотрела на лейтенанта и, бросив санитарную сумку Рафику, переметнулась через борт лодки.
Уже в воде она еще раз обернулась к Шкалябину: «Все будет хорошо, береги себя». Он широко раскрытыми глазами следил за каждым ее движением и время от времени нажимал на спуск автомата.
15
Пашка захлебывался. Течение относило его все дальше и дальше. Иногда в глазах появлялся желтый свет, и он на какой-то миг терял сознание. Неужели это конец? А ведь так близко было до цели.
Напрягая последние силы, он выныривал, глотал воздух и снова погружался с головой. Желтело в глазах, ощущение зыбкой качки гасило сознание. И все же он боролся. Молодое сильное тело не хотело смерти. По крайней мере, такой смерти. Добро бы от пули или в рукопашной. Нет, он хочет жить. Еще много надо сделать, еще много надо сказать той зеленоглазой… Почему он не научился плавать?!
С каждым усилием руки наливались свинцовой тяжестью, Дно, точно магнит, притягивало к себе, а там вверху такое голубое небо. Нет, нет, еще раз увидеть эту синь, еще раз глотнуть воздух… А в глазах желто, желто… Ноги тяжелеют, набухают… Желтизна чернеет… Зыбко… как на качелях…
Аня не сразу увидела Пашку. Среди пилоток, плащ-палаток, не успевших затонуть, трудно было разобраться. Несколько солдат, уцепившихся за перевернутую лодку, подгребали к берегу.
— Анька! — узнала она голос Коли Крыжановского. — Куда?
Коля, не выпуская из рук автомата, плыл на боку.
— Помочь? — спросила девушка.
— Нет, сам выберусь. Там кто-то тонет, не знаю.
Пули шипели, поднимая брызги и струйки пара. Оба берега открыли артиллерийский огонь. Где-то пророкотали самолеты, послышался гул бомбежки.
— Там, Отчаянная! — держась за лодку, взвизгнул Гришаня. — Охрименко накрыло. Его не ищи. А там, — он указал вниз по течению, — кажись, Воробьев.
Под самым носом девушка увидела в воде качающееся красное пятно — и ей вдруг стало холодно. Набухшая одежда сковывала движения, ноги сводило судорогой.
На берегу уже трещали автоматы, хлопали гранаты. Значит, Шкалябину все же удалось высадиться, Аня плыла по течению, внимательно приглядываясь к плывущим предметам.
Каким бы хорошим пловцом она ни была, но здесь, в одежде, среди пенящихся бурунчиков, силы быстро таяли. Аня чувствовала, что долго не продержаться. «Прости, Паша, я не могла спасти тебя!»
Девушка повернула к берегу и сделала несколько сильных рывков. Те, с перевернутой лодки, уже причаливали к берегу. А там, далеко сзади, отчаливали от правого берега другие лодки… много лодок.
Неожиданно справа в нескольких метрах Аня заметила что-то черное, над которым пузырилась вода. Ведь это же человек! Скорей, скорей, его еще можно спасти! Аня подплыла ближе и ухватилась за волосы утопленника, которые, точно водоросли, медленно раскачивались под толщей воды. Аня узнала Пашку. Он был без сознания. Неужели захлебнулся? Нет, не должно быть! Откуда же тогда пузыри? Значит, он дышит, значит, жив.
Девушка крепко ухватилась за волосы и, работая одной рукой, поплыла. Тело Пашки стало податливым и легким. Во всяком случае, она не чувствовала тяжести, только вот ноги… А что, если попытаться стащить сапоги? Нет, это не поможет. А течение относит все дальше и дальше. Шкалябин и Рогачев высадились гораздо выше. Здесь напротив, вероятно, враги. Эта мысль точно ужалила девушку. Как же быть? Ведь Пашке необходимо оказать помощь, привести его в сознание. Как быть, как быть? Правильно ли она сделала, бросившись спасать утопающих? Там, где сейчас идет бой, тоже, наверно, нужна ее помощь. А что, если Пашка мертв? Аня подтянула его к себе и, положив голову Пашки себе на грудь, поплыла на спине. Тело солдата по-прежнему оставалось неподвижным.
Над Вислой плывут тонкие, прозрачные облака, а на их фоне, будто отпечатавшись, чернеет косяк «юнкерсов». Они идут бомбить берег, там, где остались Савельев, командир полка, Шура Солодко… А вот и левый берег, отороченный густыми зарослями, но он не радует девушку. Там притаились враги.
Сил уже нет, все равно надо выбираться на берёг, Она даже не может нащупать свой пистолет — заняты руки. У Пашки оружия нет.
Снаряды пролетают над головой и грохаются где-то за этими зарослями. Осколки рикошетят от воды, с пурханьем улетают дальше.
Ани нащупывает дно и тащит Пашку на себе. Сейчас он стал тяжелым и рыхлым. Взошло солнце. Косые лучи, казалось, подожгли реку. От множества ослепительно ярких пятен рябит в глазах. Аня делает последние шаги и падает на прибрежную отмель.
16
Вот уже двадцать минут Шкалябин со своей обескровленной ротой дерется за кусок земли. Двадцать минут… А может, всего пять, а может, час?
Немцы не ожидали русских — это было ясно. На берегу не оказалось вражеской пехоты, только несколько артиллерийских позиций маскировалось в прибрежных зарослях да два-три пулемета охраняли эти позиции. Вероятно, пехота концентрировалась где-то в другом месте.
Шкалябин знал, что противник с минуты на минуту может перебросить сюда стрелковые подразделения, и тогда будет трудно. Но главное, он сумел высадиться и занять пусть маленький, а все же плацдарм. Сумеет ли комбат переправить батальон до подхода вражеских сил?
Немецкие артиллеристы, побросав пушки, взялись за автоматы и винтовки. Появились первые раненые. Несколько наших солдат погибло. Давлетбаев пока один справляется со всеми ранеными. Рогачев с группой солдат отбил одну из пушек. Теперь солдаты защищаются прямо на позиции, повернув пушку в сторону гитлеровцев.
Вражеских солдат становится все больше и больше. Значит, немцы откуда-то стягивают силы. Лейтенант замечает, что они появляются справа. Они могут блокировать его роту, и тогда батальону не высадиться.
Шкалябин решает, оставив один взвод здесь, двумя другими атаковать, занять полоску вниз по течению, чтобы обезопасить подход остальным лодкам. Другого выхода нет.
Лейтенант подзывает Рогачева и оставляет его за главного. Командир взвода ранен.
— В случае чего отходите в нашу сторону!
— Нет, лейтенант, — твердо говорит комсорг, — мы не имеем права никуда уходить. — Он несколько секунд смотрит на сдвинутые брови командира роты, потом быстро уходит на позицию. — У нас же пушка! — оборачиваясь к Шкалябину, на ходу бросает он. Лейтенант раздвигает брови, складки возле губ разглаживаются. Ведь и он, Костя Шкалябин, был комсомольцем. Когда? Вчера, год назад? Время не играет роли. Важно, что он был комсомольцем.
Раздумывать некогда. Каждая потерянная секунда грозит провалом всей операции. К лейтенанту подбегает Коля Крыжановский. У него перевязана левая рука.
— Товарищ лейтенант! Надо выручать Аню. Она может попасть к фрицам!
Шкалябин давно думает о девушке, но признаться, что ей грозит смертельная опасность или еще хуже — плен, не находит в себе сил. Каждая секунда, каждая секунда… Нет, он не имеет права думать о ней, о себе, о каждом в отдельности. Здесь решается судьба победы, а это важнее, чем… Да что в конце концов этот юнец пристал к нему?! Знает ли он, что такое настоящее чувство… любовь?! И все же хочется обнять этого паренька-огонька, сказать ему по-отечески: «Коля, иди и разыщи ее, спаси!» Но вместо этого из груди лейтенанта вырывается противный сиплый крик:
— Какого черта вы с такими вопросами суетесь ко мне?!
Крыжановский оторопело смотрит на лейтенанта и пятится назад.
— Шли бы вы лучше в тыл!
А где тыл, когда за спиной двадцатиметровая полоска земли!
Коля хлопает глазами, но говорит упрямо:
— Никуда я не пойду!
На этот раз его голос не срывается, как у несовершеннолетнего юнца.
— Но ты же ранен! — переходя на ты, уже мягче говорит командир роты.
Коля кладет раненую руку на автомат и быстро шевелит пальцами, по которым все еще стекают струйки крови.
— Пустяки, царапина.
Откуда в этом пареньке столько упрямой настойчивости, выдержки, отваги? Кто воспитал его? А тебя кто, Костя Шкалябин? Разве ты не носил в кармане серую книжицу комсомольского билета с силуэтом Ильича? Разве не вся жизнь в этом?
Каждая секунда… каждая секунда…
Шкалябин ласково смотрит на Колю, говорит:
— Будем атаковать, товарищ гвардии сержант!
— Слушаюсь!
— Немедленно, слышишь, немедленно!
17
Пашка приоткрыл глаза. Солнечный луч ослепил его, и он снова зажмурился, но уже ощутив всем своим здоровым крепким телом жизнь. Да, он жив, жив вопреки всему и всем. Воздух сам просится в грудь, и Пашка, широко раскрыв рот, глотает его полной мерой, пока нёбо и язык не пересыхают.
Как же так случилось, что он не умер? Ведь последнее, что он помнит… А что он помнит? Какие-то качели, желтое небо, словно отцовский медный чайник, который он всегда брал с собой, уходя на долгую охоту, черные-черные пихты и ели… и опять качели…
Кто-то держит его за руку в том самом месте, где врачи нащупывают пульс. Кто бы это мог быть? Он боязливо приоткрывает веки. Стук в висках заставляет закрыть глаза. Он делает глубокий вдох и тихо говорит:
— Это ты, Отчаянная?
— Очнулся! — Аня смеется. — Ну и поглотал же ты воды. С полведра пришлось выкачать.
Пашке хорошо, она держит его за руку. Ему даже не хочется говорить. Он улыбается и шепчет:
— Отчаянная, хорошая, Анечка!
Лениво набегает на отмель волна, с прибрежных ив со звоном шлепаются тяжелые капли: тю-п, тю-п, тю-п.
— Можешь встать? — спрашивает девушка. Голос ее звучит необычайно красиво, задушевно.
Пашка приподнимается на локтях, смотрит на Аню, опять падает.
— Голова кружится.
— Пройдет!
Из-за кустов доносится топот десятков ног и чужая незнакомая речь. Аня вздрагивает и выхватывает из кобуры пистолет. С него стекают капельки воды — это пугает девушку: может не сработать. Она растерянно оглядывается.
— Анечка! — говорит Пашка. — Я сейчас, сейчас… — Он с трудом поворачивается на бок и торопливо шарит по карманам. — Где же они делись? — Лицо Пашки перекосилось. — Анька!
— Что ты ищешь?
— Гранаты мои!
— Вот твои гранаты, — говорит девушка, извлекая из мокрого песка две лимонки.
Пашка обрадованно тянется к ним.
— Лежи, не двигайся!
Аня берет гранаты и заползает в заросли ольшаника. В глазах Пашки тревога.
— Анька! Отчаянная, что ты надумала? — Пашка в бессильной злобе скрипит зубами и зарывается лицом в мокрый песок. «Эх, парень! И завсегда девка берет верх над тобой!»
Аня вскарабкалась на кручу и притаилась под молодой курчавой ольхой. Мимо отдельными группами пробегают фашисты. Они направляются туда, где дерется Костя. Видимо, они ждали русских на другом участке, а теперь бегут «заделывать дыру».
Аня с ужасом смотрит на эту зелено-голубую ватагу и думает о Косте, о Рогачеве, о Коле Крыжановском, о Рафике, о всех своих. Вернее, не думает, а видит их мысленным взором. Им трудно, но они не сдаются. Фашисты наседают, пытаясь столкнуть их в Вислу, Костя Шкалябин, как всегда, суров и немногословен. Из-под черных изогнутых бровей смотрят черные, горящие ненавистью глаза. На побелевших скулах перекатываются желваки. Враги атакуют…
Аня действительно слышит, как с каждой минутой все сильнее разгорается бой. Пули (это стреляют свои — не страшно) срывают листья, ранят гладкие светло-коричневые, почти красные стволы ольх. Надо помочь своим. Надо, а как? Что она может сделать одна с пистолетом и двумя гранатами? А если предупредить их о надвигающейся опасности? Нет, это невозможно. Враги уже далеко впереди. Ей никак не удастся обогнать их.
Сзади кто-то осторожно раздвигает кусты. Девушка резко оборачивается, направляет на шорох пистолет. Да это же Пашка!
— Куда ты?
— Я же могу, Анечка, видишь, могу. Ты думаешь, Пашка трус, прикидывается. Нет, Отчаянная, я хочу с тобой… Ежели умирать, так с музыкой… вместе с тобой, ненаглядная моя!
Аня не сердится на него за это признание. Она знает, что Пашка любит ее. Но разве об этом надо думать, когда враги наседают на роту? Нет, нет… не то, не то. Пашка прав. В трудную минуту каждый хочет высказаться, поведать о своей любви, о горе, страданиях. Они имеют полное право на это. Да, право сказать о своей любви! На долю их поколения большего счастья не выпало.
Пусть говорит, ведь и она хотела бы сказать. Только сказать тому, другому, что она любит и страдает, что любит.
— Я ведь давно люблю тебя, Анька! С тех самых пор, как увидел и… целовал. Сама видела, что я хотел быть другим… словом, старался, чтобы ты тоже… Понимаешь, тоже?
Пашка всхлипывает.
— Пашка… не надо, не надо, родной! — Аня ерошит слипшиеся вихры на его голове. Она сама готова разрыдаться.
Свинцовые струи автоматных очередей хлещут вдоль берега, снаряды вспахивают землю. Где-то близко, почти рядом, слышится «ура». Немцы пятятся назад, но им преграждает Дорогу офицер. Он взмахивает «вальтером» и что-то кричит. Перед самым носом Ани и Пашки несколько гитлеровцев выкатывают пушку и устанавливают на прямую наводку. Вот сейчас они ударят по роте… Замковый торопливо открывает замок, заряжающий впихивает сверкающий латунью снаряд в пушку. Вот сейчас, вот сейчас… и все будет кончено. Капитан Савельев не сможет высадить батальон.
Девушка еще не знает, что делать, но где-то внутри созрело решение. Надо помочь. В этой короткой фразе теперь заключался весь смысл ее жизни. Надо помочь! Трудно, очень трудно подняться на ноги, но ведь надо. По существу все ее восемнадцать лет сводились к этому «надо». Так что ж тут раздумывать, товарищ комсомолка, если твои друзья в беде?
Аня решительно встает и выходит из зарослей. В ее правой руке, — граната, одна ребристая граната «Ф-1», в левой — пистолет. Пашка хочет удержать ее, но не хватает сил, кружится голова, туман застилает глаза.
— Отчаянная, куда ты?
Девушка зубами прикусывает кольцо и с силой дергает его. Она никогда в жизни не бросала боевых гранат, и ей кажется, что она не добросит до цели. Сейчас это главное… цель — главное, да, главное… добросить и попасть. Она выбегает вперед, почти к самой пушке, и по-женски, через голову, швыряет гранату на лафет, туда, где копошатся люди в сизых отвратительных мундирах.
Яркая вспышка перед глазами, что-то больно ожгло тело. Но это совсем неважно. Зато трое вражеских пушкарей опрокинулись навзничь и пушка не выстрелила. Остальные кричат «рус!» и удирают. Офицер с перекошенным от злобы лицом оборачивается и видит русскую девушку. Откуда она взялась? Он подбегает к ней и в упор стреляет в грудь. Но за спиной девушки вырастает другой, такой же страшный, как сама смерть, русский солдат. Он, шатаясь, подходит к девушке, закрывает ее своим телом. Потом, почти не размахиваясь, бросает что-то под ноги офицера…
Фашист и русский парень падают одновременно. Девушка еще несколько секунд продолжает стоять, и… губы ее трогает светлая-светлая улыбка. Она смотрит туда, где мелькают зеленые гимнастерки ее товарищей. Потом она медленно падает, не переставая улыбаться. «Не забыть написать маме, не забыть!!!»
18
Хоронили Аню и Пашку вечером, когда утих бой, под той самой ольхой, где Пашка говорил о своей любви. Кто знает, может, эта любовь и была той частицей огромной любви к Родине, ради которой этот парень пожертвовал жизнью?
Ночь зажгла звезды. На прибрежную отмель лениво набегала волна, стирая следы двух человек, казалось, вышедших со дна реки.
На небольшом холмике лежал человек и глухо рыдал. Его голос срывался. К нему подошли двое. Постояли, склонив головы.
— Пойдем, Колюшка! — тихо пробасил один. — Пойдем, милой!
— Эх, отчаянный наш Ана! — тяжело вздохнул другой, низенький, с санитарной сумкой в руках. И еще раз: — Э-эх, Ана!
Когда они ушли, из зарослей вышел еще один человек. Он был высок, сутул, на погонах чуть заметно поблескивали две звездочки. По его мертвенно бледному лицу пробегала судорога. Он склонился над могилой и положил небольшой букет из ромашек и иван-чая.