В первую ночь на новом месте, среди земляков-ленинградцев, Борис Банатурский почти не сомкнул глаз. Лежал на матраце, набитом измельченной соломой, укрытый свежей, остро пахнущей хлоркой простыней. Вечером ребята отвели его в санпропускник. Борис мылся, а Валька Курочкин, Генка и Ахмет стояли рядом и сочувственно смотрели на ужасающую его худобу, пытались шутить, вслух считали ребра, вспоминали школьные уроки анатомии, благо скелет, совсем живой, был перед глазами.
Теплая вода смыла почти годовую грязь и, казалось, вместе с мутными потоками, смылось, утекло пережитое. Здесь, в холе и неге, он почувствовал себя осчастливленным. Бывало, лежа на полу «теплушки», снося пинки и зуботычины уголовников, мечтал уничтожить, стереть с лица земли свору бандитов, но… свершилось чудо, и ему показалась смешной и мелочной придуманная ребятам сцена расправы над блатными. «Когда человеку хорошо, он становится добрым и щедро расточает милости», — так говорила когда-то бабушка.
Закрыв глаза, Борис представил где-то далеко-далеко от Сибири закованный в лед, истерзанный, израненный великий город. Конечно, Ленинград уже не тот, что был до войны, да и он уже не тот Бориска с Невского проспекта — бесшабашный здоровяк и драчун. Что ж, мало кому из живущих на земле выпадет такая тяжкая доля: в семнадцать лет седой, изможденный старик, инвалид. Тело его ослаблено, зато дух окреп, да и горизонты познания расширились. Встретив земляков, он стал надеяться, что свершится еще одно чудо, он сможет попасть на фронт, встретиться лицом к лицу с ненавистными фашистами и сполна отплатить им за все. Но для этого сперва нужно было встать на ноги.
Лишь перед рассветом Борис забылся в тревожном полусне. И вновь дыбом вставал перед глазами черный ладожский лед, в полыньи рушились грузовики с людьми, сыпались в черную воду чемоданы, покрышки, мешки, раскрыв безмолвные рты, уходили под лед его товарищи. Разрывы снарядов, косое пламя превратили ночь в день. Он, помнится, лежал за ледяным торосом. И вдруг тугая сила подхватила его, как перышко, понесла к сияющей трещине. Он цеплялся за снежные наносы, дико кричал, прощаясь с жизнью. И… проснулся. Две головы соседей оторвались от подушек, сонно-непонимающе глянули в его сторону. И снова все стихло в бараке. Борис больше не пытался заснуть, лежал с открытыми глазами, перебирая в памяти пережитое. Даже не верилось, что совсем недавно, потеряв счет времени, душа его, все, что оставалось от человека, слабо витала в насквозь промерзшей комнатушке, безучастная ко всему происходящему, а сам он без волнения и страха ждал близкой смерти…
Утром Борис вышел из дверей барачного общежития и невольно зажмурился. Березки вокруг барака были украшены сверкающими хрустальным иглами. Казалось, дотронешься до них рукой — хрусталики зазвенят. Неслышно подошел Генка Шуров, охотно пояснил: «Днем мороз отпустил, а вечером снова подморозило, крепко схватило подтаявший снежок. Отсюда волшебство». Однако Борис не поверил в такую прозу. Он видел чудо, свершившееся в его честь, и не желал в этом разочароваться. Жизнь снова приобретала очертания, вкус и цвет. Солнце, медно-красное, словно нехотя, вставало не с линии горизонта на востоке, оно с трудом выбиралось из лабиринтов комбинатских труб. У Бориса снова защипало глаза, вспомнились вещие слова матери перед страшной ее кончиной: «Не грусти, сынок, жизнь проходит полосами, будет и у тебя радость». Что ж, если уравновесить перенесенные им муки, то впереди его ждет долгое и устойчивое счастье.
— Борис! Я с ног сбился, ищу тебя! — В дверях барака стоял Валька Курочкин — деловой, строгий, в рабочем комбинезоне. — Неужто еще не умывался? Живо, живо собирайся.
— Рано еще.
— Нужно до смены зайти в отдел кадров, переоформить тебя в доменный, к нам, Ахмет уже договорился с самим Каримовым. Там анкету заполнишь, на 16 страницах, попотеть придется, вспоминая девичьи фамилии прабабушек. Сам-то в партии кадетов не состоял? А в революции 1905 года на стороне царской охранки не участвовал? Нет. Тогда порядок! Будешь с нами чугун плавить…