В доменном цехе даже зимой жара, как в экваториальной Африке, хотя давным-давно горновые вышибли все стекла, чтобы хоть сквозняки дали приток свежему воздуху. Но все напрасно. Дым, копоть, окалина с головы до ног покрывали горновых, желобщиков, газовщиков и водопроводчиков, и не спасал людей даже холод за стенами цеха.

Борис Банатурский мало-помалу втягивался в тяжкую доменную работу, привыкал к нечеловеческим нагрузкам, не успевал за работой улавливать дни, забыл, какой на дворе месяц и даже год. Круглые сутки стояли в глазах чумазые лики, всполохи выпускаемого из леток чугуна. Днем — плавки, вечерами — поиски тепленького местечка под вентилятором. Казалось, ничего уже не в состоянии удивить, всполошить, воскресить память. Однако 31 декабря 1942 года запомнился ему во всех деталях. После обеда на литейный двор цеха въехала черная «эмка», из нее тяжело выбраться и зашагал, опираясь на трость, сам начальник комбината. Его тотчас окружила невесть откуда взявшаяся свита. Был начальник в генеральской шинели, папахе, тяжко, с присвистом дышал. Генералу было жарко и, видимо, душно, возле горна распахнул шинель и ослепил стоящих на смене блеском орденов.

Бригаду Вальки Курочкина собрали прямо в литейном пролете, оставив у печей подменных. Прежде чем начальник комбината успел раскрыть рот, знакомый уже Борису генерал Каримов быстро и ловко раздал ребятам талоны на «гвардейский обед». Начальник комбината, сняв перчатку, прошел вдоль неровного строя чумазых ребят, каждому пожал руку, каждого поздравил с наступающим 1943 годом — годом великих побед и свершений. Затем приостановился, чтобы перевести дух. Каримов был тут как тут, протянул генералу чистый платок, чтобы тот вытер зачерневшую ладонь.

— Сынки мои! — простуженным басом проговорил генерал, и от этого теплого обращения слеза пробилась у Бориса. — Хочу объявить вам свой приказ: «Фронту нужен металл, много металла. Поэтому с завтрашнего дня доменному увеличен план еще на семь процентов. Чем смогу отплатить вам, сынки мои, за сию сверхчеловечную работу? Сам не знаю. Пусть вознаградит вас сознание того, что вы приближаете победу. А я… — глянул в сторону Каримова, — сто литров молока выделяю, да талоны на доппаек, все, что могу, все, что могу… Далее, как обычно, генерал призвал собрать в кулак все силы, волю, умение, утроить трудовое напряжение, проявить классовую сознательность. В этом месте кто-то из подручных качнулся и тихо сполз на землю, потерял сознание. Его оттащили за печь, в тепло и затишье. Генерал, заметив потерю, нахмурился, однако, промолчал. Прошел осматривать агрегаты, но дальше литейного двора не пошел, дабы не смотреть на изрядно прохудившиеся печи.

Обычно, отработав смену, ребята бригады под любым предлогом старались не уходить из цеха. Зима была в разгаре, до барака надо было топать более четырех километров. В цехе же было хоть и шумно, и грязно, зато всегда тепло. Каждый облюбовывал себе «мировое» местечко либо возле вентиляционной решетки, либо возле воздуходувок, либо устраивался поудобнее возле сливных желобов, не обращая внимания на соседство кипящего металла.

Все было бы сносно, однако имелись у завсегдатаев ночлегов в цехе злейшие враги — вооруженные вохровцы. О, это были, как на подбор, жестокие людишки. Большинство из них укрылись на комбинате от призыва в Красную Армию, от фронта, имелись тут и здоровенные лбы, которые ворочали большими деньгами. Никто толком не знал, чего они охраняют, кроме проходных. Колонны заключенных, ссыльных сопровождали конвоиры внутренних войск. Зато всем было известно, что от этих вооруженных нелюдей пощады ждать не приходилось ни старикам-доходягам, ни бабам. За малейшую оплошку они разделывались с виновными по-своему — брали за укрытие от наказания хлебные карточки, талоны на «гвардейские обеды», а то и срывали безо всякой жалости худую одежонку с плеч. А провинности, конечно, у ребят имелись. Они, как было сказано выше, старались не уходить из цеха после смены. Вохровцы, эти шакалы в овечьих шкурах, рыскали по закоулкам цехов, вылавливали и вынюхивали «пoдпольщи-ков», и ежели у кого не было «откупа», силой выталкивали взашей на мороз, за ворота. С вечера до рассвета продолжались эти печальные игры в казаков-разбойников, в которых перевес, естественно, был на стороне вооруженной охраны. Совсем плохо стало ребятам из бригады Вальки Курочкина, когда им согласно приказу директора выдали «американские баретки в двадцать четыре клетки» — парусиновую обувку на толстой деревянной подошве. Попробуй-ка, сбеги от ВОХРа, когда треклятые «копыта» точно указывали охранникам направление беглеца.

Тяжко давался металл военной поры. Пожалуй, без особого преувеличения с трудом горновых мог сравняться труд каторжного на галерах. Ребятам приходилось «держать огонь» в печах без смены по десять-двенадцать часов, корчась и задыхаясь от удушья, от наплывов ядовитого газа, бурого, густющего дыма, клубы которого уходили не в вентиляционные камеры, как положено, а вздымались под купол разбитой крыши, «под юбку», как шутили доменщики. Мириады «белых мух» — огненных искр, во время плавки больно жалили руки, ноги и лицо, насквозь прожигали одежонку, слепили глаза. Борис поначалу удивлялся, видя цепочки слепцов, потерянно шастающих по закоулкам необъятной комбинатской территории. Оказывается, им выжгло глаза выбросами металла. И никто из высшего начальства не обращал на такие «мелочи» внимания. «Людишек», так называли рабочих заключенные, имелось предостаточно, зато металла для изготовления снарядов и авиабомб не хватало катастрофически. И неудивительно, что начальники цехов думали лишь о том, как полностью обеспечить госзаказ, о страшной цене не думали, в любом случае прикрывались спасительной фразой: «Все для фронта! Все для победы!»

Однажды Валька Курочкин показал ребятам довоенную брошюру, в которой говорилось, что доменщикам положено выдавать в месяц брезентовую куртку, войлочную шляпу и черные защитные очки. Ребята пошутили, оглядев себя:

— Нам только черных очков и недостает, настоящими неграми будем.

Все обмундирование доменщиков составляли ватники, прожженные до такой степени, что, казалось, дыр в них больше, чем материи. Но все равно комбинат работал, жизнь продолжалась. Выпустив из гудящего чрева печи очередную плавку, доменщики уступали места следующей смене, сами, найдя затишок, опускались на металлический пол, густо усыпанный окалиной, закрывались с головами теми же ватниками и забывались до первой тревоги, связанной с появлением в цехе вохровцев. Обычно спали крепким сном, не слыша даже грозного рева кипящего чугуна, гулких ударов паровых молотов в соседнем прессовом цехе.

Борис вскоре привык к мысли, что война вообще никогда не кончится, что горькой судьбой ему уготовано весь век работать до изнеможения, спать на голом полу, жить впроголодь, слепнуть, и, в конце концов, по-собачьи подохнуть под заводским забором.

В Ленинграде, в кольце блокады, и то людей жалели, а тут…

В тот памятный для Бориса день в цеховую столовую сразу после обеда, а не под покровом ночи, как обычно, привезли на грузовике мороженый картофель. «Пища богов» была плотно прикрыта зеленым брезентом, которым маскируют ящики со снарядами. На горке картофеля гордо восседали два вохровца с винтовками образца первой мировой войны. Едва грузовик притормозил у «черного» служебного входа столовой, как его мгновенно окружили «богодулы», ослабевшие от непосильного труда и болезней «доходяги»-инвалиды, которых полушутя называли «Доход Петровичами». Они круглый год бродили по огромной комбинатской территории, попадали в «отловы», но вскоре снова оказывались на прежних местах, сшибали, где можно, куски, очищали свалки возле столовых.

Неизвестно, какими путями узнали «доходяги» о заветном грузовике. Вохровцы слезли с автомобиля, взяв «винторезы» наизготовку, дабы не допустить посягательства на государственное добро. Разгрузка началась. Мольбы, напускные слезы голодных «доходяг», просьбы кинуть пару штук картофеля «назубок» их не тронули. Зато сердобольные бабы-грузчицы стали ненароком промахиваться, бросая деревянными совками картошку мимо ящиков. «Мерзляки» звонко стекались о землю, будто рядом ударяли осколки мины. «Богодулы» бросались за добычей, не обращая внимания на удары прикладами, хватали мерзлые кругляши, засовывали их в карманы, набивали пазухи.

Борис, волею случая, тоже оказался тут и вместе с увечными и больными увлекся охотой за картофелем. Он не сразу приметил Эльзу, хотя девушка в упор смотрела на него. Вдруг кто-то словно толкнул парня, он вскинул голову и… увидел девушку с удивительно голубыми глазами, тонкими изогнутыми бровями. Борис не заметил стеганого рваного ватника, что мешком висел на плечах феи, ни грубых ботинок, ему казалось, будто у девушки все ладно и прекрасно, все ей к лицу. Но… не эта ли немка, была в столовой? Догадка обескуражила Бориса, рванулся было прочь, но что-то остановило парня. В прошлый раз, в столовой, когда они поцапались, он просто не успел разглядеть девчонку, а теперь оробел настолько, что забыл даже про картошку.

— Я мимо проходил, — неуверенно начал Борис, — вдруг вижу… Кажется, Эльза Эренрайх. — Сразу вспомнил трудную фамилию. — Ты?

— Я, самое настоящее фрицевское отродье, — горько улыбнулась Эльза, глаза девушки стали печальными, она невольно съежилась, представив себя деревенской юродивой, которую терпят ради уродства. Вот сейчас седой вновь оскорбит и плюнет вслед. — Я надеялась увидеть тебя и, кажется, мне это удалось.

— Придумщица! Никого ты не хотела видеть, просто мы столкнулись. И про отродье, если можешь, не вспоминай, ладно? — Борис ужасался тому, что произносили его уста: как можно мило беседовать с представительницей нации, которую ненавидишь?

— Посуди сам, разве я виновата, что нас взяли и выселили?

— Ты права, только я… — Борис прикусил язычок. Мослатый подозрительный дядька, кривой на правый глаз, грыз крепкими зубами мерзлую картошку прямо с кожурой, вроде бы осторожно прислушивался к их тихому разговору. Не дай бог, донесет, что якшался с немкой, «схватишь червонец» без права переписки. Борис, как и все ребята бригады, наизусть знал все пункты и подпункты страшной «пятьдесят восьмой статьи».

— Отойдем в сторонку, — Эльза будто прочитала его мысли, — здесь людно. И потом…там голодные люди, мне так жаль их. — Эльза, не дожидаясь согласия Бориса, пошла к пролету между доменным и прессовым цехами. И, странное дело, Борис Банатурский — человек, во сне и наяву живущий мечтой о мести немцам, как привязанный, двинулся за девушкой.

— Разгуливаешь по территории в рабочее время? — с трудом изыскал повод для продолжения разговора. В душе все еще садняще сидел страх. Только теперь стало доходить до него, какой опасности подвергает себя, разговаривая с немецкой ссыльной. А тут еще мослатый приблизился к ним.

— А ты тоже не на плавке?

— Я? — Борис, не раздумывая, вытащил из кармана заветный талончик на «гвардейский обед» и устыдился наивного бахвальства, словно ощутил совсем рядом собственную тень, которая скривилась от боли. Боже! Как здорово, что девчонка не ведает, каким «героическим» трудом завоевал он эту драгоценную для любого «оборонца» награду. Разве расскажешь ей, что живет на милостыню земляков, которые усиленно подкармливают его, отдавая по очереди свои драгоценные талоны. — Тебя устраивают мои оправдания? Хотя… зачем весь этот разговор?

— А почему бы нам не поговорить? — осмелела Эльза. Лицо ее просветлело и стало еще краше и привлекательней, полные губы сложились в осторожную доброжелательную улыбку. И она показала Борису точно такой же, правда, с иной литерой, талон, чем окончательно сразила и устыдила седого.

— От души рад, — Борис в душе невольно позавидовал Эльзе: подумать только: в чем душа держится, кожа да кости, а как работает, не чета мне, но… Не рано ли восторгаюсь? Припомнился короткий разговор в столовой двух посудомоек, мол, немка-то стибрила талон у какого-то работяги. «Глупости! Чушь! — попытался отогнать сомнения. — Один раз еще можно украсть талон, но…»

— Я чем-то тебя обидела? — сомнения Бориса не укрылись от глаз Эльзы.

— Ответь, пожалуйста, только честно, — не удержался Борис, — неужто ты по две нормы в смену даешь? — многозначительно глянул на талон, который девушка все еще держала в руке.

— Да не оскудеет рука дающего, — простодушно улыбнулась Эльза, — сама не понимаю, за какие заслуги мне выдают талоны, может, ты объяснишь? — Глаза Эльзы наполнились тревогой, одно упоминание о незаслуженной награде вызывало странную дрожь в теле, острые рыжеватые реснички девушки затрепетали. Она вдруг ужаснулась бездне, которая внезапно открылась перед мысленным взором — тюремные решетки на окнах, суровый суд за обман государства. — Нас, ссыльных, больше, чем пятьсот человек, а талон на «гвардейский обед» каждый день дают только мне, я отказывалась, но… если бы ты знал, как мне стыдно перед женщинами.

— Мистика! — Борис не нашел иных слов, ибо рассказ девушки мало походил на правду. Почувствовал легкий озноб в теле: разве можно было так рисковать? За немкой, конечно, глаз да глаз, а он… тоже мне, нашелся третейский судья. «Уйти, немедля надо уйти!» — наказывал себе, но мозг словно пришел в противоречие с ногами, ноги не шли, не подчинялись.

— Я, признаюсь тебе, неумеха, — зашептала Эльза, — плохо работаю, старший контролер постоянно шпыняет в бок, грозится, но… каждый день на участок приходит важная тетя из конторы, вручает талон, ехидненько так посмеиваясь, заставляет расписаться и удаляется. Я каждый раз, как дура, бегу за ней, сую талон, спрашиваю: «За что сие?» Бесполезно.

— Вот сатана! — Бориса растрогало признание девушки, ее доверие, могла ведь и приврать, как проверить? Оба не заметили, как подошли к запорошенной снегом скамейке, Борис смахнул ладонью снег и, не сговариваясь, оба присели на холодную железную скамью, впервые взглянули в лицо друг друга и засмущались, но через мгновение глаза их вновь встретились. Сближение произошло так естественно и просто, что Борис окончательно забыл и про мослатого мужика, который шастал где-то поблизости, и про недавние страхи.

— А что это у тебя на лице? Обидел кто?

— Где? Ах, это? Споткнулась, наверное! — Эльза потрогала синяк под глазом, и он сразу засаднил. — Я, Борис, очень несчастна, — призналась девушка.

— Я тоже, — смутился Борис. От Эльзы исходил какой-то странный обволакивающий свет. Она, будто гипнозом, вытягивала из него слова и признания, от которых самому становилось страшно и неуютно.

— Сиротой стала, — опять тихо сказала Эльза. — Без родины, без отца.

— И я тоже, — вытолкнул из себя Борис.

— Ссадины зарастут, — совсем по-взрослому произнесла Эльза, — а вот душа… Мне очень плохо, Борис, — Эльза хлюпнула носом, — и про боль рассказать некому.

— Что ж, выкладывай, покуда я добрый. — «Боже, что со мной происходит? Зачем я играю чужую роль?» Борис растерянно оглянулся, почувствовав спиной чей-то настороженный взгляд. Мослатый мужик, привалясь к косяку двери котельной, не скрываясь, наблюдал за ними.

— За конвейером не успеваю, уже шесть болванок пропустила без осмотра, а талон… будто граната в руках, в ней большая опасность. — Эльза утерла мокрые глаза кулачком и выжидательно уставилась на Бориса. Так смотрит обиженный и недоумевающий ребенок на взрослого дядю, ожидая совета.

— Что тебе? Бери, пока дают! — Борис не знал, как успокоить девушку, начал нести околесицу. — Допустим, в управлении сидит человек, который втайне симпатизирует вам, немцам, вот он… Спохватился: какую чушь городит! Заметил, что руки Эльзы посинели от холода, и его вдруг посетила странная мысль: взять бы ее ладошки в свои, согреть бы своим теплом. Удивился, что додумался до такого. С девчонками он еще никогда не имел дела, а тут вдруг пожалел. Кого? Немку, чьи сородичи не пожалели его мать, сестру, родичей. Чтобы остудить вновь вспыхнувшую ненависть, досадливо спросил:

— Сколько тебе лет стукнуло?

— Много. Шестнадцать с половиной. Пора бы разбираться в жизни. Моя бабушка, ее звали Луизой, уже в десять лет научила тринадцати основам жизни, я их хорошо запомнила, но как это применить здесь, не знаю. Прости, что про всякую ерунду рассказываю.

— Тринадцать основ жизни? Что это такое? — заинтересовался Борис, оказывается, эта немецкая девчонка не так и наивна, как он полагал.

— Это из божественных книг, — голова у Эльзы была ясной, тело легким, да и мороз словно отпустил, захотелось довериться этому парню, вывернуть всю душу наизнанку, — если хочешь, я вспомню, жаль, руки замерзли.

— Расскажи, прошу! — Борис осторожно взял пальцы девушки и стал согревать их своим дыханием. Она не отняла руки. А он все еще дивился на самого себя: ведь они едва знакомы, вовсе разные люди, можно сказать, кровные враги, однако почему-то Борису казалось, будто знают друг друга давным-давно.

— В мире есть основа основ, без них трудно понять ход событий. Ой, смотри, картошка из-за пазухи выкатилась. Подбери, не смущайся. А про основы… «Кто знает тринадцать? Я, /сказал Израиль/, знаю тринадцать: тринадцать божественных свойств, двенадцать колен, одиннадцать звезд, десять заповедей, девять месяцев до рождения ребенка, восемь дней до обрезания, семь дней недели, шесть книг Мишны, пять книг Закона, четыре праматери, три патриарха, две скрижали заповедей, но един Бог на небе и на земле».

— Един Бог! — как эхо повторил Борис. — Про Бога я знаю маленько. Про девять месяцев до рождения ребенка тоже слыхал, а про остальное… — У него возникло новое ощущение легкого недоумения и даже расстройства. Все происходящее было противоестественным. Оба изгоя ушли со смены, философствуют, а ведь им уготовано, как карасям, место на раскаленной сковородке. Не так ли и мы, людишки-греховодники, отлично представляем, что нас ожидает за гранью земного бытия, однако переломить себя не в силах, идем супротив закона, надеясь на всесильный русский «авось».

— А ты в Бога веришь? — неожиданно спросила Эльза и затаилась, будто втянула голову в ворот фуфайки. Для нее это было очень важно: верующие зла не плодят.

Борис задумался. Что на это ответить девушке? Соврать легче легкого, но зачем? Всю сознательную жизнь — в школе, дома, в ремесленном училище им, пацанам, не уставали вдалбливать сомнительную истину: «Бога нет! Человек произошел от обезьяны, религия — это гнусная выдумка зажравшихся, осатанелых попов, сосущих кровь трудового народа». До сих пор в уме хлесткий лозунг: «Религия — опиум для народа!» Ему, мальчишке, ничего не оставалось, как безоговорочно верить партии и правительству, умным людям, хотя Борискина бабушка слыла богомольным человеком, истово молилась, ходила по воскресеньям в церковь. Он помнит, что бабушка была еще и чем-то вроде колдуньи. Во дворе старухи толковали, будто у нее по ночам кто-то перелистывает страницы Библии. Даже делали проверку. Оставляли на ночь открытую Библию, помечали страницу. Даже он как-то слышал, как шелестели страницы и закладка оказывалась совсем в ином месте. Однажды и у него вера в безоговорочный атеизм сильно поколебалась. Дело было в блокированном Ленинграде. Фашистские «Юнкерсы» шли на город волнами, от бомбовых ударов содрогалась земля, тяжелело небо, здания рушились, будто были построены из песка. Во время бомбежки Борис случайно очутился в укрытии во дворе ремесленного училища рядом с замполитом — ярым говоруном, по его же собственным признаниям, убежденным безбожником. Замполит вжался в землю и не замечал его. Осколки звонко били по камням, земля ходила ходуном, воздушной волной его время от времени приподнимало и вновь втискивало в землю. И тут-то Борис увидел подлинное лицо замполита. Главный атеист шепотом творил молитву. Сидя лицом к земляному окопу, он твердил: «Господи! Спаси и помилуй! Ради всего святого пронеси смерть мимо! Не дай сгинуть во цвете лет!». Помнится, это открытие потрясло Бориса не меньше, чем яростная бомбежка. Оказывается, замполит все время нагло, беспардонно врал. Лгал, не страшась божьей кары, хотел обмануть ребят и весь мир, молясь сразу двум богам — отцу небесному и правителю земному. Что касается веры, то своим мальчишеским умом он давно чувствовал: «Должно же быть Нечто, сотворившее весь этот прекрасный и ужасный мир. А кто на такое способен, кроме Бога? Нудные и заученные рассказы преподавателей и лекторов о миллионнолетней эволюции природы, о далеких предках человека — обезьянах, мало кого убеждали.

Пауза в разговоре с Эльзой становилась все напряженней и тягостней. Он, словно кот, держал в ладонях ее тонкие пальцы, упрятав коготки. Девушка с замиранием ждала ответа, смотрела на парня широко распахнутыми глазами, будто от его откровения зависела вся ее последующая жизнь. А Борис, чтобы не показать представителю враждебной нации свою политическую отсталость, попытался уйти от прямого ответа:

— Вконец я во всем разуверился. Бог-то, конечно, есть, только почему он допускает войны. — Пытаясь быстрей закончить разговор, вынуждающий говорить полуправду, Борис «переменил пластинку». — Ты сказала, что сирота, а что стало с отцом, с матерью?

— Ничего я о них не знаю, — уклонилась от прямого ответа Эльза, и он по-своему понял ее уклончивость: верно, отец воюет против наших, за фашистов. — Одному поверь: хорошие, добрые были люди Эренрайхи.

Жар бросился в лицо Бориса, ему захотелось отвернуться, уйти, куда глаза глядят. Словно прозрение накатило, будто глянул в волшебное зеркало, увидел себя рядом с немкой: «С какой стати я миндальничаю с фрицевым отродьем? Сказать ей пару крепких слов, чтоб земля под ногами загорелась. Его мать, в сорок лет, осталась в промерзлой квартире мертвой, непогребенной, дядя Семен — трубач фабричного духового оркестра, мастер по наладке швейных машин, остался сидеть в качалке парализованным, видя перед собой на кровати мертвую жену и годовалую дочь. Мои земляки — ленинградцы — изможденные, полуживые, из последних сил обороняют город от озверелых фашистов, а он, трижды умиравший и трижды воскресший, оказался жалким отступником, предателем, мило беседует с немкой да еще интересуется ее негодяем-отцом. Как он мог забыть о времени, о войне. Не мы, а они фашисты, ворвались в нашу страну с оружием, с газовыми камерами, с концлагерями, пришли убивать нас, завоевывать для своих белокурых бестий жизненное пространство. Это ее сородичи сделали из него, семнадцатилетнего здорового парня, инвалида.

Эльза нутром чувствовала, какие бури бушуют в душе Бориса, смиренно ждала его всепроясняющих слов. Он же по-своему истолковал ее дружелюбность, абсолютно не ведая, какими свирепыми когтями сомнение впилось в его израненную душу.

— Пожалуйста, не думай ничего плохого, клянусь тебе, — искренне прошептала Эльза, — все наши беды, твои и мои, из-за Гитлера. Отца забрало в самом начале войны энкеведе, потом приехали нас выселять, будто бы мы помогали фашистам, сброшенным в Поволжье на парашютах, а ничего не знали о парашютистах, честное комсомольское. Отец был тихим, задумчивым, и вдруг… враг народа, немецкий шпион.

— А шпионы вообще тихони на вид! — не удержался от ехидной реплики. — В больших начальниках, наверное, ходил твой папочка?

Помнил по довоенному Ленинграду: забирали в НКВД, в основном, крупных начальников, носящих нерусские фамилии. Бывало, они, огольцы, за которыми не было достаточного отцовского догляда, тайно собирались по ночам на чердак своего пятиэтажного дома на Невском проспекте, в знаменитом на весь город доме, где располагался фирменный магазин «Фрукты». С чердака огольцы смотрели захватывающее и к тому же бесплатное кино, которое демонстрировало НКВД буквально каждую ночь. Начиная с часу, во двор въезжал черный «воронок» — крытая карета, за ней прикатывала черная «эмка». Из машин выходили люди в гражданской одежде, и вскоре из квартир выволакивали «врагов народа». Он, как и все мальчишки, искренне верил, что именно в их доме № 59 находится штаб диверсантов и террористов, скорее с радостью, чем с сожаленьем провожали «врагов» глазами. Но однажды, темной летней ночью, чекисты буквально выволокли из четырнадцатой квартиры профессора Либова — старикашку лет восьмидесяти, который без посторонней помощи давно не покидал своей квартиры, он даже не имел телефона, и Борису стало не совсем ясно, как же мог профессор вредить любимой стране? Борис про себя чертыхнулся: «Ошибочка вышла. За Либова могу головой поручиться». Бедняга профессор сам идти не мог, «ежовые рукавицы» буквально тащили Либова волоком, ноги старика волочились, бились носками по каменным ступеням. И тогда он впервые засомневался в правоте НКВД, хотя и знал, что сомневаться советским людям не пристало. За всех думал и за всех сомневался великий вождь народов мира. И сейчас, в который раз, Борис попытался ожесточить себя: «Как я могу выбирать, сравнивать несравнимое».

— Отец любил конюшни строить, — Борис пропустил начало ее рассказа, — завистники оговорили его. Эльза попыталась заглянуть в глаза Бориса. — Будто батя в колхозе трудился, а его в шпионы зачислили, какие сведения можно передавать из конюшни?

— Не веришь и не очень хотелось! — Эльза решительно встала, постучала озябшими ногами. Сунула в его ладонь свою ледышку. — Прощай, седой! — Одернула куцее пальтишко, повернулась, но Борис придержал ее руку.

— Хватит исповедоваться! Видишь, сколько картошки набрал, аж девять кругляшей. Пища на большой палец с присыпкой. Айда к нам, в доменный. Согреемся, картошки с хрустящей корочкой напечем. — И глуповато пошутил: «За опоздание тебя не посадят, ссыльных под указ не подводят. Скажешь, обедала, очередь к раздаче была. Ну, как, идешь?»

Эльза отрицательно покачала головой. Девушка не восприняла предложение Бориса всерьез. Она затравленно оглядывалась вокруг, упоминание об опоздании вызвало в памяти вчерашнюю головомойку. Чуточку отогрело сердце сознание того, что этот парень, один из немногих, хоть и хорохорится, но втайне сочувствует ей, сопереживает. Однако просветление длилось короткое мгновение. Эльза вспомнила: третьего дня в бараке повесилась одна из ссыльных, оставила приколотую на груди записку, мол, во всех ее бедах виновата Эльза Эренрайх, которая донесла начальству о ее антисоветских разговорах. Эльза вновь всхлипнула. «Разве я Иуда?» — безо всякой связи с предыдущим разговором спросила Бориса.

— Брось хныкать! — строго наказал Борис. — Какая же ты иуда, когда духу-то у тебя с облачко. — Борис тоже внутренне мучился угрызениями совести — пора было возвращаться на смену.

— Проклятые талоны! — глухо простонала Эльза. — Женщины на меня злобятся, подозревают в худых делах.

— За что? — Борис спросил машинально, у него было такое состояние, что разговаривает с немецкой девчонкой кто-то другой, а он лишь стоит в стороне и удивляется их глупой наивности. Ему казалось, что сегодня обнаружились два разных человека, сидящие внутри него. Один вполне взрослый, умудренный опытом, не по возрасту все понимающий, дающий толковые советы, другой, наоборот, ощущал полнейшую беспомощность и никчемность, шелухой необязательных слов пытался прикрыть собственные сомнения.

— Какие из крестьян шпионы? — повторил Борис, скривил губы. Не мог представить себе, что немцы могут доить коров, так в детстве его поразило то, что учителя в школе, как и все обыкновенные смертные, ходят в туалет. — Где же вы жили?

— В колхозе имени композитора Вагнера, в дальней глубинке, — с удовольствием объяснила Эльза, ей больше не хотелось оправдываться, чувствовать собственную незначительность, — однажды отец привез из города Энгельса пирожное «Эклер», до сих пор название помню, только тогда поняла, что за околицей колхоза есть другой мир большой и малопонятный. — Так, разговаривая и, поодиночке дрожа душой, желая разбежаться и однако продолжая идти вместе, Эльза и Борис очутились в складе руды, здесь тоже было холодно, но не ощущалось ветра.

— Вы жили на Волге, в России, так?

— Конечно. Ох, какой ты глупенький! — всплеснула руками Эльза. — Наконец-то догадался.

— А Германия? Эта ссылка? Ты мне голову совсем задурила. — Борис, к своему стыду, только-только догадался, какие это немецкие ссыльные, и у него гора свалилась с плеч. — И вы с теми немцами не виделись?

— Виделись. Года за два до начала войны Советский Союз и Германия, я слышала, заключили какое-то важное соглашение и тогда к нам, в Поволжье, стали часто приезжать немцы оттуда, из фатерлянда, всякие дальние родичи, однофамильцы и просто любопытные богатеи. Товаров в магазинах стало столько, что глаза разбегались, потом все пропало. Сначала товары, потом … — Эльза не договорила, вскинула свои золотисто-голубые одурманивающие глаза и замолкла. И повинуясь непонятному, но властному порыву, взяла Бориса за руку. И он, инвалид, доселе безразличный к радостям жизни, примирившись со своей жалкой участью убогого, вздрогнул, кровь прилила к лицу и закружилась голова, но совсем не так, как прежде кружилась от недоедания, от гнилого воздуха. А Эльза, будто сказочная фея, которой известны секреты обольщения, продолжала опутывать Бориса своими чарами, которых он боялся и ждал одновременно, она протянула руку к его заношенной кроличьей шапке, сняла ее и осторожно погладила Бориса по ожившим на мгновенье седым волосам, опустила руку ниже и невесомо провела по давно немытому лицу, будто снимая черную маску и высвобождая первородное, чистое обличье, видимое ей одной.

— Можно, я буду звать тебя Элей? — Столь счастливая мысль пришла к Борису неожиданно, будто ангел-хранитель, довольный его сегодняшним поведением, шепнул на ухо подсказку. Он наивно предположил, что забыв настоящее немецкое имя девушки, как бы отделится сам и отделит ее от позорной нации, снимет с души часть неосознанной, но гнетущей вины.

— Зови, если тебе так хочется. — Эльза как бы осторожно выглядывала из полумрака, присматривалась к совсем иному парню, в которого превратила Бориса она.

— Какие у тебя поразительные руки, — тихо произнес Борис и не узнал собственного голоса, словно оробевший нищий просил подаяния у важного богача. — И глаза.

— Глаза, как глаза. — Если бы он видел, как Эльза расцвела от его малозначительных слов. Ведь, как и он, предполагала, что жизнь кончилась, что она, мослатый немецкий волчонок, попала в жизненную клетку к таким же, как она, изгоям, и ее теперь можно любому тыкать палкой в бок, а вместо конфет бросать за решетку бумажные фантики.

— Как легко и просто с тобой говорить, совсем, как с русской девушкой, — Борис опять запоздало догадался о новой оплошке, как ни скажет доброе слово, оно переворачивается злым, будто ангел-хранитель улетел на время, уступив его душу сатанинской силе, сам не понимал, почему доверяется немке, почему встреча оставляет такой тревожный и волнующий след. — Так мы идем в доменный?

— Я боюсь.

— Глупышка! Со мной тебя никто не тронет. — Борис снова, уже смелее взял девичью руку в свою ладонь, ощущая, как горячо пульсировала под тонкой кожей ее живая кровь, и эта пульсация отдалась горячей волной, оглушила, лишила возможности рассуждать здравомысляще.

— Чего волноваться, — продолжал уговаривать Борис, — талон получила — получила, столовая — не близкий свет, у раздачи — очередь. Доложишь своему начальнику, так, мол, и так, раз выдают талоны, значит должны выделять время на обед. В случае неувязки меня в свидетели позови. — Тебя позову, — с каким-то особым значением произнесла, и вдруг решимость накатила на нее, — а доменный далеко?

— Видишь, каупер? Широченную трубу? — Борис уже внутренне торжествовал: такая красивая девушка согласилась пойти с ним. Впервые в жизни он приведет свою подругу, покажет Генке Шурову, бригадиру, Ахмету. Обычно, перед отбоем, парни часами говорят о девушках. Борис всегда отрешенно слушает эти тылгурашки. Теперь и он сможет вставить в разговор словцо. Правда, в глубине души у него саднила тревога: не дай бог, если узнают, что Эльза — немка, хотя…по-русски она говорит чисто, называть ее можно Элей, Элеонорой.

— Меня там не обидят?

— Разве я не похож на благородного рыцаря? — грустно пошутил Борис, и грудь его пронзила острая боль: «Хорош рыцарь! Едва ноги переставляет. Господи! Зачем, ради чего я увязаю в этой трясине! Чуть раньше иль чуть позже с меня спадет глупая бравада, и Эльза увидит страшную правду: король и впрямь окажется голым, да вдобавок ко всему еще и нищим телом и духом. Однако слово не воробей…»

— Ну, смотри, ухажер! — Эльза шутливо погрозила Борису пальчиком. — Отвечать за меня будешь. — Она чувствовала, что Борис как бы раздвоился — ему хочется легонько возгордиться и в то же время тревога не исчезает из его глаз.

— Перед кем отвечать? — продолжал манипулировать пустыми словами Борис, — может, у тебя в прессовом, как говорили в Замартынье, дроля завелся?

— Дроли у меня нет, но есть немецкий, — она живо поправилась, — есть советский немецкий народ.

Борис повел девушку не по натоптанной тропе, идущей от итеэровской столовой, а напрямик, по самой кромке границы запретной зоны, там вообще мало кто ходил, опасаясь злых овчарок, которых изредка выпускали из караульного помещения, собаки имели длинные поводки, бежали вдоль забора, таща цепь, верхний конец которой был закреплен на проволоке, висящей в двух метрах от земли. Да и сейчас часовые на вышках отлично их видели, одни показывали кулаки и матерно ругались, другие делали непристойные движения и сами же хохотали. Радостный порыв Бориса быстро угас. Шагая чуть впереди девушки, он откровенно жалел себя, жалел, что пригласил Эльзу. Как же он не подумал, что подвергает опасности не только себя, но и ее. Вдруг кто-то из знакомых встретит с девчонкой в рабочее время? А еще хуже будет, если застукают вохровцы. Тут верняк — солнышко наблюдать сквозь решетку. Борис покосился на Эльзу — девушка очень спешила, крохотная капелька пота блестела у нее на щеке, но Борис уже, кроме досады, никаких чувств к Эльзе не испытывал. «На кой лях она увязалась за мной? — досадливо подумал об Эльзе. — Сидела бы в своем немецком шалмане, за колючей проволокой». — Его уже откровенно раздражали любые мелочи. Даже рассказ об отце предстал в ином, искаженном свете: «Никакой он не колхозный строитель, просто замаскированный враг».

Нет, определенно с ним что-то неладное происходило. Метров за сто от ворот доменного, лихорадочно ища повод, как бы избавиться от спутницы, Борис вновь покосился на чистое, доверчивое и оттого еще более милое лицо девушки и устыдился собственных мыслей, аж жаром обдало. «Разве я не имею права показать девчонку друзьям?» — попытался найти оправдание своему поступку.

Ему удалось вполне благополучно провести Эльзу мимо первой домны, проскользнуть в отделение, где разогревали массу для покрытия литейных желобов. Здесь было жарко и, к счастью, полутемно. Приветливо мерцал желтый огонь в методических печах, шипела в специальных емкостях серая масса. Старичок-богодул, притаившийся в углу, как мышь, при их появлении вскочил, готовый дать тягу, но, увидев парня с девушкой, совсем не похожих на ненавистных вохровцев, успокоился, снова затаился в темном уголке.

За пазухой картофелины начали оттаивать, неприятно холодили грудь. Борис достал перочинный ножик, аккуратно нарезал картофель белыми ломтиками, разложил на железном листе, придвинул самодельную сковородку, ею здесь пользовались многие, к огнедышащему отверстию, к прогару печи. Они присели и молча стали наблюдать, как розовели, пузырились ломтики, распространяя одуряющий запах. И не было для Бориса и Эльзы ни тревог, ни страха.

— Тебе здесь нравится? — Борису так хотелось найти особенные слова, растопить стену сомнений и тревог, которая отделяла их друг от друга. Тепло, близость, огонь располагали к философскому осмыслению их положения. — Вот так бы всю жизнь, а?

— Согласна! — Эльза придвинулась к Борису и коснулась его боком, осторожно оглянулась на старичка в щели. — Хорошо, что рядом никого нет. А этот старичок…Он, наверное, голодней нас. Мы дадим ему ломтик?

— Угостим, обязательно, у нас картошки — навалом, целый лист.

А завтра мы увидимся? — Борис затаил дыхание, ошеломленный собственной смелостью. «Ах ты, доходяга несчастный! — снова ругнул себя. — Возомнил нивесть что, свидания назначаешь. Сам-то не знаешь, доживешь ли до завтра». — Он вцепился пальцами в грудь, будто желал вырвать из груди сердце и тем самым завершить свою позорную, никому ненужную жизнь. Ему стало страшно: «А вдруг Эльза уже опомнилась и сейчас скажет твердое: «нет»?

— Ты этого хочешь?

— Да.

— Я тоже. — Эльза придвинулась еще ближе и положила голову на дрогнувшее плечо Бориса. — Я не представляю, почему так: окружена людьми, но все время одинока. Тюрьма, в которой мы сейчас живем, наверное, переносилась бы легче, знай мы за собой вину, хоть малую, а так… — Эльза закрыла лицо руками, выразив этим жестом свою полную незащищенность.

— Эля, опять ты о тюрьмах, — укоризненно сказал Борис, у него заболели уши от бравурной и торжествующей музыки, что гремела в душе, сердце колотилось так, что перехватывало дыхание. Нахлынуло ужасно-дерзкое желание обнять Эльзу, но волнение и робость мешали сделать это. — Как только закончится война…

— Мы с тобой не доживем до светлого дня! — отрешенно и твердо, не по-детски серьезно проговорила Эльза, — я обязательно сгину в этой сибирской ссылке, чувствую погибель. И сгину, думаю, очень скоро. — Голос Эльзы был печально-трогателен, и эти слова рвали душу Бориса.

— У тебя голова набита глупостями! — он нашел ее податливую руку, притянул к своим губам, осторожно притронулся к ней. — Я не позволю обижать тебя, помогу выжить, дождаться победы. О, какая светлая жизнь наступит тогда! — Борис замолчал, внутренне вновь ужасаясь своим словам: «Трепач! Чем ты сможешь помочь ссыльной? Убежишь с ней из Сибири? Куда? На какие шиши? Ежели нет денег, то не велика беда, на них не больно-то чего купишь, а вот документы где взять? Без «корочек» нынче и ста метров не пройдешь — всюду военные патрули, на каждом углу. Хорошо хоть Эльза не знает, что в округе день и ночь проходят облавы, забирают каждого, у кого нет при себе «палочки-выручалочки» — заводского пропуска, даже паспорта не выручают». Помнишь, ты заикнулась о таинственных шпионах «ниндзю»? — Борис попытался переменить тему разговора. — Откуда они взялись?

— Спасибо тебе, Борис! Ты отогрел меня! — с щемящим чувством сказала Эльза, не приняв новую тему. И вдруг она притянула к себе лицо парня и сама поцеловала Бориса в губы.

— За что ты меня благодаришь? — Борис был оглушен счастьем, едва шевелил губами. Господи! Она поцеловала меня, а я…колебался, как флюгер, готов был прогнать девчонку, накричать, оскорбить.

— За доброе сочувствие. Отец, помню, всегда наставлял меня: «Желание помочь ближнему, — говорил он, — иногда бывает дороже самой помощи». Ой, смотри-ка, картошка подгорает.

Борис встал, пошатываясь, подошел к отверстию печи, поискал глазами железный прут, с помощью которого они всегда вытягивали. И вдруг от сильного удара опрокинулся навзничь. Услышав сдавленный крик Эльзы, Борис с трудом приподнялся, выплюнул кровь. В проеме двери увидел две быстро удаляющиеся фигуры в черных зековских фуфайках. Ни противня, ни испеченной картошки уже не было…