Пришел в себя Борис Банатурский на четвертые сутки. С невероятным трудом повернул голову, прищурив глаз, огляделся. Окна с белыми занавесями, на беленом потолке приютился солнечный зайчик. Все вокруг было белым- бело: стены, простыни, тумбочка и даже стол. И всюду солнце. Оно вдруг стало о чем-то страшном напоминать Борису, и он застонал. Напряг память, чувствуя, как застучала в висках кровь, и заставил себя ни о чем больше не думать. За последние два года он пролежал в госпиталях, больницах и в медпунктах более восьми месяцев, умирал и вновь оживал, невольно научился управлять своим состоянием. И сейчас, отрешась от воспоминаний, заставил размышлять о всяких пустяках. Не занял ли кто-нибудь его койку в бараке ремесленного училища? Не разбилась ли его фарфоровая кружка, оставленная на тумбочке в общежитии? Однако мысли вновь и вновь требовательно возвращались к тому, что случилось в последние дни. Итак, он, к сожалению, снова выжил, но что это за жизнь на больничной койке, это больше походит на существование. А Эльза? Она, как ни трудно поверить, умерла, погибла в муках. Не нужно, нельзя об этом думать. Боль вновь пронзила тело, да так, что заныли зубы. Борис невольно застонал, ибо знал: Стон облегчает на время боль. Но его услышали. В комнате появилась суровая женщина в безукоризненно чистом халате, однако вместо привычного участия сестры милосердия он вдруг услышал откровенно злой вопрос-упрек:
— Очухался, наконец, вражина?
Борис закрыл глаза, боясь поверить услышанному. Не попал ли он за свои грехи в царствие самого Люцифера? Слишком нереальным получился переход от появления зловредной медсестры до первой ее фразы. Даже, бывало, в блокадном Ленинграде едва живые медицинские сестрички так к больным никогда не обращались.
Очень хотелось пить, губы растрескались, першило в горле. Борис, преодолевая внутреннее сопротивление, хотел было попросить у суровой мегеры в белом халате глоток воды, однако служительницы в палате уже не оказалось. Наверное, ему просто почудилось: воспаленный мозг представил ангела вместо дьявола.
Лучик солнца, между тем, медленно скатился с потолка, плавно сполз на занавеску окна, а вскоре он уже играл бликами на противоположной стене. Борис снова впал в тяжкое забытье. Открыл веки, когда в палате вдруг вспыхнул яркий свет, хлопнула входная дверь. Борис стал всматриваться в силуэты людей, что появились в палате. Ближе всех к нему стояла медсестра с каменным, словно выбитым из серой скалы, лицом. Рядом с ней — мужчина в роговых очках, полноватый и хмурый, третьим был военный с двумя звездочками на погонах. Халат у военного был перекинут через правую руку. Все трое немного постояли возле его кровати, очкастый шепнул что-то медсестре, та в ответ кивнула головой, открыла стеклянный шкафчик в углу палаты, достала из блестящей металлической коробки шприц, откинула одеяло и, не церемонясь, ловко вогнала иглу в руку Бориса. Затем насыпала в чайную ложечку горку лекарства, похожего на красный перец, подала Борису, так и не согнав с лица презрительного выражения.
— Пей! — ложка ударила по зубам, часть порошка просыпалась на одеяло. — Не дури, тебе говорят, пей!
Борис отрицательно покачал головой, и это движение принесло резкую боль. И без порошков его сильно мутило, а тут еще яркий свет бил в глаза, туманил сознание.
— Подождите, пожалуйста, товарищ старшина, — очкастый легонько отстранил медсестру-старшину, поправив очки, склонился над больным.
— Банатурский, это — красный стрептоцид, очень хорошее средство, снимает воспалительные процессы, поддерживает силы, пей, тебе станет легче. — Очкастый присел на краешек кровати. — Почему не хочешь лечиться?
— Свет! Мне больно глазам, — слабо попросил Борис, — выключите лампу.
— Потерпи, дружок, — неожиданно вмешался в разговор военный, придвинул табуретку, тоже сел рядышком, — будет день, будет пища. И свет притушим, и в футбол поиграем, все у нас с тобой впереди. А пока… надо поговорить по душам. Согласен? — он широко улыбнулся, обнажив ряд безупречно белых зубов. И эти, словно вылепленные из фарфора зубы заворожили и ослепили Бориса. Он подумал о том, что вряд ли во всем блокадном Ленинграде хоть у одного человека сохранились столь превосходные зубы. И еще он заметил, что хоть военный и улыбался, глаза его, настороженно-колючие, были очень похожими на откровенно-враждебные глаза медсестры. Военный легонько отстранил врача, прочно завладел вниманием Бориса. — Итак, Банатурский, мы уже вполне нормально себя чувствуем. Форменный порядок. Если есть у тебя вопросы, пожалуйста, спрашивай, с удовольствием отвечу.
— Где я?
— Охотно поясню: в больнице НКВД. Это тебя, конечно, не устраивает, — обернулся к врачу и сестре. — Все свободны, товарищи! Итак, для начала я дам совет: бежать отсюда, гражданин Банатурский, невозможно, не пытайся. В конце коридора — часовой, во дворе — сторожевые собаки, разорвут в клочья, а у нас здоровьице — аховское.
— Я в НКВД? — Борису захотелось зарыться лицом в подушку, не видеть этого переменчивого военного, осмыслить слова о побеге. Беды повалили, как лавины с гор. Настала пора горя, хотя, пора радости где-то затерялась. Что может быть хуже, чем попасть в «ежовые рукавицы»? Любой человек, малыш или старик, невольно пугается при одном упоминании этой организации. Не каждый мог расшифровать, что такое НКВД, но все знали другое — если ты упомянут в связи с этой страшной организацией, жить тебе на воле осталось недолго. — Скажите, каким способом я сюда попал? — нашел силы спросить у военного.
— Подробный рассказ об этом у нас впереди, а пока… — военный вновь дружески улыбнулся, даже, кажется, подмигнул Борису — Давай договоримся: не станем морочить друг другу головы. Откровенность пойдет на пользу обоим, тебе, пожалуй, больше, чем мне.
— Эльза! — невольно вырвалось у Бориса. Собственными глазами он видел жуткую гибель любимой девушки, но в глубине души продолжал верить, что ошибся, что ему просто привиделся сон, хотел услышать, что скажет человек, который явно не будет благоволить к нему, тем более, обманывать.
— Понимаю тебя, Борис, как мужчина мужчину, — охотно подхватил военный, — представляю, как тебе нравилась смазливенькая немочка. Или я ошибаюсь?
— Это правда, — Бориса охватила тихая радость, — только она не просто смазливенькая, но… — не знал, как дальше развивать мысль, хотел сказать военному о том, что дело вовсе не в том, что Эльза — немка, здесь было нечто большее, не признающее национальности.
— Что ж, ты, видать, парень хваткий, хоть и явно не вятский, — с веселым добродушием продолжал военный, — двойная удача: красивая девчонка и… отличная крыша для агентурной работы. Понимаю, тебя особенно печалит, что прервалась связь с центром. Я не ошибаюсь?
— Я плохо понимаю, о чем вы говорите, — у Бориса снова потяжелела голова, видимо, действие укола, который привел его в чувство, заканчивалось, — вы-то кто?
— Извини, забыл представиться. Мурашко. Зовут Николай Васильевич. Для тебя, Борис Банатурский, если это настоящее имя, я — следователь внутренней тюрьмы НКВД. А ты…, надеюсь, знаешь, в нашей стране невиновных не сажают в тюрьмы, зато врагам народа пощады не дают и давать не будут. — Мурашко сделал паузу, пытливо оглядел бледное лицо парня, как отреагирует на его жесткие слова. Затем положил на колени портфель, щелкнув замком, выложил перед собой коробочку довоенных леденцов с разрисованной крышкой, на которой алела ветка вишен, бросил в рот леденцы. — Курить, понимаешь, врачи запретили, вот — сосу конфетки, чтобы отвлечься. Хочешь?
— Благодарю.
— У нас с тобой мало времени. Надо быстрей закончить предварительное следствие и… основательно подлечиться перед судом. Здесь хоть и решетки на окнах, зато кормежка хорошая, — следователь говорил ровным тоном, будто дело шло о какой-то мелочи.
— Меня будут судить? — Борис приподнялся на локте — За какие преступления? — Беленый потолок стал быстро чернеть, глаза самопроизвольно закрылись. Борис снова опустился на подушку.
— Нет смысла опережать события, — философски-спокойно пояснил следователь. — В обвинительном заключении все будет разложено по полочкам. Поверь, мне от души хочется по-человечески помочь блокаднику, так глупо попавшему в западню врага, но… — следователь наклонился к лицу Бориса, заслонив собой яркий свет. — Отвечай честно. Когда тебя завербовали? В какой обстановке? Как выглядели вербовщики? Что обещали? Отпираться — не советую, мы все про тебя знаем. И помни, что чистосердечное признание облегчает меру наказания.
— Вы, пожалуйста, не выпрямляйтесь.
— Не понял?
— Хорошо заслоняете свет. При свете я ничего не могу соображать. Теперь спрашивайте.
— Так удобно? Ну, и порядок. Хочешь леденец? Нет. Твоя воля. Что ж, для начала объясни, герой, каким образом ты попал на секретный комбинат?
— Я учился в ремесленном, в Ленинграде, а потом…
— Это я уже знаю. Однако и тут у следствия есть серьезные сомнения. Ваше сороковое училище эвакуировалось из Ленинграда в декабре 1941 года. Во время переправы через Ладожское озеро учащийся Борис Банатурский внезапно исчез, по заявлению очевидцев, он погиб под обстрелом. И вдруг, спустя год, появляется в Щекино некто, сильно похожий на бывшего Банатурского, правда, седой. Объясняет недоуменным дружкам, будто поседел во время ладожской трагедии. Вроде бы все правдоподобно, но… немецкая разведка не предусмотрела еще один момент. Продолжать?
— Ребята, которые меня знали по Ленинграду, — криво усмехнулся Банатурский, — тоже оказались подкуплены немецкой разведкой? Или вы шутите.
— Шутки тут неуместны! — резко прервал следователь Мурашко, и лицо его стало откровенно враждебным. — Шутки начнутся на дальней Колыме, на золотых приисках. — Некоторое время Мурашко сидел на стуле прямой и суровый. Потом вновь напустил на себя доброжелательное выражение. — Будешь раскалываться? Нас не проведешь. Грубо говоря, если станешь запираться, скрывать фамилии сообщников, вполне можешь схлопотать девять граммов свинца в лобешник. Ладно, оставим приговор для трибунала. Знаешь, что такое «тройка»? Итак, повторяю: чем можешь объяснить, что твое появление на комбинате странным образом совпало с прибытием в Сибирь крупной группы врагов народа из Поволжья?
Банатурский неопределенно пожал плечами. Совсем недавно в его жизни был стержень, смысл, а теперь… Он в полной растерянности смотрел на лицо следователя с крупной родинкой под правой скулой и не знал, что ответить.
— Всего через неделю ты встретился со своим связным.
— А как его звали? — машинально, думая о другом, спросил Борис.
— А ну-ка, кончай придуриваться! — впервые злобно ощерился Мурашко. — Разве тебе не знакома Эльза Эренрайх, которая, пряча концы в воду, покончила жизнь самоубийством, чтобы спасти всю цепь, всю организацию. Молчишь? Ладно, я тебе кое-что открою: ваша вредительская организация полностью изобличена. Почти все арестованные немки сознались в совершенном преступлении против советского народа. Одна только Ряшке, очевидный главарь и особо доверенный агент врага, успела отравиться, а остальные, — криво усмехнулся, — отправились к своим праотцам с нашей помощью.
— Так вот оно что! — наконец-то догадался Борис. — Вы раскрыли вражескую организацию? Смешно слушать. Я не знаю, чего вы там насочиняли, но одно мне хорошо известно: вы затравили девчонку, вовсе невиновную. И еще я знаю, в чем она была виновата. Прячете негодяя Каримова, да? — Борис провалился в черную пропасть, последними судорожными усилиями воли пытался удержаться на грани небытия хоть какое-то мгновение, чтобы успеть высказать все, жизнь окончательно потеряла всякую цену. — Пошли вы все к черту! Делайте со мной, что хотите! Но… придет время и вы… — Последним тусклым видением его стало желтое, но совсем не яркое солнце в ковше чугуновоза, он облегченно закрыл глаза.
— Симулируешь! — усмехнулся Мурашко. — Научили тебя хорошо, как это делать. Ладно, подождем. А чтобы тебе лучше дышалось, проснешься утром в мертвецкой. Там есть один жмурик, утром окачурился, составишь ему компанию — живой с мертвым, хорошая комбинация. — Мурашко встал, крикнул сестру. — Старшина! — Суровая медсестра словно ждала вызова, тотчас появилась в дверях. — Вызовите санитаров, пусть откатят этого… в «нулевку», на ночь, там свежо, мозги проветрит, а завтра…
— Мне все ясно, товарищ лейтенант!..
В мертвецкой, как ее еще здесь называли, в «нулевке», пожалуй, было похуже, чем в белой зарешеченной палате. Рядом, на полированном столе, покрытый простыней, лежал мертвый человек. Под потолком тускло светила крохотная синеватого цвета лампочка. Поначалу Борис не чувствовал холода, сознание возвращалось очень медленно, но часа через два его начал бить колотун. То ли случайно, то ли умышленно ему забыли положить одеяло, и парень дрожал под простыней. Страха перед смертью не было, только горечь и обида заполнили все существо. Чтобы отвлечься от страшной действительности, он стал вспоминать, как во время ленинградской блокады, в военно-морском госпитале, его тоже поначалу поместили в мертвецкую, правда, тогда он был без сознания. На следующее утро санитары пришли с носилками. Посидели среди трупов, покурили, посплетничали, ругая начальство, он все слышал. А потом вскочили, услышав его тихий голос…
Рано утром Бориса Банатурского на руках перенесли в палату, бросили одного в комнате, окна которой были зарешечены стальными прутьями. Оглядевшись, Борис забился в рыданиях и долго ничего не мог с собой поделать. Чувствовал себя ничтожно маленьким и убогим, которого любой из власть имущих да и просто недовольных может раздавить и пойти дальше, не оглядываясь. Немальчишеские мысли одолели его. «Как мы живем? Что за страна, где ничего не стоит самого честного человека обратить в виновного? Недаром слышал поговорку: «Был бы человек, а статья для него найдется». Не заметил, как прошел озноб, и Борис забылся.
Проснулся от посторонних шагов. Открыл глаза и увидел лицо, показавшееся знакомым. Не сразу признал следователя Мурашко. На нем был цивильный черный костюм, под пиджаком — белая косоворотка. Сам следователь, начищенный, упитанный, казалось, распространял вокруг себя теплые волны участия. Наклонясь над Борисом, подмигнул ему и легонько потеребил за плечо:
— Ну, ну, блокадник! Чего мокреть разводишь, подушки нынче дороги. Любишь кататься — люби и саночки возить. Любил вредить… Молчу, молчу. — Мурашко устроился на краешке кровати, поерзал, пересел на табурет, спиной к пустующей второй койке. Лицо следователя постепенно стало меняться, исчезли сочувственные токи, затвердело лицо.
— Ну-с, гражданин Банатурский, продолжим допрос. — Заметив, как судорога передернула лицо Бориса, поправился. — Продолжим наши душеспасительные беседы. Хочешь закурить? — Протянул Борису пачку «Герцеговины флор». — Здесь, правда, дымить не позволено, но мы тишком, в форточку. Не желаешь? Да если бы ты знал, что такие папиросы любит курить сам товарищ Сталин. Все равно не желаешь? Вольному воля.
— Вы сразу к делу приступайте, — ехидно посоветовал Борис, — попугайте, избейте до полусмерти, в мертвецкую. — Он чувствовал, что опять срывается, но ничего не мог с собой поделать. — Ну, начинайте! Леденец предложите. — Борис ночью окончательно решил свести счеты с жизнью, она, который раз, потеряла всякий смысл. Правда, еще не знал, каким образом сделает это. Скорей всего, ударит конвоира табуретом по голове, захватит оружие и… Приняв решение, почувствовал, как прошел страх перед НКВД, перед тюрьмой.
— Мертвецкой больше не будет! — Мурашко будто не расслышал обидных слов. — И бить тебя никто не собирается. Знаешь, почему?
— Кулаки отмахали?
— Нет, кулаки у нас — пудовые, но и они боле не нужны. — Мурашко весь вновь заискрился сочувствием. — У тебя, седой, заступники высокие объявились, счастливчик. Кто бы мог подумать. Что молчишь? Неужто не хочешь знать, кого я имею в виду?
— Мне один черт! — отмахнулся Банатурский. — Делайте со мной, что хотите, только быстрей. Нашли себе под силу. — Борис демонстративно закрылся одеялом, но Мурашко мягко, но настойчиво стянул одеяло. — Умереть хочу, всех вас ненавижу!
— Все умрем! — философски изрек Мурашко. — К заступникам мы еще вернемся, а пока… время поджимает. Начальство торопит, пора закрывать дело, врагов на фронте и в тылу — уйма, не известно, где больше. Немецкая агентура здорово поработала. Для нее война — пир во время чумы.
— Я устал. Спрашивайте по существу, — набычился Банатурский, — мне надоели ваши сказки про братьев Гримм, тоже, между прочим, немцы.
— Ишь, какой начитанный. Не желаешь отвечать, поможем, но когда прижмем, на снисхождение не надейся. Итак, подведем черту под твоей антисоветской деятельностью. Через ссыльную Эльзу Эренрайх ты поддерживал связь с Анной Пффаф — резидентом немецкой разведки в Сибири, она входила в ведомство адмирала Канариса. Так?
— А кто этот кана… кана…каналиус?
— Не притворяйся! Ты — молодой и глупый, прежде чем продолжить допрос, я прочту тебе выдержку из газеты. — Мурашко расправил на колене газету «Красная звезда», начал читать: «Комендант Яновского лагеря, оберштурмфюрер Вильгауз, ради спорта и удовольствия жены и дочери, систематически стрелял из автомата с балкона канцелярии лагеря в заключенных, работавших в мастерских, потом передавал автомат жене, и она тоже стреляла. Иногда, чтобы доставить удовольствие девятилетней дочери, Вильгауз заставлял подбрасывать в воздух детей и стрелял в них. Дочь аплодировала и кричала: «Папа, еще, еще!» И он стрелял».
— Хватит! — Рыдания подступили к горлу Банатурского. — Зачем вы мне это читаете? Я сам видел смерть, а вы… в тылу отсиживались. Толком-то объяснить не можете. Только и знаете, что называть немецкие фамилии. Сами-то хоть воевали на фронте?
— В тылу, Банатурский, врагов не меньше, чем на фронте, — многозначительно отпарировал самодовольный Мурашко, — но… ближе к делу. Я постараюсь кратко обрисовать твою преступную деятельность, слушай внимательно и тогда поймешь, что полностью изобличен. Анна Пффаф, по заданию своих немецких шефов, добровольно примкнула к ссыльным, чтобы проникнуть на один из важнейших советских стратегических и оборонных объектов. Для чего? Для сбора сведений о поставках фронту оружия и боеприпасов. Мало того, она даже сумела проникнуть, войдя в доверие к одному из руководителей комбината, в святая святых секретного комбината.
— К Каримову, что ли?
— Это — псевдоним, и зря ты думаешь, что располагаешь сведениями, которыми можешь опорочить руководителя. Ну, дотумкал? Мурашко постучал указательным пальцем по виску Бориса. — Все сходится?
— Нет, — криво усмехнулся Борис, — как же могли навредить немки, если они на работе, в бараках, под конвоем вохровцев? Как же Анна сумела попасть в дом Каримова? Из цеха-то просто так не выйдешь, а с комбината…
— Эх, молодо-зелено, не знаешь ты еще всех уловок вражьей агентуры, да она в любую щель пролезет. Что же касается Анны Пффаф, то… Ладно, на суде обо всем узнаешь.
Борис больше не сомневался в том, что Мурашко говорит сущую ерунду. Какие шпионы из Эльзы и Анны? Да и он вроде как вражеский лазутчик со своими связными и центром. Все это было бы забавно в иное время, но сейчас… Не иначе, как большой сибирский начальник, как называла Эльза Каримова, пытается свалить всю вину на них.
— Будешь отрицать свое участие в саботажно-вредительской группе, — напористо продолжал допытываться Мурашко, — только усугубишь вину. Следствие располагает полными данными о причастности к немецкой группе тебя, Борис Банатурский, а также одного замаскировавшегося еврея, который здесь, в Сибири, сумел сменить фамилию с Генриха Шура на Геннадия Шурова. Вы, в свою очередь, привлекли к работе деклассированных элементов из уголовников, носящих воровские клички «Бура» и «Топорик».
— Вы, оказывается, и про «Буру» знаете! — простодушно изрек Борис, чем крайне обрадовал следователя, у Мурашко от радости аж затряслись губы. — Это я, дурак набитый, втянул ребят в плохую историю. «Буру» надо выпустить, он — чистый.
— Следствие разберется! — Мурашко, не поднимая глаз, что-то быстро писал в общую тетрадь.
— И как же мы вредили? — пытался шутить Борис, хотя на душе было муторно. Надо было отдать должное следователям — все подшили к делу, каждый их промах. И раскопали про Генриха. Ведь все ребята знали, что он сменил имя, но…
— Здесь вопросы задаю я! — самодовольно отрубил Мурашко. Он отложил тетрадь в сторону, склонился к Борису. Ладно, коль у нас пошел доверительный разговор и дабы окончательно сбить с тебя спесь, отвечу и на этот каверзный вопрос: недавний взрыв на вспомогательном производстве — ваших рук дело? Молчишь? Анна Пффаф уже чистосердечно призналась в этом. Сейчас завершается расследование еще одного ЧП о крушении состава с боеприпасами. Налицо еще одна ваша акция, которая, к счастью, сорвалась.
— Даже покушение на товарища Сталина мы готовили! — скривился Борис. — Вали кулем, потом разберем. Я еле ноги волочу, немки — под конвоем, «Бура» с комбината неделю не выходит.
— Нервничаешь, Банатурский, сгибаешься под тяжестью улик. — Мурашко едва ли не торжествовал, и Борис никак не мог понять: валяет он дурака или все принимает за чистую монету.
— Ну, до товарища Сталина вам никак не дотянуться, руки коротки, а вот на руководителей комбината вы попытались замахнуться.
— На Каримова, что ли? — Сам назвал фамилию! Сухое лицо следователя покраснело. — Надеюсь, и на суде отпираться от сего факта не станешь. Скажешь: выполняя задание фашистского центра в Сибири, я с помощью местных уголовников решил убрать одного из многоопытных руководителей.
— Подлец ваш Каримов, — выдавил из себя Борис, — прохвост, каких свет не видывал.
— Еще и оскорбляешь? Защита — лучшее нападение. Вы надеялись изъять из домашнего сейфа заместителя начальника комбината секретные данные. А твои байки насчет любовных мук — детский лепет на лужайке.
— Разве генерал Каримов хранил секретные документы дома? — Борис попытался приподняться на подушке. — Каримов — самый настоящий враг народа, им бы вы лучше занялись.
— Странны дела твои, Господи! — дурашливо скривился Мурашко. — Ты Каримова грязью поливаешь, а он просит органы проявить к тебе снисхождение, мол, преступники малолетние, сами не ведают, что творят. С чего бы это, а? — У следователя, как заметил Борис, была привычка задавать вопросы и, не дожидаясь ответа на них, переходить к следующим вопросам.
— Плевать я хотел на каримовские снисхождения! — продолжал дерзить Борис, кожей чувствуя, что вот-вот Мурашко сорвется на крик, ударит в лицо. На всякий случай, отвернулся к стене. Зубы блатными выбиты, лицо ноет от боли.
— А вот это совсем невежливо! — Мурашко резким движением отшвырнул Бориса от стены. — Говорить со мной не желаешь, твое дело, тогда бумагу подпиши!
— Что в бумаге?
— Твое чистосердечное признание. Подпишешь, и я, клянусь честью, обещаю полное содействие при определении меры наказания. — Мурашко сунул под нос Борису аккуратно исписанный лист бумаги. — Подпишешь?
— Отказываюсь! — Борис сжал кулаки так, что боль пронзила руку до локтя. — Вины за собой не признаю, кроме одной!
— Это уже интересно! — Мурашко подался вперед, буквально впился глазами в бескровное лицо Банатурского: не шутит ли снова этот доходяга? — В чем же твоя единственная вина?
— Мне понравилась девушка. Я не думал про ее нацию. Не понимаю, как не смог сберечь ее, такую чистую, скромную. Она в худых делах не замешана.
— Святая наивность! — всплескнул руками Мурашко. — Да твоя Эльза — матерая шпионка, злейший враг советского народа.
— Она чище Каримова да и вас тоже! — в запальчивости воскликнул Борис. Смерть больше не страшила, надежд признать себя невиновным не оставалось, и он решил нарочно обозлить следствие, приблизить трагическую развязку. И Мурашко дрогнул, не выдержав последнего выпада.
— Наконец-то ты полностью раскрыл свою личину, фашистское нутро! — внушительно, со значением произнес Мурашко, удовлетворенно потер ладони, усмехнулся одними губами. — Ну, спасибочко! Чем же твоя немка чище меня? Деда моего в Белоруссии фашисты живьем сожгли в собственной хате, братуху повесили на площади, как партизана, а ты, щенок, память их оскверняешь! И не моя вина, что сижу здесь, в тылу, общаюсь с такими подонками, как ты, трижды подавал рапорты с просьбой отправить в действующую армию, трижды. А мутер-фатер, между прочим, отец твоей немочки, белокурый ариец Михель Эренрайх сбежал из мест заключения, возможно, зверствует на временно оккупированной советской территории.
— И снова — вранье! — не выдержал Борис. Решил не отвечать ни на один вопрос, но… Отца Эльзы расстреляли в тюрьме!
Он вспомнил рассказ Эльзы про ночное видение.
— Ага, попался с поличным! — вскочил Мурашко, уронил табурет. — Откуда тебе сие известно? Ответить нетрудно: здешнее немецкое подполье держит связь с местами заключения в уральских лагерях. Запираться бессмысленно. Последний раз спрашиваю: будешь подписывать обвинительное заключение, протокол допроса или…
— Не буду!
— Твоя воля. Хотел сделать по-божески, не получилось. — Мурашко щелкнул замком портфеля. — У нас есть средства, с помощью которых мы докажем твою вину. Ты полностью изобличен свидетелями.
— Дутые у вас свидетели, гражданин начальник! — недоверчиво проворчал Борис. Глаза слипались, в затылке появилась знакомая тяжесть.
— Не скажи. Разве уголовник «Бура» не существует? А немки по имени Анна и Маргарита? И это не все. За тобой, Банатурский, длинная цепочка потянулась, зря рыпаешься. Не советую дальше катушку мотать. Вижу, косишь под больного, мол, мне не до вас, но выслушать придется. Тебе вменяется в вину связь с немецкой саботажной группой, участие в покушении на генерала Каримова. И еще. Пожалуй, самое страшное. Не вмешайся своевременно органы в твою преступную деятельность, произошло бы еще одно несчастье.
— Кража мороженой картошки из столовой?
— Взрыв домны. Остановка цеха, а, возможно, и всего комбината.
— Берите выше. Может, я — сам Гитлер. Надо же такое придумать?
— Не задумывался, почему тебя, седого сопливого мальчишку, охраняет автоматчик. Да под окном — второй с собакой? У нас есть доказательства, что изменение режима работы домны, плавки по твоему предложению привели бы к охлаждению печи, а затем и к взрыву.
— Не подавал я никаких предложений! — Борис был на грани обморока, в глазах плавали разноцветные мураши. Следователь, заметив его состояние, усилил нажим:
— Врешь, фашистское отродье! — Больно ударил по подбородку какой-то толстой книгой. — Эта тетрадочка тебе знакома? — Мурашко потряс перед носом Бориса общей тетрадью Вальки Курочкина. — Эксперты доказали: записи и расчеты сделаны твоей рукой.
— От этого я не отказываюсь. — Борис приподнялся на локтях. — У меня хороший почерк, бригадир всегда просил переписывать протоколы и предложения, у любого спросите. — Борис вдруг вспомнил: общую тетрадь с записями Валька Курочкин передал из рук в руки начальнику комбината. Каким же образом тетрадь оказалась у следователей? Не иначе, как этот гад ползучий Каримов, выкрал ее.
Мурашко достал из кармана шинели плоскую армейскую фляжку, отвинтил крышку, хлебнул глоток. Ему порядком надоел этот седой парень. В глубине души Мурашко даже жалел его, не спешил применять средства «термической обработки», знал, что тогда «седой» вмиг бы подписал любую бумагу, даже собственный смертный приговор. Сам Имант Иванович, начальник горотдела НКВД, советовал «попарить ему кости», спешил завершить «немецкое дело». Мурашко отлично знал: любое «дело» можно повернуть — ужесточить и облегчить, стоило допросить ребят из бригады и… они, кстати, в управление НКВД приходили порадеть за «врага народа». Однако чекистский конвейер не остановишь голыми руками, лучше арестовать десять невинных, чем пропустить одного врага на комбинат. Факт есть факт: Банатурский связался с фашистской нацией, теперь ему предстоит ответить за это по закону, невинной овечкой смешно прикидываться.
— Ладно, до завтра, герой! — насмешливо проговорил Мурашко, встал, потянулся, халат спал с плеч, и Банатурский впервые разглядел на его петлицах не два, а три кубика. «За меня, наверное, присвоили», — подумал Борис. А следователь, заметив беглый взгляд больного, охотно пояснил:
— Должность у меня капитанская, но… зачем гнать коней? А ты… — Приостановился на пороге. — Хочешь, добрый совет дам? Покорись судьбе. Если честно сказать, без свидетелей, лично я не верю, что ты, блокадник, покушался на чужие руководящие жизни, взрывал поезда, но так сложились обстоятельства, все против тебя, Банатурский. Получишь обвинительное заключение, спокойно подпиши его и… гора с плеч. Мы сами позаботимся о твоей дальнейшей судьбе.
Мурашко вышел. Дверь снаружи заперли. Скрежет ключа остро царапнул по сердцу. Жизнь осталась за стенами этого красного кирпичного здания. Жить ему осталось всего ничего.
Ночью больничную палату, похожую на камеру, посетила Эльза. Не говоря ни слова, легко подхватила его под руку, взметнула к окну, и они полетели низко над трубами заводов, к лесопарку, но спускаться к земле не стали, будто в предутреннем сне мягко стелились над бараками «Сиблага». Часовые в будках задирали головы, смотрели им вслед, ссыльные немки тоже смотрели на них и не шевелились. А потом Эльза вдруг очутилась в колонне подруг по несчастью. Их повели по поляне, заросшей странными черными цветами. И тут она снова увидела Бориса. Она подозвала парня и потянулась к его губам. «Иди прочь! — вдруг лихорадочно прохрипел Борис. — Ты умерла, тебя растопило стальное солнце! Мертвым с живыми не по дороге! Иди прочь!»
Во сне вспомнил забытый совет бабушки, перекрестил девушку. И случилось чудо. Эльза вяло шевельнула рукой, от которой чуть заметно поднимался парок, будто попрощалась и растаяла среди черных цветов.