Вятские ребята, прибывшие на станцию Щекино, стояли на плацу перед какой-то конторой очень долго. Для Бориски время, казалось, остановилось. Даль была светла, мороз словно струился в воздухе. Даже относительно тепло одетые деревенские, и те постукивали валенками, подталкивали друг дружку плечами, чтобы согреться. А Бориска от боли не находил себе места, огнем горела обмороженная на Ладоге правая нога, да и сам он дрожал, как осиновый лист. А сиблаговский поселок, куда их привезли со станции, жил своей размеренной жизнью — проехал мимо ребят водовоз, из бочки выплеснулась изумрудной чистоты вода и вскоре замерзла. Мимо вятской разношерстной толпы шли, по-городскому засунув руки в карманы, парни в одинакового цвета бушлатах, коричневых кроличьих шапках. Борису показалось знакомым лицо одного из парней. Вроде бы видел его еще до войны в Ленинграде, но он отогнал наивную мысль: «Бред какой-то, разве возможно за тридевять земель от родного города, в Сибири, встретить человека, чью гибель во время ладожского побоища видел собственными глазами».

Наконец из бревенчатого здания конторы вышла группа мужчин, по всему видать, начальство. Впереди шагал, криво ставя ноги в белых бурках, невысокого роста узкоглазый мужчина в генеральской папахе из серого каракуля, в белом командирском полушубке. Ребят спешно построили в три ряда. «Генерал», так окрестил его Бориска, вышел на середину плаца, сказал, поигрывая тростью:

— С приездом, дорогие джигиты! Салям алейкум! Добро пожаловать! От имени руководства предприятия поздравляю вас с прибытием на опорную советскую землю. Мы вас очень ждали. Я — Каримов! Хорошенько запомните эту фамилию, она вам не раз пригодится. — Он произнес фразу с таким значением, что Бориска хихикнул: «Надо же, прожил почти семнадцать лет и не слыхал про такую знаменитость». — Каримов, ребята, не просто Каримов, а начальник управления кадрами нашего оборонного комбината, где вы будете работать. Вы — солдаты трудового фронта, мои солдаты! Не удивляйтесь, джигиты, у нас тут только фронтовые мерки. — Каримов старательно выговаривал каждое слово, как это обычно делают нерусские люди. — Обратите внимание на эти бараки, — с воодушевлением продолжал он. — В них живут настоящие герои, мастера-оружейники, гвардейцы нашего трудового фронта. Среди них нет ни одного шайтана. Запомните, «оборонцы», так называют всех, кто работает у нас, никогда не опаздывают на смену, ибо по законам военного времени опоздание свыше двадцати минут влечет за собой лишение свободы до пяти лет. Согласитесь, лучше ходить на работу вовремя, чем под конвоем? — весело пошутил Каримов. — И еще. «Оборонцы» никогда не делают брака, не попадают в облавы и всегда помнят первую заповедь: «Приказ начальника — закон для подчиненного».

Вятские ребята слушали начальника вполуха, переминались с ноги на ногу. Им хотелось побыстрее очутиться в тепле, сытно поесть. Бориску же более всего оглушили слова Каримова о том, что они будут жить рядом с героями, с гвардейцами. Слыша столь высокопарные оценки других парней, он сильно ощущал собственную никчемность. В сравнении с такими героями, он — доходяга, «выковырянный», словом, полная ничтожность.

— Товарищ начальник! — С правого фланга колонны вятских, где стояли сопровождающие ребят взрослые, вышла женщина в пуховом платке. Бориска приметил ее еще там, в Юрье. — Разрешите задать вопрос?

— Говори, женщина! — Каримов нервно передернул плечами — Только, пожалуйста, быстрее, у меня каждая секунда на особом счету. — Недовольно покосился на свиту, мол, что это еще за непредусмотренные процедурой вопросы.

— Согласно разнарядке, полученной из центра, — напористо заговорила женщина, — я привезла сюда, в Сибирь последних парней вятских деревень. Хочу узнать: настоящим ли делом они будут заняты? Как вы обиходите наших сыновей? Не в лешачьи ли они руки попадут? Вернусь домой, мужики да бабы меня спросят: «Кому отдала наших сынов?» Что мне ответить родителям? Скажи, какому ремеслу ребята будут учиться?

— Учиться? — Каримов презрительно скривил губы. — Нам не до учебы. Ваши парни будут воевать. Здесь, милая женщина, проходит незримая линия обороны Красной Армии, — патетически продолжал Каримов. — Поэтому ваши мужики станут до седьмого пота, день и ночь ковать грозное оружие возмездия. Так и передайте родителям этих парней. Пусть гордятся джигитами. Еще скажите так: над их головами не будут рваться бомбы и снаряды, однако еще неизвестно, кому, фронтовикам или им, придется труднее, хотя это уже военная тайна. — Каримов резко повернулся, не попрощавшись, ни на кого больше не глядя, зашагал к воротам. Молчаливая свита последовала за ним. И сразу на плацу вроде бы стало легче дышать, ребята задвигались, разминая ноги.

Вскоре из конторы вышли комендант, кладовщик, началась перекличка. А Бориска, никого не замечая, стоял будто каменный сфинкс на набережной Невы, и ошарашенно провожал глазами проходивших мимо парней в бушлатах, чуть слышно шептал: «Господи! Господи! Что это за наваждение? Откуда все они взялись? Неужели я сошел с ума?» Мимо вятской колонны проходили его ленинградские друзья. Наверное, от побоев и недоедания у него начались галлюцинации. Откуда взялся вон тот длинновязый, с маленькой головкой парень, как две капли воды похожий на Вальку Курочкина из их группы модельщиков? А этот… Неужели он мог ошибиться? Бориска, не выдержав, тихо окликнул одного из парней:

— Ахмет!

— Я, Ахмет! — Парень в бушлате приостановился, переложил из одной руки в другую сумку, недоверчиво посмотрел на незнакомого доходягу. — Откуда знаешь про Ахмета?

— Ленинградский?

— Питерский, родился на Невском, а что? — Ахмет ближе подошел к Бориске, прищурился, вглядываясь в лицо.

— Прости, пожалуйста, ты не из сорокового ли рокового? — голос Бориски предательски задрожал. Он выпрашивал у судьбы помилования, чувствовал, что находится на грани обморока. Если сейчас этот оголец скажет «нет», дальнейшая жизнь для Бориски потеряет всякий смысл.

— Верно, из сорокового ремесленного строительного дела. — А ты? Откуда, вятский, про меня знаешь? Не из лягавых? — Ахмет тоже смутился, видимо, что-то подсказывало ему: этот седой очень знаком, но…

— Эх, Ахметка, Ахметка, — слезы градом полились из глаз Бориски, — до чего же мы с тобой дожили, старого дружка Борьку Банатурского не признаешь.

— Банатурский? Погоди, погоди. — Ахмет широко раскрытыми глазами смотрел на «вятского», — и правда, здорово похож, но ты черный был, а тут — седой.

— Я, я это, Борис! — Его начали душить спазмы, как рыба на берегу раскрывал рот, не в силах был сделать выдох. — Братишка! Ахмет! — Борис видел: деревенские недоуменно поглядывали на него, кто-то покрутил пальцем около виска, но ему теперь никакие «топорики» с «костылями» были не страшны. Незнакомое прежде чувство тихой нежности переполнили душу Бориса, едва сдержался, чтобы не броситься на шею Ахмету, чтобы не зареветь во весь голос.

— Седой, истощенный, — Ахмет недоверчиво ощупал Бориса, — как же ты здесь очутился? Мы тебя, брат, похоронили. Помнишь, ту ночь на Ладоге? — Приятель все еще не верил своим глазам. — Снаряд разорвался рядом, и ты… Я сам видел…

— Как видишь, выжил, выкарабкался. Вернее сказать, чуть жив. — Нашел в себе силы пошутить. Что бы теперь ни случилось, куда бы ни закинула его судьба, рядом — земляки, ленинградцы, блокадники, это — великое счастье.

К ним подошел еще один бывший дружок Генрих Шур, рыжеволосый, крепко сбитый парень. Борис мгновенно его признал. Правда, Генрих здорово раздался в плечах, но медно-красные волосы по-прежнему выбивались из-под шапки. Несколько мгновений Генрих в упор разглядывал Бориса, потом удивленно всплеснул руками:

— Явление Христа народу! Борька, ты ли? Наш первый драчун? Ущипни меня, не сплю ли?

— Генрих дорогой, рыжая бестия! — Борис бросился к Генриху, и они крепко обнялись. — Ребята, а вы-то какими судьбами попали в Сибирь?

— Кто уцелел на Ладоге, здесь на комбинате. Слушайте, огольцы, — Генрих взял Бориса под руку, будто взрослый ребенка, — айда в барак, чего тут уши морозить. Бориса братве покажем. Ну, пошли.

— Я бы с удовольствием, но мне нельзя уходить, — со слезами в голосе произнес Борис, — нас будут распределять по группам, по баракам.

— Чепуха на постном масле, — встрепенулся Ахмет. — Ты с нами будешь. Я лично знаком с Каримовым, все улажу. Татарин татарину всегда поможет.

Генрих и Ахмет подхватили Бориса с двух сторон и повели, будто захваченного пленного к своему бараку. «Топорик» издали окликнул его, но Борис в ответ только махнул рукой. Перед заиндевелой дверью с вылезшей наружу паклей Ахмет, приложив палец к губам, скрылся в бараке, оставив Бориса и Генриха перед входной дверью. И тут Генрих склонился к уху вновь обретенного друга, сказал:

— Борис, есть просьба: хочу, чтобы ты не называл меня больше Генрихом. Только и всего. Договорились?

— Зачем ты сменил имя? — удивился Борис.

— Не только имя, но и фамилию. — Лицо у Генриха было взволнованным. — Я тебе сейчас все объясню. Оказывается, Генрих — немецкое имя, а я — еврей. Раньше, ну, до войны, мы об этом и не задумывались, помнишь, как дружно жили — русские, эстонцы, татары, евреи, а после Ладожского озера стыдно и страшно мне стало за немцев, за этих фашистов. Что творили с нами эти нелюди — Генрихи да Гансы, топили в озере безоружных, обессиленных. Теперь все зовут меня Генкой, фамилия не Шур, а Шуров.

— Зачем все это, ты ведь не немец?

— Этого еще не доставало. Однако… немцев тут ненавидят, а евреев презирают, хотя мало кто из моих сибирских знакомых видел живого еврея в глаза. Жаль, конечно, но впервые я узнал об антисемитизме здесь. Однажды наш мастер в сердцах сказал: «Жиды продали Гитлеру Россию, а мы за них мучаемся». Я не выдержал и спросил этого вполне симпатичного человека: «А кто именно?» Мастер смутился и ничего не ответил, зато страшно поразился, услышав от меня, что Иисус Христос, Соломон, царь Давид и Моисей были евреями. Ты, кажется, полукровка, но и тебе советую впредь писать в анкетах «русский», иначе не дадут допуск на комбинат. — Генрих хотел еще что-то сообщить, но тут широко распахнулась дверь. Ахмет с восторженным лицом первооткрывателя выскочил на крыльцо, за ним — толпа возбужденных ребят. Бориса подхватили на руки, будто римского триумфатора, внесли в барак, бережно усадили за деревянный стол, окружили со всех сторон, долго хлопали по плечам, разглядывали, как экспонат музея восковых скульптур. Кто-то сунул ему горбушку хлеба, кто-то налил в кружку кипятка. Обхватив кружку стынущими ладонями, Борис постепено оттаивал, приходил в себя.

— Банатурский, ребята, прибыл к нам транзитом с того света! Генрих, которого отныне проще было называть Генкой, добровольно взял на себя роль его личного биографа, однако Генку перебили:

— Как там наш Питер дышит?

— Говорят, в городе по карточкам уже по триста грамм хлебушка дают? Правда ли?

— Училище еще не разбомбили?

— Моих, Семыкиных, не встречал?

— А Глотовых?

У Бориса кругом пошла голова, лица ребят стали раздваиваться, качнулся и поплыл потолок. Первым заметил это странное состояние Валька Курочкин. Как и в далеком сороковом году он тряхнул боевым хохолком своих знаменито-пышных каштановых волос:

— Братцы, ну, чего насели на парня? Прекращайте расспросы, будет еще время, пусть Борис отдышится, чайку попьет. Чумак, сообразил бы лучше что-нибудь пожрать.

Ребята кинулись выполнять Валькин приказ. Борис невольно отметил, что Валька Курочкин пользовался среди ребят непререкаемым авторитетом, а ведь в училище слыл слабаком, «маменькиным сынком». Это мимолетное замечание сразу забылось. Он мысленно возблагодарил судьбу за бесценный подарок — встречу с однокашниками, с друзьями, хотелось так много рассказать им о своих мытарствах, но неожиданная встреча потрясла, отняла силы, он машинально жевал хлеб да переводил взгляд с одного родного лица на другое. Однако постепенно пришел в себя и начал медленно разматывать клубок тягостных воспоминаний, рассказав ребятам о военно-морском госпитале, куда попал после ладожской ночи, страшно заволновался, припомнив вторую эвакуацию из Ленинграда в глухую вятскую деревушку. Разбередил сам себе душу, начал ожесточенно тереть глаза. Ребята деликатно молчали, но когда услышали из его уст рассказ о побоях и издевательствах, которые пришлось вытерпеть от бывших тюремщиков в эшелоне, ребята заволновались:

— Ну и твари!

— Нашли себе по силе!

— Стервы уголовные!

— Братцы! — Валька Курочкин вскочил на табуретку. — Давайте хорошенько проучим этих блатных. Отлупим их, как сидоровых коз.

— Верняк! Вот это дело! — Ребята зашумели, вскочили со своих мест. Предложение Вальки было той искрой, которая мгновенно охватила и воспламенила всех.

— Айда, Борис! Ты покажешь подонков!

— Стойте! — Ахмет растолкал ребят, подошел ближе к Борису.

— У меня есть гениальный план. Ты иди к своим корешам, займи свое местечко и жди нас. Никому о заговоре ни слова. Понял? Молния всегда бьет неожиданно.

— Иди, Борис! — покровительственно проговорил Валька Курочкин. — Потерпи еще немного, а мы тут мозгами пораскинем. Чай-то допей.

Борис кивнул головой, допил сладкий чай и пошел к выходу. Душа его пела от радости, казалось, хвори и те отступили, чувствовал приятную легкость во всем теле. Честно говоря, он совсем не жаждал мести, просто жизнь каждого человека, как написано в одной умной книге, проходит полосами — то худо, то добро, то радость, то горе. Видать, пришла удача и на его долю. Теперь ему не страшны ни «топорики», ни «костыли» да и весь их преступный мир…

Борис чуть было не заблудился на огромной сиблаговской территории, бараки были удивительно похожи один на другой, правда, имелось и различие — возле одних бараков стояли часовые, возле других прогуливались вохровцы.

… В бараке Борис нашел Сергуню, который приютился со своим земляком с краю нижних нар. Середину занимала знакомая шайка-лейка. Вожак издали разглядел Бориса, осклабился:

— О, гляньте, прибыл сам товарищ «выковырянный»! Наше вам с кисточкой! За спецпайком бегал, да? Молодец. А почему мне тушенки не притартал? «Топорик», сам знаешь, страсть, как тушенку любит. Ладно, срок тебе — сутки. — Голос вожака зазвенел угрозой. — Не приволокешь мясца, убью и закопаю. Кстати, с кем это ты на плацу шашни заводил? Хочешь за паек заступников сыскать?

Бориса так и подмывало огрызнуться, бросить в лицо ненавистного вожака, что недолго ему осталось зловредничать, грядет час расплаты, однако, вспомнив про наказ земляков, он сдержался. Прилег на нары, и его охватила безнадежная грусть, стало жалко всех этих горе-блатных, которые, тоже поди, выламываются от безысходности жизни, строят из себя сверхчеловеков, а на самом деле людишки они так себе, трын-трава. И вместе с грустью к нему пришла безрассудная смелость. Слез с нар и вплотную подошел к уголовникам, с открытым вызовом принялся в упор рассматривать их самодовольные нахальные рожи, привстал на цыпочки, отметил не замеченный прежде шрам на шее «Топорика», болезненную одутловатость «Буры», бегающие глазки «Костыля».

— Ты чего это, седой, на нас глаза таращишь? — удивился «Топорик», — может, их тебе выколоть, а? — И залился дурашливым смехом.

Когда Борис уходил из ленинградского барака, кто-то из ребят накинул ему на плечи новенький ватник. Борис совсем забыл о подарке. Однако уголовники мгновенно приметили обнову. С нар легко соскочил «Костыль», сдернул с плеч Бариса ватник.

— Чур мое! Как я замерз! — Быстро напялил ватник на себя, злорадно захихикал, взобрался на нары.

— Отдай ватник! — решительно потребовал Борис. — Мне тоже холодно. — Все еще надеялся, что здравый смысл не совсем покинул уголовников.

— Ишь чего захотел! — засмеялся «Бура», — мы с «Костылем» ватник на базаре толкнем, тебя угостим.

Борис сделал над собою усилие, отвернулся от уголовников. Отыскал Сергуню, присел рядом, обвел глазами свое новое обиталище. По обеим сторонам, вдоль стен хозяева приготовили для них двойные нары. С торцов имелись двери, которые постоянно открывались и закрывались — братва бегала то в уборную, то на улицу. По бараку гуляли сквозняки. Две печки-чугунки не могли согреть не обжитое еще помещение. Однако ребята-северяне на замечали холода, они степенно, по-хозяйски устраивались на нарах, расправляли изрядно «похудевшие» «сидоры», сбивались в артели — деревня предпочитала держаться особняком даже от городских.

Распахнулась одна из дверей. В барак широким мужским шагом вошла пожилая женщина с зачесанными назад седыми волосами. Низким голосом проговорила:

— Прибыли, значит, вятские — парни хватские, семеро одного не боятся, один на один — все котомки отдадим.

— А ты кто такая будешь, баба? — свесился с нар «Топорик».

— Меня зовут Тамара Петровна, я ваш завхоз. Прошу любить, жаловать не обязательно. Тэкс, тэкс. Ну, хватит болтать. Со мною сейчас пойдут пять человек. Ты, ты и вы трое. Возьмем в кладовой матрацы и одеяла.

— Мне покрывашку не забудь, из гагачьего пуха! — сострил «Бура» и вдруг запел: «Есть у меня кофточка, скоком заработанная, шубка на лисьем меху…»

— Ни лисьего меха, ни пуха не обещаю, — не приняла шутливого тона Тамара Петровна, — соломы малость для подушек выделю, на всех ее, правда, не хватит. Ну, за мной! — Не оглядываясь, женщина решительно вышла из барака, не сомневаясь, что пятеро помощников идут следом.

О, если бы завхоз знала, что произойдет через несколько минут после ее ухода, она вряд ли покинула бы барак. Неожиданно, словно по сигналу, распахнулись обе двери, и помещение барака мгновенно заполнилось рослыми парнями в бушлатах и ватниках, которые мгновенно растеклись по бараку, заняли «ключевые позиции» у дверей, окон, у печек-«буржуек». Обветренные, прокопченные в горячих цехах лица ленинградцев казались зловещими в сумеречном свете. В руках у «незваных гостей» были железные прутья, пряжки от ремесленных ремней.

— Всем оставаться на своих местах! — выскочил на середину барака Ахмет. — Не двигаться! — Рывком сбросил на пол ватник, под ним оказалось голое, мускулистое тело, исчерченное татуировкой. Он выхватил из-за пояса ременную плеть, щелкнул над головами ничего не понимающих деревенских, позвал: «Борис, иди сюда!»

Борис Банатурский ждал этой минуты. Прежде чем подойти к Ахмету, он остановился возле нар, где располагались уголовники, увидел наполненные до краев страхом глаза вожака и его сподручных, разом присмиревших «шестерок».

— Зло, запомните, всегда наказуемо! — философски изрек Валька Курочкин своим обманчиво-басовитым голосом. Еще в сороковом году, в училище, огольцы откровенно посмеивались над Валькой: худосочный маменькин сынок обладал мощным басом. — Сейчас мы свершим справедливый суд. Заприте двери! А теперь… Борис, укажи нам тех, кто творил зло, кто издевался над беззащитным блокадником, кто отбирал у ребят последние крохи хлеба.

— Я с радостью сделаю это, — Борису так хотелось отсрочить время «суда», дать уголовникам возможность подрожать от страха, испытать угрызения совести, хотя не был уверен, что им знакомо это чувство. Пятеро ремесленников во главе с Валькой Курочкиным пошли вслед за ним к нарам, на которых застыли в недоумении вятские парни. Борис шел будто король в сопровождении свиты телохранителей. Ему хотелось сначала успокоить деревенских ребят, попавших из огня да в полымя, большинство которых вовсе были не причастны к его грустной истории. Наконец нашел Сергуню и его земляка. Оба парня удивленно хлопали белесыми ресницами, абсолютно ничего не понимая. — Ну, спасибо тебе, брат! — Борис с удовольствием пожал костистую руку парня, повернулся к Ахмету. — Если бы не этот человек, меня бы убили урки.

— Молодец! Отныне ты вступаешь под наше особое покровительство! — подскочил к Сергуне Генка Шуров. Рьяный почитатель Дюма, он часто употреблял в разговорах высокопарные выражения. — Запомни: «сороковое-роковое» всегда придет к тебе на подмогу в трудную минуту, только кликни.

Наконец, «мстители» остановились перед прибежищем уголовников. Деревенские ребята, предвкушая увидеть необыкновенное зрелище, тоже потянулись к центру барака. Борис увидел: лицо вожака побагровело, словно налилось кровью. И он, не раздумывая более, ткнул пальцем прямо в лоб «Топорика»:

— Вот — самый гадкий гад! Он меня мучил…

Закончить фразу Борис не успел. Вожак спрыгнул с нар, выхватил из-за пояса финский нож, занял боевую стойку, намереваясь защищаться, страшно, на весь барак заскрежетал зубами. Однако недавние блокадники лишь дружно рассмеялись. Откуда было знать вожаку, что эти ребята успели прожить несколько жизней, их убивали, топили, морили голодом, но они выжили, оказались самыми стойкими, и зубовным скрежетом их, конечно же, не испугаешь. А тут еще Ахмет, этот ленинградский татарин, сын дворника, гикнул по-восточному, взмахнул гибкой плетью, которая обвила ноги вожака. Лицо «Топорика» скривилось от боли, однако ножа из рук вожак не выпустил. Все еще храбрился, хотя поганая душонка давно уже ушла в пятки.

— Кто позволил вам судить? — сорвался на визг вожак. — Незаконно права качаете! Где доказательства нашей вины, где? За самосуд, знаете, какой срок полагается? Ваш «выковырянный» сам башкой о землю трахнутый! Он и не такое наплетет сдуру. Я его и пальцем не тронул, спросите хоть ванек деревенских.

— Финку брось! — Валька Курочкин решительно шагнул к вожаку, смело протянул руку. — Давай мне железку!

— Уйди! Уйди по-доброму! Зарежу! Насмерть замочу! — «Топорик» привскочил на месте и с диким криком, будто ошалелый, бросился на Бориса, считая его главным виновником своего позора. Но тут же вновь взвилась плеть Ахмета, удар пришелся точно по руке вожака, нож выпал, вожак закрутился на месте, как подбитая муха, затряс ушибленной рукой, присел на нары, стал баюкать руку, тихо, по-звериному подвывая. Ребята схватили вожака, мгновенно скрутили руки сыромятным ремнем. Такая же участь постигла «Буру» и «Костыля». По знаку Бориса земляки отпустили по паре крепких подзатыльников деревенским, особо старательно «шестерившим» перед уголовниками.

— Читай, Геннадий, приговор! — Валька Курочкин, высокий, прямой, лицо, потемневшее от гнева, повернулся к Шурову. — Давай, суд наш скорый!

— Вожак мне постоянно толковал, отбирая еду, мол, закон уголовный суров, но справедлив: ты умри сегодня, а я — завтра!

— Вот он и умрет сегодня! — с каменным лицом произнес Валька.

— Читай!

Генка Шуров пригладил пятерней огненно-рыжую шевелюру, извлек на свет клочок бумаги, расправил на колене, оглядел связанных уголовников, прочел с особым выражением судьи, радующегося завершению дела:

— Высокий суд ленинградского ремесленного училища номер сорок строительного дела, базирующийся ныне временно в Сибири, рассмотрев на экстренном заседании факты злодеяний над бывшим учащимся группы краснодеревцев Борисом Банатурским, постановил: подвергнуть смертной казни через повешение уголовников по кличке «Топорик», «Бура» и «Костыль». Подлинные фамилии не установлены. Приговор окончательный и никакому обжалованию не подлежит!

Борис удивленно закрутил головой. Он не знал глубокого замысла своих вновь обретенных друзей, однако, ни на йоту не сомневался, что казнить уголовников ребята, конечно, не станут, как говорится, не тронь г… оно не воняет, однако привычные к тюремному самосуду уголовники приняли приговор за чистую монету. «Бура», как подкошенный, упал на колени, пополз к ногам Бориса, слезно умоляя простить его, валил все на вожака, мол, он не хотел издеваться над блокадником, вожак заставлял. «Костыля», казалось, хватил столбняк — глаза остеклянели, руки безвольно повисли вдоль туловища. Только вожак продолжал хорохориться:

— Если вы, фраера, считаете себя судьями, то где же наши защитники? Прокурор где?

— В каком месте лучше повесить эту гниду? — Ахмет словно не слышал «претензий» вожака. — Считаю, самое место их — на столбах, у входа в барак. — Он вскинул на руке поданный кем-то из ребят моток веревки.

— Верно, на столбах, — поддержал Ахмета Генка, — пусть все видят, как надо вершить справедливый суд. Да, братцы, осталась последняя инстанция. Ты утверждаешь приговор, Банатурский?

— Да, они заслужили смертную казнь! — Борис демонстративно отвернулся от уголовников. — Но, принимая во внимание их отсталый кругозор, может быть, стоит их помиловать? Вдруг кто-то из них еще прозреет. Борис удачно включился в розыгрыш. — Предлагаю, для острастки отлупить их, как сидоровых коз, а потом посмотрим.

Ребята обрадованно загудели. Уголовников мгновенно повалили на пол, содрали брюки и принялись пороть ремнями на виду деревенского люда. Били, не притворяясь, от души. После «экзекуции» только «Костыль», пошатываясь, поднялся на ноги, но и он долго не мог попасть ногой в штанину. «Бура» и вожак лежали на полу, не в силах даже пошевелиться.

Борис Банатурский попрощался с Сергуней и его другом и ушел из барака навсегда…