ЗАВЕЩАНИЕ ЛЕНИНА. МОЯ КАРЬЕРА. Я СТАНОВЛЮСЬ ПРОТИВНИКОМ КОММУНИЗМА. ПОДЛИННЫЙ ЛЕНИН. ДОГМАТИКИ И ПРАКТИКИ КОММУНИЗМА, МАРКСИЗМ. ВСЁ ПРОПИТЫВАЮЩАЯ ЛОЖЬ.

Между тем приближался XIII съезд партии. За несколько дней до его открытия методичная Крупская вскрыла пакет Ленина и прислала ленинскую бомбу («завещание») в ЦК. Когда Мехлис доложил Сталину содержание ленинского письма (где Ленин советовал Сталина снять), Сталин обругал Крупскую последними словами и бросился совещаться с Зиновьевым и Каменевым.

В это время Сталину тройка была ещё очень нужна — сначала надо было добить Троцкого. Но теперь оказалось, что союз с Зиновьевым и Каменевым спасителен и для самого Сталина. Конечно, ещё до этого в тройке было согласие, что на съезде Зиновьев будет снова читать политический отчёт ЦК и таким образом иметь вид лидера партии; даже, чтобы подчеркнуть его вес и значение, тройка решила следующий, XIV съезд, созвать в его вотчине — Ленинграде (потом, с разрывом тройки, это решение было отменено). Но теперь, в связи с завещанием Ленина, главным было согласие Зиновьева и Каменева на то, чтобы Сталин остался генеральным секретарём партии. С поразительной наивностью полагая, что теперь Сталина опасаться нечего, так как завещание Ленина ещё намного уменьшит его вес в партии, они согласились его спасти. За день до съезда, 1 мая 1924 года, был созван экстренный пленум ЦК специально для чтения завещания Ленина.

Пленум происходил в зале заседаний Президиума ВЦИКа. На небольшой низенькой эстраде за председательским столом сидел Каменев и рядом с ним — Зиновьев. Рядом на эстраде стоял столик, за которым сидел я (как всегда, я секретарствовал на пленуме ЦК). Члены ЦК сидели на стульях рядами, лицом к эстраде. Троцкий сидел в третьем ряду у края серединного прохода, около него Пятаков и Радек. Сталин сел справа на борт эстрады лицом к окну и эстраде, так что члены ЦК его лицо видеть не могли, но я его всё время мог очень хорошо наблюдать.

Каменев открыл заседание и прочитал ленинское письмо. Воцарилась тишина. Лицо Сталина стало мрачным и напряжённым. Согласно заранее выработанному сценарию, слово сейчас же взял Зиновьев.

«Товарищи, вы все знаете, что посмертная воля Ильича, каждое слово Ильича для нас закон. Не раз мы клялись исполнить то, что нам завещал Ильич. И вы прекрасно знаете, что эту клятву мы выполним. Но есть один пункт, по которому мы счастливы констатировать, что опасения Ильича не оправдались. Все мы были свидетелями нашей общей работы в течение последних месяцев, и, как и я, вы могли с удовлетворением видеть, что то, чего опасался Ильич, не произошло. Я говорю о нашем генеральном секретаре и об опасностях раскола в ЦК» (передаю смысл речи).

Конечно, это была неправда. Члены ЦК прекрасно знали, что раскол в ЦК налицо. Все молчали. Зиновьев предложил переизбрать Сталина Генеральным секретарём. Троцкий тоже молчал, но изображал энергичной мимикой своё крайнее презрение ко всей этой комедии.

Каменев со своей стороны убеждал членов ЦК оставить Сталина Генеральным секретарём. Сталин по-прежнему смотрел в окно со сжатыми челюстями и напряжённым лицом. Решалась его судьба.

Так как все молчали, то Каменев предложил решить вопрос голосованием. Кто за то, чтобы оставить товарища Сталина Генеральным секретарём ЦК? Кто против? Кто воздержался? Голосовали простым поднятием рук. Я ходил по рядам и считал голоса, сообщая Каменеву только общий результат. Большинство голосовало за оставление Сталина, против — небольшая группа Троцкого, но было несколько воздержавшихся (занятый подсчётом рук, я даже не заметил, кто именно; очень об этом жалею).

Зиновьев и Каменев выиграли (если б они знали, что им удалось обеспечить пулю в собственный затылок!).

Через полтора года, когда Сталин отстранил Зиновьева и Каменева от власти, Зиновьев, напоминая это заседание Пленума и как ему и Каменеву удалось спасти Сталина от падения в политическое небытие, с горечью сказал: «Знает ли товарищ Сталин, что такое благодарность?» Товарищ Сталин вынул трубку изо рта и ответил: «Ну, как же, знаю, очень хорошо знаю, это такая собачья болезнь».

Сталин остался Генеральным секретарём. Пленум, кроме того, решил ленинское завещание на съезде не оглашать и текст его делегатам съезда не сообщать, а поручить руководителям делегаций съезда ознакомить с ним делегатов внутри рамок каждой делегации. Это постановление Пленума было средактировано нарочито неясно, так что это позволило руководителям делегаций просто рассказать делегатам о сути ленинского письма и решениях Пленума, без того, чтобы они могли как следует ознакомиться с ленинским текстом.

История коммунистической власти в России так полна лжи и всякого рода фальсификаций, что уже совсем лишнее, когда более или менее добросовестные свидетели (и участники) событий, ошибаясь, ещё запутывают истину былого. В частности, история ленинского завещания и так чрезвычайно запутана. Между тем Троцкий, вообще свидетель достоверный относительно имевших место фактов и дат, со своей стороны совершает грубую ошибку в описании истории завещания.

В своей книге о Сталине, написанной Троцким в последние месяцы его жизни, Троцкий (французский текст книги, страницы 514 — 515), описав заседание Пленума ЦК, на котором было оглашено «завещание», продолжает: «На самом деле завещанию не только не удалось положить конец внутренней борьбе, чего хотел Ленин, оно её в высшей степени усилило. Сталин не мог больше сомневаться, что возвращение Ленина к деятельности означало бы политическую смерть генерального секретаря».

Из этих строк можно только заключить, что Ленин был ещё жив, когда произошло оглашение завещания. А так как завещание было оглашено на предсъездовском пленуме, то, значит, речь идёт о пленуме ЦК 15 апреля 1923 года и о XII съезде, состоявшемся 17 — 25 апреля 1923 года. Между тем, это грубая ошибка. Завещание было прочитано на предсъездовском экстренном пленуме 21 мая 1924 года (XIII съезд происходил 22 — 31 мая 1924 года), то есть через четыре месяца после смерти Ленина. Что ошибается Троцкий, а не я, легко заключить из следующего: описывая пленум и оглашение завещания, Троцкий там же, в книге, ссылается на. меня как на свидетеля и приводит моё описание: «Бажанов, другой бывший секретарь Сталина, описал заседание Центрального Комитета, на котором Каменев прочёл завещание: „Чрезвычайная неловкость парализовала присутствующих. Сталин, сидевший на ступеньке эстрады, чувствовал себя маленьким и жалким. Я внимательно смотрел на него…“ и т. д. Из этих текстов — Троцкого и моего, который цитирует Троцкий, ясно, что и Троцкий и я присутствовали на этом пленуме, я — как секретарь заседания. Но я действительно присутствовал на пленуме ЦК 21 мая 1924 года — в это время я был секретарём Политбюро. И я не мог присутствовать на апрельском пленуме ЦК 1923 года — в это время секретарём Политбюро ещё не был. Следовательно, не подлежит никакому сомнению, что оглашение завещания произошло на пленуме ЦК 21 мая 1924 года, после смерти Ленина, и Троцкий ошибается.

На съезде Зиновьев прочёл политический отчёт ЦК. В самые последние дни перед съездом он просил меня сделать анализ работы Политбюро за истёкший год, чтобы он мог использовать его для своего доклада. Я это проделал, разнеся тысячи постановлений Политбюро по разным категориям и приведя всё это к некоторым выводам (но всё это было очень условно и относительно). Зиновьев мою работу в докладе использовал, но тут же в докладе три раза привёл мою фамилию, ссылаясь на меня и благодаря за проделанную мной работу. У этого была скрытая цель, которую я хорошо понимал.

Я достигал какого-то очень высокого пункта в своей карьере. Я уже говорил, что в первые дни моей работы со Сталиным я всё время ходил к нему за директивами. Вскоре я убедился, что делать это совершенно незачем — всё это его не интересовало. «А как вы думаете, надо сделать? Так? Ага, ну, так и делайте». Я очень быстро к этому привык, видел, что можно прекрасно обойтись без того, чтоб его зря тревожить, и начал проявлять всяческую инициативу. Но дело в том, что руководители ведомств — все члены правительства — были вынуждены всё время обращаться к Сталину или в Политбюро в порядке постановки вопросов, их согласования и т. д. Они скоро привыкли к тому, что обращаться к Сталину лично — безнадёжно. Сталина все эти государственные дела не интересовали, он в них не так уж много и понимал, ими не занимался и ничего, кроме чисто формальных ответов, давать не мог. Если его спрашивали о ходе решения какой-либо проблемы, он равнодушно отвечал: «Ну, что ж, внесите вопрос — обсудим на Политбюро».

Начав вести контроль за исполнением постановлений Политбюро и всё время находясь в контакте (через знаменитую «вертушку») со всеми руководителями ведомств по их проблемам, я очень быстро приучил их к тому, что есть секретарь Политбюро, который в курсе всех их дел, и что гораздо лучше обращаться к нему, потому что у него можно получить и сведения, в каком положении тот или иной вопрос, и каковы мнения и тенденции по этому вопросу в Политбюро, и что по этому вопросу лучше сделать. Я постепенно дошёл до того, что в сущности делал то, что должен был делать Сталин, — указывал руководителям ведомств, что вопрос недостаточно согласован с другими ведомствами, что, вместо тоге чтобы его зря вносить на Политбюро, надо сначала сделать то-то и то-то, другими словами, давал дельные советы, сберегавшие время и работу, и не только по форме, но и по сути движения всяких государственных дел. Ко мне обращались всё чаще и чаще. В конце концов я увидел, что я явно превышаю свои полномочия и делаю то, что по существу должен был бы делать генсек ЦК. Тогда я пошёл к Сталину и сказал ему, что, кажется, зашёл слишком далеко, слишком много на себя беру и выполняю, в сущности, его работу. Сталин на это мне ответил, что институт помощников секретарей ЦК именно для того и был создан по мысли Ленина, чтобы разгрузить секретарей ЦК от второстепенных дел, чтобы они могли сосредоточить свою работу на главном. Я возразил, что в том-то и дело, что я занимаюсь совсем не второстепенными вопросами, а важнейшими (конечно, я понимал, что для Сталина государственные дела вовсе не являются важнейшими; самое важное для него была борьба за власть, интриги и подслушивание разговоров соперников и противников). Сталин мне ответил: «Очень хорошо делаете, продолжайте».

В результате всего этого моя карьера стала принимать какие-то странные размеры (не надо забывать, что мне было всего двадцать четыре года). Венцом всего было то, что Зиновьев и Каменев вспомнили инициативу Ленина: «Мы, товарищи, пятидесятилетние, вы, товарищи, сорокалетние, нам надо готовить смену руководства: тридцатилетних и двадцатилетних». В своё время были выбраны два тридцатилетних: Каганович и Михайлов (я об этом уже говорил). Теперь решили, что пора выбрать двух «двадцатилетних». Этими двумя оказались Лазарь Шацкин и я. Нам, конечно, ничего не было официально сказано, но благодаря доброжелательной информации зиновьевских секретарей, об этом узнал Шацкин, а от каменевских секретарей Музыки и Бабахана узнал и я. То, что Зиновьев три раза назвал мою фамилию в важнейшем политическом документе года — политическом отчёте ЦК на съезде, — приобретало новый смысл.

Шацкин и я, мы постарались ближе познакомиться друг с другом. Шацкин был очень умный, культурный и способный юноша из еврейской крайне буржуазной семьи. Это он придумал комсомол и был его создателем и организатором. Сначала он был первым секретарём ЦК комсомола, но потом, копируя Ленина, который официально не возглавлял партию, Шацкин, скрываясь за кулисами руководства комсомола, ряд лет им бессменно руководил со своим лейтенантом Тархановым. Шацкин входил в бюро ЦК КСМ, а формально во главе комсомола были секретари ЦК, которых Шацкин подбирал из комсомольцев не очень блестящих. Сейчас (1924 год) Шацкин по годам из комсомола уже вышел и пошёл учиться в Институт Красной профессуры. В годы ежовской чистки (1937 — 1938) он был расстрелян; перед расстрелом работал в Коминтерне.

Вся эта моя блестящая карьера, вместо того чтобы меня удовлетворять, приводила меня в большое затруднение. Дело в том, что я в этот год работы в Политбюро пережил большую, быструю и глубокую эволюцию, в которой уже доходил до конца, — из коммуниста становился убеждённым противником коммунизма.

Коммунистическая революция представляет гигантский переворот. Классы имущие и правящие лишаются власти и изгоняются, у них отбираются огромные богатства, они подвергаются физическому истреблению. Вся экономика страны переходит в новые руки. Для чего всё это делается?

Когда мне было девятнадцать лет и я вступал в коммунистическую партию, для меня, как и для десятков тысяч таких же идеалистических юнцов, не было никакого сомнения: это делается для блага народа. Иначе и быть не могло. Допустить, что какая-то группа профессиональных революционеров проходит через это море жертв и крови для того, чтобы захватить все богатства страны, пользоваться ими и пользоваться властью, и что это и есть цель социальной революции, — такая идея нам представлялась кощунственной. Для социальной революции, которая ведёт к благу народа, мы готовы были рисковать жизнью и, если нужно, жертвовать ею.

Правда, во время всех этих колоссальных сдвигов, к которым привела революция во время гражданской войны, и переделки всего строя жизни, мы сплошь и рядом видели, что происходят вещи, нам глубоко чуждые и даже враждебные. Мы объясняли это неизбежными издержками революции: «лес рубят — щепки летят»; народ малограмотен, дик и малокультурен; эксцессов избежать очень трудно. И многое осуждая, мы были лишены возможности исправить то, что мы осуждали, — не от нас это зависело. Например, вся Украина была полна зловещих слухов о жестоком красном терроре, когда чекистские палачи, часто садисты и кокаиноманы, истребляли тысячи жертв самым зверским образом. Я думал, что это разгул местной сволочи, преступников, попавших в органы расправы и широко пользующихся своей страшной властью, а центр революции тут ни при чём и даже, вероятно, не представляет себе, что творится на местах именем революции.

Когда я попал в Центральный Комитет, я стал близок к центру всех информаций — здесь я получу верные и окончательные ответы на все те вопросы, на которые низовой коммунист дельного ответа получить не мог. Уже в Оргбюро я стал ближе к центру событий и понял многие вещи, например, что группа партаппаратчиков во главе со Сталиным, Молотовым, и Кагановичем совершает энергичную и систематическую работу по расстановке своих людей для захвата в свои руки центральных органов партии, следовательно, власти, но это была лишь часть проблемы — борьба за власть. А мне нужен был общий ответ на самый важный вопрос: действительно ли всё делается для блага народа?

Став секретарём Политбюро, я, наконец, получил возможность иметь нужный ответ. Эти несколько людей, которые всем правили, которые вчера сделали революцию и сегодня её продолжают, для чего и как они её сделали и делают? В течение года я с чрезвычайной тщательностью наблюдал и анализировал мотивы их деятельности, их цели и методы. Конечно, самое интересное было бы начать с Ленина, основоположника большевистской революции, узнать и изучить его самого. Увы, когда я пришёл в Политбюро, Ленин уже был разбит параличом и практически не существовал. Но он был ещё в центре общего внимания, и я мог много о нём узнать от людей, которые все последние годы с ним работали, а также из всех секретных материалов Политбюро, которые были в моих руках. Я мог без труда отвести лживое и лицемерное прославление «гениального» Ленина, которое делалось правящей группой для того, чтобы превратить Ленина в икону и править его именем на правах его верных учеников и наследников. К тому же это было нетрудно — я видел насквозь фальшивого Сталина, клявшегося на всех публичных выступлениях в верности гениальному учителю, а на самом деле искренне Ленина ненавидевшего, потому что Ленин стал для него главным препятствием к достижению власти. В своём секретариате Сталин не стеснялся, и из отдельных его фраз, словечек и интонаций я ясно видел, как он на самом деле относится к Ленину. Впрочем, это понимали и другие, например, Крупская, которая немного спустя (в 1926 году) говорила: «Если бы Володя жил, то он теперь сидел бы в тюрьме» свидетельство Троцкого, его книга о Сталине, франц. текст, стр. 523).

Конечно, «что было бы, если бы» всегда относится к области фантазии, но я много раз думал о том, какова была бы судьба Ленина, если бы он умер на десяток лет позже. Тут, конечно, всё зависело бы от того, удалил бы он вовремя (то есть в годах 1923-1924) Сталина с политической арены. Я лично думаю, что Ленин бы этого не сделал. В 1923 году Ленин хотел снять Сталина с поста Генерального секретаря, но это желание было вызвано двумя причинами: во-первых, Ленин чувствовал, что умирает, и он думал уже не о своём лидерстве, а о наследстве (и поэтому исчезли все соображения о своём большинстве в ЦК и об отдалении Троцкого); и во-вторых, Сталин, видя, что Ленин кончен, распоясался и начал хамить и Крупской, и Ленину. Если бы Ленин был ещё здоров, Сталин никогда не позволил бы себе таких выступлений, был бы ярым и послушным приверженцем Ленина, но втихомолку создал бы своё аппаратное большинство и в нужный момент сбросил бы Ленина, как он это сделал с Зиновьевым и Троцким.

И забавно представить себе, что бы потом произошло, Ленин был бы обвинён во всех уклонах и ошибках, ленинизм стал бы такой же ересью, как троцкизм, выяснилось бы, что Ленин — агент, скажем, немецкого империализма (который его и прислал для шпионской и прочей работы в Россию в запломбированном вагоне), но что революция всё же удалась благодаря Сталину, который вовремя всё выправил, вовремя разоблачил и выбросил «изменников и шпионов» Ленина и Троцкого. И смотришь, Ленин уже не вождь мировой революции, а тёмная личность. Возможно ли это? Достаточно сослаться на пример с Троцким, который, как оказывается, не был центральной фигурой октябрьского переворота, не был создателем и вождём Красной Армии, а просто был иностранным шпионом. Почему бы и Ильичу? Ну, скажем, потом Ленина после смерти Сталина, может быть, «реабилитировали» бы. А Троцкого реабилитировали?

Когда я начал знакомиться с настоящими материалами о настоящем Ленине, меня поразила его общая черта со Сталиным: у обоих была маниакальная жажда власти. Всю деятельность Ленина пронизывает красной нитью лейтмотив: «во что бы то ни стало прийти к власти, во что бы то ни стало у власти удержаться». Можно предположить, что Сталин просто стремился к власти, чтобы ею пользоваться по-чингисхановски, и не очень отягощал себя другими соображениями, например: «А для чего эта власть?» — в то время как Ленин жаждал власти, чтобы иметь в руках мощный и незаменимый инструмент для построения коммунизма, и старался удержать власть в своих руках для этого. Я думаю, что это предположение близко к истине. Личные моменты играли в ленинском стремлении к власти меньшую роль, чем у Сталина, и во всяком случае иную.

Я пытался установить для себя, каков моральный облик Ленина, не того «исторического», «великого» Ленина, каким изображает его всякая марксистская пропаганда, а того, каким он был на самом деле. По самым подлинным и аутентичным материалам я должен был констатировать, что моральный уровень его был очень невысок. До революции лидер небольшой крайне революционной секты, в постоянных интригах, грызне и ругани с другими такими же сектами, в не очень красивой беспрерывной борьбе за кассу, подачки братских социалистических партий и буржуазных благодетелей, овладение маленьким журнальчиком, изгнание и заушение соперников, не брезговавший никакими средствами, он вызывал отвращение Троцкого, кстати, морально более чистого и порядочного. К сожалению, нравы, которые ввёл Ленин, определили и нравы партийной верхушки и после революции. Я их нашёл и у Зиновьева, и у Сталина.

Но величие Ленина? Тут я был осторожен. Известно, что когда один человек убьёт и ограбит свою жертву, он — преступник. Но когда одному человеку удастся ограбить всю страну и убить десять миллионов человек, он — великая и легендарная историческая фигура. И сколько ничтожных и отвратительных мегаломанов, если им удастся прийти к власти в большой стране, становятся великими людьми, сколько вреда бы они ни принесли своей стране, а заодно и другим странам.

Я пришёл скорее к тому мнению, что Ленин был хороший организатор. То, что ему удалось взять власть в большой стране, при ближайшем рассмотрении говорит много о слабости его противников (чемпионов революционной разрухи), об их неумелости и отсутствии политического опыта, об общей анархии, в которой небольшая группа прилично организованных ленинских профессиональных революционеров оказалась более умелой и чуть ли не единственной чего-то стоящей организацией. Особого ленинского гения я как-то во всём этом найти не смог.

Чего Ленин хотел? Конечно, осуществления коммунизма. К этому после взятия власти Ленин и его партия шли напролом. Известно, что в течение трёх-четырех лет это привело к полной катастрофе. В позднейших партийных изложениях это стыдливо изображается не как крах попытки построения коммунистического общества, а как крах «военного коммунизма». Это, конечно, обычная ложь и фальсификация. Провалился в эти годы коммунизм вообще. Как Ленин принял этот провал?

Официальные ленинские выступления говорят о том, как Ленин вынужден был изобразить отступление партии перед провалом. Меня интересовало, что Ленин на самом деле об этом провале думал. Ясное дело, откровенные мысли Ленина могло знать только его ближайшее окружение, в частности, две его секретарши, Гляссер и Фотиева, с которыми он работал весь день. Я хотел расспросить их о том, что Ленин говорил по этому поводу в откровенных разговорах с ними.

Это было сначала не так легко. Первое время для секретарш Ленина я был «человек Сталина». Не скоро, через несколько месяцев, всё время сталкиваясь с ними по работе, я произвёл на них другое впечатление: что я — «человек Политбюро», а сталинский помощник формально. Тогда я постепенно смог говорить с ними о Ленине. И наконец смог поставить вопрос, что Ленин на самом деле думал о НЭПе, считал ли он, что мы перед крахом коммунистической теории или нет. Секретарши сказали мне, что они ставили Ленину вопрос именно так. Ленин отвечал, им: «Конечно, мы провалились. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по щучьему велению. Между тем, это вопрос десятилетий и поколений. Чтобы партия не потеряла душу, веру и волю к борьбе, мы должны изображать перед ней возврат к меновой экономике, к капитализму как некоторое временное отступление. Но для себя мы должны ясно видеть, что попытка не удалась, что так вдруг переменить психологию людей, навыки их вековой жизни нельзя. Можно попробовать загнать население в новый строй силой, но вопрос ещё, сохранили ли бы мы власть в этой всероссийской мясорубке».

Я всегда думал об этих словах Ленина, когда через несколько лет Сталин начал осуществлять всероссийскую мясорубку, загонять народ в коммунизм силой. Оказалось, что, если не останавливаться перед десятками миллионов жертв, это может выйти. А власть при этом сохранить можно. Ленина остановил Кронштадт и Антоновское восстание. Сталин перед Архипелагом Гулагом не остановился.

Интересная деталь. Я хотел узнать, какими книгами чаще всего пользовался Ленин. Как мне сказала Гляссер, среди этих книг была «Психология толпы» Густава Лебона. Остаётся гадать, пользовался ли ею Ленин как незаменимым практическим ключом к воздействию на массы или извлёк из замечательного труда Лебона понимание того, что, вопреки наивным теориям Руссо, то сложное вековое переплетение элементов жизни декретами фантазёров и догматиков изменить совсем не так легко (отчего после всех блестящих, революций и возвращается всегда ветер «на круги своя»).

Было совершенно ясно, что Троцкий, как и Ленин, был фанатиком коммунистической догмы (только менее гибким). Его единственной целью также было установление коммунизма. О благе народа вопрос для него мог стоять лишь как какая-то отвлечённая норма далёкого будущего, да и ставился ли?

Но тут пришлось мысленно разделить властителей России на три разные группы: первая — Ленин и Троцкий — фанатики догмы; они доминировали в годы 1917 — 1922, но сейчас они уже представляли прошлое. У власти и в борьбе за власть были две другие группы, не фанатики догмы, а практики коммунизма. Одна группа — Зиновьева и Каменева, другая — Сталина и Молотова. Для них коммунизм был методом. Оправдавшим себя методом завоевания власти и вполне продолжающим оправдывать себя методом властвования. Зиновьевы и Каменевы были практиками пользования властью; ничего нового не изобретая, они старались продолжать ленинские способы. Сталины и Молотовы стояли во главе аппаратчиков, постепенно захватывавших власть, чтобы ею пользоваться; как принято теперь говорить, группы «бюрократического перерождения» или «вырождения» партии. Для обеих групп, представлявших настоящее и будущее партии и власти, вопрос о благе народа никак не стоял, и его как-то даже неловко было ставить. Наблюдая их весь день в повседневной работе, я должен был с горечью заключить, что благо народа — последняя их забота. Да и коммунизм для них — только удачный метод, который никак нельзя покидать.

Пришлось сделать вывод, что социальная революция (была произведена не для народа. В лучшем случае (Ленин и Троцкий) — по теоретической догме, в среднем случае (Зиновьев и Каменев) — для пользования благами власти ограниченной группой, в худшем случае (Сталин) — для едва ли не преступного и голого пользования властью аморальными захватчиками.

Возьмём всё же лучший случай. Революция совершена по марксистской догме. А как само Политбюро относится к этой догме? В первое же время моего секретарствования на Политбюро моё ухо уловило иронический смысл термина «образованный марксист». Оказалось, что когда говорилось «образованный марксист», надо было понимать: «болван и пустомеля».

Бывало и яснее. Народный комиссар финансов Сокольников, проводящий дежурную реформу, представляет на утверждение Политбюро назначение членом коллегии Наркомфина и начальником валютного управления профессора Юровского. Юровский — не коммунист, Политбюро его не знает. Кто-то из членов Политбюро спрашивает: «Надеюсь, он не марксист?» — «Что вы, что вы, — торопится ответить Сокольников, — валютное управление, там надо не языком болтать, а уметь дело делать». Политбюро утверждает Юровского без возражений.

Я стараюсь углубить свои познания в области марксистской теории. Что бросается в глаза, это то, что российская социальная революция произведена вопреки всем теориям и предсказаниям Маркса. И на «капиталистическом» Западе эти прогнозы полностью опровергнуты жизнью — вместо предсказанного жестокого обнищания пролетариата происходит постоянный и невиданный прежде подъём жизни трудящихся масс (я вспоминаю, что по знаменитой докладной записке маршала Бобана Людовику XIV в то время пятая часть населения Франции умирала от болезней, не от старости, а от голода; я сравниваю это с началом XX века и уровнем жизни рабочих на Западе). И уже никак не видел Маркс социальной революции в России, где 85% населения были мелкие собственники — крестьяне, а рабочих было — смешно сказать, немногим более 1% населения (в 1921 году население Сов. России в тогдашних пределах равнялось 134,2 миллиона; индустриальных рабочих было 1 миллион 400 тысяч; эти цифры взяты из официальной истории КПСС, том 4, стр. 8, год издания 1970).

Сказать правду, чем больше я углубляюсь в марксистскую теорию, тем более меня тошнит от этой галиматьи, помпезно выдаваемой за экономическую науку. Приходится всё же во всём этом разобраться. Начиная от Адама Смита, который во второй половине XVIII века, обуреваемый наилучшими намерениями, попытался найти научные основы экономической науки. Попытка была и преждевременна, и порочна. Преждевременна, потому что только определялись методы точных наук и рано было пытаться их применить к такой сложной и твёрдой сфере, как область экономических явлений; порочна, потому что отнюдь не эти методы точных наук приложил Смит к анализу изучаемых экономических явлений; а методологию современной немецкой идеалистической философии, диалектику, ноумены и феномены и всё прочее, из чего никакого научного познания экономики и возникнуть не могло. Из этого философского вздора родил Смит теорию трудовой стоимости, неверное и грубое детище немецких философских концепций. Чем определяется цена товаров? Искать реальные причины и следствия — не философский подход. Цена — это феномен. Это — стоимость. Ею и следует заниматься. А она определяется трудом, физическим трудом, затраченным на производстве товара («позвольте, возразили трезвые наблюдатели, это неверно; вот тысяча примеров, когда это не так; а машина, которая производит такую же работу; а цена алмаза, найденного без всякого труда на берегу моря; и т. д.»). Смит поправился: стоимость определяется не простым трудом, а средним общественно необходимым трудом. Эта теория, претендовавшая на научность и бывшая абсолютно ложной, была замечательная в одном отношении: она показала, скольких миллионов человеческих жизней может стоить неудачное произведение человеческого ума. Потому что рождённый Адамом Смитом ублюдок начал жить собственной теоретической жизнью. За Смитом пришёл Рикардо и сделал из смитовской теории все логические выводы: раз только физический труд, только рабочий создаёт ценности, то как может образоваться капитал? Ясно, что капиталист платит рабочему не полную плату за произведённое рабочим, а часть утаивает (прибавочная стоимость); накопление этой утаённой уворованной части и создаст капитал. Следовательно, провозгласил Карл Маркс, каждый капиталист — вор и мошенник, и всякий капитал — богатство, уворованное и награбленное у рабочих. И пролетарии всех стран должны соединиться, чтобы отобрать силой то, что у них уворовано.

На первый взгляд даже странно, как эта галиматья может считаться чем-то научным. По ней только движения рук рабочего создают ценности, полезные вещи, товары и двигают экономику. А работа учёного, работа изобретателя, работа инженера-техника, работа организатора предприятия? Это — работа не руками, а головным мозгом. Она ничего не создаёт, не играет никакой роли? Но руки у людей были всегда, между тем гигантское развитие благосостояния обществ и масс было достигнуто только тогда, когда мозги учёных и техников нашли, как надо двигать руками, да и машинами, чтобы достигнуть неизмеримо лучших результатов. Между тем, по Марксу, если вы не двигаете руками, вы вор и паразит. Какая всё это жалкая чепуха. Как всё опрокинуто вверх ногами в этом вздоре, который претендует на научность.

А между тем марксизм оказался фактором огромной силы в жизни нашего общества. Тут опять надо вспомнить гениальные формулы Лебона: «Разум создаёт познание, чувства движут историю». Марксистская теория, ничтожная для понимания экономической жизни, оказалась динамитом в эмоциональном отношении. Сказать всем бедным и обездоленным: вы бедны, вы нищи и вы несчастны потому, что вас обокрал и продолжает обкрадывать богатый, это — зажечь мировой пожар, возбудить такую зависть и такую ненависть, какую не залить и морем крови. Марксизм — ложь, но ложь необычайной взрывчатой силы. Вот на этом камне и воздвигнул Ленин свою «церковь» — в России.

Я скоро понял все оттенки отношения вождей коммунизма к марксистской теории. Как практики и прагматики, руководившие государством, они прекрасно понимали полную никчёмность марксизма в области понимания и организации экономической жизни; отсюда их скептически-ироническое отношение к «образованным марксистам». Наоборот, они высоко ценили эмоционально-взрывную силу марксизма, приведшую их к власти и которая приведёт их (как они не без основания надеялись) к власти во всём мире. Резюмируя в двух словах: как наука — вздор; как метод революционного руководства массами — незаменимое оружие.

Я решил проверить немного глубже, как они относятся к марксизму. Официально его трогать нельзя, разрешается его только «истолковывать», и то только в смысле самом ортодоксальном.

Я часто бывал на дому у Сокольникова. Григорий Яковлевич Сокольников (настоящая фамилия — Бриллиант) был в прошлом присяжным поверенным. Он принадлежал к зиновьевско-каменевской группе и был, бесспорно, один из самых талантливых и блестящих большевистских вождей. Какую бы роль ему ни поручали, он с ней справлялся превосходно. Во время гражданской войны он успешно командовал армией. Народный комиссар финансов после НЭПа, он прекрасно провёл денежную реформу, создав твёрдый червонный рубль и быстро приведя в порядок хаотическое большевистское денежное хозяйство. После XIII съезда в мае 1924 года он был сделан кандидатом в члены Политбюро. На съезде 1926 года он выступил вместе с Зиновьевым и Каменевым и был единственным оратором, требовавшим с трибуны съезда снятия Сталина с поста генерального секретаря. Это ему стоило и поста наркомфина и места в Политбюро. На XV съезде, когда Сталин наметил свой преступный курс на коллективизацию, Сокольников выступил против этой политики и требовал нормального развития хозяйства, сначала в лёгкой промышленности.

Как-то (это было в 1925 году) я зашёл к Сокольникову. Он был нездоров и не выходил из дому. Обычно в таких случаях мы говорили о финансах, об экономике. В этот раз я решил рискнуть и завёл разговор о марксизме. Не отрицая революционной роли марксизма, я остановился на критике марксистской теории. Исходя из того, что теория создавалась почти век тому назад и что жизнь принесла много нового, что требует теорию пересмотреть и обновить, а также из того, что Политбюро, например, фактически этой теорией в сегодняшнем виде не пользуется как явно отставшей от жизни, я намечал под видом желательных улучшений довольно сильную ломку. Сокольников внимательно выслушал мою длинную речь, ничего не возражая. Когда я кончил, он сказал: «Товарищ Бажанов, в том, что вы говорите, много верного и интересного. Но есть табу, которых трогать нельзя. Дружеский совет: никогда никому не говорите того, что вы мне сказали». Конечно, этому совету я последовал.

Итак, я пришёл к выводу, что вожди коммунизма пользуются им лишь как методом, чтобы быть у власти, совершенно презирая интересы народа. В то же время, пропагандируя коммунизм, распинаясь за него и стараясь раздуть мировой коммунистический пожар, они совершенно не верят в его догму, в его теорию. Тут был для меня ключ к пониманию ещё одной чрезвычайно важной стороны дела, которая меня всё время смущала.

Дело было в том, что кругом была ложь, и во всей коммунистической практике всё насквозь было пропитано ложью. Почему? Теперь я понимал, почему. Вожди сами не верили в то, что они провозглашали как истину, как Евангелие. Для них это был лишь способ, а цели были другие, довольно низкие, в которых сознаться было нельзя. Отсюда ложь как постоянная система, пропитывающая всё; не как случайная тактика, а как постоянная сущность.

По марксистской догме — у нас диктатура пролетариата. После семи лет коммунистической революции всё население страны, ограбленное и нищее, — пролетариат. Конечно, всё оно никакого отношения к власти не имеет. Диктатура установлена над ним, над пролетариатом. Официально у нас ещё власть рабочих и крестьян. Между тем, всякому ребёнку очевидно, что власть только в руках партии, и даже уже не у партии, а партийного аппарата. В стране куча всяких советских органов власти, которые являются на самом деле совершенно безвластными исполнителями и регистраторами решений партийных органов. Я — тоже винтик в этой машине лжи. Моё Политбюро — верховная власть, но это — чрезвычайно секретно, это должно быть скрыто от всего мира. Всё, что относится к Политбюро, строго секретно: все его решения, выписки, справки, материалы; за разглашение секрета виновным угрожают всякие кары. Но ложь идёт дальше, пропитывает всё. Профсоюзы — это официальные органы защиты трудящихся. На самом деле это органы контроля и жандармского принуждения, единственная задача которых заключается в том, чтобы заставить трудящихся как можно больше работать, как можно больше из них выдать для рабовладельческой власти. Вся терминология лжива. Истребительная каторга называется «исправительно-трудовыми лагерями», и сотни лгунов в газетах поют дифирамбы необыкновенно мудрой и гуманной советской власти, которая перевоспитывает трудом своих злейших врагов.

И на заседаниях Политбюро я часто спрашиваю себя: где я? На заседании правительства огромной страны или в пещере Али-Бабы, на собрании шайки злоумышленников?

Например. Первыми вопросами на каждом заседании Политбюро обычно идут вопросы Наркоминдела. Обычно присутствует нарком Чичерин и его заместитель Литвинов. Докладывает обычно Чичерин. Он говорит робко и униженно, ловит каждое замечание члена Политбюро. Сразу ясно, что партийного веса у него нет никакого, — до революции он был меньшевиком. Литвинов, наоборот, держится развязно и нагло. Не только потому, что он — хам по натуре. «Я — старый большевик, я здесь у себя дома». Действительно, он старый соратник Ленина и старый эмигрант. Правда, наиболее известные страницы из его дореволюционной партийной деятельности заключаются в тёмных денежных махинациях — например, размен на Западе царских бумажных денег, награбленных экспроприаторами на Кавказе при вооружённом нападении на средства казначейства; номера крупных денежных билетов переписаны, и разменять их в России было нельзя. Ленин поручил их размен ряду тёмных личностей, в том числе Литвинову, который при размене попался, был арестован и сидел в тюрьме.

Вся семейка Литвинова, видимо, того же типа. Брат его в каких-то советских комбинациях во Франции, уже пользуясь тем, что его брат — заместитель наркома, пытался обмошенничать советские органы, и Советам пришлось обращаться во французский буржуазный суд и доказывать, что брат Литвинова — жулик и прохвост.

Чичерин и Литвинов ненавидят друг друга ярой ненавистью. Не проходит и месяца, чтобы я получил «строго секретно, только членам Политбюро» докладной записки и от одного, и от другого. Чичерин в этих записках жалуется, что Литвинов — совершённый хам и невежда, грубое и грязное животное, допускать которое к дипломатической работе является несомненной ошибкой. Литвинов пишет, что Чичерин — педераст, идиот и маньяк, ненормальный субъект, работающий только по ночам, чем дезорганизует работу наркомата; к этому Литвинов прибавляет живописные детали насчёт того, что всю ночь у дверей кабинета Чичерина стоит на страже красноармеец из войск внутренней охраны ГПУ, которого начальство подбирает так, что за добродетель его можно не беспокоиться. Члены Политбюро читают эти записки, улыбаются, и дальше этого дело не идёт.

Итак, обсуждаются вопросы внешней политики, о какой-то из очередных международных конференций. «Я предлагаю, — говорит Литвинов, — признать царские долги». Я смотрю на него не без удивления. Ленин и советское правительство десятки раз провозглашали, что одно из главных завоеваний революции — отказ от уплаты иностранных долгов, сделанных Россией при царской власти (кстати сказать, при этом ничуть не пострадали французские банковские дельцы, сразу же при заключении займов клавшие в карман условленную комиссию, а пострадала французская мидинетка и мелкий служащий, копившие деньги на старость и поверившие заверениям банков, что нет более верного помещения для их сбережений. Кто-то из членов Политбюро попроще, кажется, Михалваныч Калинин, спрашивает: «Какие долги, довоенные или военные?» — «И те, и другие», — небрежно бросает Литвинов. «А откуда же мы возьмём средства, чтобы их заплатить?» Лицо у Литвинова наглое и полупрезрительное, папироса висит в углу рта. «А кто же вам говорит, что мы их будем платить? Я говорю — не платить, а признать». Михалваныч не сдаётся: «Но признать — это значит признать, что должны, и тем самым обещать уплатить». У Литвинова вид даже утомлённый — как таких простых вещей не понимают: «Да нет же, ни о какой уплате нет речи». Тут делом начинает интересоваться Каменев: «А как сделать, чтобы признать, не заплатить и лицо не потерять?» (Каменев, надо ему отдать справедливость, ещё беспокоится о лице.) «Да ничего же не может быть проще, — объясняет Литвинов. — Мы объявляем на весь мир, что признаём царские долги. Ну, там всякие благонамеренные идиоты сейчас же подымут шум, что большевики меняются, что мы становимся государством, как всякое другое, и так далее. Мы извлекаем из этого всю возможную пользу. Затем в партийном порядке даём на места секретную директиву: образовать всюду общества жертв иностранной интервенции, которые бы собирали претензии пострадавших; вы же хорошо понимаете, что если мы дадим соответствующий циркуляр по партийной линии, то соберём заявления „пострадавших“ на любую сумму; ну, мы будем скромными и соберём их на сумму, немного превышающую царские долги. И, когда начнутся переговоры об уплате, мы предъявим наши контрпретензии, которые полностью покроют наши долги, и ещё будем требовать, чтобы нам уплатили излишек».

Проект серьёзно обсуждается. Главное затруднение — слишком свежи в памяти ленинские триумфальные заявления об отказе от уплаты царских долгов. Опасаются, что это внесёт сумбур в идеи братских компартий за границей. Каменев даже вскользь замечает: «Это то, что Керзон называет большевистскими обезьяньими штучками». Пока решено от предложенного Литвиновым воздержаться.