Когда она разглядывала меня в роддоме и радовалась, что у нее появилась дочка, она не знала, что у моего отца уже лежала в кармане бумага из Куйбышевского РО УГБ НКВД о высылке ее из Москвы в Сибирь: «Основание применения репрессии по политическим, мотивам в административном порядке осуждение ее матери Гербст Евгении Кузьминичны 1 апреля 1935 года Особым Совещанием при НКВД СССР по ст. 58 УК к 5 годам лишения свободы, за подозрение в шпионской деятельности».
Он, получив эту бумагу, бросился на Лубянку и добился, чтобы высылку отложили на три недели после выписки из роддома... Что у него было на душе? Как ему удавалось скрыть тревогу, чтобы не омрачить ей праздника возвращения домой?
Она, конечно, ничего не подозревала. Вот письмо уже из дома:
«Здравствуй, маленькая «большая мама»! Сегодня маленькой Таточке исполнилось десять дней... Она необыкновенно хорошенькая, все удивляются, даже говорят, что таких красивых младенцев не видели. Даже советуют дать телеграмму: «Дочь — красавица!^ У нее очень длинные волосики, темно-золотистые (я пришлю в письме), большие, пока серые глазки, ротик бантиком, красный-красный. Цвет лица очень красивый. Жду ответа на телеграмму, не знаю, как назвать Таточку, не Женичкой ли? А то уже пора ее регистрировать...»
Вторая бумага о высылке, уже и моей тоже, пришла через 15 дней, когда мне стукнуло 25 дней.
Моя мама заболела малярией с температурой 40, с ознобами и слабостью. Это в центре Москвы, летом... Я прочла в терапевтическом справочнике, что это — симптомы сепсиса от недобросовестной работы акушера...
Но болезнь не освобождала от высылки.
В таком состоянии — поспешные сборы! Папа уволился со всех своих работ, он даже на минуту не мог себе представить, что высылка его не касается, что он вправе устраниться... Пока он в глазах власти не был «социально опасен», он мог оставить «опасную» жену...
Он ее очень любил. Вот когда любовь стала — к гибели! Самая главная ценность жизни превратилась в угрозу жизни. Надежда Яковлевна Мандельштам, которая на себе сполна испытала все это, пришла к выводу: «... в нашей жизни лучше было не иметь привязанностей... У одинокого гораздо труднее расшатать психику, и ему гораздо легче сосредоточиться на собственных интересах и вести систематическую оборону». А мой отец писал маме: «Я живу для тебя, дышу для тебя. Возьми мое я — оно твое».
Мне очень дороги эти признания, они согревают и меня столько лет, как согревали сердце моей матери в те счастливые для нее дни, когда они были написаны... Эта любовь дала мне жизнь, но она же делала моих родителей абсолютно беззащитными перед занесенным над их головами топором системы.
Мои родители искренне хотели строить социализм. Верили, что наука должна служить идее. И вот теперь ехали в ссылку...
Никогда я не могла даже предположить, что придет такое время, когда я смогу взять в руки «Дело» моей мамы и прочесть все бумаги в стандартной канцелярской картонной папке... Прочесть и переписать ее лихорадочное, безумное, наивное письмо-мольбу отсрочить высылку, заменить Сибирь глухой деревней, где живут родственники...
Начальнику УГБ МО НКВД
Куйбышевского района
от Гербст Т. А. и ее мужа Машбиц Б.М.,
прожив. по Сверчкову пер., д. 10, кв.10
ЗАЯВЛЕНИЕ
Мне, Гербст Т.А., сегодня было предложено выехать в 5-ти дневный срок в г. Омск. Против самого выезда совершенно не возражаю. Обращаюсь к Вам лишь с большой просьбой разрешить мне выехать теперь же на 1-2 мес. (до 10-30 авг.) в деревню Курской области (40 км. от Ельца). Эта просьба вызвана действительной безвыходностью моего положения: 5/У1 у меня родился ребенок. Я сама не оправилась от родов. Благодаря невыясненному пока, по-видимому, родовому осложнению, у меня повышена температура, почти ежедневно 38-40 градусов. Я настолько слаба, что с трудом встаю с постели. <...> Я даже не представляю себе, как я физически могу поехать одна с 3-х недельным ребенком в чужой город без средств к существованию (я нахожусь на иждивении мужа). Муж сможет выехать, лишь ликвидировав предварительно свои служебные и пр. дела. Отказ мне в просьбе вызовет гибель ребенка. У меня от слабости и волнений резко уменьшилось количество молока. <..->
Б деревне Мещерско-Волынское на Лесостепной станции (Курская область) я сумею поправиться, т.к. там живут мои родственники, которые возьмут на себя уход за ребенком и за мной. <...>
Настоятельно прошу Вас выполнить мою просьбу. Вы мне верьте, что она вызвана действительно безвыходным положением и что Ваш отказ для меня равносилен гибели, а также гибели ребенка.
Я, Гербст ТА., и мой муж Машбиц Б.М. согласны взять любое обязательство о нашем выезде в г. Омск после предоставленного мне Вами отпуска — фактически, декретного.
<...> О моем лихорадочном состоянии известно районному врачу Чистопрудной районной поликлиники тов. Шульц, которая меня осматривала. Еще обращаю Ваше внимание на то, что мне нельзя лечиться никакими лекарствами, т.к. они переходят в молоко и приносят вред ребенку. Единственным методом лечения меня являются отдых и уход.
Глубоко надеюсь на то, что Вы поймете мое положение, что не откажете мне в этой просьбе и дадите мне и ребенку возможность жить. Надеюсь, что не задержите ответа, т.к. каждый день пребывания в Москве, а также ожидание ответа вызывают все больший упадок сил.
21/VI 37 г.
Гербст. Муж ее Б. Машбиц.
Внизу письма — другим почерком:
РЕЗОЛЮЦИЯ:
«По рассмотрению т. Леденса предложить выехать в Омск.
4/VI-37 г.
Леденс».
Даже по почерку и по стилю письма видно, какое безнадежное отчаяние ею владело. И какой-то Леденс решил нашу судьбу.
Много раз я вместе с папой мысленно шла с этим письмом сначала со Сверчкова переулка на Лубянку, потом — обратно. Я чувствовала за него — как дома и булыжники мостовой, и трамвай, ползущий мимо, — все стало сразу чужим, жизнью, из которой он был изъят, может быть — навсегда.
Словно взяли и палкой перебили костяк жизни. Все разбито. И хочется бежать от опасности, спрятать любимых, беззащитных...
Как жаль, что у них не хватило духу бежать, жаль, что они были такие законопослушные... Можно было вызвать «Скорую» и положить нас в больницу, можно было потихоньку уехать в деревню, кто стал бы искать?
Такое отчаянное письмо... Мольба к бетонной стене, у которой расстреливают всех подряд, не разбирая возраста, пола, вины...
Я горевала над этим письмом, пока не поняла, что Бог — милостив. Он — не «тов. Леденс», Он видел, что творится в сердце несчастной женщины и жалел ее. И простил ей все. Даже то, что за этим письмом последовало... Он ее пожалел и принял, я в этом уверена.
Конечно, я пыталась представить себе, как они добирались до места ссылки. В Омске, в большом и благоустроенном городе, их никто оставлять не собирался. Им было предписано следовать в маленький городок Тару, а оттуда... Бог знает дальше куда. О подобном мучительном пути я прочла у Н.Я. Мандельштам. Только мои родители были не вдвоем, а с грудным младенцем. Ехали они гораздо дальше места мандельштамовской ссылки — Чердыни...
Для моей двадцатитрехлетней мамы испытание оказалось не по силам. Высокая температура по вечерам, изнурительная лихорадка, ей ведь поставили диагноз «малярия», слабость после лихорадки такая, что трудно поднять руку, трудно сжать пальцами чайную ложку. Я знаю, что такое малярия. А тут еще полная безнадежность, чужой холодный городишко, нет жилья, работы, в магазинах — пустые полки.
Грудной ребенок — это забота о пеленках, кормлении, о сне... А какая пытка — каждая кормежка младенца, когда вся грудь в трещинах, распухает и гноится и даже прикосновение рубашки к ней так болезненно, что трудно удержаться от стона. В дороге не уберечься от инфекции. Так моя мама мучилась со мною в прокуренном вагоне и на палубе грязного суденышка на глазах чужих людей и терзающегося собственным бессилием мужа.
После тяжелейшей дороги, которая длилась почти месяц и вымотала все силы, — вот он, город Тара. Место ссылки.
Наверняка все было там похоже на манделъштамовскую Чердынь: «жилищный кризис, и ссыльные ютились по углам...» Каждые три дня — отмечаться у коменданта: ставить печать на бумажке, которая заменила все документы. Комендант наверняка из той же когорты, что ставил печать на бумажку, выданную Осипу Эмильевичу Мандельштаму: «Это был человек гражданской войны... Он всегда прислушивался к своему классовому чутью... а это к добру не приводило, ведь никогда не угадаешь, на что оно толкнет...»
Каково моей больной матери было стоять в этих очередях к коменданту, которые выстраивались раз в три дня у конторы, где властитель судеб решал в соответствии с указаниями классового чутья, кому жить, кому умереть.
Эта очередь, где все говорят шепотом, все подавлены и измучены тяжелым бытом, неизвестностью, нищетой... И — неприязненные взгляды проходящих мимо местных жителей, которым не нравится это скопление лишних ртов в их бедном городишке. Наверняка — всякие реплики, может быть, и угрозы...
Чердынские ссыльные — знакомцы Мандельштамов поставили перед собою цель: «сохранить человеческое достоинство» .
Однако Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич оставляли за собой и право ускользнуть от своих мучителей в ...«самоубийство»: «Мысль об этом последнем исходе всю жизнь утешала и успокаивала меня...»
И эта же мысль все больше овладевала моей мамой. Ей казалось — это выход! Для нее он был тем привлекательней, что она хотела спасти моего отца и меня от тягот своей участи. Она думала, что она — тот камень, который тянет на дно всю семью... Ее любовь и ее гордость восставали против жалкой участи в дремучем захолустье такого талантливого ученого, каким был мой отец. Она видела, что он здесь надорвется, пытаясь прокормить нас с нею, будет страдать и гибнуть. Любое бремя он был готов взвалить на свои плечи ради нее, а она не могла принять такую жертву.
Прежде чем окончательно решиться, она упрашивала его оставить ее одну в ссылке и уехать с ребенком, пока тепло и не начались дожди и холодные ветры. Он писал об этом дяде Ване, ее дяде, доброму, религиозному человеку:
«Оставить ее? Я ее люблю больше жизни. И не могу так подло поступить...»
Она послала моего отца на почту — посмотреть, нет ли письма или телеграммы от бабушки Жени или дяди Вани. Он боялся оставить ее, потому что она была на себя не похожа: то металась и плакала, то замыкалась в себе, молча сидела у окна, за которым куры ходили по мокрому огороду. Но она стала так надрывно плакать: «Там пришла телеграмма, я это чувствую», — что он смирился, пошел на почту, а с полдороги повернул назад, побежал, — очень уж страшно и тяжко ему стало. Он ворвался в дверь номера и увидел, что она мертва. В поспешной записке, которая была приколота к моему одеялу, он прочем:
«Срочно вернись с ребенком в Москву. Когда мама освободится, отдай ей ребенка. Работай. Женись. Живи!»
В самом начале всего этого ужаса она словно была на грани помешательства. Не могла ни на минуту оставаться одна... А потом вдруг успокаивалась. Но все о чем-то размышляла и молчала. Может быть, вспоминала одну свою давнюю, почти детскую идею:
«Я люблю жизнь. Странная и непонятная, она безмерно хороша... Я люблю еще жизнь потому, что не боюсь ее. Она мне подвластна, не я ей. В любой миг, когда захочу, смогу прекратить жить. Я не боюсь смерти, а потому люблю жизнь. Мне интересна смерть. Я хочу знать ее, быть может, узнаю что-либо через нее... »
Потом он написал из Тары, как все случилось:
«Состояние Тамары еще ухудшилось только что перенесенной малярией с температурой 40. Последний удар — этот отъезд. Психиатр признал у нее пограничное состояние шизофрении. Во время сборов состояние было...» — письмо он не смог закончить.
Шизофрения... Наивный московский психиатр! Мандельштамам в Чердыни попалась врачиха, лучше понимавшая, в чем дело. Она дала Надежде Яковлевне добрый и очень разумный совет — не показывать Осипа Эмильевича, который вдруг «сошел с ума», психиатрам и не отдавать его ни в какое лечебное учреждение. Надежда Яковлевна замечает: «Этот совет я приняла и хорошо сделала: «это» - у них действительно проходит... Но я бы хотела знать, как «это» называется в медицине, почему оно поражает такое количество подследственных...»
Не только подследственных «это» поражало, ссылаемых тоже.
Трезвая, не поддающаяся иллюзиям, Надежда Яковлевна задает вопрос: «Где же проходит в такие эпохи, как наша, грань между психической нормой и болезнью?» Опытные ссыльные объяснили: «Беспокоиться однако не надо: «это» - проходит бесследно... Длится болезнь от двух до трех месяцев. Главное — внутренняя дисциплина: нельзя заглядывать в будущее — ничего хорошего не сулит... Ничего не ждать и быть ко всему готовым. В этом секрет равновесия».
У Надежды Яковлевны, вспомним, был в запасе еще один секрет равновесия: «Странно, что все мы, безумные и нормальные, никогда не расстаемся с этой надеждой: самоубийство — это тот ресурс, который мы держим про запас, и почему-то верим, что никогда не поздно к нему прибегнуть...»
У того, кто убивает себя, есть иллюзия, что он нашел выход. Но удар обрушивается на близких.
Один священник с большим духовным опытом сказал мне, что он воспринимает самоубийство, как падение в пропасть мчавшегося на полной скорости автомобиля. Погибает не только водитель. Погибают или калечатся те, кто оказался рядом: близкие...
Бабушка Женя чуть не умерла от горя. Я записала ее рассказ:
«Я послала ей посылочку: кофточку вышитую, она так любила вышитые мною кофточки. Еще что-то из вещей, такой ящичек... Твой папа писал, что устроился там на какую-то работу временную, комнату сняли...
Однажды я сижу, работаю, приносит секретарь почту, я ее всегда сама разбирала и раздавала, и среди казенных писем лежала телеграмма, ее секретарь засунул подальше, чтобы я не сразу увидела. Он дал пачку и ушел быстро.
И вдруг я прочла эту телеграмму. У меня в глазах потемнело. Я не знаю, что со мною было. Только сказала начальнику:
— Отпустите меня. Я не могу работать.
Меня сразу отпустили. Я пришла домой, легла. Главное, сделать ничего не могу. Ни поехать, ни похоронить, ни тебя забрать. Если бы не догадался твой папа написать в телеграмме: «Завещала тебе свою дочь», я бы не осталась жить. Зачем?»