Но вот, наконец, я попала в санаторий! Нянечка внесла меня в палату, полную детей. Все головы на кроватях повернулись ко мне, и много голосов сразу спросили:
— Девочка, как тебя зовут?
И я вместе с нянечкой громко назвала свое имя.
— Марианна! Марианна! — полетело по палате, и я обрадовалась, что у меня такое красивое имя.
Палата была светлая и показалась мне огромной. Дети держали в руках настоящие пестрые игрушки и книжки, а в простенке между двух окон стояло черное важное пианино. Я почувствовала себя счастливой. Начиналась веселая детская жизнь...
Одним из первых вопросов, который дети задавали тогда друг другу при знакомстве, был: «А где твой папа?»
Как обидно было тому, кто не мог гордо ответить: «Конечно, на фронте!» Потому что следующая фраза нового знакомца была: «А мой — на фронте! Он — командир!» Я радовалась, что могла с достоинством отвечать: «Мой тоже на фронте! Он тоже командир! Самый главный!»
У нас, пяти-шестилетних собеседников, самое героическое, самое опасное связывалось почему-то с командирской должностью. Как будто простому солдату было на войне легче. Дети стыдились говорить, что их отцы — обычные солдаты. Каждому хотелось украсить своего отца ореолом особенности. Поэтому все придумывали, что их отцы кем-то командуют. Кто был похитрей, хвастал, что его отец — разведчик или танкист. Все завидовали детям летчиков. А на счастливчика, отец которого служил в кавалерии, смотрели, как на героя. Как будто не отец его, а он сам скакал на горячем коне, размахивая сверкающей саблей, в гуще поверженных врагов. Враги валялись, как тряпочные куклы, набитые ватой или опилками. Кровь, раны, крики, стоны, пот, грязь, — этого мы и представить себе не могли. В кино раненых аккуратно бинтовали и тащили к своим красивые, сильные, героические санитарки.
Представление о фронте было у нас романтически-открыточное. Позже, уже старшеклассницей, я писала такие стихи:
...И отцы приходят ночью к нам во сне
С острой саблей и, конечно, на коне!
И, конечно, великаны-силачи.
(Где их лысины и хрупкие очки?).
И, конечно, мчатся, словно ураган,
На трусливого и глупого врага.
Как легко мы, дети, самоутверждались! И зарабатывали себе авторитет за счет страданий наших отцов. Мы хвастались напропалую их выдуманными подвигами и не подозревали, каково им на самом деле.
Не сознавали мы и трагизма собственного положения. Просто жили день заднем, играли, ссорились, плакали от боли или обиды, учились, фантазировали, болтали — жили, привязанные к кроватям, не чувствуя особенного ущерба от своего положения, не думали о своих будущих горбах, хромоте, парализованных ногах...
Ребенок так погружен в настоящее, что будущее для него не существует. Оно может возникнуть вдруг в какой-нибудь заманчивой фантазии, но оно так же абстрактно, как загробная жизнь для занятых своими делами взрослых. Конечно, все дети хотят поскорее вырасти, стать взрослыми, то есть — сильными, независимыми. Но что такое — действительно быть взрослыми, они не знают.
Вот — моя белая кроватка в палате. В головах к спинке кровати привязан конверт для игрушек. Я могу просунуть руку между прутьями спинки и достать мелкую игрушку. Если нужна крупная, приходится просить няню дать куклу или медвежонка, или книжку. Я прочно привязана к кровати, чтобы не прыгала на ней и не нагружала разрушенный позвоночник. От подмышек до колен я в гипсовом лотке. Плечи прижаты к жесткому матрацу «баранками» — мягкими ватными жгутами, к которым пришиты прочные лямки, завязанные на раме кровати. Гипсовая кроватка тоже привязана к раме, а я зашнурована, как ботинок, длинными шнурами в матерчатом корсете вместе с гипсом. Ноги привязаны к кровати «баранками» в коленях и на щиколотках. Головой можно вертеть направо и налево, можно контрабандой подсунуть под голову кулак или свернутое в комок полотенце. Подушки не полагается. На подушках лежат счастливчики, у которых туберкулез суставов...
Мы вечно боялись что-нибудь уронить. Даже сочинили поговорку: «Что на пол упало, то пропало». Придет нянечка и выметет в мусорное ведро упавшую вещь, потому что на полу (всегда вымытом до блеска) много вредных микробов и нельзя брать в кровать то, что лежало на полу. С вещи микробы перепрыгнут на руки, потом попадут в рот, а изо рта в живот и придется делать уколы, чтобы вылечиться от опасных болезней.
Мы ловко перекидывали с кровати на кровать мелкие вещи, угощения. Надо было хорошо нацелиться и так кинуть, чтобы попало прямо в руки или на одеяло на уровне груди, ну, не дальше бедер, ведь если посылка упадет на ноги, все равно ее не достать без мучений: надо стягивать кверху одеяло, а как потом расправишь? Так и будут ноги торчать голые... А уж если вещь шлепнулась на пол, от досады, бывает, и всплакнешь... Ничего не поделаешь, надо бить челом тому, кто ближе всех к упавшей посылке лежит, и если он сможет поднять, пообещать что-нибудь за труды.
Сначала надо было прикинуть, сможет ли кто-нибудь дотянуться до оброненного. Если оказывалось, что дотянуться можно, для чего надо только пододвинуться на самый-самый край кровати и вытянуться, как червяк, то предприимчивый «ближайший» начинал под одеялом тайно, но стремительно выпутываться из всех своих обвязок. Ни врачи, ни медсестры и представить себе не могли, как быстро и ловко большинство из нас могли освобождаться от всех хитроумных пут. Они-то воображали, что без посторонней помощи это невозможно!
Наконец, освободившийся скатывался на самый край кровати, тянулся, тянулся, сползал, рискуя свалиться на пол, но чудом держался на одних лопатках, весь — в воздухе, и все же дотягивался растопыренными пальцами одной из ног до упавшего предмета, хватал — и ура! — все болельщики переводили дыхание и начинали улыбаться и возбужденно болтать, обсуждая детали происшествия и прославляя ловкого «доставалу». Все его уважали и награждали одобрительными взорами и возгласами.
...Но вот я натянула на голову простыню. Я — одна в белом саркофаге. Могу мечтать, думать, разглядывать папину фотографию...
Тем не менее я вспоминаю о своей больничной жизни в Москве, как о череде веселых светлых дней. Как будто в те три года никогда не было пасмурно, не шел дождь, не летели за окном низкие темные тучи, полные снега, не было холодно, сыро, темно, а сияло все время долгое теплое лето, и мы лежали на застекленной веранде и смотрели, как ветер возится во взлохмаченных кронах деревьев, чешет их и ворошит, как волосы, и птицы спускаются на ветки из синевы, качаются, уцепившись коготками, и снова исчезают... Шлепались на одеяло тяжелые усталые шмели, и мы могли их разглядывать, затаив дыхание от страха (вдруг укусит?) и почтения: шмель вперевалку, как медведь, лез по складкам одеяла, казалось, он пыхтит и ему жарко в его шубе с длинным рыжим ворсом, сильно запыленным вокруг головы... Ветер налетал сильнее, катил по деревьям шумные зеленые волны, и по нашим одеялам пробегали солнечные блики, сверкая на складках, их мгновенно гасили маленькие округлые тени листьев.
Хорошо было летом на веранде!
И ночи были прекрасные, тихие, когда деревья стояли теплые, умиротворенные, они радовались, что прожитый день был такой счастливый, и верили, что завтра тоже будет хорошо. Темнота и тишина устанавливались не сразу. Еще птенцы что-то сонно чирикали в гнездах, а их мамы тоже сонно и коротко отвечали, и мы шептались, засыпая. Наши кровати стояли близко, можно было взяться за руки, повернуть лица друг к другу и пошептаться. Радостно было чувствовать особое доверие и нежность, и радость от того, что тебя слушают, тебя впускают в свой мир, закрытый для посторонних.
Помню, как мы, три семилетние девочки, разговаривали о том, сколько мы родим детей, и спрашивали подошедшую ночную няню, сможем ли мы родить детей, когда вырастем, или нет. Она отвечала, что конечно, сможем. И мы мечтали, какие у наших детей будут имена, одежда, какие волосы, глаза, как мы будем с ними играть...
Мы смотрели в темноту широко открытыми глазами — их приходилось таращить, чтобы не заснуть во время интересного разговора.
Наша детская дружба, бывало, омрачалась нашей гордыней, завистью, честолюбием, мстительностью и даже ненавистью, как это и бывает у живых грешных людей, не наученных считаться с достоинством себе подобных.
Ребенком быть труднее, чем взрослым, дети самоутверждаются откровенно за счет друг друга. Особенно — больные одинокие дети, издерганные, нервные и предоставленные самим себе. В таких детских коллективах клубятся темные страсти, не сдерживаемые ничем, кроме страха перед наказанием и силой.
К счастью, все злые чувства (как и добрые) у детей недолговечны и неглубоки. Жгучая ненависть может смениться пылкой дружбой с бывшим врагом, а прочная, казалось бы, дружба вдруг обрывается, тонет в дрязгах и насмешках. Дети учатся друг на друге всем чувствам, пробуют варианты всех отношений.
Я перешла из взрослого окружения в детское, и это оказалось трудным испытанием. Там я была центром внимания, центром приложения добрых и нежных чувств. Взрослые избаловали меня добротой... И между собой взрослые ссорились гораздо реже, чем дети. Они стеснялись ругаться и в больнице всегда делились друг с другом передачами. Для детей я долго была чужой — ведь их коллектив уже сложился. Симпатия, вспыхивавшая между детьми, гасла быстро, иногда без причины, просто от смены настроения, от желания покапризничать, почувствовать себя несчастным, незаслуженно обиженным. Для этого требовалось напасть неожиданно на кого-нибудь, кто подвернется, и спровоцировать ссору... Кроме того, дети оказались жадными. Они страшно дорожили своей маленькой собственностью: игрушками, гостинцами, карандашами для рисования, бумагой. А с теми, кому никто ничего никогда не приносил, делились только после долгих упрашиваний воспитателя, огорченного такой черствостью. Зато с человеком, который тоже что-то имел, сами стремились завязать деловые отношения по принципу: ты — мне, я — тебе.
Взрослые же тревожились о своих близких, сочувствовали друг другу и стремились помочь тем, кому особенно плохо.
Дети обычно думали только о себе и зорко блюли собственные интересы. Но дети росли, а значит, менялись и могли научиться любить, отдавать и заботиться о других. Однако этот процесс шел так медленно, а борьба за лидерство, авторитет, первенство хоть в какой-нибудь мелочи была такой бурной и отнимала столько сил, времени и нервов, что три года такого совместного роста иногда походили на затяжную болезнь.
Отношения были нездоровыми. Я взрывалась от любой обиды, от любого, даже мнимого покушения на мою персону и стала агрессивной, раздражительной, жестокой. Жажда мести, вынашивание планов, как наказать, как уязвить «врага»... Первые ожоги самолюбия...-Первые столкновения с предательством, сплетней... Не заметишь, как сама окажешься и сплетницей, и предательницей, и скрягой, а потом стыдишься и мучаешься, но признаться в своих грехах — выше сил... Перестрадаешь всеми скверными поступками, и своими и чужими, как скарлатиной, иногда — в тяжелой форме и с осложнениями.