10
Кто это такие? Питер Питер Тао, К Хук, «Бафниа. Компьютерные консультации», профессор Уго Чиндетта, Смиджи. Сегодня в нашем почтовом ящике лежат письма всем этим людям. В нашем ящике всегда оказывается письмо для кого-нибудь из них, но сегодня все по полной программе. По мере того как шло время, а стопка писем все увеличивалась, у меня сложилось определенное впечатление об этих людях. Питер Питер Тао — это скромный корейский джентльмен, родители которого очень хотели вырастить детей европейцами, но знали только одно английское имя. Письма к нему всегда деловые, никогда ничего личного. Он носит котелок, как на картине Магритта, и работает в большой компании, которая производит все: от шампуня до мороженого. К. Хук — на это имя приходят только письма из банка, последние предупреждения о необходимости погасить задолженность — это женщина, ее зовут Кэтрин. В свое время она бросила университет, чтобы играть на бас-гитаре в одной группе, откуда ее потом выкинули за то, что она расплакалась прямо на сцене, а группа в итоге стала знаменитой. Консультанты фирмы «Бафниа» выбрали такое имя, потому что оно звучит как имя большой солидной компании и может скрыть тот факт, что они обитают в Килберне, в квартире на втором этаже. «А если „Стритли-роуд, 71 Б. Компьютерные консультации“? — Знаешь, Джек, что-то не звучит». Им редко приходят письма. Думаю, последние дни их существования были отравлены пронырливыми журналистами, которые стучали в дверь и кричали: «Мистер Бафниа? Мистер Бафниа! Мы же знаем, что вы здесь, мистер Бафниа!»
Профессор Уго Чиндетта вернулся в Италию после того, как окончательно разошелся со своей женой — бывшей студенткой. Иногда кажется, что надписи на конвертах сделаны дрожащей рукой — она все еще пытается с ним связаться, не ведая, что их теперь разделяет целое полушарие. Наверное, изливает душу в этих письмах; интересно, стало бы ей легче, знай она, что все письма лежат нераспечатанные на нашем холодильнике? А Смиджи, на чье имя приходят послания от одного человека в Бирме, — это точно кличка какого-то серьезного господина, чей старый приятель по имени Флиппер или Башо теперь работает сотрудником дипломатической службы, пишет письма довольно живым языком — такие остроумные обличительные речи о разгуле бюрократии и коррупции в Юго-Восточной Азии; а клички у них остались как память о пережитом в школьные годы.
Не открывая, я кладу письма на холодильник. Похоже, нам придется начать вторую стопку. Из этих посланий я отбираю два, которые адресованы мне. Одно — я понимаю это сразу — из дома престарелых в Эджвере, где живет моя бабушка. Второе — это даже не письмо, а открытка с Джорджем Бестом. Тем Джорджем Бестом, который играл за «Манчестер Юнайтед». Когда-то он был самым лучшим в мире — он был Элвисом; он мог улыбнуться в камеру, установленную у боковой линии, прекрасно зная, что в итоге его улыбка затмит все происходящее на футбольном поле. На обратной стороне несколько фраз. Почерк ровный.
Габриель. Прости за ту историю. Это все (не люблю это слово) гормоны. К тому же, если честно, у меня были подозрения насчет твоих намерений. Теперь я даже не знаю. Позвони мне. Целую, Дина.
Вот удача! Еще, конечно, не время бегать по улицам и обнимать столбы от счастья, но уже неплохо. Я даже пытаюсь присвистнуть, но делаю это до того, как успеваю подобрать соответствующий моменту тон, так что получается у меня что-то непонятное, похожее на звук свирели.
Бабушкино письмо не такое радостное.
Дорогой Габби!
С любовью, Мутти [3] .
Здравствуй, мой хороший. Как у тебя дела? У меня не очень. Печень все слабеет и слабеет, да и артрит замучил. Кроме того, у меня развивается катаракта, так что скоро я почти не буду видеть, но — хе! — какая разница, кому охота на все это смотреть? Видеть не могу этих старых кляч, которые только и делают, что обливаются чаем. Миссис Хиндельбаум передает привет. Мама говорила, что ты начал встречаться с девушкой. Мазлтов! [2] Наконец-то! Она еврейка? В общем, если соберешься меня навестить, то обязательно бери ее с собой. Приходи, Габби. Иногда дни так долго тянутся.
Почерк очень старомодный и витиеватый, и письмо кажется предметом старины, только синие, без желтизны, чернила ручки «Базилдон бонд» напоминают о том, что я смотрю на это письмо не сквозь музейную витрину. Бабушка, как всегда, пишет, совершенно не понимая различий письменной и устной речи — я отчетливо слышу ее польско-немецкий акцент, она записывает слова в точности, вплоть до громкости. Первое впечатление, конечно, — это что она страшный ипохондрик, но как иначе, если тебе восемьдесят три года, а твое тело потихоньку разваливается. Называть людей в таком возрасте ипохондриками — лишь один из способов объяснить себе, что они еще не умирают.
Я кладу письмо около микроволновки и иду к обычной кофеварке с чайничком (вчера заглядывал в кофеварку эспрессо и заметил там весьма перспективные наслоения накипи). По пути правой ногой (естественно, босой) наступаю на что-то мягкое, мокрое и склизкое. Смотрю вниз. Я стою посреди кухни на разбухшей темно-зеленой водоросли. С недавних пор у Иезавели появилась привычка таскать их в дом и разбрасывать по полу. Я где-то читал, что кошки приносят мышек, птичек и тому подобное в качестве подарка хозяевам, как знак благодарности за то, что их любят и кормят. Но что это за подарок такой — водоросль? «Ах, спасибо, Иезавель, я только об этом и мечтал». Да где она вообще отыскала эти гребаные водоросли в Килберне? Хотя подождите. Тут неподалеку есть одно место, которое районная администрация гордо называет парком; кстати, мы с Ником туда притащили спящего Сумасшедшего Барри и оставили на его любимой скамейке, несмотря на протесты остальных бомжей, которые были уверены, что Барри исчез навсегда. И там как раз есть что-то вроде выгребной ямы, окруженной разбитыми кирпичами, и если в аду вы получите должность садовника и вам надо будет вырыть пруд, то можете использовать этот в качестве примера. Я на самом деле думаю, что не стоит Иезавели одной там гулять ни днем ни ночью — это опасно; только подумайте о бедных бомжах.
Я размазываю водоросль по остаткам еды и каким-то банкам, торчащим из мусорной корзины. Здесь ей самое место. Затем, как заправский Джеки Чан, поднимаю ногу и закидываю ее на раковину, поворачивая кран пальцами ноги. Кран пару секунд думает, потом из него вырывается струя холодной воды, которая смывает следы зеленой мерзости. В тот же момент я откидываюсь чуть назад, чтобы достать немного молока из холодильника. Это еще что такое? Очередная записка на магните?
А, Зибиди. Из «Волшебной карусели». Он прижимает собой к холодильнику рисунок. Это небольшой рисунок, сделанный мелками: кривое солнце светит на перевернутые вверх тормашками дома, из которых выпадают улыбающиеся человечки. Используя Зибиди как рычаг, переворачиваю рисунок. Человечки с недовольными лицами запрыгивают обратно в дома. Наверху (теперь внизу) надпись: «На память от Ника». Звонит телефон — нога инстинктивно дергается, задевая кран. Вода хлещет во все стороны. Пытаясь сохранить равновесие, пяткой задеваю торчащую из чашки вилку. Твою мать! Отбрасывая коньки, я решаю напоследок еще и навернуться.
Когда раздается третий звонок телефона, ударяюсь головой о дверцу холодильника. Зибиди летит мне прямо в левый глаз. Всегда считал, что если уж в реальной жизни попадаешь в ситуацию из дурацкой комедии, то нужно доигрывать до конца, поэтому какое-то время лежу на полу с каменным выражением лица. Включается автоответчик.
— Здравствуйте. Сообщение для Габриеля от Дины. Кстати, это всего лишь сообщение на автоответчике. А это… даже пугает немного. Как бы то ни было, я надеюсь, что ты получил мою открытку и…
Я успеваю схватить трубку.
— Алло!
— Привет. А ты всегда проверяешь, кто звонит?
— Нет, я просто… спал.
Это всегда звучит убедительно.
— Ой, извини.
— Да ничего, все в порядке. Спасибо за открытку! Где ты ее взяла?
— На рынке в Камдене купила.
— Потрясающе! — восклицаю я и тут же понимаю, что ничего особенно потрясающего в этом нет.
Повисает неловкое молчание. Ну, то есть не совсем молчание.
— Габриель? Ты что там, хрипишь, что ли?
— Это помехи на линии. Слушай, может, зайдешь вечерком? Я тебе ужин приготовлю.
— Ну… давай. Почему бы и нет? Только есть кое-что, о чем ты должен знать.
— У тебя СПИД?
— Что, прости?
— Ничего, помехи на линии.
— Я вегетарианка.
— Ну и что? Я тоже был вегетарианцем какое-то время.
— Правда? И долго?
— Четыре часа. Когда я понял, что никогда больше не буду есть сосиски, то впал в депрессию и съел несколько.
— Сколько?
— Семь.
Она смеется. В первый раз я слышу, как она смеется. Коротким, отрывистым смехом. Кого-то мне это напоминает. Да-да, ее самую.
— Ты извини за всю эту историю с механиком, за то, что наврал ему, — ничего другого мне тогда в голову не пришло.
— Да ничего. Я тоже слишком резко отреагировала. Мы еще над этим посмеемся, когда поженимся.
— Что, прости?
— Шутка, Габриель, шутка.
Сначала смеялась, теперь еще и шутит. Если дело действительно в гормонах, то я бы от парочки не отказался. (Простите, иногда я рассуждаю как последний еврей.)
— Потрясающе, — наступаю я на те же грабли.
— Ладно, я приду около восьми.
— Около восьми?
— Ну да…
— А это… незадолго до восьми? Или в восемь? Или минут в пять-шесть девятого?
— К психу я не пойду.
— Ладно. Около восьми, так около восьми.
— Увидимся.
— Пока.
Кладу трубку, и ощущение у меня, можно сказать, потрясающее. Думаю, только так и можно сказать. Потом задумываюсь. На автоответчике должно быть записано: «Вы позвонили в квартиру Габриеля Джейкоби и Ника Манфорда. Сейчас мы не можем подойти к телефону, оставьте свое сообщение, и мы вам перезвоним». Что в этом может быть пугающего? На заднем плане при этом, конечно, играет «Я люблю вечеринки» Русса Эбботта — веселая такая песенка… Нажимаю на кнопку перемотки. Пленка отматывается назад, потом что-то щелкает, и она медленно начинает крутиться вперед.
— Скажи правду, — слышу я голос Ника, расставляющего ударения с размеренностью метронома. — Скажи всю правду. Загляни к себе в душу. И оставь сообщение после сигнала.
А вот это пугает. Особенно потому, что на заднем плане играет «Я люблю вечеринки» Русса Эбботта — веселая такая песенка.
Дом престарелых «Лив Дашем» — это большое здание на Эджвербери-лейн, к которому ведет мощенная каким-то сумасбродным образом дорожка, по бокам которой высажены кусты хризантем. Причем чем дальше идешь, тем больше кусты — своеобразное путешествие через Семь Стадий Развития Куста Хризантемы. Справа от дорожки есть широкая дорога для машин, напротив которой стоит табличка со сделанной от руки надписью «Парковка», и на этой дорожке обязательно стоит какая-нибудь «вольво» с кузовом-универсал. Солнце светит очень ярко — я не припомню, чтобы оно так ярко светило в этом году. Жду, пока в маленьком заиндевевшем зарешеченном окошке появится лицо сестры.
Договорившись с Диной насчет ужина, я не знал, что делать дальше. Я просмотрел страницы атласа, вырванные из энциклопедии «Британника» издания тридцатилетней давности, и принялся выписывать места, куда мы могли бы поехать, если бы отправились в кругосветное путешествие, но впал в депрессию, пытаясь написать «протекторат Бечуаналенд», и бросил это занятие. Возвращаясь из магазина на Хай-роуд с упаковкой замороженного овощного рагу «Кворн» и банкой острого индийского маринада тандури в руках, я вдруг почувствовал себя виноватым. Это ощущение схоже с тем, которое возникает, когда идешь на вечеринку, уже перед самой дверью, — нечто среднее между радостью по поводу приближающегося праздника и тревогой. А в это время моя бабушка сидит одна, в старом кресле, пишет письмо и надеется, что оставшиеся до вечера семь или восемь часов пройдут быстро. А где же предвкушение праздника? Кстати, в «Лив Дашем» устраивают праздничный вечер на Хануку, но я все равно не верю, что огромные порции кнедликов и возможность зажечь пару свечей могут вызвать у постояльцев то ощущение — нечто среднее между радостью по поводу приближающегося праздника и тревогой; а если даже и вызовут, не думаю, что старики сумеют отличить его от обычного тревожного ожидания надвигающейся смерти. Я залил продукцию фирмы «Кворн» маринадом (главное здесь — не накрывать крышкой, чтобы маринад подсох до образования корочки, и поставить в микроволновку: получается как в настоящем индийском ресторане), посмотрел на дорогу, которая ведет в Эджвер, и решил навестить бабушку.
Она хорошая, моя бабушка. Я бы чаще ее навещал, но, как вы можете догадаться, «Лив Дашем» — это в каком-то смысле и напоминание о том, что сам я тоже смертен. А мне такие напоминания не нужны — все равно не забуду; никогда не забываю об этом с того дня, как узнал. «Смерть, — сказала мама, завершая разговор о большой черной машине, которая только что проехала (мне было пять с половиной лет), — это как долгий сон, от которого не просыпаешься». Спасибо, мама. Неудивительно, что мне спать после этого не хочется. Но разве не должны такие мысли прийти лет в сорок, когда опустится тень и человек осознает свою смертность? Меня они посещают с той ночи, когда я лежал и в ужасе смотрел на самолеты на своих обоях; большинство последующих ночей уже мало чем отличались от нее.
Медсестре, которая открывает дверь, лет под сорок. Усталая чернокожая женщина. В еврейских домах престарелых очень много чернокожих сотрудников — это дает им ощущение, будто они в маленьком кусочке Южной Африки, о котором еще не знает Нельсон Мандела.
— Да? — подозрительно интересуется она.
— Я пришел к Еве Баумгарт.
Она кивает, отходит назад, позволяя мне войти. На оранжевом пластиковом стуле в холле сидит старик с палочкой. Здесь есть куда более удобные места, где можно посидеть, но мне кажется, что когда сидение оказывается единственным занятием, то через какое-то время ты думаешь: «Пожалуй, посижу-ка я тут чуток, ради разнообразия».
— Она наверху, у сестер Фриндель. Комната семь.
Только не это. Сестры Фриндель — девяностотрехлетние близнецы, которые почему-то убеждены, что «Лив Дашем» — это один из тех старых домов престарелых, где персонал бьет постояльцев. Медсестра показывает, где лифт, но я решаю пойти по лестнице, просто потому что я могу пойти по лестнице. Помогает отогнать ту мысль про смертность.
Стоя у комнаты семь, я слышу, как бабушка громко разговаривает по-немецки. Стучу в дверь.
— Да?
Открываю дверь. Сестры Фриндель мне не раз говорили, что все свои вещи и ценности они запрятали дома, на окраине Лондона, в Актоне, так что обстановка у них вся казенная — линолеумная клетка с раковиной в углу. Сестры похожи как две капли воды, только у старшей — кажется, Лидии — есть огромная родинка у носа. С тех пор, как в 1952 году умер их отец, Лидия и Лотте одеваются только в черное. Они сидят как школьницы на двух простеньких деревянных стульях, втиснутых в узкое пространство между двумя одинаковыми кроватями с одинаковыми сиреневыми стегаными одеялами. На правой кровати сидит седая женщина, одетая, как всегда, в темно-синее, ноги у нее не достают до пола — это моя бабушка.
— Привет, Мутти, — здороваюсь я.
Она поднимает глаза. На мгновение ее лицо становится некрасивым, его искажает страх и ненависть, искажает воспоминание о каких-то больших, непонятных мужчинах, которые ворвались в дом родителей. Но свет все же просачивается сквозь помутневшие хрусталики, и ее лицо уже светится улыбкой, потрясающе доброй и приветливой улыбкой.
— Габби! — вскрикивает она и, забывая про свои восемьдесят три года, даже привскакивает. — Какой ты молодец, что пришел!
Я подхожу к ней, чтобы помочь спуститься с кровати. Во мне всего сто семьдесят пять сантиметров роста, но Мутти достает мне только до солнечного сплетения — и то, если сутулиться не будет. Целую ее в мягкую морщинистую щеку.
— Как у тебя дела? — спрашивает она и, не дожидаясь ответа, продолжает: — Молодец! Должна признать, ты быстро отреагировал на мое письмо. Лотте! Лидия! Es ist Gabby! Mein Enkel!
— Здравствуйте! — говорит Лидия.
— Здравствуйте! — говорит Лотте.
— Вы можете нам помочь? — спрашивает Лидия. — Они заходят к нам в комнату без стука. А еще они не говорят, что нам звонили.
— Не обращай внимания, — пытается прошептать бабушка, но поскольку она уже почти оглохла, это больше похоже на глухой крик: — Это все неправда.
Я знаю, но киваю, будто слышу в первый раз.
— Ладно, дамы, — обращается к сестрам бабушка. — Раз уж мой Габби пришел, то мне надо идти.
— А у нас все вещи в Актоне!
— Ладно, до свидания, — прощается бабушка и тянет меня за рукав. Я пячусь к двери и глупо улыбаюсь.
— Молодой человек! Вы должны нам помочь!
Я беру ее под руку. Пока мы бредем по коридору, мне приходится семенить маленькими шагами, чтобы не идти слишком быстро.
— Ох уж эти сестры! — неодобрительно покачивает Мутти головой. — Чего им вообще надо? Но я так рада, что ты пришел. Что…
— Они не дают нам ходить в наш собственный туалет!
Обернувшись, я замечаю только конец палочки Лидии, который выглядывает из-за двери.
— Пойдем, — говорит бабушка, не обращая внимания на Лидию.
Мы двигаемся со скоростью примерно десять метров в час. Скорость выходящей из комнаты Лидии — примерно два метра в час. Пожалуй, это самая вялая погоня во всемирной истории.
— Они не хотят стирать вещи Лотте!
Когда я обгоняю бабушку, а потом стою и жду, у меня в голове играет увертюра к опере «Вильгельм Телль» — это единственный способ удержаться от соблазна схватить Мутти, как только она окажется совсем близко, и побежать, неся ее над собой, как знамя. Две с половиной минуты спустя мы уже у поворота. Лидия особенно далеко не продвинулась, но мне становится страшно, когда я замечаю, как из-за двери их комнаты показывается колесо кресла-каталки Лотте. Это какая-то сумасшедшая эстафета.
— Быстрее! — торопит меня бабушка.
Странно. По-моему, очевидно, что я могу идти быстрее. Лифт уже в пределах видимости.
— Это совсем рядом с Северным шоссе! Вы могли бы зайти туда завтра!
Мы у лифта. Нажимаю кнопку. Она загорается. Зачем-то продолжаю нажимать, будто от этого лифт приедет быстрее. Давай же, давай: у нас в запасе каких-то тридцать пять минут. Лифт приезжает как раз в тот момент, когда Лидия справляется с поворотом.
— Нет! — кричит она, когда видит, что мы заходим в лифт.
Честно говоря, мне немного не по себе. Даже если моя бабушка и права, когда говорит, что все это неправда, то, может быть, для Лидии Фриндель это единственная возможность сказать: «Не уходите, пожалуйста».
В лифте стоит старичок в очках с такими толстыми стеклами, что кажется, будто глаза у него вот-вот выпрыгнут и станут покачиваться на пружинке.
— А вы член совета? — обращается он ко мне.
— Не обращай на него внимания, он псих, — объясняет мне бабушка.
Старичок пристально глядит на нее. Потом говорит:
— Даже не вздумайте с ней разговаривать. Она глухая. И сумасшедшая.
Я перевожу взгляд на бабушку. Она кивает в его сторону и крутит пальцем у виска Мы образуем своего рода треугольник: они оба смотрят на меня.
— Я бы на вашем месте отвел ее обратно в комнату.
— Надо будет сказать сестре, чтобы она его забрала и отвела в комнату.
— А вы как думали? В ее возрасте с этим непросто.
— Знаешь, Габриель, мне остается только благодарить небо за то, что я не дошла до такого состояния.
Мы выходим из лифта на первом этаже и потихоньку направляемся к комнате отдыха. Посередине этой комнаты стоит огромный старый цветной телевизор «Фергюсон», который никто не смотрит. Войдя, мы обнаруживаем, что телевизор, как всегда, работает, но я не думаю, что хотя бы один из сидящих здесь пяти или шести пенсионеров жить не может без программы «Дикие кошки Новой Гвинеи». Трое стариков спят. Еще один, господин Сюсскинд, молча и очень сосредоточенно смотрит на экран, но я знаю, что его глаза видят только эсэсовца, который куда-то тащит его сестру.
— Миссис Хиндельбаум! — кричит бабушка. — Миссис Хиндельбаум!
Миссис Хиндельбаум — это еще более миниатюрное создание, чем моя Мутти, обладательница невозможно писклявого голоса и роскошных усов, за которые Сталин полжизни бы отдал. Эта добрая женщина уже мне улыбается, но бабушке это неважно.
— Миссис Хиндельбаум! Посмотрите, кто пришел! Габриель! Сын моей Айрин!
— Да-да, я знаю, — отвечает миссис Хиндельбаум. — Очень рада тебя видеть.
Они знакомы уже лет тридцать, но пусть меня черти заберут, если Мутти знает ее имя.
Миссис Хиндельбаум сидит на красном диване, обитом какой-то имитирующей бархат тканью. Перед диваном стоит кофейный столик, сделанный в античном стиле, на его стеклянной поверхности видны следы от чашек.
— Присаживайся, Габби. Хочешь чаю? — спрашивает бабушка.
Есть и пить в «Лив Дашем» я не могу. Это глупо, это предрассудки — ведь здесь очень чисто, — но сколько бы тут ни опрыскивали все вокруг освежителем воздуха, пробивается какой-то затхлый запах. Едва-едва пробивается.
— Нет, спасибо.
— Ну, — усаживается бабушка на диван рядом с миссис Хиндельбаум, — расскажи-ка нам о своей новой девушке. О Тине!
Я придвигаю оранжевый пластиковый стул.
— О Дине.
Бабушка озадаченно хмурится.
— Твоя мама точно сказала, что девушку зовут Тина.
Для бабушки она теперь будет Тиной. Если моя мама в чем-то уверена, то она как Папа Римский: родилась в Польше и не может ошибаться.
— Нет, честно, ее зовут Дина.
— Ладно, неважно, — соглашается она, явно уверенная в том, что я еще как-нибудь проговорюсь. — Мама сказала, что ты с ней уже два месяца встречаешься!
— He-то чтобы совсем два месяца…
— Надо было привести ее с собой! Я была бы очень рада с ней познакомиться!
Пытаюсь представить себе, как бы все это выглядело. Первое свидание: посещение стадиона, обернувшееся поездкой с механиком из автоклуба «Зеленый флаг». Второе свидание: посещение еврейского дома престарелых.
— Она еврейка? — спрашивает Мутти.
Я молчу. Потом делаю глупость:
— Да.
Замечательно. При случае поучу ее идишу. И скажу, что ее отец был эфиопским евреем — как же они называются?.. Ах да — фалаши.
Мутти так рада, что от счастья даже в ладоши хлопает:
— Ах, Габриель!
— Мутти, у нас все только начинается. Ничего особенного.
— Два месяца — и ничего особенного?
— Особенного — ничего.
Она глядит на миссис Хиндельбаум и пожимает плечами.
— Йося через два месяца мне предложение сделал.
Пожав плечами, она так их и не опускает, это все начинает напоминать мне финальный кадр из американской комедии положений, я даже готов в любой момент услышать музыкальную заставку «Шоу Евы Баумгарт». Моя бабушка — мастак по части пожимания плечами, хотя, если честно, весь ее репертуар состоит только из этого пожимания плечами, смысл которого сводится к вопросу: «Ну что тут поделаешь?».
— Это точно, Ева, но твой Йося всегда был таким, — замечает миссис Хиндельбаум. — Voreilig.
Бабушка кивает в ответ, печально улыбаясь.
— Импульсивным, — объясняет она мне.
Да уж, он был импульсивным во всем, кроме смерти. Я это хорошо помню: мой дедушка умирал какое-то невообразимо долгое время. Он все обдумывал, обмозговывал, все взвешивал и снова обдумывал, он перепробовал и рак, и сердечную недостаточность, и болезнь Альцгеймера, пока в итоге не остановился на тотальном разрушении организма. Слава богу, мы не католики, иначе вызванный для шестого, последнего, причастия священник выписал бы нам счет. В каком-то смысле, дедушка поступал некрасиво, потому что со смертью всегда так: ни о чем другом думать не получается; поэтому дедушку я помню вечно умирающим. Даже теперь, когда он мне снится, это не старый человек в белых одеждах, который сидит на облаке: он во вполне прямом смысле этого слова восстает из могилы, это стонущий зомби с сумасшедшим взглядом, у него полусгнившее тело, и, как и вся подобная нечисть, он просит о помощи.
— «Ребе Ошор Розенберг, раввин редбрижской синагоги, выступил сегодня с сенсационным заявлением. Начиная со следующего Шабата, все молитвы будут распеваться под сопровождение органа „Хаммонд“, на котором будет играть миссис Неста Майер, чье имя нам уже хорошо известно по работе над фильмом „Йентл, мальчик из Йешивы“, где она блестяще играла на пианино», — четко и ясно зачитывает бабушка.
Это она взяла номер «Еврейских новостей», который лежал на кофейном столике, и по обыкновению вслух прочитала отрывок из какой-то статьи. Мутти снимает очки — дужки их схвачены тесемкой, чтобы очки могли висеть на шее, — и они падают на ее чересчур полную грудь. Она поднимает глаза, снова пожимает плечами, на этот раз с легким оттенком радости, и кладет газету обратно.
— Как твоя бессонница, Габриель? Получается заснуть? — спрашивает миссис Хиндельбаум.
Бессонница — это одна из трех связанных со мной вещей, о которых помнит миссис Хиндельбаум. Еще она помнит о том, что я люблю «Киндер-сюрприз» (это уже не очень актуально) и что у меня обязательно все получилось бы лучше, если бы только я готовился усерднее.
— Не особенно, миссис Хиндельбаум. Но спасибо, что спросили.
Она кладет узловатый из-за артрита указательный палец на свои сероватые губы и молчит, будто собираясь сказать что-то важное.
— А ты пробовал принимать «Калмс»?
Я взял себе за правило быть с людьми предельно честным в разговорах о бессоннице, чем бы мне это ни грозило. А обычно мне это грозит данными от всей души, но абсолютно дурацкими и бесполезными советами. Люди не могут узнать о том, что я страдаю бессонницей, и не предложить абсолютно надежное, никогда их не подводившее средство. И, похоже, они искренне верят, будто я никогда в жизни не пытался почитать перед сном, принять горячую ванну, выпить кружку горячего молока, посчитать от ста до одного, выпить какой-нибудь настой на травах, которыми завалены аптеки и которые можно купить без рецепта, — все это семечки для настоящей бессонницы, которой все по барабану. А первое, что всегда предлагают люди, не знающие настоящей бессонницы, которой все по барабану, которые пару раз в жизни не смогли быстро заснуть, — это, конечно, «Калмс». Миссис Хиндельбаум говорит мне про «Калмс» уже, наверное, в двадцать шестой раз.
— Нет, миссис Хиндельбаум, — отвечаю я. — Надо будет попробовать.
— Его можно в любой аптеке купить.
— Правда? Спасибо, обязательно куплю.
Затуманенный взгляд бабушки выплывает из ниоткуда.
— Вос нох, Габби? — спрашивает она, возвращаясь к старому разговору. Помните, «вос нох»? — Так что ты думаешь делать с этой девушкой? Что ты чувствуешь по отношению к Тине?
Э…
Кто-то легонько хлопает меня по плечу. Я оглядываюсь.
— А еще… — задыхается Лидия Фриндель, — они заставляют нас есть свинину!!!
Девятнадцать часов десять минут. Я уже дома. До «около восьми» осталось пятьдесят минут. Мне никогда не требовалось так точно ориентироваться во времени, как сейчас. Дело в том, что у меня встал. Я это безо всякого самодовольства говорю. У меня встал. Таким образом, я оказываюсь перед выбором мужчины за пятьдесят минут до свидания: сохранить свои запасы в неприкосновенности, надеясь на лучшее, или подрочить? Аргументы за и против вышеуказанного таковы.
За:
1. Я не буду перевозбужден настолько, что у меня все начнет валиться из рук и я стану весь вечер говорить на непонятном языке, заходясь в странном экстазе.
2. Если секс все же случится, я смогу дольше не кончать, даже не пользуясь советами из секс-учебников на видеокассетах.
3. Мне будет хорошо.
Против:
1. За ужином я вдруг пойму, что от меня несет, как от полкового публичного дома.
2. Если секс все же случится, то моя простата взорвется.
3. Дина может позвонить в дверь в самый неподходящий момент.
Смотрю на часы: 19.17. Черт с ним, заглянем-ка лучше в мою видеотеку. Я открываю ящик над телевизором: «Шлюхи новой волны», «Анальный беспредел», «Секс-бесчинства в день рождения», «Девочки отдыхают», «Хайссе Титтен», «Мокрые трусики», «Сладкая штучка Дезире Кусто», «Анал Анал Анал», «Макс делает это так», «Баттмен и большие сиськи». Надо будет как-нибудь расставить по алфавиту. Второй ряд: «Школьницы отдыхают», «Прыгающая сперма Эда Пауэрса», «Жизнь Махатмы Ганди» — не знаю, как сюда попала эта кассета. Третий ряд: ужасная английская эротика — «Вечер цвета электрик» и тому подобное — и три ненадписанные кассеты (те дырочки, из-за которых на них нельзя ничего записывать, заклеены скотчем).
Тяжелый выбор. Со всеми фильмами связаны какие-то воспоминания. «Мокрые трусики» — это моя первая кассета, я купил ее еще в школе за три фунта девяносто пять пенсов и получил бесплатно «Распутную блондинку»; этот фильм я мог смотреть сотни раз — теперь фильмы мне обычно наскучивают после первых десяти минут. Кассету «Макс делает это так» я нашел на помойке у станции метро; она была сломана, но я починил — все равно, что голубя со сломанным крылом выхаживал. «Хайссе Титтен» — это подарок отца. «Анал Анал Анал» — похоже на римейк картины «Тора! Тора! Тора!» Название «Секс-бесчинства в день рождения» не оставляет сомнений в содержании. Фильм «Сладкая штучка Дезире Кусто» (думаю, с тем Кусто никакой связи нет) вызывает у меня самые приятные ассоциации.
Вот именно его я и посмотрю. Тянусь за кассетой. Раздается щелчок, мою правую руку пронзает острая боль.
Я тут же отдергиваю руку. Мои покрасневшие пальцы зажаты в мышеловке, прикрепленной к кассете с обратной стороны. В какой-то гребаной мышеловке! Несколько лет назад я действительно покупал ее, поскольку Иезавель была готова убивать кого угодно, кроме, как ни странно, мышей; но я не верю, что это Иезавель подложила сюда мышеловку: при всем своем коварстве на такое она не способна. Осторожно приподнимаю металлический зажим и, убирая руку, вижу сделанную черным маркером надпись: «Ты попался!»
Ник, чертов лицемер. Наверное, думает, что раз он сошел с ума, то и всей его предыдущей жизни не существует. Да Ник потратил на порнофильмы больше времени, чем Британское бюро киноцензоров. Если я покупаю кассету, то могу ее посмотреть, потом пересмотреть часа через три, и больше в тот день я не подойду к телевизору; а Ник мне как-то раз заявил, что посмотрит кассету, потом нальет себе чашечку чая, потом пересмотрит кассету, потом нальет еще чашечку чая, потом пересмотрит кассету, потом нальет еще чашечку чая, потом пересмотрит кассету — так и будет ее пересматривать, пока чай не кончится. Кстати, под «посмотрит» и «пересмотрит» я не подразумеваю пассивный способ восприятия кинофильма.
Ожидая, пока кран снизойдет до меня и все-таки оросит мои бедные пальцы холодной водой, я думаю о том, что и до сумасшествия Ник был склонен к подобной широты жестам, только цель была противоположной. У нас есть правило: мы никогда не смотрим порнографию вместе (именно так, а за кого вы нас принимаете?). И часто получалось, что мы оба хотели позевать на диване, пока другой не отправится спать. Обычно я сдавался первым — в конце концов, ему, как уже говорилось, нужно было больше успеть. Но однажды, после покупки фильма «Баттмен и большие сиськи», я отказался ему уступить. Я подумал, что должен проявить силу воли, проявить самообладание, и остался сидеть перед телевизором, делая вид, что хочу посмотреть музыкальное шоу на Би-би-си. И тут Ника понесло: он стал кричать, что я эгоистичен и непоследователен, что у него был очень тяжелый день, что кому-то стоит время от времени пробовать посмотреть на себя со стороны. Правда, удивительно? Он пытался урезонить меня с позиций высокой морали для того, чтобы спокойно подрочить.
Я бы с ним сейчас серьезно поговорил, но на выходные он уехал на фестиваль музыки «Нью-эйдж» с Фрэн, о которой он мне уже все уши прожужжал. Хотя бы сегодня Ник мне не помешает. Я и без него могу справиться с этой задачей. Засовываю кассету в магнитофон, возвращаюсь на диван, расстегиваю штаны и тянусь за пультом дистанционного управления.
Черт. На спинке дивана его нет. Если не найду пульт, то вообще вся затея не имеет смысла. Я могу смотреть порнографию только в режиме перемотки. В одной гостинице я наткнулся на такой порнографический канал, где все собственно порнографические моменты были безжалостно вырезаны — и выглядело это весьма неплохо. Прекрасно помню, что буквально после пяти минут просмотра моя рука потянулась за воображаемым пультом от несуществующего видеомагнитофона. Все дело в том, что у меня натренированный глаз. Первоклассный глаз. Большинство людей считает, что иметь хорошее зрение — это значит уметь различать детали в первом измерении — в пространстве, в протяженности; а как насчет способности различать детали в четвертом измерении — во времени, в движении? Едва заметная полоска коричневого, малейший проблеск белого, слегка оттянутая в сторону ткань — я все это различаю при скорости сто пятьдесят кадров в секунду. А тут все на обычной скорости. Потом вообще на замедленной.
Если слишком часто смотришь порнографию (а я так и делаю, я слишком часто смотрю порнографию), то потом вдруг замечаешь, что смотришь ее только в режиме перемотки. Мелькают картинки: розоватые горки тел, обычный секс, лесбийский секс, проникновение во все мыслимые и немыслимые места, оральный секс, анальный секс, орально-анальный секс, золотой дождь, клизмы — а палец никуда не двигается с кнопки перемотки. Так, глядишь, и фильм кончится. Тогда я задаюсь вопросом: на кой хрен я смотрю это? Точнее, что там за хрен и зачем я на него смотрю?
Где же он? Хм… Семь двадцать две. Ах, вот. Черт, нет, это пульт от магнитофона. Неужели Ник спрятал пульт в рамках своей программы по моему моральному перевоспитанию? Что ж такое, она будет здесь с минуты на минуту. Почему я провожу столько времени в поисках потерянных вещей? Между подушками на диване… под кипой журналов… ах, вот он. Прямо передо мной, на кофейном столике.
Я усаживаюсь поудобнее, приспускаю штаны до колен, нажимаю на кнопку воспроизведения и, не дожидаясь появления картинки, на кнопку перемотки. Кассета начинает перематываться: две женщины и один мужчина, стандарт; одна женщина и один мужчина, тоже стандарт; одна женщина — двое мужчин… вот это я понимаю. Именно этот кусок. Великолепно. Пусть в этом эпизоде больше акробатики, чем эротики, начну именно с него. Я хватаюсь за своего, не побоюсь этого слова, напряженного друга. Затем слышу этот звук.
— Кварк.
То есть иначе я просто не могу его записать. Конечно, это не был именно «кварк», а просто какой-то квакающий звук. Он повторяется.
— Кварк.
Не выпуская своего, не побоюсь этого слова, гордого друга из рук и не отводя глаз от экрана, я боковым зрением замечаю нечто непонятное, но, признаться, вполне соответствующее раздающемуся кварканью.
В порядке эксперимента и без особого энтузиазма отвожу взгляд от клубка тел на экране. В другом конце комнаты, на углу ковра, не без любопытства оглядывая меня, сидит небольшая лягушка.
В ужасе закидываю ноги на диван. Откуда здесь эта гребаная лягушка? Очередная придурь Ника?
Я подползаю к лягушке (штаны у меня все еще приспущены). Смотрю на нее, а она на меня. Ей, наверное, кажется, что я хочу разглядеть ее получше. Затем слышу звук открывающейся двери и тут же «топ-топ-топ-топ-топ». Это Иезавель. Она заходит в комнату, окидывает меня презрительным взглядом, хватает лягушку и уходит. Лягушачьи лапки свисают изо рта Иезавели и покачиваются, как усы у сома.
Натягиваю трусы и штаны, не обращая внимания на своего, теперь точно не побоюсь этого слова, ослабевшего друга. Люди на экране стонут и вздыхают: «Да, детка, да». Я беру пульт и выключаю магнитофон.
Это все Иезавель. Она принесла домой лягушку. Надо полагать, это очередное подношение. Принеся зеленую гадость из водоема и увидев, что я не особенно это оценил, она, наверное, подумала: «Я знаю, что надо сделать. Надо принести ему что-то вроде той зеленой гадости из водоема, только живое». Или она просто решила проследить все ступени эволюции и в следующий раз притащит в зубах Человека, Который Живет Этажом Ниже, а он будет кричать и отбиваться. Иезавель возвращается — уже без лягушки.
— Где лягушка?
Она смотрит на меня, будто отвечая: «Лягушка? Какая лягушка?» Бросаю взгляд на пропитанную кошачьей мятой когтеточку — девственно чистую, без единой царапины — и взрываюсь.
— ТВОЮ МАТЬ! НЕ НУЖНЫ МНЕ ЗДЕСЬ НИКАКИЕ ЛЯГУШКИ! НЕ НАДО ТАСКАТЬ В ДОМ ЛЯГУШЕК!
Иезавель выглядит слегка напуганной. А потом она принимается медленно и спокойно вылизывать себя — во всех движениях сквозит: «Что ты на меня орешь? Я же кошка». Заношу руку, чтобы ударить ее, но наталкиваюсь на недружелюбный взгляд: «А вот об этом даже и не думай». Я об этом даже и не думаю. В дверь звонят.
— Все что угодно, только не «Карпентерс».
— Ладно.
Надо выбрать диск. У меня точно где-то был Барри Уайт. Хотя, возможно, это перебор. Останавливаюсь на «Оттенках синего» Майлза Дэвиса — я всегда ставлю этот диск, когда хочу показаться эстетом.
— Ой, терпеть не могу эту музыку для кафе, — возмущается Дина.
Я раздавлен.
— Извини, — улыбается она. — Остатки природной агрессии.
— А что ж так? — интересуюсь, принимая серьезный вид.
Она приподнимает левую бровь, делает глоток, хмурится.
— С вином я, похоже, не угадал.
— Нет, оно ничего, — отвечает Дина, рассматривая бутылку. — Потом сможешь использовать бутылку как вазу.
На ней фиолетовые вельветовые брюки с заниженной талией и кофточка из золотой парчи с высоким воротником, которая напоминает портьеру в «Ковент-Гарден». Когда я открыл дверь, свет уличных фонарей ударил в глаза, и мне на мгновение показалось, что пришла она. На самом деле это странно, поскольку как только я познакомился с Диной, то сразу понял: в какой-то момент воображение и желание могут исказить ее в моих глазах настолько, что она окажется копией Элис; понял настолько хорошо, что различия между ними оказались, пожалуй, преувеличенными. И именно в тот момент, когда я совершенно не думал об Элис, когда все мои надежды и страхи были связаны только с Диной, черты ее лица преобразились — только когда я забыл, как сильно хочу, чтобы она выглядела как Элис, она действительно выглядела как Элис.
— Иногда я не понимаю, откуда берется эта агрессия.
— Но причиной обычно становятся мужчины?..
Дина ставит бокал на кофейный столик, рядом с пультом от видеомагнитофона.
— Ну, — решает она сменить тему, — а каким Бен был в детстве?
Я откидываюсь на спинку дивана:
— Как тебе сказать… серьезным. Его волновало то, что детей обычно не волнует. Помню, он никак не мог определиться с собственным мнением относительно того, стоит ли Великобритании принимать участие в создании единого экономического пространства в Европе.
— А сколько ему тогда было лет?
— Пять. Пожалуй, рановато для того, чтобы влиять на принимаемые правительством решения. А в десять он уже наизусть знал периодическую систему химических элементов.
— Так он был зубрилой?
— К школе это не имело никакого отношения. Думаю, Бен пытался доказать родителям, что он не просто тупой качок.
— В десять лет?
— В десять лет его можно было отправлять на конкурс «Мистер Вселенная» от Израиля.
Я замолкаю. Потом спрашиваю:
— А какой была Элис?
У меня сводит желудок, как у человека, которого поймали на лжи; но звучит фраза вполне беспечно.
— А она была всем довольна. Такая маленькая девочка, проводящая все время на заднем дворе, где стоит дерево, на ветвях которого висят качели.
— Вы совсем не ладили друг с другом?
Я хотел спросить, неужели они до сих пор не ладят, но подумал, что пока рано задавать такие вопросы.
— Это вечная история с сестрами. Я всегда считала, что мама ее больше любит. В конце концов, — приподнимает Дина правую бровь, — она в семье самая красивая.
Она так и говорит; но, думаю, не для того, чтобы я возразил или сказал комплимент. Я, конечно, бываю труслив, но на этот раз все же возражаю.
— По-моему, все дети думают, что родители больше любят их братьев и сестер.
— Ну, как тебе сказать… Когда мне было четыре года, мама разрешила Элис посмотреть, что мне подарят на Рождество, пока я спала. Причем только затем, чтобы она могла проверить, не подарят ли мне чего-нибудь такого, что может понравиться ей.
— Вот это да!
— Естественно, ничего такого там не было. Все ее подарки оказались чуть лучше моих.
Она говорит с горькой ухмылкой. Это ухмылка человека, которого обидели, и он понимает, что не в последний раз.
— Но я знала, чем на это ответить. Я ее поколачивала.
— Поколачивала?
— Ага. А один раз даже привязала к дереву веревкой от качелей.
— А как тебе это удалось?
— Я сначала обрезала веревки.
Никак не могу выбросить из головы образ привязанной к дереву Элис.
— Извини, — смягчается Дина. — Вообще-то, я люблю ее. Просто вчера мы немного повздорили.
— По поводу?
— Да так просто.
— А ты долго собираешься у них жить?
— Пока не подыщу квартиру. И работу надо найти.
— Слушай, я даже не знаю, чем ты занималась в…
— В Америке? У меня была своя пейнтбольная площадка.
— Пейнтбол? Это когда люди, которых не взяли в армию, бегают и пытаются подстрелить друг друга шариками с краской?
— В общем и целом, да.
Я пытаюсь обработать эту информацию, но ни к чему не прихожу.
— Удивительно. Я было подумал, что ты пацифистка.
— Пацифистка? Вообще-то я феминистка. Знаю, это сейчас не модно…
— Ты еще и вегетарианка. Я таких пацифисток, как ты, со школы не встречал.
— Вот черт!
— Хотя держать пейнтбольную площадку — странное занятие. Разве такие игры не являются ужасным проявлением мужской агрессии?
— Ну, и да и нет. Женщины тоже увлекаются пейнтболом. Но я все равно бросила это дело. Примерно в то время, как стала… — легкое движение брови явно подразумевает иронию, — пацифисткой.
— А в Штатах он популярен? Пейнтбол?
Она моргает в ответ. Мне почему-то кажется, что это моргание заменяет собой вздох.
— Да, очень. Можно найти самые современные модели пейнтбольного оружия.
Она замолкает и глядит в окно. Из арабской забегаловки на углу выходит человек с целым пакетом всякой снеди.
— А мы могли бы поговорить о чем-нибудь другом? — просит она.
Только хочу сказать «да», как звонит телефон. Дина вопросительно смотрит на меня. Я не поднимаю трубку, всем своим видом показывая, что мне нет дела ни до кого, кроме нее. Будь я совсем смелым, я бы поднял трубку, тут же сбросил звонок, нажав на рычажок, отложил трубку в сторону и повернулся бы к ней, улыбаясь, как Джеймс Бонд. Но я так не делаю. Срабатывает автоответчик.
— Привет, герой-любовник. Хотела махнуть тебе крылом.
Ох, только не это.
— Собираюсь готовить ужин твоему отцу и вот подумала, что ты, может быть, захочешь зайти и поужинать с нами. Привел бы Тину! По-моему, самое время нам познакомиться. Ладно, шучу, дорогой. Увидимся.
— ЧТО ТЫ ТАМ НА ТЕЛЕФОНЕ ВИСИШЬ, ТРЕПАЛКА СТАРАЯ?
Я уже жду фразы «с таким, как твой отец, не соскучишься», но мама кладет трубку. Гляжу на Дину. Наверное, я весь красный от стыда.
— Трепалка? — переспрашивает она.
— Ну да. Это он любя.
Дина улыбается. Мы оба понимаем, что она сознательно не заострила внимание на другом слове, действительно интересном.
— А кто такая Тина?
Теперь заострила. И я стою перед выбором. Могу сказать, что это… ну, не знаю… моя двоюродная сестра. Какое совпадение! Могу рассказать ей часть правды. Я будто стою перед двумя дверьми. На одной написано: «Начало прекрасных отношений», а на другой: «Кошмар». Размышляя, как поступить, призываю на помощь того единственного человека, который знает о любви все. Она появляется, окутанная облаком света.
— Скажи, как мне поступить?
— Что ты ко мне привязался? — отвечает она. — Я до сих пор не могу прийти в себя от того, как Битти Маклин перепел «Мы только начали жить». Представляешь, он переделал первые строки. Вместо «Жизнь наша только началась / И кружева белы, а обещанья…» он спел «Жизнь наша только началась / Вокруг все дышит обещаньем…». Можно подумать, люди не догадаются, к чему там «белые кружева».
— Карен…
— Лучше бы сразу спел: «И я хочу тебя прямо сейчас». Тоже мне!
— Карен, пожалуйста. Я на тебя очень надеюсь.
Она неодобрительно смотрит на меня и достает из облака книгу — очень большой том в кожаном переплете. На обложке витиеватое золотое тиснение: «Любовь».
— Так, посмотрим, — слюнявит она палец и начинает листать книгу. — Ласка… Либидо… Лиф… Лобзание…
Она отрывается от книги:
— А у тебя, случаем, бутербродика не найдется?
Я отрицательно качаю головой; она вздыхает.
— А, вот оно: ложь, — она выпрямляется и откашливается. — Ложь: лучше не надо.
Она вопросительно глядит на меня:
— Доволен?
И исчезает. Я смотрю на Дину:
— Она говорила о тебе.
Дина кивает. Затем отворачивается, задумчиво почесывая затылок. Не поворачивая головы, она говорит.
— Полагаю, сейчас мне самое время познакомиться с твоими родителями. Ведь мы с тобой уже так долго встречаемся. Не исключено, что мы уже женаты.
— Послушай, Дина. Помнишь, ты писала в открытке, что у тебя были подозрения насчет моих намерений?..
— Помню, и что?
— Если ты подумала, что я хочу переспать с тобой, то ты права. Но я не вижу в этом ничего дурного.
Ничего себе. Я никогда не был так откровенен, как сейчас. Спасибо, Карен. Дина пристально глядит на меня, наблюдает за мной с таким видом, чтобы я понял: она за мной наблюдает.
— Но это все равно не объясняет, почему твоя мама думает, что мы — пара.
— Она очень хочет, чтобы у меня появилась постоянная девушка. Ей нужно было как-то заполнить этот пробел, вот я и вписал туда твое имя. Наверное, я просто надеялся, что так все и будет. Прости.
— И когда это произошло? — хмуро интересуется Дина.
Да за пару дней до того, как мы познакомились. Я ведь знал, что ты похожа на сестру.
— Через пару дней после того, как мы познакомились.
Где-то на небесах захлопнулась книга в кожаном переплете. Какой я трус. Какой я все-таки трус.
— Ладно, — встает Дина, — я, пожалуй, пойду. Слишком много откровений для столь раннего вечера.
— Дина, мне действительно очень жаль.
— Самое забавное, — говорит она, поднимая свою черную кожаную сумку (которая, наверное, в сороковых годах принадлежала какому-нибудь доктору, причем кожа так сморщилась, что сумка выглядит насупившейся), — что у нас все равно бы ничего не вышло. Сам подумай. Ты брат Бена. Мой зять. Это что, по-твоему? Бразильский телесериал? Сразу видно: мужчина.
А вот это меня уже злит.
— Что? Что «мужчина»? Почему такие женщины, как ты, всегда это говорят? «Мужчина». Можно подумать, это все объясняет. Что я сделал такого, что можно поставить в вину всем мужчинам?
— Не подумал, что произойдет после того, как ты кончишь.
Ее взгляд сейчас — полная противоположность тому взгляду Ника. Ее взгляд исполнен осмысленности. Дина идет к выходу.
— Это не так, — возражаю я. — Это совсем не так. Я хотел бы уметь, ни о чем не задумываясь, запрыгивать в постель с кем попало. Я хотел бы уметь быть беспечным в отношениях с женщинами. Я вижу, как люди — и мужчины и женщины — обсуждают постоянно меняющихся партнеров как нечто само собой разумеющееся, и мне тоже очень хочется прокатиться на этой карусели. Но я не умею. Каждый раз, когда у меня завязываются с кем-то отношения, я боюсь только одного — разрыва. По-моему, ничто не приносит столько боли.
Дина разворачивается и кладет сумку на пианино.
— Тогда почему же у тебя никого нет?
Потому что я влюблен в твою сестру.
— Меня все бросали. Все женщины, с которыми у меня были отношения, бросали меня в тот самый момент, когда я места себе не находил, пытаясь придумать, как бы их бросить.
— Ну и хорошо. Избавляли тебя от лишних хлопот.
— Не совсем. Как только они это делали, я тут же понимал, как они мне нужны.
Дина бросает на меня испытующий взгляд. Точно так же она смотрела, когда я умолял не рассказывать всю правду механику. Не думаю, что она привыкла к настолько откровенным проявлениям слабости со стороны мужчин. Садясь на диван, Дина берет свой бокал.
— Знаешь, почему я уехала из Америки?
— Нет.
— Правильно. Потому что об этом знает только Элис.
Она умолкает, будто раздумывая, продолжать или нет. Она смотрит на бокал и вдруг осушает его залпом (даже не знаю, как у нее получилось, но выглядело это естественно, а не как в кино, когда героиня собирается раскрыть страшную тайну).
— У меня была пейнтбольная площадка в округе Квинс. У меня и моего парня — Майлза. Майлза Траверси. Это была его затея, он действительно увлекался пейнтболом. Мы открыли ее… да, летом тысяча девятьсот девяносто третьего года. Я занималась непосредственно бизнесом, а Майлз отвечал за творческую сторону дела.
— Творческую сторону дела?
— Он придумал название — «Ярость». Он спроектировал площадку: деревянную крепость, бункеры, укрытия, домики на ветвях деревьев, он даже нашел на какой-то свалке кучу старых сгоревших машин и уставил ими всю площадку для того, чтобы можно было устроить настоящую партизанскую войну. Майлз придумал все игры. Там были и партизанские войны, и перестрелки из окопов, и имитации войны в джунглях, и обычные битвы, где каждый сам за себя. Он принимал участие во всех играх: возглавлял одну команду, потом переходил на сторону другой, потому что та обязательно начинала проигрывать.
— А откуда у него такие способности ко всему этому?
— Он служил в морской пехоте. Участвовал в войне против Ирака в тысяча девятьсот девяносто первом году, но потом уволился в запас. Майлз говорил, что в армии все оказалось не так, как он себе представлял. Говорил, что на войне просто нажимали на кнопки, это была смерть дальнего радиуса действия. Как бы то ни было, поначалу дела шли очень неплохо. Клиенты приходили к нам, думаю, из-за Майлза. Он был… прирожденным лидером, на которого все хотят быть похожими. Людям нравились его стратегические задумки, им нравилось выполнять его приказы. А потом начались жалобы. Дело в том, что если в тебя попадает пейнтбольный шарик, то это больно. Если выстрелили с близкого расстояния, то может остаться синяк. Поэтому все носят специальные маски. Не возражаешь, если я закурю?
— Нет, я только окно открою.
Мы одновременно встаем: я иду к окну, она — к пианино, чтобы достать из сумки пачку сигарет «Силк Кат». Окно, естественно, не открывается; краска осыпается, когда я пытаюсь подтолкнуть раму чуть вверх, стараясь не выглядеть слабаком на фоне ее бывшего парня, который оказался Стивеном, мать его, Сигалом. Совсем выбившись из сил, оборачиваюсь: Дина стоит у дивана, как-то странно улыбаясь, с сигаретой во рту, и протягивает мне пачку, из которой торчит еще одна сигарета. Я отказываюсь. Она садится, прикуривает, делает глубокую затяжку и выдыхает дым через нос.
— Жаловались на Майлза. Те, в кого он попадал, приходили потом в офис — они были все в краске. Если он кого-то замечал, то уже не отступался. Они могли сколько угодно просить его перестать стрелять — он все равно не успокаивался, пока они не падали с криками на землю. Майлз даже специально стрелял сбоку, чтобы попасть в висок, не защищенный маской. Я много раз с ним об этом говорила, объясняла, что это вредит бизнесу, но он и слушать не хотел — говорил, что люди затем и приходят на эту площадку, чтобы испытать острые ощущения. Примерно в то же время он стал совершенствовать оружие — в Штатах можно найти самые современные модели: дальнобойные, скорострельные — какие угодно. Чем больше платишь, тем лучше модель. Майлз много времени посвящал оружию. Иногда он целыми днями сидел дома и что-то делал: пытался повысить скорострельность и точность попадания.
— Судя по твоему рассказу, страшный человек.
— В том-то и дело, что нет. Вне площадки он был замечательным — любящим, заботливым… ну, сам знаешь. С детьми очень хорошо обращался.
Это заставляет меня очнуться.
— Так у вас были дети?
Она поднимает глаза:
— Дети? Нет, я не могу иметь детей. То есть, мне так кажется. Слишком много проблем по женской части.
— А…
Сегодня у нас точно день исповедей.
— Это были его дети, от первого брака. Девочке было четыре года, а мальчику — шесть лет. Бриони и Спайк. Очень милые создания; Майлз навещал их два раза в месяц.
Грустная, добрая улыбка исчезает с ее лица.
— Но со временем он вообще перестал покидать площадку. Он даже злился на постоянных клиентов: они, дескать, хотят лишить его славы героя. Там был один парень, Джимми, который приезжал каждые выходные; он ни в чем не уступал Майлзу. Его Майлз вообще ненавидел. Все время говорил о Джимми, а однажды — я ушам своим не поверила — обвинил меня в том, что я сплю с ним. Это было последней каплей. Я не выдержала, сказала, что он псих, что он помешанный, что эти идиотские игры для него важнее меня, и ушла. Ушла от Майлза, от наших отношений, от «Ярости», от всего на свете. И перед уходом вышвырнула его оружие в мусорный бак.
— Не может быть.
— Может. Подождала, пока мусоровоз заберет весь мусор, а потом пошла ночевать к друзьям.
Вся эта история начинает что-то мне напоминать — и я не в восторге. Дина тушит недокуренную сигарету и прикуривает еще одну.
— Я тогда подумала, что это конец. Вела себя как обычно: плакалась друзьям в жилетку, подыскивала новую квартиру, нашла какую-то работенку, подумывала о том, чтобы позвонить ему. А через пару дней включила телевизор, и моя жизнь рухнула. Майлз вышел на площадку. Началась игра: кажется, обычная битва, где каждый сам за себя. Обычная, но за одним исключением. У него было настоящее оружие.
Теперь вспоминаю. «Страшная резня в Америке». Надо было читать газету внимательнее.
— Чертов «Калашников»!
— Вот черт. Где Майлз его достал?
— В Нью-Йорке все можно достать. Оружие — тем более.
Глаза у Дины горят, когда она это говорит.
— И что произошло потом?
— Он убил троих и ранил пятерых. Вызвали полицию, но понятно, что в лесу, на площадке, которую он сам спроектировал, у него было преимущество. Майлз был вьетконговцем.
— Они его все же взяли?
Она делает еще одну затяжку.
— Не они. Так получилось, что это сделал Джимми. С пейнтбольным оружием.
— Серьезно?
— Именно за ним Майлз и охотился. Но, как я говорила, Джимми ни в чем ему не уступал. Он прятался, заметал следы. А еще Майлз не знал, что Джимми из камней и веток — всего, что было под рукой, — соорудил на площадке несколько укрытий. Он как раз был в одном из них, когда появился Майлз. Джимми замер. Майлз присел на пенек и зачем-то снял маску.
Она на секунду замолкает, глядя в пустоту.
— В газетах писали, что он плакал.
Взгляд возвращается из пустоты.
— Джимми выбежал из укрытия. Ему удалось на какое-то время ослепить Майлза и выбить из рук автомат. Потом Джимми вывел его из леса. Когда они дошли до границы площадки, полиция изрешетила Майлза пулями.
Дина смотрит в пол. «Оттенки синего» темнеют, обращаясь в черное. Тишина заполняет комнату цианистоводородным газом «Циклон-Б».
— Господи, даже не знаю, как ты это пережила.
— Да уж…
— Я… кажется… читал об этом.
Она поднимает глаза.
— Да, здесь об этом немного писали. А американские газеты не знали, где меня найти, к тому же на следующий день я вернулась в Англию. В общем, выбралась. Нигде не говорилось, что у Майлза была девушка, все только и писали, какой Джимми герой, кто будет экранизировать эту историю, и так далее; а в серьезных газетах развернулась дискуссия о том, стоит ли запретить пейнтбол или нет. Кроме Бена, Элис, а теперь и тебя, никто не в курсе моей роли во всей этой истории.
Я даже не знаю, что сказать. Так и говорю.
— Я даже не знаю, что сказать. Это… то есть каждые два-три месяца ты узнаешь из газет, что в Америке произошло что-то подобное, но это все… ненастоящее, что ли. В это все равно не веришь, это все… там. Совсем по-другому воспринимаешь новости о том, как кто-то избил охранника в магазине за углом, или о том, как сантехники нашли труп проститутки в люке на улице, по которой ты вчера проходил. Эти преступления как-то более понятны, они более жизненные.
— Скажем так: я опустила некоторые детали, придающие истории жизненности. Уж извини.
Пожалуй, рассуждать, почему вся эта история не вызывает у меня ужаса, было не совсем уместно. Сказать «господи, какой ужас!» было бы куда лучше. Но на самом деле все было вполне жизненно. И жизненности истории добавляла она, просто сидя на диване и рассказывая, пока мой мозг пытался придумать способ, как в итоге свести все к сексу (он всегда так делает, даже когда слышит про избитых охранников).
— А почему ты решила мне об этом рассказать?
— Не знаю, — мрачно отвечает Дина. — Я уже жалею, что рассказала.
Наверное, лицо у меня принимает обиженное выражение, потому что она добавляет:
— Извини, я не то имела в виду. Наверное, я действительно хотела кому-нибудь обо всем рассказать, и… пожалуй, у меня было ощущение, что раз уж возникали такие ситуации, когда мое поведение могло показаться слегка… враждебным, то мне просто не хотелось, чтобы ты возненавидел меня, так и не поняв, почему я вела себя как… — пытается она подобрать подходящее слово, — последняя сука.
— Я думал, что ты феминистка.
— Я и есть феминистка. И считаю, что женщины имеют право свободно выражать свои мысли и чувства.
Она замолкает, потом продолжает:
— К тому же ты был откровенен со мной относительно своих… — ее бровь чуть дернулась, — намерений. Я подумала, что было бы честнее объяснить тебе, с кем ты пытаешься связаться.
Смотрю на часы: 21.23. Ужас! Корочка на овощном рагу будет слишком жесткой.
— Слушай, а ты хочешь есть?
— Еще как! — улыбается она. — Я уже боялась, что ты не спросишь.
Этот веселый ответ лишает ее ореола страдалицы. В комнате будто становится светлее. Бегу на кухню. Пожалуй, я даже могу себе позволить довольно потереть руки.
— А что ты приготовил? — доносится из комнаты ее голос.
Какой-нибудь ловелас сказал бы: «Через секунду сама все увидишь». Но я не такой.
— Овощное рагу по-индийски. Рецепт из моей личной коллекции.
Ничего себе. А я, оказывается, почти такой.
Проверяю, как мое рагу. Содержимое кастрюли покрылось шероховатой корочкой. Чудесно. Закрываю крышкой и ставлю в микроволновку на две минуты. Из комнаты теперь доносится «Я люблю вечеринки» Русса Эбботта.
— Выключи ее! — кричу из кухни.
— Нет! — кричит она в ответ.
Я улыбаюсь про себя. Похоже, все вдруг наладилось. Как там она сказала? «С кем ты пытаешься связаться»? Многообещающая фраза, правда? Разве это не значит «мы все-таки займемся сексом»? Она могла выразиться иначе: «Иди ко мне, мой сладкий». У меня ощущение, будто я футболист и только что забил гол. Но надо взглянуть на себя в зеркало — я несусь в ванную.
Так, посмотрим. Освежим подмышки. Черт, мыла почти не осталось. Придется довольствоваться этим. Я снимаю черную футболку с красной полосой посередине и намыливаю подмышки. Жесткие черные волосы белеют. Пока ничего не смывая, расстегиваю штаны. Однако. Мыла-то не осталось. Остается просто сполоснуть гениталии и задницу водой. Вытершись полотенцем, я с ужасом понимаю, что одной воды недостаточно. Так, посмотрим. Вот оно! Кроме пяти-шести старых зубных щеток и тюбика с бриолином в большой эмалированной миске валяется и флакончик «Олд Спайс», который «всегда на пределе». Я обильно опрыскиваю им свои передовые части, затем посылаю все к черту и так же обильно опрыскиваю свои тылы. Дзинь! А вот и рагу готово.
Выходя из ванны, я ловлю взгляд Дины. Улыбаюсь ей в надежде замести следы, которые могут навести на мысли о том, что я делал в ванной. Она улыбается в ответ. Иду на кухню, открываю дверцу микроволновки, достаю тарелки и вместе с большой красной кастрюлей ставлю их на деревянный поднос, который я сделал еще в школе на уроке труда; и только тогда несусь в гостиную.
Дина сидит на диване, предвкушая ужин; она даже пододвинула кофейный столик, совершенно справедливо предположив, что обеденного стола у нас нет. Я ставлю поднос на столик. Меня так и подмывает сказать: «Voilà!» Но надо сдержаться. Надо сдержаться.
— М-м-м, чудесно пахнет, — радуется она.
Застенчиво улыбаясь, поднимаю крышку. Она наклоняется к кастрюле. Нечто красное и большое выпрыгивает оттуда и попадает прямо ей в лицо.
— О господи! — кричит она.
— Твою мать! — кричу я.
Смотрю на пол: прямо у кофейного столика сидит лягушка в маринаде тандури и моргает, от нее идет пар. Черт. Неудивительно, что корочка выглядела шероховатой. Дина с воплями убегает в ванную. Голова кружится, во мне начинает закипать ярость. Эта красная лягушка для меня как красная тряпка для быка.
В поисках оружия окидываю комнату взглядом. Вот это подойдет. Я подхожу к окну и выдираю из горшка юкку вместе с корнями. Земля летит во все стороны. Исходящий от земли запах отдает мочой. Ладно, сейчас не до этого. Иду обратно, занося несчастное деревце над головой, и обрушиваю удар на лягушку, но она успевает отпрыгнуть, причем на удивление далеко. «Я люблю вечеринки, где все веселятся», — поет Русс. Обрушиваю еще один удар на лягушку, и она снова отпрыгивает. Лягушка подает сигнал бедствия — издает протяжный резкий звук. Это, пожалуй, логично: у нее денек тоже был не из легких. Я не поднимаю юкку, просто тащу ее по полу в сторону лягушки — она отпрыгивает, но я ухитряюсь так повернуть растение, что животное в ужасе приземляется как раз между двух ветвей и застревает. Поднимаю лягушку до уровня глаз. Сигнал бедствия становится таким громким, что я начинаю опасаться, не ворвутся ли сейчас в комнату сотни лягушек в маленьких комбинезончиках службы спасения. Она смотрит на меня. Слой маринада начинает осыпаться, открывая взгляду ее чуть потемневшую зеленую кожу. Извини, родная, ты оказалась в неудачное время в неудачном месте. Я завожу ствол юкки за спину — тоже мне, рыбак — и, не отпуская его, изо всех сил выбрасываю вперед: лягушка слетает с ветвей и исчезает где-то за окном. Тяжело вздохнув, я сажусь на кофейный столик, рядом с быстро остывающим рагу. Как ни странно, лягушачий сигнал бедствия не стихает. И вдруг я понимаю, что Дина уже вернулась из ванной.
— Свинья! — орет она.
На ее правой брови осталось маленькое пятнышко маринада тандури.
— Это у тебя что, юмор такой?!
— Это не…
— И ты не придумал ничего лучшего, как убить бедную тварь? Я все видела! Ты забыл, что я вегетарианка? Как ты мне омерзителен! И вообще, тебе не кажется, что убийств с меня хватит?!
— Слушай, я сильно сомневаюсь…
Слишком поздно — она уже ушла. Сижу на кофейном столике и гляжу на так и не пригодившиеся тарелки. Уже во второй раз за последние месяцы я слышу особенный звук захлопывающейся двери — когда дверь захлопывает взбешенная женщина, пулей вылетающая из квартиры. Не зная, чем заняться, я отношу поднос на кухню. Который час? Часы на микроволновке показывают: 1.92. Замечательно. Неужели за все проведенное здесь время лягушка не могла хотя бы съесть эту чертову муху. Хлопает еще одна дверь — уже дверь на улицу.
Это несправедливо. Все, что произошло, — не по моей вине. То есть стоило, наверное, перевернуть все вверх дном, но выяснить, куда Иезавель унесла лягушку. Наверное, не надо было оставлять кастрюлю открытой на целых пять часов. Может, лягушка — это я, и Бог таким образом намекает на то, как я был омерзителен, мастурбируя на всякие гадкие картинки перед самым приходом Дины. Но ведь люди делали гадости мне гораздо чаще, чем я им, — прикидываю в уме. Бросаю поднос в раковину и несусь вон из квартиры.
Я открываю дверь на улицу и вижу Дину: она сидит у ограды спиной ко мне и плачет. Посреди дорожки перед домом стоит Человек, Который Живет Этажом Ниже. В первый раз в жизни он не отводит свои, как оказалось, темные печальные глаза. Мы встречаемся взглядами, и печаль в его глазах растворяется, зато утопленником всплывает упрек. В ответ могу только смутиться. Что с ним такое? Затем он, как обычно, чуть опускает голову — он всегда так делает, чтобы не встретиться с кем-нибудь взглядом, — но сейчас делает это как-то нарочито, будто пытаясь на что-то намекнуть. И тут я замечаю то, на что он хочет намекнуть, — лягушку. Принимая во внимание все ее несчастья, выглядит она неплохо — распласталась на полях его похоронного сомбреро, как красная кокарда. Человек, который Живет Этажом Ниже, стоит неподвижно несколько секунд, чтобы я осознал весь ужас ситуации: лягушка начинает сползать со слегка загнутых полей шляпы. Наконец он все же поднимает голову и медленно, вымеряя шаг, идет к двери; заходя в дом, в последний раз смотрит на меня грустными-грустными глазами. Все впечатление смазывает лягушка: она тоже смотрит на меня, только чуть более грустными глазами.
Когда дверь закрывается, я поворачиваюсь к Дине, которая никак не может успокоиться — ее трясет. Только она не плачет. Умирая со смеху, Дина падает в мои объятия.