— «Призрак»?

— Да.

— Это где парень такой, с курчавыми волосами? Он еще похож на каменщика-гея.

— Да, с Патриком Суэйзи.

Лицо Дины, залитое люминесцентным светом магазина «Блокбастер видео» на Килберн-хай-роуд, отражается на блестящей коробке от «Призрака» между Деми Мур и Вупи Голдберг.

— Это и есть твой самый любимый фильм?

— Да, — решительно заявляю я. — Ну, один из самых любимых.

Не отвечая ничего, она кладет пустую коробку обратно на полку. Из секции «Для взрослых» слышится нарочито громкий, даже вызывающий смех четырех юнцов, склонившихся над какой-то кассетой. По расставленным повсюду телевизорам крутят «Один дома».

— Ты собираешься выкинуть такой же кунштюк, что и с «Карпентерс»? — спрашивает она, оборачиваясь ко мне. — Это у тебя постмодернистская ироническая любовь к китчу и дешевым сантиментам?

Кунштюк? Китч? В доме Бена всего два месяца, а уже разговаривает на этом чертовом идише.

— Нет. Мне совершенно искренне нравятся «Карпентерс» и совершенно искренне нравится «Призрак».

Дина явно сомневается. Судя по звукам из отдела «Для взрослых», ребята решили поиграть в Бивиса и Баттхеда.

— А как насчет… — взгляд ее скользит по другой полке, — «Манон с источников» с Ивом Монтаном?

— Ой, да не хочу я эту фигню с субтитрами смотреть.

— Нет, я так и знала!

Она отворачивается, сложив руки.

— Что?

Она смотрит в пол, самодовольно улыбаясь.

— Что ты знала? — не выдерживаю я.

В моем голосе уже чувствуются раздраженные нотки. Дина поднимает глаза:

— Дело ведь не в том, что тебе на самом деле нравятся такие фильмы, как «Призрак»? Ты заявляешь о своем неприятии авторского кино.

— Нет, что ты…

Я зачем-то сопротивляюсь вызванному словами Дины желанию высказаться, сопротивляюсь как муха инсектициду.

— …то есть ты в чем-то права. Но это не то неприятие авторского кино, за которым стоит только надпись на футболке «Шварценеггер — мой герой».

— «Скорость!» — кричит какая-то блондинка у соседней стойки. — Ну… Там пакистанец еще играет.

— Он не пакистанец, — кричит ей в ответ подруга, тоже блондинка, отрываясь от разговора с человеком азиатской внешности, тупо засовывающим кассеты в коробки. — Он гаваец!

— А в чем же тогда дело? — не понимает Дина.

— Ну, в восемнадцать я только и смотрел, что авторское кино, — объясняю я. — «Страсть» Годара, «Замужество Марии Браун» Фассбиндера. «Контракт рисовальщика» Гринуэя. В то время «Контракт рисовальщика» был моим любимым фильмом.

— И что потом случилось?

— Потом я посмотрел «Инопланетянина» Спилберга.

— «Инопланетянина»?!

— Ну да.

— Как это получилось, если ты ходил только на авторское кино?

— Шутки ради. Подумал, что если я, представитель богемы, с высоты своего понимания погляжу такой фильм, то это будет забавно.

— И что?.. — спрашивает Дина.

— Да то, что я, блин, вообще никогда так не плакал в своей жизни.

Это правда. Даже через десять минут после окончания фильма у меня не просто лицо было заплаканное, я захлебывался в слезах — в бесконечном потоке слез. Это была божественная манипуляция моими эмоциями. Стивен Спилберг взорвал дамбу в моем сердце.

— Так что, — подытоживаю я, снова беря в руки «Призрака», — большего мне на самом деле от фильмов не надо: они лишь должны заставлять меня расплакаться.

— Но это же элементарная манипуляция.

— Я знаю.

— А что в этом хорошего?

— Все. Это прекрасно. Я начинаю лучше себя чувствовать. Слушай, если ты так не хочешь, чтобы тобой манипулировали, то можно было просто остаться дома и посмотреть «Обратный отсчет».

Она права. Это протест против авторского кино. Дело в том, что авторское кино заставляет зрителя сконцентрироваться на себе самом, на себе как на субъекте, смотрящем фильм, или еще на какой-нибудь постструктуралистской ерунде; а ведь великое кино — это попытка заставить зрителя уйти от самого себя, именно поэтому фильмы смотрят — видео не в счет — в громадных темных залах, где сотни крошечных «я» проглатываются огромным экраном. А самый лучший способ уйти от себя — это плач, когда слезы льются оттого, что прошла любовь, вернулась надежда, пришла смерть. И любовь, и надежда, и смерть — это ведь все происходит с вымышленным персонажем, а не с тобой. Совсем иначе плачешь, глядя на чью-то беду или на голодающих детей по телевизору: ты не можешь забыться в слезах, поскольку такой плач — в той или иной степени сознательное действие. Слезы во время фильма — это нечто всеобъемлющее и освобождающее, это отказ от всевластия «я»; иногда мне кажется, что моя сущность выплескивается ведрами из глаз.

Юнцы остановились на «Секс-рабах с городских окраин». Давясь смехом, они несут кассету к прилавку, как папуасы белого миссионера. Я мог бы им сказать, что это документальный фильм семидесятых годов о том, как кое-кто обменивается женами на время, и что картинка на коробке неоправданно откровенная, но мне лень. Лучше пусть сами пройдут этот длинный путь до истинной просвещенности в вопросах порнографии.

— А какие еще фильмы заставили тебя расплакаться? — интересуется Дина. — Не считая «Призрака» и «Инопланетянина».

Чтобы освежить память, я пробегаюсь взглядом по полкам, но вижу длинные ряды фильмов, которые, к сожалению, вечно в прокате: «Джек-попрыгунчик», «Клуб „Завтрак“», «Жена мясника», «Коматозники», «Огонек святого Эльма», «Смотрите, кто заговорил» (три части), «Лестница Джейкоба», «Мамочка-маньяк». Рассматривая кассеты, замечаю в окне плетущегося по улице Сумасшедшего Барри, к ботинку которого прицепились остатки рулона туалетной бумаги, так что он чем-то похож на выступающую с лентой русскую гимнастку. Барри останавливается и заглядывает в окно, но не думаю, что он смотрит на меня — вряд ли он узнал во мне того самого человека, с которым спал в одной кровати. Он просто останавливается и смотрит в витрину, как делает перед каждым магазином на Килберн-хай-роуд.

— «Эдвард Руки-ножницы», — называю я. — «Вид на жительство», «Сыграй это снова, Сэм».

Разные истории любви самых разных людей; одновременно добрые и грустные, когда в конце каждый идет своей дорогой, и не важно, какие это дороги — на разные планеты, разные континенты, дороги жизни или смерти — всегда кажется, что где-нибудь, когда-нибудь они снова будут вместе. Поэтому я плачу. Любовь закована в цепи, но живет надеждой — или и вовсе уверенностью?

— «Сыграй еще раз, Сэм»? — задумывается Дина. — Это же очень смешной фильм.

— Ага, самый смешной, — соглашаюсь я, замечая, что от нее не ускользает моя безапелляционность, мой бессознательный отказ от «я думаю», что ей это не нравится. — Я, кстати, не так давно нашел его здесь. У них всегда масса фильмов Вуди Аллена.

— А почему ты плачешь над этим фильмом?

— Понимаешь… там есть такой эпизод, в самом конце, когда Вуди Аллен произносит монолог, кажущийся очень знакомым, но ты не можешь понять, откуда он, и Дайана Китон, плача, признается: «Это прекрасные слова», а он отвечает: «Это из „Касабланки“. Я всю жизнь ждал, чтобы их сказать».

Я замолкаю на мгновение.

— Прости, у меня слезы наворачиваются, даже когда я просто рассказываю об этом.

Дина снова устремляет на меня взгляд человека, сомневающегося в том, что мягкость и мужские яички совместимы. Она думает, что это какая-то уловка.

— Но «Призрак», — признаюсь я, глядя на кассету и постукивая по ней пальцем, — был чуть ли не лучшим. Я столько плакал, что к концу фильма стал смеяться.

— По-моему, это все равно фигня, — вздыхает Дина, забирая у меня кассету и ставя ее обратно на полку. — Впрочем, бери что хочешь.

Последнюю фразу она говорит с легким налетом усталости.

— Ну, мне нравится «Призрак», — объясняю я, мысленно тревожась по поводу перспективы потратить два с половиной фунта на уже знакомый фильм, — но выбор за тобой.

— Нет, серьезно, решай сам.

Волна разгоряченного шума Хай-роуд врывается в магазин, когда две блондинки выходят с «Дикой орхидеей» в руках. Честно говоря, если сегодня тот самый день, когда, как сказала Дина, она разберется, есть ли ей до меня дело, то можно уже не продолжать: мы ведем разговоры из серии «ты решай — нет, сам решай» в прокате — дальше просто некуда.

— А как насчет этого? — спрашивает она, доставая кассету, на обложке которой изображены Сандра Баллок и какой-то парень, которого я видел во многих фильмах, но имени которого не знаю. — Тебе должно понравиться.

— «Пока ты спал»? Мне этот фильм должен из-за одного названия понравиться?

— Ну, думаю, это слезливое кино.

Терпеть не могу слово «слезливый». Нельзя говорить так о фильмах, которые заставляют расплакаться.

— Или вот этого? — достает она другую кассету с обнимающимися на всю обложку Барбарой Херши и Бетт Мидлер. — «Пляжи». Я слышала, что фильм глупый, но слезу вышибает.

— А что там такого происходит?

К кассете приклеена вырезанная откуда-то рецензия. Дина глядит на нее, и пока она читает, губы ее слегка подрагивают.

— Барбара Херши умирает, — объясняет она, поднимая глаза.

— Я обычно не плачу, когда кто-то умирает.

— Не плачешь? А разве Патрик Суэйзи не умирает в «Призраке»?

— Ну да. Но плакать хочется не от этого. К тому же он не по-настоящему умирает.

Я чувствую, что несправедлив.

— Дай гляну.

Пробегаю глазами рецензию. Отзыв не то чтобы очень хороший, даже непонятно, зачем его приклеили к кассете. Краткое содержание… описание героев… обычная для кинокритиков склонность говорить о персонажах, используя имена актеров, — надо полагать, это демонстрация профессионализма, когда не забывают про искусственность искусства… а под конец рецензия дает течь: «С точки зрения построения сюжета, формы и стиля фильм не выдерживает никакой критики; но ты плачешь, черт возьми, по-настоящему плачешь».

Смотрю на маленькую газетную вырезку, приклеенную к кассете; я читаю быстро, так что остается несколько лишних секунд перед тем, как Дина вопросительно посмотрит на меня. «Ты плачешь, черт возьми, по-настоящему плачешь». Моя рука покрывается гусиной кожей — я сдаюсь, чувства прорываются сквозь заслон застарелого цинизма. Тот, кто написал рецензию, прав (или права): иногда — да чаще всего — пытаешься этому сопротивляться; а когда сдаешься и достигаешь катарсиса, то происходит высвобождение эмоций, возникает понимание того, что, в общем, не стоит, наверное, плакать над этой ерундой. Я без особой радости замечаю, что сейчас со мной происходит что-то похожее, к горлу подкатывает комок, глаза увлажняются. Только не это. Похоже, «Пляжи» — действительно слезливое кино; я только рецензию на него прочитал, а уже, дурак, расплакаться готов.

Смотрю на кассету, как Невилл Чемберлен на экземпляр Мюнхенского договора.

— Похоже, это самое то, — хриплым голосом говорю я.

Мы идем обратно мимо супермаркета «Айсленд».

— А ты обратила внимание на тех пареньков в отделе для взрослых? — спрашиваю я.

Не сбавляя шага и не поворачиваясь, она отвечает:

— Ага. Они еще взяли «Секс-рабов с городских окраин». На самом деле это дурацкий документальный фильм, — добавляет она. — А обложка — просто наглый обман.

Вернувшись домой, мы первым делом видим Фрэн, которая так и сидит на огромном диване, поглаживая голову Ника, спящего у нее на коленях. Она тут уже полтора дня сидит. Фрэн встречает нас улыбкой. Я черт знает сколько времени провел, раздумывая, стоит ли устраивать просмотр фильма дома, где скорее всего будет Фрэн (не думаю, что она хоть на минуту оставила Ника одного после той ночи в травматологическом пункте), или у Бена с Элис. Можно было уговорить их прогуляться, но я бы тогда чувствовал себя мальчишкой, который просит папу сходить куда-нибудь с мамой, чтобы иметь возможность спокойно трахнуть свою подружку. Мы, конечно, могли бы пойти в кино. Если бы только у кого-нибудь из нас были деньги.

Из-за улыбки Фрэн мне становится не по себе, но дело не в ней самой и не в том, что она улыбается, а в том, что улыбка сопровождается кивком головы и вздохом, подразумевающим фразу «Ну я же тебе говорила». Голова Ника лежит в складках ее фиолетового платья с цветочками, как вещественное доказательство на суде — слушается гражданское дело по факту использования хлорпромазина. По сути дела, он отрубился после первой же таблетки. Я даже подумывал, не стоит ли и мне закинуться парочкой, если будет совсем не заснуть.

— Как он? — справляюсь я.

Дина направляется прямо в спальню. Она уже отдала мне приказ: чтоб духу Фрэн в гостиной не было.

Фрэн опять улыбается, только теперь чуть более страдальчески:

— Ну… Час назад он на пару минут очнулся. Очень хотел пить.

— Это тоже побочное действие лекарства?

Она кивает в ответ, демонстрируя тем самым (просто «да» не обладало бы таким эффектом), что это она знает как свои пять пальцев. Почесываю затылок. Фрэн продолжает гладить Ника. У меня создается впечатление, будто она вообразила себя смиренным мудрецом, который спокойно сидит и ждет, пока люди начнут мыслить правильно, как она, — а именно так, кажется ей, и должно произойти.

— Но, возможно… если Ник будет принимать таблетки и дальше, то они как-то по-другому начнут действовать. То есть, — объясняю я, чувствуя, что словно ужимаюсь в размерах, — не может же он спать всю оставшуюся жизнь.

Фрэн пожимает плечами и качает головой (похоже, ей всегда мало одного жеста или действия). Думаю, покачивание головой означает: «Нет, они не начнут действовать по-другому», а пожимание плечами — «Откуда мне знать, я лишь смиренный мудрец».

— Как бы то ни было, — говорю я, предчувствуя, что моя банальная просьба столкнется с ее представлением о значимости происходящего, — мы хотели с Диной фильм посмотреть, так что не могла бы ты… — зрачки ее до боли бирюзовых глаз расширяются, как у жертвы, глядящей на убийцу, — отнести Ника в спальню.

Она смотрит на меня так, будто я только что отпустил сомнительную шутку насчет ее умирающей от рака матери. Это продолжается до тех пор, пока до Фрэн не доходит, что фразы «Прости, и о чем я только думал?» она от меня не дождется. Затем, всем своим видом выражая недовольство, она пытается встать. Но ей, однако, это не удается — у Ника тяжелая голова; изобразив какие-то движения плечами и отсутствующей у нее задницей, она озадаченно откидывается на спинку дивана.

— А его нельзя разбудить? — предлагаю я.

Фрэн поднимает глаза, удивляясь моей настойчивости.

— Что ж, на мой взгляд… — начинает объяснять она тоном знающего врача, собирающегося ответить дилетанту.

— НИК!!! — кричу я. — НИК!!! ВСТАВАЙ-ВСТАВАЙ!!!

«Вставай-вставай»? Тоже мне, Билли Коттон нашелся. Фрэн, как ни удивительно, тоже заражается происходящим и принимается легонько хлопать его по щеке.

— Хмфтсь, — бормочет Ник, приоткрывая один глаз.

— Николас! Как ты себя чувствуешь?

Глаз Ника медленно вращается в поисках говорящего, находит и тут же закрывается — возможно, лекарство не только успокаивающе влияет на его нервную систему, но и просто лечит.

— Час от часу не легче, — вздыхаю я. — Придется тащить.

Кладу руку ему под голову, отяжелевшую то ли от сна, то ли от безумия, то ли от всего вместе, и при этом довольно сильно упираюсь костяшками пальцев в ногу Фрэн. Она бросает на меня яростный взгляд.

— Да помоги же мне, — пытаюсь я разрядить ситуацию.

Она вздыхает, но все же чуть приподнимается, чтобы голова Ника съехала ниже и она могла обхватить его за плечи. Нам удается поднять верхнюю часть туловища Ника, — мы прямо как доктор Франкенштейн и Игор, помогающие монстру встать. Ник все еще крепко спит.

— Хорошо, подержи его, — говорю я, отходя к другому концу дивана, чтобы взять его за ноги.

Забираюсь на диван, встаю коленями на две подушки и хватаю Ника за лодыжки; Фрэн, продолжая одной рукой упираться ему в спину, забирается с ногами на диван и тоже садится на колени позади Ника, не переставая показывать всем своим видом, что ее обманом заставили это делать.

Мы сидим друг напротив друга.

— Ладно, давай на «раз-два-три», — предлагаю я. — Раз. Два. Три!

Я поднимаю его за ноги, а Фрэн ничего не делает, так что тело Ника сгибается в позе, уместной разве только в кабинете гинеколога.

— Что «раз-два-три»? — спрашивает Фрэн.

— Раз, два, три — подняли! — сержусь я.

— А не проще будет, если мы сначала встанем? — спрашивает она.

— Тогда у него не будет точки опоры! — объясняю я, понимая, что она совершенно права, и используя словосочетание «точка опоры», чтобы попытаться ее запутать. — Ладно, будь по-твоему.

Последнюю фразу я произношу с таким выражением лица, будто она просто не смогла оценить всей сложности задуманного мной маневра.

Мы держим моего сумасшедшего соседа — тело его так согнулось, что мне даже приходит в голову, а не продать ли нам эту сценку в программу «Улица Сезам», — затем поднимаемся и, уже стоя на ногах, стаскиваем его с дивана. Какое-то время он болтается, как гамак.

— Хорошо, — говорю я. — Скажи мне, если станет слишком тяжело.

— Не беспокойся, — отвечает она. — С Николасом мне тяжело не будет.

Я пячусь назад и тащу его за ноги, а Фрэн, уловив мое движение, продолжает держать его за руки. Если ее метафорическое утверждение верно и она в состоянии поддержать не только его дух, но и тело, то я восхищен: Ник — жирный, подлец, он не дал себе труда, развивая духовное начало, ограничить плотское.

— Если хочешь, можем передохнуть, — предлагаю я у двери в коридор.

— Руки у меня пока не устали, — отвечает она.

Мы уже несем его по коридору, как вдруг Ник просыпается. Совсем просыпается: кажется, будто из-за таблеток он может либо спать, либо бодрствовать — третьего не дано. То есть мгновение назад он вовсю храпел, а теперь у него лицо человека, объевшегося гуараны.

— Любовь — она как воздух, — надрываясь, поет он и покачивается в такт. — Ее бывает слишком много, тебе бывает слишком хорошо. А потом ее не хватает, и ты умира-а-аешь.

Голова безжизненно падает на плечо — он засыпает. Дина вышла из моей спальни и смотрит тяжелым взглядом учителя, требующего объяснений.

— Брайан Коннолли пел, — объясняю я.

Мы укладываем Ника на кровать.

— А почему одеяло такое жесткое? — не понимает Фрэн.

В этот момент раздается звонок в дверь.

— Кого еще там черти принесли? — бормочу я, выходя из спальни.

Мои надежды на приятный вечер теряют высоту быстрее, чем «Гинденбург». Я различаю в дверном окне контуры огромного дуба и чуть ли не просвечивающей тонкой ивы.

— Привет! — хором здороваются Бен и Элис, когда я их впускаю.

На Элис большой красный вязаный свитер и черная кожаная куртка. Она наклоняется ко мне и целует в щеку, и даже в таком изможденном и потерявшем точку опоры сознании я нахожу уголок, где можно сохранить ощущение, возникающее, когда Элис губами прикасается к моей щеке. Она проносится мимо, направляясь к лестнице. Бен, отводя в сторону руку, в которой зажата завернутая в синюю бумагу бутылка вина, тоже наклоняется ко мне, пытаясь поцеловать, но я отстраняю его.

— Что происходит?

— В смысле? — не понимает он.

— Зачем вы пришли?

— Я тоже очень рад тебя видеть, Гэйб, — говорит он, входя в дом. — Нас Дина пригласила.

Он поднимается по лестнице вслед за Элис.

— Чего? — удивляюсь я.

— Я звонил…

— Когда?

— Около часа назад. Хотел напомнить, что вторая статья должна быть к пятнице. А Дина предложила нам зайти. Разве она тебе не сказала?

— Нет.

— Дело в том, что мне эта мысль показалась удачной. Почему бы нам не встретиться всем вчетвером? К тому же, судя по голосу, она очень хотела нас увидеть.

— Правда?

— Ну да. Я вообще не припомню, чтобы она с таким воодушевлением о чем-нибудь говорила.

Этого я не понимаю. Когда мы заходим в квартиру, то видим в коридоре Фрэн — она опять улыбается.

— Привет, — здоровается она, снова вытворяя что-то непонятное со своей рукой, прежде чем протянуть ее. — Ты, должно быть, Бен. А я Фрэн.

Он изображает улыбку и пожимает ей руку.

— Узнаешь? Мы по телефону недавно разговаривали, — объясняет она. — Кстати, Габриель, тебе точно надо вызвать какую-нибудь службу, чтобы они разобрались с помехами на линии.

— «Баккару»!

— «Дом с привидениями»!

— «Гадкая Ванда сбрасывает его в дымоход»!

— «Перекрестный огонь»!

— «Погоня за богатством»!

— «Авианосец».

Всем известно, что если трое или больше людей в возрасте не младше двадцати пяти лет проводят вместе вечер, то в какой-то момент они непременно начнут перечислять настольные игры, которыми увлекались в детстве, либо примутся вспоминать мелодии из различных детских телепередач семидесятых годов, по большей части из «Сумасшедших гонок», «Кошек» и «Телевикторины».

— «Авианосец»? — презрительно переспрашивает Дина.

— Да, — несколько рассеянно отвечаю я. — Эта игра опередила время. Это был авиасимулятор.

— Это точно, — подхватывает Бен. — Я хорошо помню, как ты целыми днями в нее играл.

Он поворачивается к сестрам:

— Мама с папой страшно злились, потому что, — поворачивается он обратно ко мне, — ты при этом обычно натягивал веревку или провод в коридоре.

— Да уж, — вспоминаю я. — А самолет приземлялся на небольшую взлетно-посадочную полосу с помощью маленького пластмассового рычажка управления.

Даже когда стало понятно, что Бен на самом деле разговаривал с Фрэн, а не с Диной, я не мог сказать: «Ах вот оно что. Может, вернетесь домой?» Дело не в его неспособности разобраться, с кем он говорит, а в том, что он вбил себе в голову мысль, будто мы обязательно должны провести вечер вчетвером, и с этим оставалось только смириться. Так что мы теперь все вчетвером сидим в гостиной с чаем и кофе, играем в настольную игру «Вспомни детство»; Фрэн вернулась в спальню Ника, пропитанную духом матушки земли.

— Гэйб, — удивляется Элис, — а что случилось с юккой?

— С юккой? — поправляю я ствол растения. — Похоже, Иезавель решила использовать ее в качестве когтеточки.

Дина с Элис сидят на диване, мы с Беном на турецком коврике, а разделяют нас стоящие зигзагом на кофейном столике стаканы-тумблеры с вином. Я боюсь долго смотреть одновременно на Дину и Элис из-за желания их сравнить. И сравнение окажется совсем не в пользу Дины. Когда мы выбирали фильм, она была самостоятельной личностью; а так она станет лицом, приближенным к Элис. Однако когда я врал про юкку, то заметил, как в ее глазах приподнимается завеса понимания; нас объединило чувство стыдливого превосходства.

— А какой фильм вы взяли? — интересуется Бен. — «Призрака»?

— Нет, — отвечаю я, с трудом открывая белую коробку «Блокбастер видео». — «Пляжи».

— Надо же, а я так хотела на него сходить, — говорит Элис.

— Габриель? Элис? — зовет нас Фрэн, заглядывая в гостиную с таким ничего не означающим выражением лица, будто собирается спросить, хочет ли кто-нибудь еще чаю. — Ник хотел бы поговорить с вами. Он на кухне.

— Когда он проснулся? — спрашиваю я.

— Пару минут назад.

— Он хотел поговорить именно со мной и Габриелем? — уточняет Элис.

— Не знаю, — отвечает Фрэн тоном человека, которому приходится иметь дело с очень педантичными людьми. — Он не сразу решил.

Выполнив поручение, она уходит. Я гляжу на Элис — она пожимает плечами. Вздохнув (впрочем, со вздохом я немного переусердствовал), поднимаюсь с коврика.

Мы идем по коридору, и мне в голову приходит мысль: «Эй, Элис! Ну давай потрахаемся!» Пожалуй, не самое подходящее время.

Заходим на кухню и видим, что Ник стоит перед раковиной, снимает с доски свои фотографии и выбрасывает их в переполненное мусорное ведро; некоторые фотографии соскользнули и образовали на полу у ведра небольшую горку. На Нике черный халат; интересно, кто успел его раздеть? Фрэн с каменным лицом сидит, сложив руки, за кухонным столом.

— Ну? — пытаюсь я повторить интонацию Фрэн.

Ник оборачивается. Прямо как в «Звездных войнах»: Дарт Вэйдер наконец-то встречается лицом к лицу с Люком Скайуокером.

— «Ну», — улыбается он сам себе. — «Ну».

— Что?

— Я знал, что ты так скажешь.

— Ах, вот как.

— Я стал телепатом.

— Да, я так и подумал. Впрочем, ты и так уже знаешь.

Шутка проходит незамеченной. Что меня удивляет в безумии, так это то, что безумцу всегда не до шуток, как бы нелепо ни выглядел шутник. Ник вдруг срывается с места, быстро идет к Элис и хватает ее за плечи.

— Элис, — говорит Ник, заглядывая ей прямо в душу (никогда на это не решался, чтобы она вдруг не заподозрила, что я влюблен). — Я знаю, о чем ты думаешь. Я знаю самые сокровенные твои мысли.

— Откуда? — спрашивает Элис.

Она выглядит глубоко опечаленной, она — само сочувствие. Элис никогда особенно близко с Ником не общалась, да и жалость Красавицы к Чудовищу ей не свойственна. Элис с ним нянчится — это природный инстинкт. К тому же у нее не было ознакомительного периода; а вид уже изменившегося Ника вполне может ужаснуть. Пока мы шли по коридору, мне и в голову не пришло, что она может нервничать.

— Дело в том, что я знаю правду, — говорит он. — Всю правду.

Он улыбается словно Иисус, прощающий Иуду.

— Присаживайся, — приглашает он Элис.

Она беспомощно смотрит на меня; теперь моя очередь пожать плечами. Она садится за кухонный стол. Ник ходит кругами.

— Подумай о каком-нибудь предмете, — просит он. — О любом.

— Знаешь, Ник, — вежливо объясняет Элис. — Мне бы не хотелось.

Он останавливается.

— А почему?

Она прикусывает верхнюю губу, так что на ней остаются следы от зубов.

— Потому что мне бы не хотелось играть в эти игры.

Он не отводит взгляда, требуя более веских причин.

— Я сомневаюсь, что тебе это пойдет на пользу, — говорит она.

Мне даже не обязательно глядеть на Ника, чтобы понять, как он отреагирует на такие слова. Думаю, он улыбнется и эта улыбка будет означать: «Ах, святая простота! Есть ведь какая-то ирония в том, что ты думаешь, будто знаешь, что мне пойдет на пользу». Поднимаю глаза. Так и есть.

— Элис, — продолжает он с заученной мягкостью в голосе. — Не надо бояться.

— Я не боюсь. Просто не хочу, чтобы ты подумал, будто я могу посчитать такое поведение нормальным.

— Один-единственный предмет.

— Послушай, Ник, — встреваю я, — если ей не хочется это делать…

— Ладно, Габриель, — наконец-то громко заявляет Фрэн, принимая на себя роль третейского судьи, — тогда ты это сделаешь.

Все смотрят на меня. Если я соглашусь, Элис подумает, что я предатель. Но я не умею владеть собой, когда мне бросают вызов.

— Ладно, — соглашаюсь я, бросая на Элис взгляд, призванный объяснить, что я делаю это только ради того, чтобы ее оставили в покое. Я словно заявляю: «Я — твой спаситель».

— Хорошо, — говорит Ник тоном из серии «а теперь к делу». — Подумай о каком-нибудь предмете. Просто думай об этом предмете примерно с минуту.

Я оглядываюсь. В корзине для фруктов до сих пор лежит тот жалкий апельсин, только теперь он раза в три меньше, чем когда его купили. Апельсин, апельсиновый цвет — мозговые волны должны быть сверхчувствительны к цвету. И хотя с терапевтической точки зрения будет лучше, если он ошибется, я решаю сделать все возможное, чтобы он угадал. Только не спрашивайте почему.

Я думаю об апельсиновом цвете изо всех сил. Апельсиновый, апельсиновый, апельсиновый, апельсиновый. АПЕЛЬСИНОВЫЙ. Йохан Кройф играл в форме сборной Голландии — она апельсинового цвета. На Стритли-роуд стоит рекламный щит какого-то оператора сотовой связи — он тоже апельсинового цвета. Нет, вернемся к самому апельсину. Апельсин. Апельсин. Огромная, как Желтая Подводная Лодка, апельсиновая галлюцинация, бледнеющая на небе, заслоняющая солнце. Улыбающийся идиот на упаковке апельсинового сока сейчас лопнет.

Открываю глаза. Ник спокойно изучает мое лицо.

— Ну? — спрашивает он.

— А разве ты не должен сам написать, о чем я думал, на листе бумаги, а потом положить его в конверт и запечатать? Или еще что-нибудь в этом духе?

— Габриель, — напирает он.

У меня появляется ощущение, что Ник, возможно, не станет меня обманывать — настолько он уверен в себе; по крайней мере, в этой своей роли. Элис и Фрэн — два полюса любви и ненависти — замерли в ожидании.

— Ладно, — набираю я в легкие побольше воздуха. — Я думал об апельсине.

— Да? — сразу пригорюнился Ник. — А я был уверен, что о кошачьей миске.

— Так мы кино будем смотреть? — спрашивает Дина, воспользовавшись паузой в разговоре. Бен глядит на часы, высчитывая в уме, когда он в таком случае окажется в постели с Элис. Сейчас двадцать два часа двадцать три минуты.

— Ой, да ладно тебе, — говорит ему Элис, уводя меня от этой мысли. — Завтра же воскресенье.

В легкой полудреме, заключив друг друга в объятия, мы будем покачиваться на волнах полубессознательного. А вот и нет. Перегородка между кухней и гостиной вибрирует от храпа Ника; с неуверенностью в своих духовных силах, охватившей его после телепатических неудач, он справился, крепко заснув, так что мне опять предстоит таскать его девяностокилограммовое тело по всей квартире.

— Ладно, как хочешь, — соглашается Бен. — Но я уверен, что это паршивый фильм. Полная фигня.

— А тебя никто и не заставляет его смотреть.

Я говорю это так, будто оскорблен критикой моего выбора; на самом деле меня вдруг осенило: вряд ли мне стоит смотреть слезливый фильм в такой компании. Просто, находясь рядом, они тянут мои эмоции в три разные стороны; а когда у них (у эмоций, а не у Элис, Бена и Дины) откажут тормоза — а именно так и произойдет, если фильм окажется хотя бы вполовину такой же слезливой, как и рецензия, — одному богу известно, что тогда произойдет. Я не могу знать, куда меня понесет, когда я растекусь по дивану.

— А я бы с удовольствием посмотрела, — говорит Элис, натягивая свитер на колени. — Уже сто лет не видела нормальной фигни.

Меня передергивает от отвращения; что бы Дина ни думала, я не переношу китч, весь этот бред из серии «это настолько ужасно, что даже прекрасно». Хотя странно чувствовать раздражение к фразе, сказанной Элис. Вам может показаться, будто я готов простить ей то, чего не прощаю другим, потому что… ну, сами понимаете почему. Но вы это зря; пожалуй, я даже сознательно раздуваю пламя раздражения, снова и снова мысленно сосредотачиваюсь на том, что мне в ней не нравится, надеясь, наверное, что любовь вдруг исчезнет и я смогу насладиться зыбкой и ненадежной свободой.

— Ой, только давай без этого твоего постмодернизма, — просит сестру Дина, беря кассету в руки и скармливая ее видеомагнитофону. — Либо полная фигня, либо нормальный фильм.

Магнитофон выплевывает кассету, только очень медленно. Возможно, он пытается нам на что-то намекнуть. А может, он просто в шоке: «Вы что? Это же не порнография!».

— Прекрасное вино, Бен, — хвалит мужа Элис, намеренно игнорируя выпад Дины.

Я делаю глоток. Вот черт — действительно хорошее вино.

Дина резко запихивает кассету обратно; на этот раз магнитофон решает заглотить ее от греха подальше.

— А мы будем звать… эту… как ее зовут? — спрашивает Бен.

— Кого? — не понимаю я.

— Подругу Ника. Наверное, стоит поинтересоваться, хочет ли она тоже посмотреть фильм.

— Фрэн?

— Ну… А может, мы оставим хотя бы надежду на приятное времяпрепровождение? — просит Дина, садясь на диван рядом со мной.

Она одновременно нажимает кнопку перемотки на пульте от магнитофона и кнопку «5» на пульте от телевизора — экран оживает. Сквозь бегущие по нему черные полосы можно разглядеть взрыв, погоню на лодках, поцелуй и слова «Пощады не будет» — обычный набор для анонсов никому не известных фильмов в начале кассеты.

— Ну не настолько же она гадкая? — говорит Элис.

Дина бросает на меня взгляд и приподнимает бровь, я по мере сил отвечаю ей тем же; мы знаем больше, чем они. Элис поворачивается к Бену:

— То есть… у нее, наверное, добрые намерения?

Он слегка выпячивает нижнюю губу:

— Похоже на то.

— Вполне возможно, что намерения и у Муссолини были добрые, — говорю я.

— А она… — на мгновение замолкает Элис, рассеянно переводя взгляд на Бена, — еврейка?

Дина хохочет в ответ:

— Ты что, ослепла? Это на какие ж еще гены можно возложить ответственность за такой нос?

— Дина… — начинаю беспокоиться я.

— Лицо у нее еврейское до безобразия, — решительно заявляет она.

Теперь я гляжу на Бена, поборника веры. Если честно, то это предельно точное описание лица Фрэн; но мне кажется, что Дина зашла слишком далеко. Я даже выдохнуть не решаюсь. Бен, опершись о плечо Элис, молча встает и идет к двери.

— Уже уходишь? — спрашиваю я, отчаянно пытаясь разрядить обстановку.

— Фрэн! — громко зовет он, стоя в проеме двери. — Фрэн!

Звук поворачивающейся ручки, потом скрип открывающейся двери. Пауза. Надо полагать, она сейчас многозначительно на него смотрит.

— Да? — слышу я голос, чем-то слегка похожий на голос матери Терезы, которую отвлекли от дела.

— Хочешь посмотреть с нами фильм? Ник все равно спит, да и вообще, — говорит Бен.

Меня подхватывает волна облегчения, и я выдыхаю. В какой-то момент мне показалось, будто он позовет Фрэн сюда и попросит Дину повторить то, что она сказала. Между тем у меня возникает ощущение, что у Фрэн на глазах выступают слезы.

— Спасибо тебе, — с дрожью в голосе произносит она. — На самом деле, спасибо. Но, думаю, мне лучше остаться с ним.

— Ну, как хочешь, — говорит Бен, закрывая дверь в гостиную.

Кажется, Фрэн так и осталась стоять, слегка обиженная тем, что ее не принялись уговаривать.

— О господи, — возмущается Дина, — эти анонсы когда-нибудь кончатся?

Смотрю на экран: сцена изнасилования, Брэд Питт и Джина Дэвис в спальне, кабриолет в бескрайней американской пустыне.

— Нажми на «стоп» и перемотай нормально, — просит Элис.

Поскольку у меня есть свой способ просмотра видеокассет, мне бы такая мысль ни за что в голову не пришла. Дина проделывает какие-то трюки с пультами; на экране появляется ведущий прогноза погоды и снимок Лондона со спутника. Из-за сгустившихся туч звездному оператору нас даже не видно.

Гляжу на Бена, усевшегося на пол. Он успокоился, хотя, судя по раскрасневшимся щекам, не без труда; Элис несколько смущенно гладит его по голове. Дина не обращает на них внимания. Решив, что пленка промоталась достаточно далеко, она нажимает на кнопку воспроизведения. За секунду до того, как на экране телевизора что-то появится, у меня перед глазами встают картины: я плачу, как дитя, и поддаюсь обычному для плачущих детей желанию рассказать все, абсолютно все. Плач отключит все системы безопасности — и именно тогда, когда я больше всего нуждаюсь в усилении мер этой безопасности.

— На самом деле, — бросает Фрэн, входя в гостиную, — Ник действительно крепко спит. Я бы не отказалась с вами немного посидеть и посмотреть кино.

Она усаживается на край дивана, а мы все вчетвером переглядываемся.

— И что вы смотрите?

Из динамиков телевизора раздается легкий джаз, привлекая всеобщее внимание.

Дина перемотала кассету где-то на минуту дальше, чем нужно. На черном фоне появляются слова: «Господи, как она красива…». Следующий кадр: Барбара Херши стоит в проеме двери. Устраиваюсь поудобнее, отключая критическое восприятие — я ведь плакать собрался. Явно знакомый голос за кадром говорит, пока героиня скользит по заполненной веселыми людьми комнате:

— Господи, как она красива. У нее потрясающе красивые глаза. Она так сексуальна. Она так мила. Я так хочу остаться с ней наедине, обнять ее, поцеловать и рассказать, как сильно я ее люблю.

Голос на мгновение замолкает, и слегка беспокойное ощущение дежавю, которое у меня возникло с самого первого кадра, превращается в настоящую панику.

— Перестань, идиот, — одергивает себя голос за кадром, принадлежащий, естественно, Майклу Кейну. — Это же сестра твоей жены.

— А это не?.. — ровным голосом спрашивает слегка смущенная Элис, поворачиваясь ко мне.

Если позволите, я сам закончу предложение: а это не о мужчинах, любви и родственниках со стороны жены? А это не самый неудачный фильм, который мы в такой компании можем посмотреть? А это не «Ханна и ее гребаные сестры»?

— Вот черт, — восклицает Дина. — Этот сонный мерзавец за прилавком…

Выход только один.

— Ну, этот фильм я уже смотрел, — заявляю я.

— Я тоже видел, — откликается Бен.

— Да-да, и я, — подхватывает Элис.

— Ну, и я тоже, — ставит точку Дина.

— А я не видела, — тихо говорит Фрэн.

В ее голосе чувствуется тактичность, без которой такой тонкой натуре, как она, не обойтись. Моя ненависть к ней в этот момент слегка утихает, уступая место мстительной радости, — она встает с дивана и усаживается в кресло, зарываясь в него поглубже. На экране начинает разворачиваться весьма и весьма актуальная для зрителей история. В комнате становится жарко, как в сауне, будто перед нами не телевизор, а раскаленные угли и мы взглядом только поддаем жару. Как там в песне пелось? Позволь мне ускакать на белых лошадях, на белоснежных лошадях. Отсюда.

Картинка вдруг начинает дрожать, будто на Матхэттене произошло землетрясение. Через секунду она становится еще и черно-белой, покрывается белым глянцем, все начинает двоиться. Звук тоже искажается; возможно, магнитофон, все еще не придя в себя, решил показать «Ханну и ее сестер» в стиле порнофильма. Потом картинка начинает постепенно исчезать и в конце концов пропадает: на экране появляется ведущий новостей, рассказывающий про Боснию; магнитофон аккуратно выплевывает пришедшую в негодность кассету — надо полагать, все дело в той аллергической реакции, которую фильм у него вызвал.

— Он ее зажевал, — говорит Дина, опускаясь на колени и вытаскивая кассету, за которой тянется метровый шлейф пленки.

— Вот черт! — досадует Фрэн. — На самом интересном месте.

В воздухе ощутимо чувствуется облегчение, словно прозвенел звонок с последнего урока, и в первый раз в жизни я начинаю видеть преимущества в обладании вещами, которые предпочитают принимать свои собственные решения.