Квартира Элисон Рэндольф находится в районе Стритхем, и если бы я только знал об этом, когда договаривался о встрече, то ни за что не согласился бы к ней приехать. Стритхем, понимаете ли, — это на юге Лондона, а мне, проведшему все детство на вечнозеленом севере города, просто физически неприятно переходить мосты, к тому же, когда я впервые отважился пересечь Темзу — это было в тринадцать лет, — меня избили. Я стоял на набережной и ждал друга, с которым мы договорились встретиться у галереи Тейт — да, уже тогда я так выпендривался, — но, поскольку в запасе было еще полчаса, я вдруг захотел совершить небольшое путешествие, посмотреть мир — и пересек мост Воксхолл. Как только я сошел на другой берег, сразу понял свою ошибку: я уже был не в Лондоне, а в эпизоде из жутко реалистичного сериала про полицейских. Там не было домов, только бесконечные ржавеющие железнодорожные мосты и узкие проулки; машины, казалось, двигались здесь не в двух направлениях, а одновременно в пяти; редкие прохожие торопливо прятались в тень и выбегали из нее, на них были неприметные костюмы, они все куда-то спешили; а еще там пахло, как… так пахло от Стивена Мурера, паренька из моей школы, у которого было что-то не в порядке на генетическом уровне — не синдром Дауна, у этого даже названия нет, просто человека совсем неправильно создали, за что его и задирали в школе каждый день; наверное, в его доме пахло так же. Я поспешил обратно через мост Воксхолл в район Пимлико (так ползет едва научившийся ходить, но уже успевший потеряться ребенок к своей плачущей матери), где вечером у станции метро на нас с другом напала банда скинхедов.
То есть, строго говоря, да, меня избили на севере Лондона. Но я не винил улицы северного Лондона, когда был прижат лицом к асфальту одной из них подошвой чьего-то тяжелого «мартенса». Я был наказан за то, что сбился с праведного пути; на мне была печать позора.
С тех пор мне достаточно часто приходилось бывать на юге города, чтобы понять, что мои впечатления несправедливы — это впечатления тринадцатилетнего мальчика, оказавшегося вдруг очень далеко от дома. Пока мы с Диной переезжаем Темзу, трясясь в одном из тех странных поездов, которые, кажется, существуют в параллельных мирах с поездами метро, меня не покидает ощущение, что небо опускается все ниже и где-то вдалеке уже слышится музыка из фильма «Челюсти».
— Почему река такого отвратительного серого цвета? — удивляется Дина, глядя в узкое окошко. — Я уверена, она была другая, когда я уезжала в Америку.
— Я не уверен, что она была такого цвета, когда мы только въехали на мост, — убитым голосом замечаю я.
— Вы просто прислушиваетесь… прислушиваетесь к звуку моего голоса и расслабляетесь. Забываете про все остальное, это не важно. Просто прислушиваетесь к моему голосу и чувствуете, как ваше тело тяжелеет, опускается на диван. Вы в безопасности, вам тепло, все зло осталось далеко позади.
Как она может такое говорить, когда за окном — Стритхем? Квартира Элисон находится прямо над супермаркетом «Паундсейверс» на местной Хай-роуд, и хотя она попыталась создать ощущение, будто ты здесь как в коконе — теплое красноватое освещение, увешанные турецкими коврами стены, аквариум с разноцветными рыбками в углу — редкие аккорды медитативной музыки, доносящиеся из умело запрятанных колонок, не могут заглушить раздражающий уличный шум.
— Вы не открываете глаза — вы пробуете вглядеться в свои веки. Вглядеться в темноту.
Она говорит (я так и предполагал) ровным голосом гипнотизера, в котором чувствуется шотландский акцент, он усиливается по мере того, как растет ее уверенность в том, что я вхожу в транс — возможно, она думает, будто ее голос чем-то похож на виски, так же расслабляет. Когда Элисон встретила нас у дверей супермаркета, это была круглолицая рыжеволосая женщина, смеявшаяся сиплым голосом и закидывавшая при этом голову назад, как тюлень, она угостила нас чаем с лимоном и не без иронии вертела на пальце старые карманные часы; теперь у нее ровный голос, она — само спокойствие.
— Вы расслаблены… Чувствуете, как ваш язык отходит от нёба, и нежно проводите им по зубами. Вы перестаете чувствовать кончики ваших пальцев. Ваша голова покоится на подушке, а разум становится легче, он поднимается к небу, он свободен от мыслей. Он — как воздушный шар. Ваш разум — это воздушный шар. А мысли — это балласт, который нужно сбросить. Одну за другой.
Дина сидит у аквариума в трехцветном коричнево-красно-оранжевом кресле в викторианском стиле и наблюдает. Они с Элисон дружили в школе и сохранили эту дружбу, переписываясь — это у меня никогда не получалось; а у них получилось, — они не только бурно друг друга поприветствовали, что вполне нормально для друзей по переписке, но даже после всех объятий, поцелуев и радостных гешри по поводу того, как они прекрасно выглядят, продолжали общаться как ни в чем не бывало, без малейшего намека на неловкость, что неслыханно для обычных друзей по переписке. Пока мы сидели на тесной, словно из пьесы Дилени «Вкус меда», кухне Элисон и я отвечал на обычные вопросы — сколько вы обычно спите? какой у вас рацион? а как вы думаете, в чем причина вашей бессонницы? а вы пробовали принимать «Калмс»? — они обменивались взглядами друзей, которые настолько хорошо друг друга знают, что могут обойтись и без слов; наверное, так всегда бывает, когда письма доходят до адресата.
— Вы пытаетесь сопротивляться? — предполагает она, не меняя ритма.
— Нет, — отвечаю я, не открывая глаза.
— Пытаетесь. Не надо думать о том, получается ли у вас. Не надо высчитывать, насколько вы расслабились. Может, хотите, чтобы Дина вышла?
Элисон с самого начала сомневалась в том, стоит ли Дине присутствовать на сеансе, да и сама Дина тоже сомневалась, но я для себя уже все решил.
— Нет, не хочу.
Едва приоткрыв глаза, будто опасаясь, что меня поймают на этом, сквозь тончайшую щелочку я замечаю, как они обмениваются одним из тех взглядов.
— Ладно, — продолжила она. — Не забывайте дышать. Ваша голова освобождается от всего, есть только шум вашего дыхания.
Я такое уже проделывал много раз, пытаясь заснуть: создавал мысленный вакуум и прислушивался к нему, только к шуму собственного дыхания, как к завыванию ветра в населенном одними привидениями городе. Но с разумом шутки плохи: если не сработает, то есть если не заснешь, то все станет только хуже; в итоге ты будешь вынужден вести неравную схватку с собственным сознанием, которое начнет бомбардировать мыслями кирпичную стену, выстроенную тобой в голове, будет делать это до тех пор, пока стена не обрушится. Что-то внутри тебя не позволяет долго прислушиваться к шуму дыхания, наверное, потому, что, если нет других мыслей, которые могли бы тебя отвлечь, ты можешь разродиться мыслью-монстром — например, о конечности времени.
Впрочем, надо отдать ей должное. Внутренне я действительно очень расслаблен. Быть может, даже слишком расслаблен.
— У вас больше нет мыслей. Вы — камень…
— Элисон?
— Да….
— Слушайте, мне очень неловко, но мне надо отлучиться в туалет.
— Что, прямо сейчас?
— Да, прямо сейчас.
В ответ я слышу презрительное фырканье.
— Ладно. Медленно… медленно… выходим из транса…
Откуда-откуда выходим?
— … мышцы опять наполняются энергией… вы приподнимаетесь, вы принимаете сидячее положение. Я досчитаю до трех, и на счет «три» вы откроете глаза. Раз… два… три.
Находясь в сидячем положении, открываю глаза и вижу подозрительно глядящую на меня Дину.
— Чего? — спрашиваю я.
— Ничего, — отвечает она.
Я встаю с застеленного шерстяным покрывалом дивана.
— А как бы еще встал, если бы не следовал этим указаниям? — удивляюсь я.
— За дверью направо и до конца коридора, — объясняет Элисон.
Я уже выхожу из комнаты уверенным шагом, как слышу:
— И еще… Я понимаю, что вы не впали в транс, но все равно будьте осторожны — возможно легкое головокружение.
Она ошибается. Совершенно ровной походкой я дохожу до конца коридора. Но через полминуты возвращаюсь.
— А там только ванная.
— Я же говорила — направо. За дверью — направо.
— А, понятно.
Я не стану отрицать, что определенные сдвиги в моей психике все же произошли, поскольку этот поход в туалет не так прозаичен, как обычно. Помните, в какой-то комедии один как всегда тупой муж решил воспользоваться посудомоечной машиной, а потом кто-то открывает дверь на кухню, и на него обрушиваются потоки мыльной воды. У меня такое же ощущение, когда я писаю. А еще это напоминает мне о том, как в возрасте четырнадцати лет я объелся волшебных, как мне сказали, грибов, и меня страшно рвало, меня тогда выворачивало над родительским унитазом, а в голове совершенно отчетливо и спокойно пульсировала мысль: «Я — водопад».
Кстати, я никогда не считал, что у гипноза нет вообще никакого эффекта. Просто я знаю, что у него не может быть настоящего эффекта По-любому, пока она не уболтает меня до того, чтобы я заснул, никаких пари заключать не буду.
Я ложусь обратно на диван, а Элисон пытается вернуться к тому, на чем мы остановились.
— Вам удобно?
Киваю.
— Хорошо. Не забывайте о том, что я вам говорила: не пытайтесь оценивать происходящее с вами.
— Не забуду.
— Представьте себя неодушевленным предметом. Камнем. У вас нет мыслей. Мысль невозможна как таковая. Невозможна. Еще минуту это будет продолжаться.
— Хорошо. Теперь пусть мысли тонкой струйкой проникнут обратно… только пусть это будут подсознательные мысли.
Пусть. Медленно. Детские качели. Ночью, все ночью. Не приходи. Оседлав дикий ветер, плетусь двумя дорожками, а дедушка умер. У тебя есть на это время? Вывихни ржавчину ногтей деревом. Вот и поговорили. Рили-рили. Бег реки мимо Евы с Адамом, от белой излучины до изгиба залива — такая вот ирония, то есть не ирония — дух! Скукота. Мать ломаю. Кашель.
Простите, я потерялся там на мгновение. Ну и херню несет это подсознание. Жаль, ведь мне было приятно погружаться все глубже и глубже, но пришлось вытащить себя оттуда, когда я понял, что на дне меня ожидает только идиотское стихотворение про любовь какого-нибудь Адриана Генри.
— А теперь… поглядите на свое подсознание… найдите те мысли, которые мешают заснуть… что бы это ни было. Не надо им сопротивляться. Их нужно просто отпустить. Как тот балласт, который мы сбросили с нашего воздушного шара. Просто отпустить.
— Мне надо… — доносится до меня мой собственный голос, будто из другого конца комнаты.
— Да?
— Мне опять надо в туалет. Извините.
Такое впечатление, будто из комнаты очень быстро выкачивают весь воздух.
— А это нормально? — слышу я еще другой голос, тоже издалека. Динин.
— Я один раз с таким сталкивалась, — отвечает Элисон обычным голосом. — Мышцы слишком расслабляются, наверное. А может, он таким хитроумным способом пытается противостоять происходящему сейчас.
— Эй! Простите, но я все еще тут.
— Ладно, — говорит Элисон, нарушая основное правило гипнотерапии — не злиться на клиента. — Я досчитаю от трех до одного, и вы будете слушать только меня. Три: не выходя из транса, вы ощущаете, как возвращаются силы. Два: вы расслаблены, мышцы снова вам подконтрольны. Один: вы открываете глаза.
После того как прошло какое-то время, а я четыре раза сходил в увешанный открытками туалет Элисон, снова усаживаюсь на диван и спрашиваю:
— Элисон? Вы на самом деле пытаетесь загипнотизировать меня так, чтобы я заснул?
— Не думаю, что Элисон хочет, чтобы ты обмочил ей диван, — спокойно говорит Дина.
— А я виноват в этом? В том, что у меня мочевой пузырь ослаб? — вопрошаю я, глядя на Элисон.
— Нет, — не очень убедительно отвечает она. — Конечно, нет. Но ко мне придут в пять…
— А сейчас сколько времени? — интересуется Дина.
— Двадцать две минуты.
— А ты успеешь до пяти?
— Не знаю. Если его опять припрет, то не успею.
Легкий шотландский акцент Элисон превратился в отвратительный выговор жителей Глазго.
— Нет. Думаю, я уже в порядке, — уверяю ее, чувствуя себя очень виноватым, как трехлетний ребенок, который вот-вот расплачется. — Не думаю, что мне еще туда понадобится.
— Вообще никогда? — уточняет Дина.
— Ладно, давайте хоть попробуем, — говорит Элисон, закатывая рукава, как настоящие, так и метафорические.
Я закрываю глаза и откидываюсь на подушку.
— Вы расслабляетесь, вы опять приходите в то же состояние, что и в последний раз, — возвращается она к гипнотическому голосу. — Вы вспоминаете то состояние разума и тела… и возвращаетесь в него. Получается?
— Более или менее.
— Хорошо. Оставайтесь там.
Я чувствую, как ее рука — она грубее, чем у Дины — приподнимает мою.
— Я хочу, чтобы вы представили, что рука — это рычаг. И чем ниже я буду ее опускать…
Она потихоньку начинает опускать мою руку.
— …тем сильнее будет ваша расслабленность.
Она роняет мою руку на диван.
— Теперь спите. Спите.
Я чувствую, как все начинает вертеться, — засыпаю; а прикосновение помогает. Похоже, Элисон и сама догадалась, поскольку я снова чувствую прикосновение, на этот раз ее рука у меня на лбу.
— Отрешитесь от всего. Вы в мягкой кровати, вам удобно, вы погружаетесь в нее, все глубже и глубже, тонете в пуховом одеяле, в бесконечной нежности. Спите.
Хотя я и так уже погрузился, что-то в движении ее руки, массирующей мне бровь, заставляет подумать, что можно добиться большего.
— Дина, — доносится до меня мой голос с другого континента.
— Да?
— Я хочу, чтобы ты это делала.
— Что?
— Пусть Элисон продолжает говорить, а массировать меня будешь ты.
За этим следует пауза и, надо полагать, несколько растерянное переглядывание. Я перестаю чувствовать суховатую ладонь Элисон, а через три секунды на мой лоб проливается мирра: рука Дины нежно закрывает мои глаза, как небесная повязка для сна.
— Думайте о Дине как о проводнике, который ведет вас в безопасную, совершенно безопасную темноту. Спите. На вас нет никакой ответственности; вы просто следуете за ней. Бояться нечего.
Элисон говорит уверенно, хотя и сочиняет все на ходу, ее голос кажется тонким и немного глухим, будто я слышу только его эхо, а сам он потерялся на необъятных просторах какой-то долины. Зрение, слух и обоняние отключаются, оставляя мне лишь одно чувство — осязание. Чувствую, что рука Дины приподнимается, и чуть не плачу, хочу, чтобы она опять ко мне прикоснулась; мгновение спустя так и происходит — кажется, будто мне на шею села бабочка. Потом… что-то другое, нежнейшая кожа… она прижимается щекой к моей щеке, и в этом прикосновении я чувствую если не любовь, то что-то очень к ней близкое; спасибо тебе.
— Вы засыпаете. Засыпаете. Засыпаете.
У нее красивые руки, они где-то под моей головой, держат ее, будто младенца, и потом я ощущаю, что она стала ближе. Она тоже забралась на диван. Она совсем меня окутывает собой; она меня обнимает, и мы несемся вниз по вентиляционной шахте сознания.
— Засыпаете.
Это слово приближает меня к невозможному, к осознанию момента засыпания. Я уже почти вижу его, он там, чуть ниже. Что-то поднимается, что-то исчезает. И уже на самом краю темноты я слышу голос Элисон:
— И теперь вы всегда будете засыпать легко. Это будет так же легко, как… — она с мгновение подыскивает подходящее сравнение, — сходить в туалет.
Как ни печально, даже несмотря на то, что я в гипнотическом трансе, это вызывает у меня смех, а смех вытаскивает меня из тех глубин, как по неосторожности дернувшего за трос аквалангиста.
Мы и словом не обмолвились, пока шли по Стритхем-Хай-роуд к платформе; только у бесхозных турникетов при входе на платформу я решаюсь заговорить.
— Слушай, прости, что я засмеялся.
Она ничего не отвечает, только крепче кутается в свою куртку и идет к лестнице.
— Я знаю, что ты думаешь, — говорю я, замирая на мгновение, но потом понимаю, что довольно глупо будет кричать ей что-то вслед, и иду за ней. — Ты думаешь, будто я специально рассмеялся, чтобы вывести себя из транса.
Я нагоняю ее у содранного наполовину рекламного плаката жевательной резинки «Клоретс» и хватаю за руку.
— Но это не так. Мне действительно стало смешно.
— Понятно, — тихо отвечает она, приподнимая мою руку, чтобы высвободить свою, и направляясь к платформе.
Какое-то время мы стоим на некотором отдалении друг от друга и ждем поезда до Криклвуда. Станционные часы по привычке показывают неверное время.
— Быть того не может, — удивляюсь я, показывая на цифры «18:13».
Я говорю скорее для того, чтобы хоть что-то сказать, а не по какой-то иной причине.
Дина глядит на меня, потом на часы; глаза у нее красные, и мне вдруг приходит в голову, что она, возможно, плакала. Господи, да зачем плакать-то? В конце концов, этим мне придется заняться, если я не смогу заснуть. Она глядит на свои часы; потом, что-то мысленно взвесив — я уж не знаю, идет речь о времени или о чем-то другом, — поворачивается ко мне лицом, впервые после того как я отдал Элисон Рэндольф пятнадцать фунтов у дверей супермаркета «Паундсейверс».
— Да, ты прав. Не может, — отвечает она. — Сейчас только десять минут шестого.
Я оглядываюсь вокруг. В самом центре платформы, у давно умершего автомата по продаже шоколадок, громко смеются двое чернокожих ребятишек в мешковатых штанах; между ними — зеленая скамейка с облупившейся краской, на которой спит стритхемский вариант Сумасшедшего Барри; а на другом конце платформы, кажется, стоит такой джентльмен из шестидесятых годов, с зонтиком, при котелке и в брюках в тонкую полоску, но мне сложно сказать — отсюда плохо видно.
— Смотри, — говорю я, — на юге Лондона даже темнеет раньше.