Еще десять минут назад я спал беспробудным сном — да-да, именно беспробудным, — а потом меня все же разбудил какой-то звук. Незадолго до этого во сне — я там пытался приручить морскую лошадь — я услышал странный скрежет. Подсознание старалось изо всех сил, но со временем стало ясно, что скрежет доносился не от морского гномика, который катался вокруг коралла на маленьком автомобильчике, явно не умея его водить, а от чего-то, находящегося прямо в моей спальне. Когда я окончательно проснулся, мне показалось, будто скрежет прекратился, но со звуками, от которых просыпаешься, всегда так: они затихают, как привидение, маньяк с топором или таракан-мутант, которые, заметив, что ты поднял голову с подушки, затаиваются и ждут. Я целых четыре минуты осматривал едва освещенную комнату, при этом сердце билось так часто, будто у меня внутри играла музыка в стиле «джангл»; я откинулся на подушку и тут услышал скрежет.
Пришлось встать и включить свет — а именно этого шуму и надо, он не успокоится, пока не разозлит тебя но-настоящему. И опять ничего. Но через несколько секунд из-под кровати выбежала мышь, затем послышался скрежет когтей об пол — следом за ней пулей вылетела Иезавель.
На самом деле не стоит мне оставлять на ночь дверь спальни открытой. Я так делаю только потому, что тешу себя совершенно иллюзорной надеждой, будто в один прекрасный день Иезавель придет и уснет на моей кровати. Я всегда мечтал о кошке, которая бы проскальзывала ночью в спальню и сворачивалась клубочком на одеяле, с ней было бы тепло и хорошо, она бы тихо мурлыкала, и это мурлыканье звучало бы как колыбельная, я бы незаметно соскальзывал в море сна. Но с Иезавелью так не получалось. Сколько я ни пытался удержать ее, накрыв одеялом и рассыпав на подушке кошачий корм, ничто не могло заставить ее спать на моей кровати. Как правило, мне оставалось только смотреть на ее сверкающие гневом пятки и вспоминать, где же лежат пластыри.
Иезавель выныривает из-под шкафа с мышью в зубах. Я хватаю ее за загривок и невольно представляю себе, как за загривок носила ее, еще маленького котенка, кошка-мама; становится грустно, как становится всегда, когда видишь какую-нибудь бизнес-леди и задумываешься, кем она хотела стать в детстве. Я трясу Иезавель, но мышь она не отпускает, зато недовольно мяукает, вернее, издает удивительно долгий звук, причем демонстрируя все оттенки тональной палитры — от самого высокого до самого низкого, будто кто-то до предела выкручивает ручку контроля тональности. Мышь, как я вижу, еще жива, но такое проявление мягкости (единственное, присущее Иезавели) — это палка о двух концах: она будет с величайшей осторожностью держать свою жертву в зубах, лишь едва сжимая их, но только для того, чтобы потом отпустить и помучить — а мучить уже мертвую жертву неинтересно. Я пытаюсь вытащить мышь, но Иезавель только сильнее сжимает зубы; я начинаю понимать, что хищница скорее убьет ее, чем отпустит.
— Отпусти ее! — приказываю я. — Отпусти немедленно!
В ответ раздается подозрительное неразборчивое мяуканье.
Крошечные черные пятнышки мышиных глаз смотрят на меня на удивление спокойно. Ну и что ты суетишься? — будто говорят они. — Таковы законы природы. Но Иезавель вдруг отпускает свою жертву, а мышь так и остается покорно ждать своей участи. Ослепленная желанием Иезавель забыла про меня; я быстро хватаю маленькое коричневатое создание — она в шоке. Свободной рукой снимаю халат с крючка на двери и накидываю его себе на плечи. Спускаясь по лестнице, я слышу протяжный вопль животного, которое дошло до последней грани отчаяния; точно такой же вопль я услышал, когда Иезавель отходила от наркоза, под которым ей удаляли яичники. Но тогда она плакала по своим нерожденным детям, в конце концов. А это — какая-то гребаная мышь. У нее вообще есть чувство меры?
На улице идет дождь, туманная утренняя морось; некоторым частям моего тела — которые, как я думал, прикрыты — становится холодно, я гляжу вниз и понимаю, насколько забавный вид открывался бы для молочников и разносчиков газет, если бы таковые только были в Килберне. Я не могу завязать пояс, потому что держу мышь двумя руками, сложив ладони в молитвенном жесте, и мне приходится быстро скрыться в нагромождении кустов и кирпичей, позорящем само слово «патио». В этот момент из-за угла вылетает синяя «воксхолл-астра», уверенная, судя по скорости, что в такое время других машин на улицах не бывает; водитель замечает меня, но ничего удивительного в том, что полуголый человек, видимо, молится на заднем дворе своего дома, он не находит. Я опускаю руки на землю и выпускаю мышь. Она встает на задние лапки и вертит носом. Это до абсурда логичное для мыши действие наводит меня на мысли о том, что животные, возможно, тоже заразились самосознанием. Она убегает, наверное, в поисках сыра, чтобы потом оторваться с парой друзей.
Вернувшись в спальню, я застаю Иезавель усердно обнюхивающей то место, где раньше лежала мышь.
— Я вынес ее на улицу. Ты же сама видела!
Обнюхивание продолжается. Я отворачиваюсь, чтобы выключить свет и лечь обратно в кровать, надеясь на то, что, возможно, изможденная своими садистскими выходками, Иезавель снизойдет до того, чтобы поспать со мной, но в этот самый момент она кусает меня за лодыжку. Ай! Твою мать! Принюхивалась она только для виду — это была уловка! Я поворачиваюсь, чтобы дать ей по ушам, но ее уже и след простыл.
За пятнадцать минут все тепло, которое было в моей постели, улетучилось; а если и нет, то улетучивается в тот момент, когда я приподнимаю одеяло, чтобы улечься. Минуты три пытаюсь найти повязку для сна и только потом понимаю, что она у меня на голове (наверное, во двор я тоже в таком виде выходил). Чудесно. Я натягиваю повязку на глаза и как-то слишком усердно зарываюсь в простыни. Это не совсем похоже на классическую бессонницу, когда все время резко переворачиваешься с бока на бок: я подбираю под себя ноги, проходя стадию эмбриона и превращаясь в сильно надутый шар, затем натягиваю простыню на голову; со стороны может показаться, что я переусердствовал, пытаясь свернуться калачиком. И вдруг раздается шлепок. Потом еще один. Шлеп!
Что? Что на этот раз? Я выпрямляюсь и на ощупь пытаюсь включить прикроватную лампу.
— Иезавель?
Тишина. Она все еще на улице. Черный мусорный полиэтиленовый мешок шуршит в углу. Шлеп! — оттуда выпрыгивает мокрая лягушка, вена у нее на шее вздулась, и видно, как мерно пульсирует кровь. Мы встречаемся взглядами, и она замирает на месте.
Двух минут мне хватило, чтобы вернуться в кровать. Я оставил лягушку подальше от того места, где оставил мышь, чтобы не лишать ее ощущения собственной территории; когда она уже скрывалась из вида, мне показалось, будто я вижу красные пятнышки на ее темноватой спине, но, возможно, это были пятна на сетчатке моих обессилевших глаз. Возвращаясь домой, я поймал на себе пристальный, но спокойный взгляд Сумасшедшего Барри; может, дело в том, что в это время суток он еще бывает трезв — не знаю, — но взгляд у него был не в пример обычному осмысленный. «И куда мне девать всех этих мышей и лягушек?» — читается в его глазах. Мне даже захотелось извиниться — в конце концов, я оставлял их у порога его дома.
Удивительно, но сон, похоже, еще может вернуться — он еще во мне, я чувствую, как тело тяжелеет, надо только сосредоточиться… В этот момент Иезавель опять начинает вопить и бешено скрестись. Я бросаю взгляд на дверь — уже нет необходимости включать свет — и вижу просунутую в щель под дверью лапу, причем настолько далеко, насколько это возможно, движения лапы такие резкие, что напоминают метроном с перекрученным заводом. Встаю, чтобы открыть ей дверь, хотя и понимаю прекрасно, что Иезавель не хочет таким образом сказать мне: «Пусти меня, я хочу проскользнуть в спальню, свернуться клубочком на одеяле и убаюкивающе помурлыкать». Она лежит на спине, но тут же вскакивает, как заправский акробат, проходит мимо меня, ныряет под кровать и, покопошившись там немного, выныривает обратно с огромной дохлой крысой в зубах. Она бросает крысу к моим ногам и смотрит: «Вот тебе для комплекта».
Да что с этой кошкой такое? За одну ночь она притащила сюда трех тварей! Что она пытается доказать? Я опускаю взгляд. На полу лежит сорокасантиметровая крыса; шея у нее вывернута, голова крепко держится на позвоночнике, единственное свидетельство, что Иезавель ее притащила, — это крошечное красное пятнышко на не совсем белой шерстке. Глаза у крысы закрыты, но уголок рта приоткрыт, обнажая острый зуб и подразумевая презрительную усмешку из серии «а мне уже на все наплевать». Я не понимаю, почему Иезавель принесла ее уже дохлой, но потом до меня доходит, что с сопротивляющейся крысой в зубах сложно вообще куда-либо дойти, хотя мне даже пробовать бы не хотелось. Иезавель нежно подталкивает трупик лапой.
Я совсем не уверен, стоит ли мне ее поднимать — разве не с дохлых крыс начинается бубонная чума и все в этом роде? — но оставить ее валяться посреди спальни — тоже не лучшая мысль, поэтому большим и указательным пальцами я беру ее за кончик хвоста и собираюсь выбросить в окно (только на этот раз не на улицу, а то Сумасшедший Барри может углядеть в этом закономерность). Поднимаю я ее медленно, так что сначала она просто ползет по полу — в этот самый момент Иезавель слегка ударяет ее лапой и отпрыгивает вправо; я поднимаю тушку вверх, и кошка прыгает за ней, как кенгуру. Какое-то время держу крысу на весу; Иезавель мотает головой, чтобы не упустить из виду покачивающуюся тушку, зрачки темнеют. Она снова пытается допрыгнуть — я успеваю дернуть рукой вверх, и на мгновение ее растопыренные лапы оказывается на уровне моего лица. Невероятно. Иезавель действительно со мной играет. А дохлая крыса — это игрушка. Забывая про все свои страхи окончить жизнь в тачке могильщика под выкрики «Выносите своих мертвецов», я хватаю крысу правой рукой и бегу на кухню.
Веревочка, где-то здесь обязательно должна быть какая-нибудь веревочка. Я открываю ящик за ящиком, но наталкиваюсь на обычный домашний хлам: банку со сверлами, пять пустых коробок от видеокассет, ворох полиэтиленовых мешков для мусора, практически пустую баночку улучшающих пищеварение таблеток со вкусом шоколада, бакелитовую рюмку для яйца, огромный моток скотча, табличку с надписью «Габриель» — в детстве она был прибита к двери моей комнаты, — миниатюрную бутылочку виски «Гленфиддич», «На память от Ника», сломанные электрические часы, лабораторную газовую горелку (откуда она?) и сборник лучших песен Дэвида Боуи на бобине. Не в силах дальше искать, я кладу крысу прямо на кухонный стол и ленточкой от миниатюрной бутылочки виски обвязываю ей живот, набитый жучками, которых ей уже не переварить, прижимая узелок пальцем, чтобы он не сбился, и завязываю вполне аккуратный бантик. А почему бы и нет?
Иезавель сидит в спальне и спокойно ждет меня, прячась за дверью. Я достаю из-за спины дохлую крысу и трясу перед ней, как папочка, купивший дочурке совершенно особенный подарок по случаю своего возвращения из долгого путешествия.
— Мяу, — проявляет она свой интерес.
Я кладу крысу на пол, Иезавель не спускает с нее глаз. Опускаюсь на колени и дергаю за ленточку. Крыса неуклюже пятится, ее лапки причудливо изгибаются под весом крысиного тела — Иезавель пытается достать ее сначала одной лапой, потом другой, но я резко дергаю ленточку в сторону, и крыса превращается в обезумевший «форд», хитрит и увиливает, куда более юркая, чем при жизни. Иезавель пытается запрыгнуть на нее, чтобы лишить возможности удрать, но с тех пор, как крыса умерла, дела у нее пошли куда лучше, и теперь она умеет летать; Иезавель смущенно, но не без восхищения глядит на взмывающую вверх крысу, которая гордо реет, как ангел-грызун. Иезавель снова пытается до нее допрыгнуть.
Мы играем минут двадцать, в лучах восходящего солнца — совершенная гармония соединяет кошку, человека и дохлую крысу. Но вдруг Иезавель, внезапно охладевшая к болтающемуся на ленточке трупу, уходит, а я начинаю обматывать крысу ленточкой, чтобы потом эта мумия обрела покой в нашем мусорном ведре; и тут я застываю, мое внимание приковывает то, что Иезавель запрыгивает на кровать. Она принимается мягко переминаться с одной лапы на другую и при этом мурлыкать. Господи, мурлыкать. Затем она ложится, сворачиваясь в клубочек и загибая хвост, чтобы клубочек получился идеальный, и мгновенно засыпает.
Я гляжу на полуразодранную крысу. Подхожу к столу, открываю второй ящик снизу, где хранятся баночки со снотворным, и осторожно кладу ее в самый центр — это мой алтарь бессознательному.