19 июля 1941 года в ночь двадцать первый раз бомбили Ленинград. Бомбы попали в жилые дома на старом Невском, Конюшенном и Херсонской. Рядом — Московский вокзал, утром много народа приехало смотреть на разбомбленные дома. Потом за 900 дней блокады насмотрелись сверх меры.
20 июля 1941 года нас, студентов, повезли рыть противотанковые рвы вдоль берега Луги под Нарвой, деревня Манновка. Рвы нужно было вырыть трехметровой глубины. Первых бомбежек мы не боялись, спокойно работали. Бомбили довольно далеко от нас, и поэтому это было не так ощутимо. Ближе к вечеру видим, что мимо нас идут отряды красноармейцев. Мы все высыпали к дороге, стоим, смотрим. Офицер из колонны спросил нас, кто мы и что здесь делаем. Мы ответили: «Студенты, приехали рыть окопы». Офицер закричал: «Какие окопы, у нас немцы „на пятках“! Сейчас же уходите!» Но сделать это было не так просто, ведь находились мы далеко от станции, нас привезли сюда на машинах, высадили, и машины сразу же уехали.
Мы пошли пешком по дороге до станции Котлы. Пришли на станцию в 12 часов дня. Ощущалась сырость, стоял смог, было уже начало осени, запомнилось число — 20 августа. Таким образом, мы проработали по созданию укреплений месяц.
Всего же в оборонных работах в те дни принимали участие около 25 тысяч студентов.
Состав на станции подали сразу, все бросились занимать места. Вскоре началась бомбежка, мы стали прятаться где только возможно; мне удалось укрыться под свалившимся деревом. Немцы были почти в 100 километрах от Ленинграда. Попрыгали в вагоны, и тут начался обстрел, кого-то убило, но не в нашем вагоне, в другом… Наконец поезд двинулся. Мы быстро проехали Петергоф, который через некоторое время был занят немцами. Наступали они стремительно.
28 августа прекратилась эвакуация. Моя сестра (она старше меня на девять лет) работала на военном заводе, они с мужем и сыном уехали в тыл с последним эшелоном. Меня уговаривали тоже поехать, но я, конечно, не согласилась, а так могла бы сразу оказаться в Новосибирске. Уехать я не могла, так как в Ленинграде оставались папа с мамой. А оба мои брата ушли на фронт.
Восьмого сентября Ленинград был окружен немцами, началась блокада.
11 сентября мы с подружкой пошли в кинотеатр «Шторм», который находился на Невском проспекте. Внезапно объявили тревогу, мы все вышли на улицу, подняли голову и увидели множество самолетов, все они летели по направлению к Московскому вокзалу. И вдруг увидели красное зарево, всполохи от большого пожара — немцы разбомбили Бадаевские склады, которые располагались как раз за вокзалом. Почти все продуктовые запасы огромного города, сосредоточенные здесь на многих сотнях метров, были сразу уничтожены… Иначе как страшным вредительством это не назовешь. Помню, что в нашем доме в нижнем этаже тоже был склад, через его большие окна мы видели, что он совершенно пустой.
Начались постоянные объявления тревоги, выли сирены. Как только раздавался сигнал тревоги — все скорее бежали в подвалы. Дома в Ленинграде в основном шестиэтажные, строили их с очень большими подвалами, подвалы эти были разделены на секции, каждой квартире принадлежало по секции: там обычно хранили дрова, а некоторые жильцы — картошку. В дни блокады эти подвалы переоборудовали под бомбоубежища.
После бомбежки складов уменьшили продуктовую норму. Какова была норма, я точно не помню, но папа в те дни еще иногда приносил сушки без карточек. В сентябре и октябре мы уже бедствовали, в техникуме нам выдавали карточки, разделенные квадратиками по 25 граммов. Когда продуктов не было, эти карточки ничего не значили… С одиннадцатого ноября выдавались отдельные хлебные карточки: иждивенцам, студентам, служащим, домохозяйкам полагалось по 125 граммов хлеба, рабочим — по 250 граммов.
Наш папа пережил блокаду, остался живым, несмотря на то, что был по комплекции высоким и плотным, до войны он весил 108 килограммов. После блокады в нем осталось всего 60 кг; он сидел в подушках, голову не держал, она у него все время свешивалась. Папа работал на железной дороге и поэтому получал по карточкам 250 граммов хлеба.
В октябре 1941 года нас, окончивших курсы методистов по лечебной физкультуре, послали работать в госпиталь. Дело в том, что в ходе военных действий с Финляндией было много раненых и обмороженных бойцов, и вот именно в годы Финской кампании были открыты специальные курсы по лечебной физкультуре, куда принимали только отличников. Так как я была отличницей, то меня приняли на эти курсы среди первых, я окончила их и получила аттестат.
И вот нас вызвали в учебную часть и сказали, что мы назначаемся работать в госпиталях. За работу нам не будут платить, но зато мы будем получать рабочие карточки — 250 граммов хлеба, что было больше всякого оклада, потому что 900-граммовая ленинградская буханка хлеба стоила на рынке 1000 рублей. А денег с книжки (если были накоплены) выдавали только по 200 рублей в месяц.
Так как трамваи не ходили, то нам предложили выбрать тот госпиталь, который ближе к дому. Мне ближе всего была Московская гостиница на Октябрьской площади, туда я и стала ходить на работу.
Мы с папой получали по 250 граммов хлеба, мама — 125 граммов, всего получалось 625 граммов. Мы с мамой делили пополам этот паек, но одну половинку делали побольше и отдавали ее папе, а другую половинку делили между собой.
Шестого февраля 1942 года всем ленинградцам по всем категориям карточек выдали по 300 граммов сахара и по 200 граммов масла.
У нас в комнате был большой камин, но дров не было, мы его не топили. Мы пользовались печкой-«буржуйкой», которая при отсутствии дров была для нас просто счастьем. Топили стульями и тем, что горело. Труба «буржуйки» выходила из форточки на улицу. В форточки жители дома выливали все отходы. Выйдешь из дома зимой, повернешься — сосульки всякого цвета свешиваются с подоконников. Ведь воды в домах не было: канализация и водопровод не работали. Окна были все заколочены досками или фанерой. Было еще одно испытание для тех жильцов, которые жили на верхних этажах, — спускаться и подниматься по лестнице. Для ослабленного голодом человека это трудность неимоверная. Наш дом был старинным, шестиэтажным, лифт в нем был, но еще в мирное время никогда не работал, считалось, что пролетариат должен ходить пешком. Хорошо, что наша семья жила на первом этаже…
Мама еще до войны часто уезжала с внуком в деревню. Магазинов там не было, с продуктами приходилось трудно, и поэтому мама всегда закупала и везла туда продукты — песок, макароны… Когда началась война, никто не смог приехать за мамой и Жориком, и они еще какое-то время оставались в деревне. Самим было бы трудно добраться, ведь от деревни до станции 40 километров. Очень помог папин знакомый, по дороге в Вышний Волочок он заехал к маме, сказал: «Прасковья Георгиевна, вы что здесь? Нельзя вам тут оставаться, Василий Петрович в Ленинграде, я туда еду и вас возьму с собой». И мама поступила очень разумно, не взяв с собой в поездку никаких вещей, а захватив только продукты. Привезенные продукты поделили поровну на всех, тогда с нами жили еще тетя Нюша и дядя Ваня. И когда папа уходил на работу, мама для поддержки сил ему давала с собой кусочек сахара.
Походы за водой. Блокада длилась почти 900 дней. Кроме голода, бомбежек, артобстрелов и холода, в городе не было воды. Хорошо помню зиму 1941/42 года: вереницы людей шли, нет, это неточно — брели на Неву за водой. Это было непросто, так как зимой гранитные берега были обледеневшими. Воду набирали из проруби и везли на санках, особенно трудно было подняться с набранной водой на набережную.
В нашем доме была булочная, а рядом с домом — площадка, на которой находился гараж пожарных машин. Вот на этой площадке был люк. В нем вода не замерзала, а когда вычерпывали всю воду, она через какое-то время вновь набиралась. Глубина этого люка-колодца была метра три-три с половиной. Жильцы нашего дома и соседних домов ходили сюда по воду. На ночь наш «колодец» закрывался.
Я не помню почему, но эту драгоценную воду начинали брать с шести часов утра. Булочная тоже открывалась в шесть часов утра. Очередь стояла большая и за водой, и в булочную. Народу собиралось очень много. В очередь вставали все, кто был в силах выйти из дома. Мама выходила первой и занимала очередь, потом уже шла за мной, будила мама меня в четыре-пять часов.
Стоят люди за водой, еле держатся на ногах, голодные, замерзшие, закутанные во все, что можно на себя надеть, с бидонами, чайниками, кружками. К кружкам привязаны веревочки или бечевочки. Подходит эта еле бредущая тень к люку, становится на колени и бережно опускает кружку в колодец, стараясь зачерпнуть воды.
Достанет, сколько удастся зачерпнуть, выльет в бидончик и опять опускает кружку.
Воды в люке всегда было мало: бидоном ее нельзя было зачерпнуть, только небольшой кружкой. Мы зацепляли кружку, опускали и поднимали — сколько воды поднимем, столько и выльем в свой бидончик. По неписаным правилам очереди можно было опустить кружку за водой только 3 раза. Чтобы большее количество раз можно было опустить кружку в люк, ходили из семьи все, кто мог двигаться. Конечно, маме можно было встать второй раз в очередь, чтобы набрать для нас побольше воды, но это происходило редко, потому что на это не хватало сил. Часто случалось поднимать пустую кружку, ведь воды в люке набиралось очень мало. Но сколько бы воды ни набралось, люди отходили молча. Если даже за эти три попытки кто-то вовсе не сумел достать воды, то все равно без ропота отходил от люка. Вот такая была самодисциплина!
«Кофе» из сладкой земли. Одиннадцатого сентября 1941 года вечером немецкие самолеты совершили массированный налет на Ленинград. Я с подружкой была в кино. Сеанс прервался, сирена выла не переставая. Мы выбежали на улицу и увидели: небо над Ленинградом закрыто армадой самолетов. В эту бомбежку немцы сбрасывали только зажигательные бомбы. Цель бомбежки, как мы потом узнали, — Бадаевские склады, где были сосредоточены все запасы продуктов. И вот за одну эту бомбежку немцы уничтожили все продуктовые запасы Ленинграда. Зарево и дым пожарища закрывали все небо над городом. Во время пожара сахар расплавился, и земля пропиталась сладким сиропом. Это место легко можно было определить по запаху.
Находились эти склады территориально за Московским вокзалом. Мы жили от него недалеко. В октябре уже начался голод. Папа тогда был еще на ногах, он как-то сказал мне: «Доченька, пойдем на склады, там было много сахара». После бомбежки сахар, который там хранился, горел, плавился и уходил в землю. И мы с папой ходили на это пожарище. Помню, было это поздней осенью, в ноябре месяце, на улицах уже лежал снег. Идти нам было недалеко — одна остановка от Московского вокзала. Мы копали землю, сколько хватало сил, с собой взяли большой таз и в него собирали эту сладкую, пропитанную сахаром землю, а потом везли все это на саночках до дома. Но вскоре начались морозы, и наши походы прекратились.
Стояла земля под кроватью, больше хранить негде было, потому что мы занимали одну комнату. Каким же счастьем был для нас наш «колодец»! Приносили мы с мамой воды литра полтора. Дома мы брали миску с землей, заливали водой, размешивали, земля оседала, вода отстаивалась, и получалась сладковатая, коричневая жидкость, похожая на кофе. Этот раствор и заливали в самовар. И у нас получался «настоящий» кофе.
Грели самовар лучиной, которую щепили из поленьев. В то время в Ленинграде отопление было печное, топили дровами. Под каждым домом были очень хорошие подвалы, их делили на секции, и каждая квартира имела свой подвал. Жители домов держали там заготовленные на зиму дрова. Обычно какое-то количество дров оставалось после зимы. В эти лето и осень ни о какой централизованной заготовке дров не было и речи. Тем, что осталось от предыдущей зимы, мы и могли греть в самоваре раствор, похожий по цвету на кофе. Этот «кофе» был чуть сладкий и теплый, но главное — в нем был натуральный сахар.
Котлеты из папье-маше. В первые годы советской власти книжное издательство было на низком уровне. Книги издавались небольшими тиражами, в основном произведения авторов, лояльных к советской власти. Переплеты этих книг были из папье-маше — это спрессованная бумага грязно-песчаного цвета толщиной 3–4 миллиметра.
Папа любил читать, ему было интересно знать, о чем пишут советские авторы. Вот поэтому у нас были книги в таких переплетах-обложках. Из этих обложек мы научились делать котлеты. Отделяли обложку от книги, резали на мелкие кусочки и клали на несколько часов в кастрюлю с водой. Когда бумага разбухала, из нее отжимали лишнюю воду и в эту массу всыпали немножко «муки» из жмыха.
Жмых, его еще называли «дуранда», — это отходы от производства растительного масла. Получается жмых (как я потом узнала) так: семечки подсолнечника перемалывают, чтобы потом отжать масло, отжим от масла и называется жмых. Жмых был не только подсолнечный, но и льняной, и конопляный, и горчичный. Между прочим, многие ели горчицу (пекли блины из нее) и умирали от прободения, потому что желудки были очень истончены.
Жмых от подсолнечного масла был очень грубый, в нем было много неразмолотой шелухи семечек. Отходы эти были спрессованы в плитки. Длиной эта плитка была сантиметров 35–40, шириной — сантиметров 20, а толщиной — 3 сантиметра. Они были крепкие, как камень, и отколоть от такой плитки кусочек можно было только топором. Чтобы получить подобие муки, надо было этот кусочек натереть на терке. Это была трудная работа, терла жмых я. Полученную «муку» всыпали в размокшую бумагу, размешивали ее, и «фарш» готов.
Лепили котлеты и обваливали в той же «муке». Затем клали на горячую поверхность буржуйки и воображали, что поджариваем котлеты. Ох как трудно было проглотить кусочек такой котлеты! Держу, держу во рту, а проглотить никак не могу, но глотать надо — это была единственная еда на день, не считая паечки хлеба.
Потом мы перестали делать эти котлеты, а стали варить суп. Высыпали в воду немного этой «муки», кипятили, и получалась тягучая, как клейстер, похлебка. Купить жмых было непросто.
В то время в Ленинграде работали почти все рынки. Купить можно было кое-что и за деньги, но наличных денег у людей, как правило, не было. И поэтому на рынке происходила не купля-продажа, а шел обмен, мы тогда так и говорили: «обменяли то-то на то-то». Так, например, за плитку жмыха мама отдала швейную машинку «Зингер», и это была большая удача.
Желе из столярного клея. В блокадном Ленинграде на рынке можно было купить столярный клей. Плитка столярного клея была похожа на стограммовую шоколадную, только цвет ее был серо-мышиный. Эту плитку клали в воду, она находилась в ней более суток. Когда она размокала, в этой же воде ее начинали варить, все время помешивая. Мама туда добавляла разные специи: лавровый лист, перец, гвоздику… Специи были почти у всех хозяек. Готовое варево разливали по тарелкам, и получалось желе чудесного янтарного цвета.
Когда я в первый раз съела это желе, то чуть не плясала от радости и все время говорила:
— Мы теперь не умрем, мы теперь не умрем! — Ели мы это желе недели две, потом я сказала:
— Пусть лучше я умру, но больше я этот клей есть не буду.
Теперь совершенно не переношу запах столярного клея или чего-то напоминающего этот запах.
Щи из кочерыжек. В октябре уже начал чувствоваться голод. Насколько положение серьезно, я отчетливо осознала, когда, войдя в подъезд нашего дома, увидела, как кошка пожирает кошку. Мне стало жутко.
Папа в начале октября сказал: «Доченька, поедем за кочерыжками». Ездить за этими кочерыжками надо было далеко на окраину Ленинграда, к Нарвской заставе за Кировский (бывший Путиловский) завод. Трамваи тогда еще ходили, они ходили по направлению к полям до 21 ноября 1941 года. За Кировским заводом начинались колхозные поля, на них выращивали картофель, морковь, свеклу, капусту и т. п.
Урожай собрали в сентябре, а капусту срезали в самую последнюю очередь.
Кочерыжка остается на поле после того, как срежут созревший кочан капусты. Корень капусты находится в земле, а предкорневая кочерыжка — на поверхности и растет до тех пор, пока начинает завязываться вилок (кочан). Пока вилок не завязался, кочерыжка растет, и на ней вырастают большие листья капусты. Эти капустные листья всегда обрывали на корм скоту, позднее срезали кочаны, а после этого на поле оставались кочерыжки с обломанными листьями. Сама кочерыжка вырастала до 10–15 сантиметров высотой и до 4 сантиметров в диаметре. Обломки капустных листьев на кочерыжках и являлись пригодными для еды. Вот за ними-то и ездили ленинградцы.
Кочерыжка была совершенно одеревеневшая, поперек ее очень трудно было резать, резали ее только вдоль, но обломки от листьев — это настоящая капуста. Варили эту одеревеневшую кочерыжку с обломками листьев — получались настоящие вкусные щи, очень долго мы ими держались…
Мы съездили только два раза, первый раз очень удачно, а вот второй раз чудом уцелели. Немцы подошли уже совсем близко, им видно было, что на этом участке скапливается много людей, пришедших сюда за этим скудным пропитанием. Они начали обстреливать это место плотным и частым огнем, было много убитых и раненых.
Конечно, мы ничего не успели набрать, радовались уже тому, что вернулись домой живыми. Больше мы туда не ездили.
Улицы Ленинграда 1941/42 года. Улицы пустынные, редко встречаются люди. В снежные завалы вмерзли давно уже остановившиеся трамваи и троллейбусы. Света нет, воды нет, канализация не работает. Витрины закрыты деревянными щитами и мешками с песком. Песок в мешки засыпали взрослые женщины и мы, девушки-студентки, нам же приходилось закрывать памятники мешками с песком. Тяжело было. Ребята почти все ушли добровольцами на фронт.
Зима 1941/42 года была очень холодная, доходило до 40 градусов мороза, и очень снежная. Идешь по узким тропам, как по траншее, сугробы выше головы. Один раз, когда я шла на работу, за что-то зацепилась ногой, посмотрела, рука торчит из сугроба. Страшно. Люди умирали на ходу, трупы заносило снегом.
До войны в Ленинграде жили очень скученно. Редко какая семья имела отдельную квартиру. Обычно сколько комнат в квартире, столько и семей. Когда голод, бомбежки, обстрелы и холод стали косить людей, комнаты освобождались, и оставшиеся в живых люди часто объединялись и жили вместе в одной большой комнате, чтобы было теплее, тем более что не все могли обзавестись «буржуйками». Топили «буржуйки» не ради тепла — это была роскошь, топили, чтобы растопить снег или сварить, если было из чего (жмых, столярный клей) клейкую жидкость «суп», или желе из столярного клея. «Буржуйки» топили стульями, табуретками, столами, книгами и вообще всем, что могло гореть. Трубы от этих печечек выводились на улицу через форточки.
Все отходы и нечистоты тоже выливались через форточки из окон освободившихся от жильцов комнат.
Когда с улицы смотришь на дом, видишь такую картину: с подоконников свисают сосульки разных цветов, из окон торчат трубы, многие окна заколочены фанерой или досками. Очень тревожный и мрачный вид. И вот наступил март. Весна. Все стало таять. Представьте только: такой загрязненный город, изможденные люди, сырой холодный воздух. Какая страшная опасность возникновения эпидемий!
Это еще один ни с чем не сравнимый подвиг ленинградцев: не дали вспыхнуть эпидемии. Выходили убирать город все жители Ленинграда, кто мог подняться, убирали от зимних нечистот свои дворы и улицы. Трудно было держать лопату, заступ, о ломе и говорить не приходится. Лом держали два-три человека, чтобы сколоть ледяные глыбы. Эпидемий не было. Умирали от голода, от бомбежек, от холода, от артобстрелов, но не от эпидемий…