Разговор состоялся в тот нее вечер. У Порфирия Саввича, как назло, все словно валилось из рук. Звонил в Гудауту фронтовому товарищу, а тот, видно, совсем расклеился, стал жаловаться на здоровье, мол, некому возиться с хозяйством и просил Курашкевича приехать помочь, или же, если сам не сможет, прислать Степу. Но Степа только огрызнулся. Вот поди не ты, родственничек, голь бесприютная, а туда же. Характер свой показывает: не поеду! Буду, говорит, устраиваться на завод. С родственниками всегда так: делай им добро, делись последним куском хлеба, а в тяжелый момент все равно отвернутся.

Но еще больше его расстроил звонок с завода. По тону Кушнира понял: беда.

— Должен вас предупредить, что днями заседание парткома, — зловещим голосом сказал начальник цеха. — Мне доложили, что Заремба подготовил документ.

— Какой? — едва слышно пробормотал Курашкевич, и ноги у него подкосились.

— А вы сами знаете. Строительные материалы из нашего профилактория, которые вы…

— Молчи! — крикнул Курашкевич.

— Да молчу я, молчу, Порфирий Саввич.

— Он уже передал его в партком?

— Вроде бы нет, но документ-то написан. Это точно.

— Дурак! — чуть не задохнулся Курашкевич, ему показалось, что Кушнир смеется над ним. — Я сам с ним поговорю. — И он с силой швырнул трубку на аппарат.

Защемило в груди, отпала всякая охота возиться с молодыми яблоньками. Ну и стервец этот зятек! Как же с ним говорить? Припугнуть? Но чем? Ходит по свету, будто ангел в белых тапочках, крылышки отращивает. Разговор с зятем должен быть крутым. Когда все рушится и в родной семье у тебя нет опоры, не до церемоний, тут руби с плеча, руби безжалостно!

Заремба пришел поздно и, словно нарочно, долго плескался в ванной, потом сел ужинать на веранде.

Курашкевич немного остыл и теперь искал повода, чтобы начать разговор. Даже в самой безвыходной ситуации, знал он, можно найти спасительный вариант. Главное — упорство. До последней минуты упорство. Были же подобные ситуации, однако обошлось. Вспомнилось окружение под Харьковом, когда распрощался с Антоном Богушем в его полевом госпитале. Успел выскочить, еще и награду получил за бой с вражескими танками. А потом — ранение, запасной полк и снова на передовую. Перспективы были невеселые: прямо в наступающую стрелковую дивизию, под вражеские пули, на верную смерть. Но не из таких был Курашкевич, чтобы покорно подчиняться капризам судьбы. Пошел попрощаться к командиру полка, лысоватому пожилому майору. Понаставил на стол всякого из своих госпитальных запасов. «Попрощаемся, товарищ майор. Иду бить фашистского зверя, иду мстить за нашу землю». Стали ужинать. «Жена у меня в эвакуации, в Новосибирске, она дочь директора завода. — Курашкевич заранее успел разведать, что где-то там же перебивается с двумя детьми и жена майора. — Хочу отблагодарить вас за вашу теплоту, товарищ майор, за душевность вашу. Напишу жене в Новосибирск, чтобы взяла вашу Аглаю Сильвестровну под свою опеку, перевела на заводское содержание. Жаль, конечно, если меня убьют. Ну, да о чем тут говорить?.. Вот письмо отправлю и — в путь!» Прицел оказался точным, в самое яблочко. На следующий день Курашкевич получил новое назначение — начальником армейского пункта обеспечения. С того времени и определилась у Порфирия Саввича дорога в жизни, на которой он всегда умел находить для себя выгоду, добиваться своего.

Курашкевич принес из дома бутылку, поставил на стол. Но Максим от выпивки решительно отказался. Сказал, что устал на работе и настроение плохое. Заговорил о Свете, об операции, которая из-за Валентины все время откладывается.

— Вы же обещали поговорить с ней, Порфирий Саввич. — Максим уставился в пустую тарелку, отодвинул ее. — Ведь поздно же будет! Как вы все не поймете? Поздно!

— Ну, обещал! И говорил! — Курашкевич стал раздражаться. — Говорил я с ней, все объяснил дуре. Она еще вчера должна была пойти в институт… Опять, что ли, фокусничает? Ох, на мою шею… Ладно, зять, поговорю еще раз. Но ведь… операция это одно. Сделают. А дальше? — И Курашкевич стал развивать мысль о том, что девочку нужно будет увозить отсюда как можно быстрее к теплу, к морю. После того как настроили эти ГЭСы да заболотили искусственными морями днепровские угодья, климат совсем испортился.

— Ну, это дело будущего, — отмахнулся Заремба, понимая, куда клонит тесть. — Не самое главное. Приехали западногерманские врачи, у них тоже, говорят, есть какие-то средства. Так что шансы с операцией увеличились. А мы все ждем, оттягиваем…

— А дальше-то что? Что будет дальше?

— То есть… не понимаю… После операции мы приложим все усилия…

— Мы! Приложим! — взорвался Курашкевич. — Ты же сам — первый ей враг! — Все, что он до сих пор сдерживал в груди, вдруг заклокотало, забурлило. Большое лицо стало красным, как свекла. — Что же ты, стервец, меня продаешь?

— О чем вы? Что вы! — пытался урезонить разъяренного родственника Заремба.

Но тот не слушал, всю свою боль выливал, все обиды и напрасные надежды на счастье дочери, внучки, на собственную спокойную старость… Заремба терялся в догадках, отчего так неожиданно разгорелся сыр-бор.

— У вас беда какая? Может, с домом что случилось?

— Нет у меня никакого дома! — с ненавистью швырнул в лицо зятю Курашкевич.

— Вы же сами собирались продавать его…

— Да при чем здесь продавать — не продавать!

— Так в чем же? Не понимаю.

— Ты у меня его забираешь! — выпалил Курашкевич и осекся.

Неожиданно для себя Курашкевич потянулся всем телом к Зарембе, схватил его за локоть. Не хотел говорить, но вынужден. Горькая истина, от которой никуда не спрячешься… Тяжело было в свое время добывать материалы: трубы, железо, столярку, краску, батареи. Все пришлось через друзей, через… Кушнира. И добыто-то немного, но как раз хватит, чтобы припаяли статью, чтобы прокурор…

— Так этот ваш дом из краденого? — переспросил сухими губами Заремба.

— Все так делают, — отмахнулся тесть. — Но я ведь не для себя старался! Для вас, для нашей Светочки!

Зарембе показалось, что под ним зашатался стул. «Думал же об этом, догадывался, что тут нечисто. Но даже в голову не могло прийти, что тут откровенное воровство, что это все от Кушнира».

— Разве я от тебя многого прошу, Максим? — тронул Зарембу за плечо Курашкевич. — Забери ты этот чертов документ. Ты же не только Кушнира гробишь, ты мне копаешь могилу. Мне и всей нашей семье. — Голос у Курашкевича стал жалобным, скулящим. — Ну, что, решил показать свою принципиальность? А сам жил, пил, гулял в моем доме! Да если бы не я… — Курашкевич запнулся. — Валя бы с тобой и дня не жила. Я ее упросил, убедил, что семья у нас будет. И ты так меня благодаришь?

Заремба вдыхал сладковатый запах цветов, который приносило из сада, и его подташнивало. Жил в чужом доме!.. Курашкевич ее убедил, уговорил, и теперь ожидал от него платы…

Да, в его отношениях с Валей было что-то нехорошее, недолговечное, словно вымученное. Но чтобы так, чтобы до такой степени?.. Бегал, как последний дурак, к театру, ждал, когда кончится спектакль — до глубокой ночи… Потом узнал о ее давней болезненной любви к Рубанчуку. Не хотел ни о чем думать, пусть все пройдет, само исчезнет, ведь есть же материнский долг. А выходит, Курашкевич ее неволил!

— …другой бы мне руки целовал за мои добрые дела, — ворвался в его сознание скулящий голос тестя. — Такую жену имеешь!.. Все ради вашего счастья!.. Пятнадцать лет нежился в пуховиках…

У Зарембы дрожали руки. Хотелось схватить тарелку и — наотмашь, не думая, не глядя… Но вдруг он неожиданно остыл. Что-то в словах тестя было правдой. Давно пора прозреть. Катер, рыбалка, вечерние прогулки по Днепру… Нет, нет, только не это. Были и ночи одиночества, и поздние вечера, когда жена приходила после спектакля уставшая, с разгульным хмелем в глазах, отчужденная, с грубоватой усмешкой. Актерский мир — ничего не поделаешь! — утешал он себя. Всю свою любовь отдал дочери. Детская любовь не обманчива. Вот они вдвоем, ночь накатывается из-за Днепровских плавней, все небо в иллюминации звезд, в доме тишина, телевизор выключен. Светочка спит в своей кроватке, полуоткрытые губы что-то бормочут во сне. Может, маму зовут? А может, рассказывают о своей утренней детской грусти?

— За вашу заботу обо мне я вам благодарен, Порфирий Саввич, — преодолевая жгучую боль в груди, сказал наконец Заремба. — А сейчас, право, вам стоит подумать о своей внучке.

Заремба встал, начал собирать со стола тарелки. Скоро придет из театра Валя. Ужинать, наверное, не будет. В последнее время она почему-то не ужинала.

— О Свете я как-нибудь сумею позаботиться. А вот что ты скажешь мне, зять?

Этого вопроса Заремба ждал. Полуобернулся к Курашкевичу, который продолжал сидеть в своей полотняной хламиде за столом.

— Мой ответ такой: имя свое не оскверню.

Курашкевич тяжело поднялся. Засунул руки за ремень грязных рабочих брюк.

— Все взвесил, зять?

— Все.

— И не пожалеешь?

— Может, и пожалею. Но только против себя не пойду, Порфирий Саввич.

Курашкевич, с трудом передвигая ноги, направился к ступенькам. Спустился с крыльца, ощупал карманы. Закурить бы… Толстые ладони его заметно дрожали. Сделал шаг от веранды и остановился. Обернувшись, сказал:

— Долго вилась наша веревочка, зять… Словом, если не выполнишь просьбу Кушнира, считай, что не жилец ты в моем доме. И о Валентине можешь забыть. Навсегда!

Садовая темень поглотила его кряжистую фигуру. Стало тихо и немо. Заремба удрученно смотрел в заднепровские дали, где ночь растянула светлячковые трассы. Хотелось броситься с крутого берега в этот черно-электрический хаос, и пусть все кончится, все пойдет прахом. Такая нестерпимая тоска охватила его, что стало больно в груди.

И в этот миг услышал медленные, усталые шаги. Это выходил из-под сарая Степа. С лопатой в руке приблизился к крыльцу.

— Максим Петрович, скажите, почему это в мире все так красиво? Откуда такая красота вокруг? — он показал рукой на небо. И, не дождавшись ответа, тихо сказал как бы самому себе: — А мы вот все ходим, ходим и не видим ничего. Одни только резиновые шланги под ногами.