Почему он сам, без приглашения, пришел к доктору Рейчу? Какая причина заставила его это сделать?.. Перед рассветом, когда сон ушел и душу охватило смятение, он понял наконец. Это все из-за Курашкевича, который явился, видите ли, просить прощения. Антон Иванович не мог, да и не хотел, честно говоря, разбираться, в чем считал себя виноватым Порфирий. Может быть, он винился за ту далекую встречу под Харьковом, когда не сумел вывезти из окружения его, Антона? А может, за телефонный разговор с капитаном Сыромятниковым?

Вот оно — прошлое. Колышется, как трясина, хватает за ноги, утягивает, отнимая последние силы, делает тебя безвольным… И давит, давит тяжесть воспоминаний. Видать, и Курашкевич никак не высвободится из этого капкана памяти. Наверное, так устроен человек. Сколько лет прошло, а появился этот западный немец, и душа у Антона Ивановича заныла, словно открылись старые раны.

Лежа в кровати и прислушиваясь к тиканью будильника в соседней комнате, Антон Иванович вдруг различил словно возникший из небытия такой родной голос: «Перед прошлым своим, сынок, мы всегда в неоплатном долгу». Странно. Как он мог услыхать голос отца, который давно умер? Никогда не являлся ни в воспоминаниях, ни в разговорах, а сейчас услышал его. С обостренной четкостью Антон Иванович увидел большую комнату, портрет Шевченко на стене под рушниками, возле дверей, на шкафу, старенькую отцовскую буденновку. Отец стоял около письменного стола, держал очки, протирал их. Он всегда вот так протирал очки, когда сердился. Почему же он сердился?.. А-а, это когда Антон, ученик седьмого класса, отказался с товарищами разгружать уголь для школы. Стояли лютые морозы. Тридцать второй год. Пришел на станцию вагон для Малютина. Двинулись туда всем классом. И только Антон с несколькими товарищами отказался. Сослались на то, что у них есть дело: выпускают, мол, стенгазету. Отец узнал об этом, он был в то время директором Малютинского кирпичного завода. Протер очки, посадил возле себя Антона. Долго глядел на него, а потом сказал глухим голосом: «Стыдно мне за тебя, Антон. Выходит, стужи испугался. Перед прошлым своим, сынок, мы всегда в неоплатном долгу…»

Он имел основания так говорить. В гражданскую он был командиром эскадрона в дивизии Котовского. Преследовали махновцев. На одном хуторе удалось взять в плен группу бандитов. Перед тем, как сдать их трибуналу, отец вдруг увидел среди пленных своего односельчанина, Парфена Гуслистого. Сделал вид, что не узнал его. Но тот явно обрадовался, сказал, что хочет дать ценные показания. Конвоир, приведя бандита к командиру, так и сказал: «Вот гнида к вам просится, товарищ комэск. Говорит, имеет какие-то сведения. Допросите или нет?» И комэск Богуш приказал ввести своего односельчанина. Поговорили с ним с глазу на глаз, в пустой комнате. Вот так сидели друг напротив друга и говорили. «Как же ты, Парфен, влип в эту мерзость? Где ж твое сознание?..» Хотелось комэску докопаться до глубин души бывшего товарища. Напомнил Парфену, как денно и нощно батрачили его родители, гнули спину на пана, как растили семерых детей в скособоченной хибаре, надежду лелеяли, а старший из сыновей вдруг поднял кровавую саблю на эту самую власть. «Где твой разум, Парфен? Или ты совсем его растерял?..» Парень сидел пригнувшись, будто старый, червивый гриб, иногда выдавливал из себя покаянное: «Черт попутал…» Наконец отважился поднять глаза, сверкнул из-под нависшего чуба слезами и, прижимая к груди черные руки, стал вымаливать у комэска Богуша пощаду. И такой горечью был наполнен его дрожащий голос, что комэск поверил бандиту. Может, и вправду что-то затуманилось в голове у парня. Пусть искупает свою вину перед бедняцким родом. «Примем тебя в эскадрон, — сказал ему. — Дадим оружие. Только смотри: если хоть раз кинешь взгляд в сторону леса, если обидишь кого в селах или погреешь руки на трофейном имуществе — пуля тебе без суда и следствия!»

Но той же ночью Парфен заколол часового и умчался на пулеметной тачанке к своим лесовикам.

Дорого обошлась Ивану Богушу его доверчивость. Дело передали в трибунал, спас сам товарищ Котовский, взял под личную ответственность боевого комэска. Иван Богуш поклялся товарищам: умру, а злодея поймаю, не избежать ему революционной кары.

Парфен оказался бандитом опытным, изловить его было не просто. Однажды узнал Богуш, что в одном из дальних сел затевается ярмарка, где непременно должен быть Парфен. Тем более, что в этом селе жила его зазноба Катерина. Рассказывали, что была она певунья, веселая, красоты небывалой, окрестные парни по ней сохли. Однако она никому не отдавала предпочтения. «Только за того выйду замуж, кто меня за границу увезет, — хвасталась перед подружками. — С моей красотой только по заграницам жить, в шелках-бархатах ходить». Не очень, правда, спешили к ней с хлебом-солью заграничные женихи. Один деникинский офицер подхватил было красавицу на горячего коня, да скинул после первого же привала, еще и пощечин надавал за то, что не захотела осчастливить его без венца, чуть нос ему не откусила. Так, по крайней мере, рассказывали бабы из того села, где стояла деникинская часть. В ту пору и появился со своей бандой Парфен. Сказал, что условие строптивой красавицы принимает, будет ей заграница, он уже и золото припрятал до удобного случая, сам Нестор Иванович оказывает ему покровительство. Одним словом, только и разговоров было по окрестным селам о том, что скоро Парфен посватает красавицу Катьку.

У Ивана Богуша сразу созрело решение. Командование его план одобрило.

И вот с самого рассвета начали сходиться, съезжаться на ярмарку люди из дальних и близких сел. К полудню уже вовсю жарило солнце, пыль стояла тучей, ревела скотина, вот и лирник тронул струны, а в другом месте слышно пьяненького дедка, который затянул «Ой, у лузи…» Мирная жизнь, спокойно у людей на душе, про лютых бандитов и не вспоминается, Врангель разбит, мужики стали понемногу возвращаться в свои хаты. Кому могло прийти в голову, что махновская гнида затаилась неподалеку и только ждет удобного момента, чтобы пустить кровь человеческую…

Иван Богуш в простой свитке и смушковой шапке, надвинутой на самые брови, бродил по ярмарке, узнавая своих переодетых эскадронцев. Ему доложили, что бандиты стянули большие силы, раза в три больше, чем рассчитывал Иван Богуш. Вот они — окружили самогонщицу, регочут нагло и пьяно, лузгают семечки, цепляются к девкам, вынюхивают, нет ли на торгу хлопцев Котовского.

— У Катерининой хаты наши дежурят постоянно, — доложили Богушу. — Сама Катерина дома с матерью, хозяйством заняты. Из трубы дым валит, видно, гульбище будет, потому что дровами затопили.

— Значит, большую компанию ждут, — сделал вывод Богуш. — Вот там мы их и прихватим. Я пойду туда первым.

Переступив порог низенькой хаты, Иван Богуш перекрестился на угол с образами и огляделся. Посреди стоял большой стол, к нему были придвинуты лавки. Вся белая скатерть была заставлена мисками, глазурованными глечиками, бутылками. Старенькая женщина хлопотала у открытого зева печи, шуровала в ней ухватом, переставляя горшки, макитры.

— Бог в помощь, — поздоровался с ней Богуш, старуха вздрогнула и взглянула на Ивана недружелюбно. Но он с демонстративной почтительностью еще раз перекрестился на образа. — Вижу, больших гостей ждете в дом, хозяюшка?

— Кому гости радость, а кому — горе, — сердито отозвалась она, и в ее словах прозвучала нескрываемая тоска. — Не те времена, чтобы гостями заниматься, добрый человек.

Иван еще раз пристально посмотрел на старуху, уж больно знакомыми показались ему ее сердитые, быстрые глаза, сверкнувшие из-под надвинутого на лоб черного платка, этот высокий сварливый голос. Чтобы проверить свою догадку, он продолжил разговор.

— Уж не свадьбу ли затеяла, хозяюшка?

— А! — отмахнулась старуха. — В наше время пулей женят, а саблей венчают. Нет теперь настоящих женихов, всех проклятый германец сгубил, только калеки пооставались. Да еще всякие тут… — она понизила голос и оглянулась на дверь.

Богуш помимо воли улыбнулся. Да, теперь он узнал тетку Мотрю, мать Катеринину, ворчливую соседку их, Богушей, из Шаблова. Вот, значит, куда ее судьба-то забросила… А Катря, которую он за косы дергал, выходит, и есть эта самая красавица — Катерина, невеста бандита Гуслистого… Вот оно что!..

Иван заметил в углу сапоги.

Две винтовочные гильзы на окне.

На крюке у дверей, где висело всякое женское барахло, — змеистая здоровенная нагайка.

— А хозяин твой, поди, на ярмарке? — как само собой разумеющееся спросил Богуш.

— Мой хозяин в плену у германцев, — помрачнела старуха и отвернулась. Письмо еще в шестнадцатом году от него было.

Все стало понятно Богушу. Он еще раз внимательно оглядел комнату: сапоги, нагайка, патроны…

Спросил приветливо, как о давней знакомой, где же сама Катерина?

У женщины удивленно поднялись жиденькие брови.

— Ты что же, добрый человек, знаешь мою Катрю?

— Даже за косы таскал, — усмехнулся Иван. — Ну что, тетка Мотря, так и не признаешь меня? Ну-ка, погляди внимательней.

— Постой, постой!.. Да кто же ты такой? Может, ты из пленных?..

— В плену побывать не доводилось, а Катьку твою за косы тягал, — ответил Богуш и скинул с плеч свой мешок. — Еще когда вы в Шаблове жили. Мы же с вами через тын вприсядку соседствовали. Старуха захлопала глазами.

— Иван!.. Богушев!..

— Он самый, тетка Мотря. Ай, узнала!

И тут старуха дала волю своей радости, всхлипнула, потекла патокой слов, жалобными приговорами, горькими сетованиями на судьбу.

Ухват забыт. Это ж какая радость! Сам Иван Богуш в ее хате!

Не знала, где усадить гостя, чем угостить. Рада бы к столу — да не смеет, а за порог вынести сладкий кусок — люди засмеют.

— А что к столу не зовете? — с укором спросил гость. — Думаете, ваши постояльцы меня в свою компанию не примут? А если мы их хорошо попросим, а, тетка Мотря? Может, согласятся?

— На кой черт они тебе, Иван? — зашептала старушка с испугом. — Человек ты свой, не буду тебя обманывать… Это же такое горе на наш дом! Такое горе!.. Третий день тут гуляют. Самогоном заливаются… Прямо не знаю, что с ними делать…

— А Катря, значит, с ними заодно?

— Сохрани господь! — перекрестилась хозяйка. — Ее не трогают, потому что старшой ихний… такой плюгавый, с патлами, как у Нестора Ивановича… совсем одурел от любви к Катерине. Уговаривает бежать с ним за границу. Деньги, говорит, имеет большие, везде свои люди, сам пан атаман Нестор Махно поможет. А она ему свое: «За границу поеду только законной женой». «Так давай поженимся!» — «Нет, — отвечает ему Катерина, — ты, Парфен, вне закона стоишь, тебя наша власть не признает, и поэтому брак будет ненастоящим…»

— Молодец, девка, — искренне похвалил Иван Богуш и засмеялся.

Однако весь этот разговор затягивался, того и гляди появится парфенова братия. Что тогда? И сколько их?.. Иван взглянул на маленькие, потемневшие от времени оконца. Там, за тынами залегли его ребята, котовцы. Только как оно дальше сложится?

Надо Катерину звать на помощь.

Тут она и появилась. Но не одна.

Следом за ней вошел диковатый, распатланный Парфен. Был он в кожанке, грудь нараспашку, на боку маузер в деревянной кобуре.

Увидев незнакомца в смушковой шапке, подозрительно оглядел его. И узнал…

Вот как свела их судьба — возле накрытого белой скатертью стола, возле сияющих глазурью мисок, граненых кварт стопок и стаканов…

Две руки — Парфена и Богуша — одновременно метнулись к оружию. Однако Парфен опередил: его маузер длинным дулом уперся Богушу в грудь.

— Можешь свою пукалку не доставать, — ухмыльнулся Парфен, — моя бьет лучше… Не думал я, Иван, что ты ищешь смерти от моей пули!

Богуш насмешливо взглянул на него.

— Так ты гостя встречаешь на своем обручении? Да к тому же дорогого гостя.

— Это не обручение… Обручение будет тогда, когда мы всех вас просеем через свое сито.

— Ну, этого ты, приятель, не дождешься. А вот свою последнюю песню пропоешь тут, в хате, за белым столом.

— А что, может, и пропою! — хмыкнул Парфен и откинул со лба черную прядь волос. — Вот отправлю тебя к богу и буду песни распевать. — Он отошел на шаг, прикинул что-то и кивнул чубатой головой. — Ладно, Иван, ты мне, было дело, жизнь подарил и я тебя отдариваю обратно. Я ведь знаю, что твои хлопцы по ярмарке шныряют. Только нас тут побольше будет. Чтобы не лить кровь напрасно, иди-ка ты к своим, по-хорошему садитесь на возы и мотайте отсюда. Отпускаю тебя, Иван! Не хочу себе кровью праздник портить. Иди!

— А если не пойду? — спросил Богуш. — Что тогда со мной будешь делать?

— Тогда одна дорожка, — показал Парфен на потолок маузером. — К боженьке.

— А может, она для тебя туда короче будет?

— Смотри, Иван, не играй со смертью…

Ствол маузера танцевал перед глазами Богуша. У печи стояла смертельно бледная Катерина, рядом замерла в ужасе ее мать. Богуш видел, как нервно дрожит на спусковом крючке палец Парфена.

— Неужели ты думаешь, что я тут один? — пересилив себя, спросил Богуш. — Убери ты свою пушку… Еще пальнешь с испугу. Мои люди окружили хату и все село.

— Врешь.

— Выйди, погляди, — кивнул Богуш. — Тебя обложили со всех сторон, как зайца. Лучше подумай, как тебе самому в живых остаться. Самое время покаяться перед Советской властью, если она, конечно, захочет принять твое покаяние. Тебе ее хорошо попросить надо…

У Парфена опустились плечи. Поверил он Ивановым словам. А теперь что? Убить комэска? Лишняя вина перед властью, смертный приговор трибунала.

— Перехитрил ты меня, — сказал Парфен после недолгого раздумья. — Только так просто не возьмете… Ну, вот что, если хочешь остаться живым, слушай, что я скажу. Мы выходим во двор, тачанка моя стоит возле хаты, садимся в нее, я гоню коней, и как только доедем до ярмарочной площади — прыгай себе на счастье!

— А если мои ребята лупанут вслед из пулеметов? — спросил Богуш.

— Не лупанут, не бойся. Потому что сидеть я буду на тачанке с тобой и со своей невестой. С моей любимой Катрусей, — от сверкнул в ее сторону потемневшим взглядом. — А ну, быстро собирай свое барахло!

Заголосила мать. Упала на колени, поползла к Парфену, но он оттолкнул ее сапогом. Подхватил Катерину за локоть, упер дуло маузера в спину Богуша, вытолкнул его впереди себя во двор.

Солнце резануло Ивана по глазам. Летний день звенел и пел вокруг. С ярмарочной площади долетали заливистые звуки гармоники.

Богуш пробежал взглядом по низеньким тынам, увидел дула винтовок. Подняв предостерегающе руку, крикнул:

— Не стрелять!

— Правильно, Ваня, — нервно поддакнул Парфен, вплотную шагая за Богушем через подворье и прикрываясь сбоку Катериной. — Жить хочется, Ваня. Не стоит нам еще помирать… Я тебя отпущу… Мы тебя с Катькой вспомним…

А тачанка вот уже совсем близко, размалевана ядовито-зеленой краской, с серым стволом пулемета позади. Ездовой, опоясанный пулеметной лентой, держит натянутые вожжи, кони перебирают копытами.

Богуш почти физически ощущал на себе взгляды своих товарищей. Они все видели из-за тынов, из-за деревьев, были в растерянности. Их командира вел под пистолетом бандит. Стрелять — страшно. В кого попадешь? Богуш первым приблизился к тачанке, поставил ногу на шаткую подножку, надавил так, что весь кузов накренился, взялся руками за борта.

И тут случилось неожиданное. Катерина, которую Парфен крепко держал за локоть, вдруг рывком освободилась и ухватилась за маузер, закричала:

— Беги, Иван!.. Беги!..

Бандит вырвал из ее рук оружие, прогремел выстрел.

— Беги, Ива-а-а… — пуля ударила девушке в грудь. Второй выстрел обжег плечо Богуша. Но Иван, не почувствовав боли, всем телом навалился на Парфена. Бандит отшвырнул его вбок и прыгнул в тачанку. Кони рванули с места.

Из-за забора брызнули огни выстрелов. В ответ с тачанки ударил пулемет. И тут же облако пыли закрыло беглецов.

Богуш склонился над девушкой. Она тяжело дышала, кровь пенилась на ее губах, в груди что-то хрипело.

— Всем преследовать банду! — приказал Богуш. — Парфена взять живым. Любой ценой.

Катерина не умерла. Ее спас деревенский врач, старенький эскулап, из тех, которые умели лечить все известные и неизвестные болезни. Через год комэск женился на Катерине, и она стала матерью маленького Антона. Переехали в Малютин, небольшой районный городок с булыжными улицами, одноэтажными домами и древним храмом с высокой стрельчатой колокольней. Иван Богуш был назначен директором кирпичного завода, полукустарного предприятия, где все заваливалось, дымило и трещало по швам. Но кирпич умудрялись изготовлять хороший, надежный, и отца часто хвалили на городских совещаниях, про него писали в газете, люди его искренне уважали.

В доме был покой, царило согласие, Антон рос здоровым мальчиком. До тех пор, пока не случилась беда.

Шел тридцатый год. Ивана Богуша предупредили, что в округе появилась банда, которую возглавляет некий Парфен. В милиции сказали, что вынырнул он невесть откуда, собрал вокруг себя кулачье.

Бандиты нападали на сельсоветы, жгли колхозные амбары, убивали активистов, малевали после себя черные кресты на стенах хат, чтоб сильнее запугать людей.

— Пролитая Парфеном кровь на моей совести, — сказал как-то жене Иван Богуш.

— Нет, на моей, Ваня, — отозвалась Катерина, у которой к тому времени уже появились серебряные нити в волосах, располнела фигура и движения были неторопливыми и задумчивыми. — Когда он в нашей хате гулял со своими дружками, я его сто раз могла задушить вот этими руками. А теперь вон сколько горя людям он приносит…

Пришло горе и к ним. Вечером, накануне октябрьских праздников, отец вернулся с завода с доброй вестью: пустили наконец новую обжиговую печь, сам секретарь райкома пожал Богушу руку и объявил при всех, что скоро директора Богуша вместе с женой отправят на лечение к морю, потому что они оба живут с незажившими после войны ранами. Советская власть заботится о людях… Отец рассказывал, ерошил широкой ладонью волосы десятилетнего Антона, а мама готовила скромный ужин, расставляла тарелки на столе.

Вдруг брызнуло стекло. Антон навсегда запомнил этот сухой треск. Отец как-то сразу не обратил внимания, но мать быстро обернулась к окну, и в ее глазах вспыхнуло удивление. Может, выбитое стекло так поразило ее? Или показалось страшным черное отверстие окна, из которого в хату заглядывала ночь? Руку подняла, как будто хотела показать отцу и сыну: поглядите, что натворили мерзавцы… И тут же упала. Навзничь. У самого стола.

Отец подхватил ее на руки уже мертвую. Пуля из обреза вошла ей в грудь.

— И эта смерть на моей совести, — вздрагивая от рыданий, проговорил отец, прижимая к груди мамину голову с гладко зачесанными волосами. — Вот оно мое прошлое, сын, перед которым я всегда в неоплатном долгу.

Парфена и на этот раз не удалось изловить. Совершив свою кровавую месть, он снова исчез, затаился где-то. Вспомнят о нем малютинцы гораздо позже, когда придет на нашу землю война и всякая нечисть выползет из своих щелей. Ивана Богуша к тому времени уже не будет в живых. Зато сын его, доктор Богуш, с тяжелым сердцем узнает, что на оккупированной фашистами территории гарцует с полицаями верный немецкий прихвостень Парфен Гуслистый, служит врагам, сводя счеты со своими бывшими односельчанами.

«Перед прошлым… мы всегда в неоплатном долгу». Отцовский голос не давал Антону Ивановичу заснуть до рассвета. Давно нет отца, получил свое и предатель Парфен, которому партизаны вынесли смертный приговор, все отдалилось, кануло в прошлое. А отцовский голос звучит, звучит… Антон Иванович взглянул на окно: подкрадывалось утро. Будильник упрямо цокал в соседней комнате. Подумалось, что этот будильник отсчитывает неумолимый бег времени. Светочка горит в температуре и стонет от боли, доктор Рейч спит в комфортабельном профилактории. Спит, хотя, может, и не очень спокойно… Странно он повел себя. В первый момент весь был словно пронизан радостью встречи, глаза вспыхнули дружеским огнем — ни тени фальши. А потом словно исчез, не желает увидеться, избегает встреч и разговоров.

Жаль. А так хотелось привести его в свой дом, чтобы без всяких условностей. Рассказал бы о себе. С тех пор как умерла жена, все в Антоне Ивановиче будто пригасло. Годы поплыли монотонной чередой, одним устоявшимся руслом: люди, события, операционные дни, праздники, приемы, награды… Все проходило мимо, все куда-то исчезало, не зацепляясь в памяти, не раня сердца…

Он показал бы Рейчу свой любимый Киев. Повел бы его по косогорам над Днепром, увидел бы он заднепровские просторы, новые дарницкие массивы, линию метрополитена, радиовышки над затуманенными далью Броварами. Нас жгли, уничтожали, искореняли, по нашему Киеву прокатился каток войны, господин Рейч. Здесь были сплошные пустыни, людей осталось тысяч сорок, а то и меньше… Такая у нас судьба. То кочевники, то шляхта, то фашисты и смрад костров Бабьего Яра… А мы все равно стоим, отстраиваемся, смеемся, живем!

У Богуша радостно щемило сердце от мысли о бессмертии его города. Позволял себе даже смелые фантазии. Может, кто-то из его предков был тут в седую старину кузнецом или лекарем, а может, даже князем. Удивительная вещь, когда смотришь на купола Софии, вдруг кажется, что ты видел их сотни лет тому назад. Или выходишь к фуникулеру на Владимирской горке, а перед тобой простирается шумный, затянутый рабочей пылью Подол, и тебе вдруг слышатся голоса древних скорняков, ювелиров, каменщиков, которые где-то там, внизу, ютятся в своих мастерских, и ты словно с ними трудишься и проникаешься тревогой перед далеким гулом, перед топотом чужеземной конницы, которая надвигается от Чернигова, черной тучей накатывается на стольный град.

В душе у Богуша теснились отзвуки далеких и близких эпох, и он, уходя мыслью в прошлое, видел перед собой и лица половецких наездников, и мужественные взоры казаков Богдана, и шеренги петровского войска, и сухощавую, стройную фигуру Дмитрия Ульянова, и все-все, чем дорожил Киев и что сделало его бессмертным среди самых знаменитых городов мира. Богуш чувствовал себя уверенно в сегодняшнем дне, ибо знал, что все в этой жизни проходит и становится в одном ряду со славным прошлым.

Все проходит… Все…

Наверно, затем и приходил в профилакторий Антон Иванович, чтобы сказать доктору Рейчу о том, что все проходит. Пришел узнать, что произошло? Договорились встретиться, но Герберт ушел в театр — телефон отвечал длинными гудками. В институте и в городе в следующие дни он постоянно был под неусыпной опекой жены, этой фрау Валькирии, — какой-то встревоженный, неуверенный, словно испытывал страх от встречи с ним, Богушем. Вот и Мария Борисовна говорила, что с Рейчем совершенно очевидно что-то происходит.

Мария Борисовна. Милый, дорогой человек… Еще одна болезненная рана.

Когда-то он был ее подчиненным в хирургическом отделении. Пили иногда чай в ординаторской, крепкий, настоенный на пахучем сборе трав, который заваривала Ольга, курносая медсестричка с круглым лицом. А теперь он считается асом брюшной хирургии, мастером пересадки почек.

На пересадки Богуша в хирургическое отделение сходятся студенты-медики со всего Киева, еще и врачи напрашиваются из института повышения квалификации. Где же такое увидишь? Каждое движение хирурга отшлифовано, продумано, заучено до автоматизма. Или, может, наоборот, в каждом движении — вспышка фантазии, блеск творческой мысли?

Почку для пересадки привозят из Всесоюзного центра. Сначала, как положено, священнодействие подготовки, мытье рук, одевание зеленых халатов, масок, шароваров, тапочек, так как за стеклянными дверями — операционная, и сами стеклянные двери — граница между обыкновенным миром и миром идеальной стерильности.

Во всем зеленом Антон Иванович заходит под свет бестеневой лампы. Он стоит у операционного стола, медсестра время от времени вытирает тампончиком бисеринки пота на его лбу. Голова склонилась над операционным полем, взгляд устремлен в глубины человеческого тела. Быстро и четко произносит он название нужного инструмента: поднята рука в перчатке ладонью вверх, легкий щелчок, и уже пинцет или ножницы ложатся на руку хирурга. Богуш даже головы не поворачивает, всем своим существом он ощущает пульс больного, слышит его дыхание, чувствует его приглушенную анестезией боль.

Решающая минута. Богуш глубоко вдыхает воздух и негромко произносит: «Давайте контейнер». Ассистенты приносят контейнер из темного металла. В середине, обложенный кусочками льда, лежит целлофановый пакетик, наполненный красной жидкостью, раствором солей. Стерильными ножницами разрезает пакет, в нем еще один, еще… И вот наконец почка для пересадки лежит на ладони Антона Ивановича…

Далеко за пределами родного города знают Богуша. Иногда, в экстренных случаях, даже в Москву вызывают: на совещания и симпозиумы, а то и для участия в очень сложных операциях. Директор института Рубанчук сказал как-то на пятиминутке: «Больше отпускать вас не будем, Антон Иванович. Боюсь, когда-нибудь не возвратитесь, уведут вас москвичи».

Нет, не собирается он прописываться в Москве. В этом институте его жизнь, его прошлое, и все тут для него давно стало родным: и Оленька, и Карнаухов, и Рубанчук, и Крылова…

Страшная беда случилась у Марии Борисовны: в далекой латиноамериканской стране погиб в авиационной катастрофе ее муж — дипломат. Говорили разное: диверсия, несчастный случай, террористическая акция… Мария Борисовна восприняла горе достойно и мужественно. Но Богуш-то видел, чего ей это стоило. В аэропорт за цинковым гробом ездили вдвоем, а все дальнейшее Богуш взял на себя: кладбище, венки, поминки, оформление документов. Крылова и ее пятнадцатилетний сын Саша — это полная беспомощность, никто ничего не знает, не умеет. Слезы, звонки, родственники…

Горе их сблизило. Как-то в клинике подвела его к окну, схватила за руку: «Не оставляйте меня одну… Кошмар какой-то!.. Особенно по ночам… Перебирала сегодня его вещи, фотографии, письма, награды, дипломы. Что с ними делать? Посоветуйте, зайдите…»

Не мог не откликнуться на ее просьбу, на ее полные страдальческой муки глаза. Он понимал, что без его помощи эта добрая женщина не выдержит, сломится. Домой, оправдываясь перед Антониной, приходил поздно, часто не ужинал. Днем — операции, больные, дежурства, вечерами — долгие часы у Марии Борисовны, ее красные от слез глаза, печальные чаепития в просторной комнате, где на стенах — россыпью — фотографии из Африки, Индонезии, Венесуэлы, Чили… Бунгало на толстенных сваях среди разбушевавшихся морских волн, скалистые обрывы Анд, индейские пироги где-то около берегов Огненной Земли, нью-йоркские небоскребы, силуэт какого-то старинного храма… И везде — веселое, приветливое лицо человека с замысловатой трубкой в зубах. Может, в последнюю трагическую минуту он держал эту свою необычную трубку, свой талисман…

Встречались в ее доме постоянно. Богуш чувствовал свою необходимость и был искренен, как помощник и советчик Крыловой. Но со временем, когда она постепенно успокоилась и вошла в обыденную колею жизни, сказал себе: «Не лезь в чужие дела. Твое уже отмололось».

А потом позвонила ему домой: «Антон Иванович, приехал из-за границы товарищ моего Олега, очень вас прошу, приходите».

Полноватый, с седыми висками дипломат рассказывал о последней встрече с Олегом Владимировичем. Крылов должен был лететь на международный конгресс в Манагуа или Сан-Доминго, готовился выступить с протестом против зверств чилийской хунты. Перед этим ему несколько раз звонили в гостиницу, угрожали, подбрасывали анонимки под дверь.

«Боинг-747» — надежная машина, в нем летели какие-то американские туристы, оркестровая группа из Европы, несколько француженок-монахинь. Открытие конгресса намечалось на понедельник, а в воскресенье вечером с борта самолета была получена последняя радиограмма: «В хвостовом отсеке начался пожар…»

Потом, за чаем, гость рассказывал о том, как нелегко живется там простым людям, каждый день какой-нибудь неприятный сюрприз, постоянные провокации. Западное полушарие вообще захлестнула волна насилия. Убийства, похищения людей, ограбления стали обычным явлением. Порой доходит до смешного. Одну известную парижскую труппу обокрали во время прощального концерта. Пока очаровательные французы раскланивались на сцене перед ревущим от восторга залом, воры полностью обчистили артистические гримуборные. Полицай-президенту столицы пришлось тут же, на сцене, извиняться перед уважаемыми гостями: мол, виноват архитектор, спроектировавший помещение театра очень неудачно: окна расположены столь низко, что, извините, полиция бессильна.

Антон Иванович видел тоскливые глаза Крыловой и думал о том, что в мире смешное всегда уживается с трагическим. Именно в этом самом городе Мария Борисовна, казалось, совсем еще недавно жила со своим мужем, и ей наверняка виделась сейчас сцена великолепного театра, смуглые дамы в партере, полицай-президент с орденскими колодками на груди, растерянные французские актеры… Антон Иванович понимающе кивал ей: такая уж у него была миссия — утешать.

Но видно, он и сам искал утешения, и его душа стремилась найти уютный уголок, чтобы было кому излить свое наболевшее, поделиться с кем-то своими горестями. Жена умерла давно, с сыном и невесткой — геологами — виделся крайне редко. А внучка Антонина все больше отдалялась от семейного гнезда: свои дела, газета, командировки, друзья…

От одиночества, служебной суеты и усталости он становился раздражительным и искал успокоения в доме Марии Борисовны. Знал, что не имеет права на ее откровенность. Фотографии мужественного, красивого мужчины с трубкой в зубах отбирали у него это право. Он избегал смотреть на них, однако его не оставляло ощущение того, что он совершает нечто противное своим убеждениям, ну, словно бы вкрался в доверие, и это в таком доме, перед такими фотографиями.

Прошло время, и душевная рана Марии Борисовны слегка затянулась. Ее избрали парторгом института, следом навалились дела, заботы. Институт выходил на новый рубеж. Однажды Богуш поделился с Крыловой своими раздумьями о будущем. Это была идея пересадок органов при любых уровнях несовместимости. Нужна была качественно новая, эффективная сыворотка. Карнаухов в своей лаборатории уже ломал над ней голову, и дело, судя по всему, довольно быстро продвигалось вперед. Новые идеи стали обрастать плотью, уже начали поговаривать о гетеротрансплантации — пересадке органов животных, уже появились интервью в газетах — институт Рубанчука на пороге мирового открытия! Богуш был близок к осуществлению своей мечты.

Все это он выкладывал перед Марией Борисовной. Обсуждали в деталях, обдумывали, взвешивали.

А потом случилась неприятная история. Пили чай, разговаривали о своих хирургических делах. Богуш неожиданно для себя посмотрел на одну из фотографий и сказал с доброжелательной шутливостью: «Как внимательно он прислушивается к нашему разговору. Вот порадовался бы, если бы узнал, какая мудрая у него жена…» И тут всей кожей почувствовал присутствие Саши. Юноша стоял в дверях, губы у него дрожали, в глазах застыло непонятное озлобление. «Прошу вас в нашем доме о моем отце никогда не говорить в насмешливом тоне, — сказал он. — Прошу вас…» И исчез в коридоре.

Богуш окаменел. Да, он словно забыл, что в каждом доме есть свои святые правила, которые никому не дано нарушать. И совершил роковую ошибку!

Мария Борисовна была растеряна. «Извините… — пробормотала она. — К нам ведь, кроме вас, никто не заходит…» «Я сам виноват, — хмуро ответил Богуш. — Естественная реакция самозащиты. Он имеет на нее полное право…»

От посещений Марии Борисовны пришлось отказаться, отношения между ними стали прохладнее. В институте Рубанчук начал готовиться к своему эксперименту. Продумали план действий, разделили направления исследований: Карнаухову — сыворотка, Богушу — приживление органа, Крыловой — работы по психоневрогенной подготовке, Рубанчуку — общее руководство. Теперь Богуш приходил домой поздно, полный неясных, тревожных предчувствий, с какой-то тоской в душе. С Марией Борисовной он виделся только в клинике, возле операционного стола, в ординаторской и на пятиминутках в кабинете Рубанчука.

И вдруг — ночной звонок. «Иван Антонович, беда с Сашей! Аппендицит, боюсь — гнойный… Сейчас повезут к нам, хочу, чтобы вы оперировали, Антон Иванович… Только вы!»

Через два часа он сделал Саше операцию. Тревога матери была не напрасной: гнойный аппендицит, почти критическая ситуация. Марию Борисовну в операционную не пустили. И только когда все закончилось благополучно, и Сашу, накрытого простыней, повезли на тележке в палату, она встретила Богуша в коридоре, упала ему на грудь и заплакала. Не могла ничего сказать, не находила слов благодарности.

Теперь Саша служит на флоте. Шлет письма. Пишет, что полюбил гитару, собрал вокруг себя таких же, как он, энтузиастов музыки. Каждый раз передает привет Антону Ивановичу. Обещает написать героическую кантату про партизана Богуша. «Вот и помирила нас жизнь, — вздохнул Антон Иванович и печально улыбнулся Крыловой. — Только я хотел бы, чтобы первую свою кантату он посвятил отцу. Может, его корабль будет проходить мимо берегов той страны, где погиб Олег Владимирович…»

Фрау Валькирию Богуш узнал издали. Она стояла на веранде, освещенная яркой электрической лампочкой. К этой встрече он не был готов, как-то не предусмотрел такого поворота. Ему нужен был доктор Рейч для откровенного разговора, именно Рейч, а никак не она. Однако не возвращаться же… Между тем, видимо, узнав в свою очередь его, она пошла навстречу — высокая, в длинном темно-зеленом халате. На лице ни тени приветливости, один вызов.

И руку подала по-королевски, гордо, не сходя со ступенек веранды. Он невольно прибег к дипломатической вежливости: прикоснулся губами к длинным, холодным пальцам.

— Добрый вечер, фрау Валькирия, — поздоровался на хорошем немецком языке.

— Добрый, — кивнула она и указала на плетеное кресло. — Доктор Рейч уже отдыхает. Садитесь, господин Богуш.

Пришлось подчиниться. Под яркой лампочкой он чувствовал себя неуютно.

— Мне хотелось бы поговорить с Гербертом.

— Я предпочитаю его не беспокоить, когда он отдыхает, господин Богуш, — властно оборвала Валькирия и, словно через силу, слегка улыбнулась. — А разве вам не интересно побеседовать со мной? — Она выдержала паузу. — Что будем пить?

— Пью только чай, — натянуто улыбнулся Антон Иванович.

Валькирия величественно удалилась в дом и через мгновение появилась, держа поднос с откупоренной бутылкой коньяка, двумя рюмками и плиткой шоколада. Поставила поднос на стол, налила коньяк в рюмки, одну подвинула Богушу, другую взяла сама. Богуш наблюдал за ее движениями… Да, не дал маху господин Рейч, выбрав себе такую подругу жизни, уж эта своего не упустит, сумеет повернуть паруса его корабля в нужном ей направлении. Элегантная, каждое движение рассчитано, каждое слово продумано… Красивые, холеные руки, заученная улыбка.

— Прозит, господин Богуш.

Богуш слегка поднял рюмку и поставил ее на стол. С иронической улыбкой развел руками: нельзя, врачи запрещают. Без паузы, чтобы не дать ей времени на обдумывание ответа, спросил напрямик:

— Скажите, фрау Валькирия, почему Герберт избегает встречи со мной?

Тонкие брови Валькирии взлетели вверх.

— Что вы, доктор!.. Зачем бы он приезжал сюда?.. — в голосе Валькирии явно обозначилась обида. — Все эти годы мы внимательно следили за вашими успехами. Герберт часто рассказывал о вас… Вы ведь познакомились в такое тяжелое время… — Она манерно закатила глаза. — Я многое знаю о вас, господин Богуш, и мне жаль, что после войны между нами так и не установился контакт. Понимаю… недоверие, политические барьеры.

— А я ведь разыскивал Герберта, — искренне сказал Антон Иванович. — Я посылал письма в Союзную комендатуру в Берлин. Но на все мои запросы отвечали, что господина Рейча в Западной зоне нет.

— Это правда, — подтвердила Валькирия. — После войны моя родина была растерзана. Повсюду убийства, грабежи, насилие. Мы, немцы, спасались, как могли. — Она допила коньяк, и в ее глазах засветились недобрые огоньки. — Я была тогда маленькой девочкой, но помню тот ужас… У нас в Дортмунде была расквартирована американская дивизия, негры, огромные, грубые, пьяные, нахальные. Один из них чуть не изнасиловал меня… — Она помолчала и вдруг улыбнулась. — Правда, потом около нашего аэродрома разместился британский парашютный полк. Эти вели себя иначе. Молодые белокурые ребята, такие подтянутые, элегантные…

Богуш понял, что воспоминания шли из глубины ее души, в них не было фальши. Интересная особенность у памяти — человек сваливает в эту кладовую всю свою жизнь, словно она — захламленный чердак, где валяются вперемежку чемоданы, старые шляпы, поломанные игрушки, пружины от матраца, детские велосипеды, ржавые ведра. И вдруг среди груды старья блеснет что-то яркое, какая-нибудь семейная реликвия, вроде маминого веера из сандалового дерева или отцовского охотничьего ножа… Вот и у этой немки сверкнуло: славные английские ребята-парашютисты! Давно они стали мужчинами, рубят уголь в шахтах, сидят в оффисах, строят, пишут, кричат, жизнь крутится, мир безумствует, тонет в новой международной распре, а ей, фрау Валькирии, до сих пор вспоминаются молодые, красивые «томми» в беретах, патрулирующие улицы ее родного Дортмунда, никого не обижая, не оставляя после себя никакой дурной славы.

— Нет, вы не знаете, господин Богуш, что мы пережили! — нервно вздрагивая, словно в забытьи, продолжала Валькирия. — Особенно налеты американской авиации. Каждую ночь гибли тысячи людей, целые кварталы превращались в руины. Вы говорите, что воевали за справедливость, но принесли Германии опустошение и смерть.

— Мадам, вы забыли, что принесли солдаты фюрера в нашу страну, — помрачнел Богуш. — Ну, а что касается немецкой земли, то мы, советские люди, после объявления капитуляции прокладывали в Берлине трамвайные рельсы и выкачивали воду из метрополитена, затопленного по приказу Гитлера. Я был там, знаю…

— Но я видела только американских негров и английских парашютистов, — упрямо вскинулась Валькирия. — Герберту пришлось скрываться от их произвола в Швейцарии. Только там он смог получить работу. В клинике доктора Ленца.

— Существует элементарный закон справедливости, мадам.

— Вы хотите сказать: закон победителей, насилующих побежденных? Закон, обездоливший целую нацию, когда семьи теряли кормильцев, матери — детей, братья — сестер, а жены — мужей? Вы повторили Версаль, но в худшем его виде. Версальский диктат привел к власти Гитлера, породил ненависть. Однако вам это не стало предостережением…

Фрау Валькирия сейчас была воплощением гордого презрения, воплощением боли невинной жертвы. Трудно было бы представить образец более полной ослепленности и необъективности. Там, на Западе, много таких, уверенных, что их уничтожали, насиловали, терзали, для которых минувшая война представляется сплошным варварством большевиков и англосаксов, разрушивших тихую, мирную жизнь добропорядочной немецкой нации.

Вести дальше дискуссию с этой «патриоткой» было пустым делом. Биться лбом об стену — зачем? Может, она действительно не знает правды? Не видела печей Дахау и Освенцима, рвов, заваленных трупами, сожженных кварталов Минска, умирающих от голода детей Ленинграда. Может, она не знает, что в Киеве, после его освобождения советскими войсками, осталось всего сорок тысяч жителей? Что город был превращен в руины? Что был проклятый Бабий Яр с его трупным смрадом… Наверное, не знает. Обман был огромный. Вселенский обман. Впрочем, что же здесь удивительного? Поверила шпрингеровской демагогии. И продолжает верить. Но эта вера порождает новую ненависть. А теперь эта ненависть в самом откровенном своем виде сидит перед Богушем.

Он решительно оперся ладонями о подлокотники кресла, собираясь подняться, но Валькирия неожиданно сменила тон.

— Вы меня извините, господин доктор, — сказала она мягко. — Я поняла, что лучше не вспоминать о прошлом. Ведь оно нас никогда не помирит.

— Не знаю, не знаю… Во всяком случае, оно многих кое-чему научило, — буркнул Богуш.

— Пусть учатся молодые. Нам хватит своих знаний…

Нет, ей положительно требовалось оставить последнее слово за собой… Богуш недовольно поморщился, и эта его гримаса не осталась незамеченной ею.

— Вы сказали, что после войны Герберт работал в клинике Ленца? — спросил Богуш после паузы.

— Да, у него была частная практика, — с готовностью ответила она.

— Ленц, помнится, занимался проблемами пересадок? И на тогдашнем уровне достиг…

— О, доктор Ленц был блестящим теоретиком! — с восхищением перебила Валькирия. — Он жил одной наукой. Ему ведь было далеко за семьдесят, когда он открыл первые иммуносупрессивные препараты… — Она вздохнула. — Швейцария не знала военных разрушений, там не было никаких политических влияний, и он работал исключительно ради чистой науки.

— Чистой? — иронически усмехнулся Антон Иванович.

— Да, абсолютно чистой! Вот образец истинного мыслителя! — не приняла иронии Валькирия. — Он никогда не признавал никаких политических систем и государственных догматов. Герберт всегда восхищался им, говорил, что если бы врачи, ученые брали пример с Ленца, мир избавился бы от самых тяжелых пороков. Мы с Гербертом считаем, что наука не должна служить низменно-утилитарным целям. — Валькирия грустно развела руками. — Но для этого, наверное, нужно жить в Швейцарии.

Сказано это было настолько откровенно, с таким глубоким убеждением, что можно было подумать, будто фрау Валькирия действительно верит в чистую науку. «Много их что-то нынче в мире, этих мудрецов с их абстрактно-теоретическими системами… Снова мода пошла на этакую аполитичность. Но какова цена всем этим искателям философского камня? — думал Богуш. — И о какой «чистой» науке может идти речь в наше время, о каких политических абстракциях?..»

В конце мая сорок пятого Богуш был послан с группой советских военных врачей в Саарбрюкен, чтобы помочь бывшим пленникам фашизма вернуться на родину. Там, в гитлеровском лагере смерти, узники создали что-то вроде коммуны. У них была своя администрация, отряд охраны, продовольственная служба, они ходили на работу, поддерживали контакты с западными оккупационными властями. И вот однажды они устроили суд над бывшим лагерным врачом. Его поймали и привели на аппельплац. В полосатых хламидах, в черных шапочках, в истоптанных, с деревянными подошвами ботинках, они собрались на плацу, молчаливые, грозные, ничего не прощающие. Немца поставили перед толпой, около столба, который должен был служить виселицей, и начался суд. Скольких он умертвил в ледяной ванне, скольким дал смертельную дозу яда, из скольких выкачал кровь, скольких задушил в бетонном каземате во имя «чистого эксперимента»! Список его преступлений был чудовищным. Наверное, ни один суд в мире тогда еще не имел дела с подобным преступником. И тут вмешался американский военный юрист. Американцы тоже присутствовали, специально приехали на своих джипах, следили за порядком, за соблюдением юридических норм, и, когда наступил решающий момент, американец, полный майор в очках, сказал громко и безапелляционно: «Немецкий врач, по мнению американских властей, работал во имя науки и выполнял приказы своих командиров. Американские власти считают, что лагерный суд не компетентен выносить вердикт по этому делу. Врача заберут для дальнейшего следствия под юрисдикцию американской оккупационной власти».

Где он сейчас, этот выродок с дипломом врача, работавший во имя «чистой» науки? Наверное, нашел себе надежных покровителей, удрал куда-нибудь за океан, скрывается в одной из латиноамериканских стран. Или же открыто перешел на службу «нечистой» науки? Есть ведь и такие. И в большой моде.

— Я знаю, что ваш муж всегда был чересчур доверчивым, — сказал Антон Иванович. — Я вспоминаю нашу с ним работу в госпитале. Он и тогда пытался стоять в стороне от борьбы, но его симпатии, как мне кажется, были на стороне правды.

— Да, он у меня был и остался идеалистом, — хмуро согласилась фрау Валькирия. — И это ему дорого стоило.

— Но, судя по вашим словам, ради философии Ленца стоит идти на некоторые жертвы. И тогда мир избавится от своих страшных пороков… — снова не удержался от иронии Богуш.

— Не уверена, что его жертвы принесут облегчение человечеству. — Валькирия подчеркнула слово «его». — Пока они только вредят Герберту.

— Мадам, мученики никогда не стремились к выгоде, они страдали во имя идеи.

— А если эти идеи не оправдывают себя? — вспыхнула Валькирия.

— Ну-у, неужели для такого бескорыстного человека, как Герберт, никчемные земные блага чего-то стоят? — постарался свести все к шутке Богуш.

— Стоят!.. Если не для него самого, то, во всяком случае, для его клиники.

— Понимаю, — вздохнул Богуш. — У вас особые условия финансирования работ. Все-таки Герберту удалось достичь многого. Я очень рад за него, искренне говорю вам, мадам. Наконец-то мы сможем обменяться с ним опытом.

Валькирия досадливо отмахнулась. Никакого опыта нет. Нечем обмениваться. В последнее время одни неудачи. Было два интересных теста, и те впустую… Она плеснула себе коньяку в рюмку, но пить не стала. Только посмотрела сквозь нее на яркий свет лампы…

Вообще, иммунологический барьер — проблема столетий. Ей это ясно. К тому же возникают и некоторые этические аспекты, как, скажем, недопустимость смешения крови разнорасовых особей, преодоление предрассудков, клановая ограниченность. В мире происходит угрожающий демографический взрыв главным образом за счет увеличения народонаселения в отсталых странах, дикарских племен, поглощающих своей массовостью чистую кровь белой расы. И если не стоять на страже ее неприкасаемости, то человечество — прости господи! — придет к полному упадку…

Богуша раздражала эта ее откровенная проповедь расизма, не имеющая ничего общего ни с наукой, которой занимались и Рейч, и Богуш, ни с темой сегодняшнего разговора. Не затем он пришел сюда, чтобы слушать эту чушь. Но, видимо, у Валькирии была какая-то своя цель. Возможно, всячески помешать его встрече с Гербертом. И поэтому она теперь старательно уводила разговор в сторону.

Валькирия вдруг замолчала и, словно демонстрируя свою усталость, поставила на стол локти, оперлась лбом на руки и сжала виски.

— Такой утомительный день, господи!..

Богуш понял, что ему дан предельно ясный намек. Да, да, он сейчас уйдет… Но как трудно оторваться от кресла, уйти, не задав доктору Рейчу главного своего вопроса. Почему Герберт сказал ему тогда в Малютине: «Простите меня за все!»? Почему? Какая тайна осталась там, в прошлом? И он сказал напрямик:

— Фрау Валькирия, я не могу уйти отсюда, не поговорив с Гербертом.

— Я никогда не будила его в такое время, господин Богуш, — отрезала она. — Полагаю, что у вас еще найдется время для разговора.

— Сомневаюсь.

— Ну, в конце концов, все зависит от того, сколько дней мы здесь еще пробудем.

— Не понимаю, — продолжал свою мысль Богуш. — Герберт до сих пор не захотел встретиться со мной. Объясните мне, в чем дело?

Валькирия поднялась.

— Время позднее, господин Богуш.

— Но я прошу вас…

Она внимательно посмотрела на него сверху вниз, словно что-то мысленно прикидывала.

— Ну, что же… Тогда буду откровенна до конца, господин Богуш. — Она решительно села в кресло. — Иногда, господин Богуш, старые знакомства бывают не очень приятными.

— Это вы о Герберте?

— Да! О нем.

— Он, что же, боится меня? — удивился Богуш.

— Нет, Герберт вас не боится, — на имени «Герберт» Валькирия сделала заметное ударение.

— Но вы же сами сказали, что ему неприятно вспоминать наше прошлое.

— Он вас не боится, доктор, — повысила голос фрау Валькирия, и ее глаза налились холодом. — Это я вас боюсь!

— Чем же я вас так испугал, фрау? — усмехнулся Богуш.

— Операцией, — коротко ответила она и сделала паузу. — Вернее, идеей вашей совместной операции… Да, господин Богуш, я не хочу, чтобы мой муж стал к операционному столу рядом с вами.

— Не понимаю, фрау Валькирия, — протянул Богуш, настораживаясь.

— Сорок лет назад вы запятнали себя сотрудничеством… Я не вмешиваюсь в ваши советские законы, но вас должны были судить за сотрудничество с гестапо…

От возмущения у него перехватило дыхание. Ожидал всего, но услышать такое!.. О каком сотрудничестве она говорит?!

— Я прекрасно знаю, что я говорю, господин Богуш, — с неприкрытой угрозой произнесла Валькирия.

У нее имеются, продолжала она, такие материалы, о которых он, господин Богуш, и не догадывается, даже представления не имеет. И если господин Богуш будет и дальше настаивать на своей бессмысленной, дерзкой, идиотской затее, она передаст свои материалы куда следует…

На Богуша словно нашло мгновенное затмение. Вдруг разлился мрак на этой ярко освещенной электрическим светом веранде. Среди немого, заснувшего парка… Нет, это что-то невероятное! Чушь какая-то…

— Мадам, — сказал он громче, чем следовало бы в ночной тишине, — я никогда не скрывал своего прошлого. Да, я работал во время войны в немецком госпитале. И об этом у нас известно. Ваш муж узнал меня, как своего коллегу еще по Берлину, и привел к себе в госпиталь. Это было под Малютином. Осенью сорок второго… Я был в кровавых лохмотьях, вот эти руки были у меня тогда, — показал он свои широкие, тяжелые ладони, — черные, в крови… Вокруг горы людей, расстрелянных вашими солдатами, мадам, пылающая церковь, и только ваш муж, ваш будущий муж спас меня. — Голос у Богуша сорвался, грудь сдавило, стало тяжело дышать, тяжело говорить. — Он привел меня в свой лазарет, в военный немецкий лазарет. И я начал оперировать немцев. Да, оперировать своих палачей, своих мучителей! — Он неожиданно сник, откинулся на спинку кресла. — Я их оперировал, мадам Валькирия, потому что так было нужно!

Но она презрительно отмахнулась.

— О нет, господин доктор! Я совсем о другом, — сказала она почти бесцветным и от того еще более страшным голосом. — Я могу напомнить вам о вашем сотрудничестве с гестапо. Вы были коллаборационистом и предателем.

— Вы сошли с ума!.. — возмутился Богуш.

— Нет, я абсолютно здорова. Но от фактов не уйдешь. Никуда не уйдешь от фактов, господин доктор. — Она поднялась. — Вспомните ваш арест и странное освобождение. Вспомните хирургическую операцию первого августа сорок третьего года в Малютине, которую вы сделали по приказу гестапо.

Он тоже поднялся. Скорее от неожиданности услышанного, от того, что именно ею сказаны эти слова.

— Какую… операцию? — сказал одними губами.

— Забыли, господин доктор? — с язвительным сочувствием воскликнула Валькирия. — А ведь есть вещи, о которых не следует забывать никогда!

И не попрощавшись, даже не кивнув, она ушла в коттедж.