Еще задолго до вызова к директору Костыре Заремба почувствовал надвигающуюся неприятность. Не было, вроде, никаких особых признаков, обычный рабочий день, заполненный беготней, спорами, телефонными звонками. Но нервозность словно висела в воздухе. И рабочие почему-то нервничали, и Кушнир ходил раздраженный, злой. Особенно рассердил Зарембу один из кураторов — нудный, сухой человек с черными глазницами, в мятом темно-коричневом костюме. Потребовал, чтобы всю револьверную линию загрузили переходными втулками.

— Не сделаете втулок — прогрессивки лишитесь, — заявил он.

— Погуляли бы вы со своими угрозами, — отрезал Заремба. — Что и чем загружать — мое дело. Прошу мне не приказывать.

— Но в сборочном остановилась сборка смесителей…

— Раньше надо было думать. У нас своих забот хватает.

Забот было более чем достаточно, и не только забот. Появились первые признаки приближающейся бури. В цехе шли споры: подписывать или не подписывать письмо в партком с просьбой ускорить перестройку цеха на программные станки. Большинство высказывалось против. Все те же аргументы Трошина: дескать, пусть дураки подставляют холку, нечего заниматься экспериментами на собственном горбу.

Но больше всех Зарембу удивил Пшеничный. Явился прямо к нему в кабинетик — комнатушку с двумя столиками и несгораемым шкафом, — сел перед ним на стул и вынул из кармана листок.

— Вот, я первый поставил подпись, — заявил с упрямым задором. — Хоть меня гонят в шею из бригады, а я считаю, что программные ставить нужно. И прошу первый станок мне.

— Первый станок получит комсомольская бригада Яниса, — строгим тоном отрезал Заремба.

— И чего вы взъелись на меня, Максим Петрович? Если за те втулки, так я их сам наточил сверх нормы. Ерундистика какая-то!

Заремба знал, что вовсе не ерундистика, не «свои» брал Пшеничный втулки. Недаром же Кушнир так защищает этих «несунов», целую идейную базу подводит. Но сейчас-то что привело Пшеничного именно к нему, Зарембе? Шел бы к своему покровителю Кушниру и долдонил ему. Ишь ты, первым решил встать к программному станку… Странно. Может, хочет следы замести? А может, и вправду горит душа у парня?..

— Ну, так что ты хочешь от меня, Пшеничный? — спросил его Заремба тоном, каким выставляют человека за дверь.

— А то и хочу. Три станка беру на себя.

— Думаю, что не получишь.

— Ну, как знаете… Только я бы вам не советовал…

— Чего не советовал? Выражайся короче, у меня работа.

— Вот и выражаюсь… — запнулся на мгновение Пшеничный. — Мне, конечно, нет дела до ваших отношений с Трошиным и этой его новой бабой, но хочу вас предупредить, что сволочи они порядочные. И могут напакостить. Меня тоже хотели подключить в свидетели. Но я отказался.

В слове «свидетели» прорвалось нечто угрожающее. Значит, Трошин и Галина собирали против него факты. Искали сообщников. Спросить у Пшеничного, какие свидетели, — значило бы унизиться до признания своей вины…

Заремба поднялся, сложив свои бумаги. Пшеничный все еще ждал чего-то.

— Так первый станочек не дадите?

— Обращайся к Янису, я же сказал.

— Ну и народ… — скривился, будто от кислого, Пшеничный. — А я думал, с вами можно по-человечески.

Он вышел в коридор, и слышно было, как его громкие шаги загудели по железным ступенькам.

Приход Пшеничного предвещал недоброе. Что это, очередной ультиматум или шаги к примирению, к согласию? Кто его знает? Кушнир ведь тоже предупреждал несколько раз. И даже, между прочим, заметил, что случаются такие ситуации, когда и милиция бессильна. Встретят, мол, снова где-нибудь на шоссе…

Ну что не, могут и встретить… Когда лежали в кустарнике вместе с Мигелем Орнандо, опасность была пострашнее. И страх был ощутимее. Могли выстрелить с любой стороны. Тогда выдержал. А сейчас?.. Говорят, нет у нас антагонистических конфликтов. Еще какие!.. Жаль, что на собраниях мы все сглаживаем, всех делаем добренькими, берем на поруки, ублажаем. Пятна, пятнышки, пережитки…

Хорошо, что подошел обеденный перерыв. Заремба выбрался из цеха, сел на скамейку под молоденьким тополем. Не хотелось думать о Пшеничном, о Кушнире. И без них хватало забот. И самая тяжелая — предстоящая операция. Хотел удружить директору Рубанчуку, а вышло еще хуже. Братец Кушнира вовсе прекратил строительство клинического корпуса. Вот ведь как вопрос поставлен: или ты прекратишь раскручивать свои контролерские дела, или мы тебя придавим по всем линиям. Просто болото какое-то. И на работе, и дома… Порфирий Саввич осунулся, посерел, ходил надутый, раздражался из-за всякой мелочи. Связался с делягами. Как они те кирпичи оформляли, через какую контору, базу, через какие каналы — один черт знает. Если дело дойдет до прокурора, дом, конечно, конфискуют. Катастрофа! Погорят оба Кушнира, погорит и Курашкевич. Тут уж не до Кавказа, не до ласкового солнца…

Но почему все-таки Николай пришел с предупреждением? Что он за парень? Зарембе вспомнились его глаза. В них таилась надежда, какая-то скрытая боль. Наверно, не следовало с ним так резко… Хочет встать за программный станок — пусть пробует, пусть учится. И не потому, что может напакостить, снова подослать своих дружков на шоссе. Ведь просил-то парень о важном деле. И подпись свою ставил под серьезным документом.

Кольнуло в груди… Те, что хотели сбить его на шоссе, тоже, вероятно, подписывали всякие документы. Попробуй теперь разобраться. Днем — с улыбкой, ночью — с фарами… А мы всех прощаем, всех к груди стараемся прижать.

Заремба сидел на скамейке и глядел себе под ноги. Постукивал носком ботинка по земле. Такая вот, значит, получается каша. Ни войны, ни стрельбы, ни «классовых врагов», а вот какая-нибудь гнида пырнет тебя финкой и — будь здоров, Максим Петрович. И пусть вместо тебя хлопочет в цехе товарищ Кушнир — добрый, сообразительный, со всеми ласковый, ко всем расположенный. Скажите, могли бы подумать те, чьи фотографии висят на стенде у проходной, те, кто не вернулись с великой войны, — могли бы они хоть на минуту представить себе, что через сорок лет после Победы всякая сволочь еще будет шнырять по их родному заводу и наглости жулья не будет границ? Нет, ни за что не поверили бы…

За спиной у Зарембы послышались торопливые шаги. Он обернулся и увидел Тамару. На ее утомленном, с тонкими линиями бровей лице было виноватое выражение.

— Извините, Максим Петрович, что потревожила вас, — сказала она с одышкой, глядя себе под ноги.

— Вас долго не было на линии. Что случилось? — спросил он и смутился: его вопрос прозвучал придирчиво-строго.

Она кивнула. Да, ее не было полчаса. Срочно вызвали к телефону, и она вышла… Куда?.. Ей не хотелось бы рассказывать, неудобно, но просто вынуждена… Приходила Валентина Порфирьевна, позвонила с проходной, и они встретились. Долго разговаривали. Так было тяжело, так неловко…

— Валентина Порфирьевна? — удивленно переспросил Заремба.

Тамара опять быстро кивнула. Зарембе даже показалось, что она плачет. Почему? Ну, в конце концов, встретились, поговорили… Потянулся рукой к ее плечу, чтобы успокоить, но не решился…

— Чего же она от вас хотела? — спросил после паузы.

— Пришла просить меня…

— О чем? — вырвалось у него, хотя он и так все понял.

— Чтобы я не ходила в клинику… К Свете…

Конечно. Ревнует. Наверняка еще и нагрубила Тамаре. Она способна на это. Актриса…

Оказалось, однако, что разговор их был спокойным. Валентина рассказала Тамаре, что в последнее время Свете стало значительно хуже, температура подскочила до угрожающего уровня. И поэтому она, кажется, уже готова согласиться на операцию по новому методу.

— Только очень просила, чтобы я там не появлялась.

— Скажи, Тамара, почему ты… Ну, почему ты так решила? — спросил он ее осторожно.

— Как?

— Ну, ходила в клинику…

Тамара упрямо помотала головой. Решила и все. А что, не имела права?.. Разве все делается только по праву?.. А если по велению сердца, если нельзя по-другому? Ведь девочка может погибнуть, а у нее, у Тамары, хорошая кровь. Она уже не раз сдавала… И еще может… Может и больше…

Он слушал ее и чувствовал незнакомую ему нежность. И еще неловкость от того, что вот так, напрямик, спросил ее. Она опустила голову. Зачем же было спрашивать, если ему и так все ясно. Конечно, он обо всем догадывается, и неудобно ему от того, что сидит сейчас перед ней такой беспомощный, такой скованный, чужой, а там, в цеху, только и делает, что следит за планами, за аварийками, наставляет, учит, помогает.

Когда мастер Скарга привел его на завод, кое-кто посмеивался: «Петеушник желторотый. В институт не пролез — теперь выслуживается перед дедом». А вот ведь вырос до заместителя начальника цеха, и люди его уважают, и дело само к рукам ластится. Да и с цеховой братией не соскучишься, за редким исключением, народ надежный, искренний, ценят тебя не за диплом, не за должность, а за трудолюбие, за верность слову.

— Не хотела вам говорить, Максим Петрович… — нарушила молчание Тамара и запнулась.

Он насторожился, заметив ее быстрый, тревожный взгляд.

— Я слушаю, Тамара, — подбодрил Заремба.

— Я сегодня про вас слышала от… ну, в общем, неважно… одна, из другого цеха, не наша…

— А что обо мне можно рассказывать?

— Вы — отец Светы… говорят разное…

Он и сам на днях слышал, как один парень с фрезерной линии вроде бы в шутку бросил: «Прославиться хочешь? Говорят, мировой эксперимент будут ставить на твоей дочери?» Но сказал-то с явной издевкой. Вот и Тамара о том же. Черт-те что! Треплют языками глупости о его, Зарембиной, бездушности, о его непорядочном отношении к родной дочке. Кто-то умышленно распускает эти слухи, чтобы опорочить, унизить его, бросить на него черную тень. И орден он свой получил неправильно, и честь родного цеха ему безразлична…

Впрочем, ясно, откуда эти речи. Это все Кушнира работа. Словно предупреждает: не выступай против коллектива, то есть против меня, начальника. Сам-то ты не такой, мол, святой да божий… Ну что ж, на днях на парткоме будет отчитываться группа народного контроля. И ему, Максиму Зарембе, придется все выложить начистоту.

— А ты тоже считаешь меня бездушным и жестоким? — тихо спросил Заремба.

— Что вы, Максим Петрович! — испугалась Тамара. — Завидуют, что орден вам дали, что в газетах о вас пишут, в докладах упоминают… А кто завидует? Пьяница, бездельник, лодырь, те, которых Кушнир за бутылку водки покупает. Они и отца родного продадут. — Тамара вдруг повернулась к Зарембе, взяла его за локоть, и это движение было таким порывистым, преданным, что у него перехватило дыхание. — Вы не обращайте внимания, Максим Петрович… Когда у человека душа добрая, все равно люди это оценят.

— Доброму на свете нелегко, — грустно сказал Заремба.

— Неправда. Вон начальник двадцатого… к нему же все, как к отцу родному, идут. И он, хотя у него работы невпроворот, о каждом человеке помнит и заботится. Недавно у них одна девушка забеременела, бросил ее парень, с которым она встречалась, не захотел жениться. Все косятся на нее, разговоры, сплетни. А начальник двадцатого поехал к тому парню, разыскал его в общежитии, заперся с ним в комнате и, как с родным сыном, до утра проговорил. Сейчас ребята поженились, живут прекрасно, родилась у них девочка. — Тамара задумчиво вздохнула. — Что с того, что мы планы выполняем да перевыполняем, а доброты у нас не хватает. Дефицит доброты, — она смущенно посмотрела на Зарембу. — Если бы были планы и по доброте… Только нет их, не создали еще…

Обеденный перерыв кончался, и Тамара поднялась со скамьи. В соседнем цехе громыхали тяжелые молоты, мимо промчался по узеньким рельсам заводской паровозик, веселый, юркий, на красных колесах, потянул за собой на платформе огромные чугунные болванки. Сколько человеческого труда во всем этом, сколько напряжения: все двигалось, приобретало новые формы, чтобы потом стать механизмами, вещами, а в конечном счете — добром. Как не хватает этой доброты нам… Правду говорит Тамара: нет планов по доброте.

Они шли по аллее к цеху, и на сердце у Зарембы было смутно. Самого главного не смог сказать Тамаре. Не нашел слов, чтобы поблагодарить ее, сказать, что такая жертва… ну, в общем, все обойдется без крови, без ее почки… А ведь она же решилась, не побоялась, пошла на это ради Светы…

Из-за поворота появились Кушнир и пожилой инженер из ЦКБ. Шли навстречу, разговаривали, были заняты своими производственными проблемами. Увидев Зарембу, Кушнир резко остановился, на мгновение замолк, оглядел его, Тамару, и в сощуренных глазах его мелькнуло злорадство. Он уже прошел мимо, но вдруг повернулся и окликнул Зарембу:

— Там из парткома звонили. От Сиволапа. Зайдите после смены. — И кинулся догонять своего спутника.

После четырех Заремба пошел в партком. У секретаря в кабинете находился незнакомый солидный товарищ, с которым Сиволап, видно, уже давно вел беседу. Увидев Зарембу, хмуро кивнул на него:

— Вот пусть он вам и скажет, возможно это или не возможно. Садись, Максим Петрович, помоги товарищу из министерства.

Гость, как стало ясно Зарембе, хотел докопаться до истины: почему в некоторых цехах трудно внедряется новая техника? Почему пошли жалобы, анонимки, увеличилась текучесть? Заремба, не вникая в подробности, вспомнил старого мастера Трошина. Назвал его анахронизмом, который мешает двигаться вперед. И таких трошиных немало, в каждом цехе сидят, ждут своего пенсионного часа. Тут надо делать ставку на молодых…

— А не рановато отсекать стариков от общей жизни? — усомнился товарищ из министерства и при этом многозначительно переглянулся с Сиволапом.

— Я говорю не обо всех, а только о тех, кто не желают идти в ногу со временем. Вот они пусть сойдут с дистанции.

— Да вы, видать, были спортсменом?

— И сейчас занимаюсь спортом.

— Если не секрет, каким именно?

— Бегаю по заводским службам, выбиваю чертежи, заготовки, документацию, — Заремба при этих словах даже рукой провел по лбу, будто вытирая пот. — Такие иногда приходится устраивать марафоны, что куда там олимпийским нашим героям!

Товарищ из министерства сделал в блокноте кое-какие записи, пожал руку Сиволапу, сдержанно попрощался с Зарембой и ушел. У Сиволапа было угрюмое выражение лица.

— Ты сейчас иди к Костыре, — сказал он, листая свои бумаги. — Только, пожалуйста, не горячись. И никаких заявлений не подписывай… Возьми себя в руки.

Вот оно, подумал Заремба. Он знал, что сегодняшний день так просто не кончится. С самого утра что-то гвоздем торчало в мозгу, потом этот приход Пшеничного, его предостережение, потом этот товарищ из министерства, намекавший на жалобы и анонимки…

— Если директор ждет от меня заявление об уходе, напишу немедленно, — вспыхнул Заремба.

— Вы этого не сделаете, — твердо произнес Сиволап и встал из-за стола. — Ваше личное дело касается и парткома.

Значит, было уже «личное дело».

Заремба вышел. Он чувствовал, что все рушится, все летит в тартарары, и, возможно, уже решилось, именно так решилось, как хотелось бы некоторым. Тому же Кушниру. Или Трошину… Ну, хватит! Заявление и — все. Хоть сейчас на стол.

Директор принял его сразу. Секретарша, видимо, была уже предупреждена, открыла широко дверь.

— К вам, Федор Яковлевич.

Костыря показал рукой на кожаное кресло возле приставного столика, подписал какие-то бумаги, сразу же снял трубку и попросил секретаршу к нему не пускать никого. И не соединять.

— Ну что? Будешь писать?..

Заремба с готовностью вынул ручку. Даже не предполагал, что все получится так скоро. Без объяснений. Костыря протянул ему листок бумаги, спросил:

— Ну почему я должен заниматься вашими мерзкими делами? Ты подумал об этом, дорогой товарищ Заремба Максим Петрович? Ты подумал, что ты опозорил весь цех, весь завод, мою седую голову?.. Хорошо, пиши о происшествии в тридцатом цехе. Все как есть пиши, объясняйся!

Рука Зарембы повисла над бумагой. Он вдруг понял: не заявление, а объяснение. Костыря так и сказал: объясняйся!

— Извините, но лично я не участвовал ни в каких происшествиях, — Заремба положил ручку на стол.

— Не строй из себя дурочку! — загрохотал бас Костыри. — Мне все известно! И выкручиваться поздно. Будем думать вместе, как вытаскивать тебя из этой гнусной истории.

— Значит, и вы получили анонимку? — Заремба вспомнил разговор с товарищем из министерства.

— Не анонимку! Люди приходили сюда. Пострадавшие.

И уже спокойнее рассказал, как было. Сегодня перед обедом явилась к нему плановщица из тридцатого цеха Перебийнос, вся в слезах, закатила тут истерику. Пожаловалась, что Заремба в присутствии рабочих грубо оскорбил ее, обозвал последними словами, кричал, что вышвырнет ее с завода, что он всю эту свору разгонит… Обвинение Галины подтвердили несколько рабочих, пришедших следом за ней, и среди них весьма уважаемый на заводе Александр Александрович Трошин. Он тоже кричал тут, в кабинете, возмущался, заявил, что если против Зарембы не будут немедленно приняты меры, то он завтра же напишет письмо в Центральный Комитет.

— Ты понимаешь теперь, во что это может вылиться? — уже спокойнее спросил директор. — Знаю, дама сия весьма неприятна в общении. Но к чему тебе было затевать такую грязную ссору в своем кабинете? Да еще при посторонних?

Заремба медленно встал, скомкал чистый лист бумаги. Лицо его сделалось бледным, даже губы побелели. Похоже было на приступ тошноты или острой сердечной боли.

— Ты успокойся, выпей воды, — проговорил директор, обходя стол и беря Зарембу за локоть. — С бабами нужно очень осторожно. У меня тут не одна такая устраивала сцены, тоже угрожали, на ковер падали, но я сразу в таких случаях вызываю секретаршу: вот, полюбуйтесь!.. Нужна гласность. Только гласность…

— У меня нет секретарши, Федор Яковлевич, — немного успокоившись, сказал Заремба.

— Понимаю… — Директор растерянно потер ладони, снова сел в свое кресло. — Тогда вот что… может, тебе поговорить с теми, кто там был?..

— Да ведь ничего этого не было!

— Как так не было? — удивился директор. Он взял со стола исписанный лист бумаги, протянул Зарембе. — Вот они все подписались. Читай сам.

Заремба увидел знакомые фамилии. Первым был Трошин, затем Сливянский, мелкая душонка, Петька Хвощ, пьяница из пьяниц, еще несколько невразумительных подписей. Ясно, составили те, кто был на побегушках у Трошина, кто лебезил перед ним.

— Тут нет еще одной подписи, — сказал Заремба, возвращая бумажку Костыре. — Трошин с этой своей мадам уговаривали и Николая Пшеничного, но тот отказался свидетельствовать в том, чего не видел.

— Так ты полагаешь, что и остальные тоже ничего не видели?

— Но как же, Федор Яковлевич, можно увидеть то, чего не было?

— А с ней-то у тебя хоть спор какой был?

— Да какой там спор?.. Вечно где-то шляется, никогда нет ее на месте. Вот и сделал замечание. — Заремба наконец обрел спокойствие, ему сделалось даже смешно. — Федор Яковлевич, мне совершенно ясно другое. Приближается день заседания парткома. А я подготовил доклад. Очень резкий и откровенный. Вот и началась травля. Иначе я не могу все это назвать. Травля!

— Бывает, — неопределенно протянул Костыря.

— Я хочу, чтобы вы поняли суть… причину что ли…

— Да что ты мне объясняешь? Все это давно знакомо. В трудовом коллективе живут не одни херувимчики. Люди сложны. — Видимо, он пытался честно разобраться в общей картине, что было так не похоже на директора Костырю, крикливого, властного и неуступчивого. — А ты, молодой человек, решил рубить с плеча. Вот и наступил кому-то на мозоль. Ну что ж, каждый защищает свою мозоль, как может. — Он отложил листок с заявлением и подписями в сторону, прижал его широкой ладонью. — Не думаю, чтобы сия дама обратилась к прокурору или в суд. Все это больше смахивает на семейный скандал. Но, признаюсь по чести, такие вещи репутацию не украшают. — Директор поднялся, как бы давая понять, что разговор окончен. — Иди и хорошенько обо всем этом подумай.

На улице становилось прохладней. Из учреждений начинали выходить служащие. Заремба двинулся пешком к Крещатику. Хотелось верить, что поклеп мизерный, никто в него не поверит. Но ведь Сиволап почему-то нахмурился и о «личном деле» вспомнил не случайно. Значит, уже прицепилось. Недаром же говорят: клевета, как уголь, если и не сожжет, то запачкает.

С какой-то самому себе непонятной тоской смотрел он на идущих по тротуару людей. Эти были чистенькие. Отсидели свое, и домой. Бумажки писали с утра до вечера. И тут его вдруг разобрала злость. Хоть один из них возразил начальству? Поспорил с сослуживцами? Решился отстаивать свое мнение? Бумажка важнее, лишь бы цифра с цифрой сходились, а потом можно и улыбаться. Служба… Всех в столицу тянет к чистенькой службе, к золотым киевским куполам. Ну, в том, что тянет, конечно, греха особого нет. Жить в большом городе лучше, чем в какой-нибудь забытой богом Недригайловке. Но откуда такое количество канцелярской братии? Почему столько здоровых, молодых людей и женщин просиживают свою жизнь за бумагами, строчат отчеты, ковыряются в никому не нужных цифрах? Прямо психоз бумажный! А у них в цеху не хватает рабочих рук. Некому делать каландры, некому делать красивые вещи…

Бульвар Шевченко аккуратно, словно ученическая тетрадка, разлинован дрожащими тенями тополей. Щорс на коне приветствует легендарных таращанцев… От вокзала, с улицы Коминтерна, выплывает троллейбус, медленно ползет вверх, в сторону Крещатика. Прохладой дышит Ботанический сад… Заремба бросил взгляд в сторону вокзала. Тысячи людей уедут сегодня из города, тысячи приедут в него. У каждого свои радости, свои хлопоты, свои надежды. Все на что-то надеются, чего-то ждут. И бегут, торопятся, едут…

На Крещатике, возле главпочтамта, вдруг увидел Карнаухова, ведшего под руку молодую черноволосую девушку. Конечно, неудобно отрывать его от слишком увлеченного разговора — вишь, как соловьем заливается! — но очень хотелось узнать о Свете что-нибудь утешительное.

Однако Карнаухов сам приветливо улыбнулся, махнул рукой, подзывая Зарембу.

— Добрый вечер, — сказал, протягивая руку. — Ну, кажется, наконец-то решились? Вот и ладушки. — Потом, спохватившись, представил свою спутницу: — Бетти Рейч, дочь знаменитого хирурга из ФРГ. Вот бродим с ней по Крещатику и не знаем, как быть. Фройляйн Бетти не может связаться по международному телефону со своим родным Ульмом. А связь ей нужна позарез.

— Что говорят на междугородке? — спросил Заремба, стесняясь отчего-то красивой гостьи.

— Да сказали, что связь с Ульмом предоставляется только между четырьмя и пятью часами утра. Строго по графику. Совершенно идиотская ситуация… Так неловко перед гостями, перед доктором Рейчем…

«Вон оно что! — осенило Зарембу. — Значит, это и есть дочь того самого Рейча, который, вроде бы, собирался участвовать в операции… Как же помочь им?»

— Ну что, я вижу, вы тоже бессильны преодолеть строгость международных правил, — вздохнул Николай Гаврилович и посмотрел на часы. — Да, только шестой час… Долго придется ждать.

— Нет… почему же? — растерялся Заремба. Он еще не знал, что будет делать, так как никогда не имел никаких контактов ни с Бонном, ни с Ульмом. Но что-то его беспокоило, какая-то ускользающая мысль. Ведь он же слышал… от кого слышал? Погодите, дайте вспомнить.

— Э-э, друг! — вспыхнул надеждой Карнаухов. — У вас есть предложение? А ну-ка, напрягите ваши тринадцать миллиардов клеток, и я уверен, что они выдадут нужную информацию. Думайте, думайте!.. Обещаю вам за это три внеплановых лекции на тему: любовь, дружба и НЛО! Помимо уникальной операции, конечно.

Вспомнил! Тамара как-то обмолвилась, что ее подруга, кажется, еще школьная, работает на железнодорожной телефонной станции. Это, конечно, не главпочтамт. Даже не обычный переговорный пункт. Просто трудовой, работящий железнодорожный коммутатор, маленький проводок в гигантском сплетении телефонных линий. Но ведь кто знает, на что способен этот проводок? Тем более, что другого выхода пока все равно нет. Значит, надо ехать к Тамаре. И дальше — по цепочке.

— Слушайте, вы же гений, товарищ Заремба! — воскликнул Карнаухов. — Обещаю вам не три, а четыре внеплановых выступления в рабочих общежитиях.

— Боюсь, что не заслужу ни одного, — пожал плечами Максим. — Ну что ж, попробуем? Начнем?

И они начали.

Упрямо, продуманно, целенаправленно. Может, именно так и должны люди искать пути друг к другу, именно с такой верой в удачу обязаны пробиваться через дебри условностей, преграды формальных параграфов, незнание, неуверенность, догадку…

До Тамары добрались быстро. И оказалось, что вовсе не нужно было оправдываться за свой непрошеный визит.

Увидев Зарембу, Тамара, правда, смутилась. А когда следом вошли Карнаухов и Бетти Рейч, она совсем растерялась. Но ее смущение быстро прошло.

— Заходите, заходите, — приветливо сказала она, на ходу вытирая руки о красный, в оборочках, фартук. На кухне у нее что-то жарилось, вкусный запах стоял в большой комнате. Тамара засуетилась, начала рассаживать гостей. Те с интересом оглядывали ее уютное гнездышко, со скромными ковриками, картинками на стенах, телевизором. Жила тут наедине с книгами, кошкой Марысей, вязанием… Молодая женщина на выданье. Не верьте, что есть молодые женщины не на выданье. Все мечтают выйти замуж, мечтают о том, который должен прийти, чтобы осчастливить их. А главное — оценить великое терпение ожидающих.

Тамара жила по-особенному: она ждала и любила. После развода с мужем эта новая, наполненная ожиданием любовь делала ее непохожей на других молодых незамужних женщин. Во-первых, она не ждала кого-то первого, случайного. Во-вторых, ей было ясно, что ее, в общем-то, бесперспективное ожидание ни к чему не приведет, ни в какую реальность не выльется. И поэтому Тамара не столько ждала, сколько жила тайной мечтой о своем недосягаемом избраннике, и в этой своей мечте утверждалась, к ней привыкала и получала от нее единственно доступное для себя утешение.

Поэтому, увидев на пороге Зарембу, она сначала подумала, что мир рушится, дом падает в бездну, случилось чудо. Или, может, это просто чья-то глупая шутка. Но быстро убедившись в реальности его появления, поторопилась пригласить гостей в дом.

— Как я рада, Максим Петрович, что вы наконец решились меня навестить… И еще такие гости!..

— Тамара, — он почувствовал угрожающую взволнованность хозяйки, — помоги нам.

И тут же коротко рассказал, зачем они пришли к ней.

— У меня друг… там, дома, — просто сказала Бетти. — Понимаете, он очень ждет моего звонка.

Только женщины умеют улавливать в интонации собеседницы такие нотки, когда не нужно лишних просьб, когда без объяснений ясно, что просят неспроста и дело более чем важное.

— Кажется, кто-то из твоих знакомых работает на железнодорожной телефонной станции? — напомнил Заремба.

— Да, — ответила Тамара, — это моя школьная подружка.

— А она не может?

— Я сейчас спрошу ее. Скажите только, какой город и какой номер? — обратилась Тамара к Бетти.

Тамарина подруга, к счастью, в этот день дежурила на своем железнодорожном коммутаторе. Это был далекий, едва слышный голосок в засоренном треском телефонном мире, но он включился в поиск других голосов, присоединились к поиску новые коммутаторы, волнение Тамары передалось ее подруге, а от нее еще кому-то, и так все дальше и дальше, до тех пор, пока волна тревожного ожидания не достигла Москвы, не попала в один из соответствующих каналов и там, приобретя формы почти государственной требовательности, не покатилась по проводам через тысячи километров, через границы, города и села к западногерманскому городку. Ворвавшись в Ульм, она отозвалась зуммером в одной из квартир, там сняли трубку, и приятный мужской голос сказал: «Генерал Гофман у телефона». Тогда Бетти, вдруг смутившись, зачем-то прикрыла ладонью трубку, отвернулась к стене и сказала этому мужскому голосу, что это она, Бетти Рейч, звонит из украинского города Киева, с берегов Днепра, что она нашла здесь очень много хороших, очень симпатичных людей, которые показали ей свой город, привели к себе в дом, дали телефон и помогли связаться с Ульмом. Бетти очень волновалась, радовалась, что мужской голос ответил ей, что частичка ее тепла и радости преодолела столько километров. Поговорив о каких-то своих делах, она положила трубку и в изнеможении упала на тахту.

— Спасибо вам большое, — сказала наконец Тамаре, — я так устала, как будто сама пролетела через все эти тысячи километров.

Тамара приготовила легкий ужин, сварила крепкий вкусный кофе, включила телевизор, и ее квартирка стала еще уютнее. А может быть, она потеплела от доброго товарищеского разговора, от того, что присутствующие здесь люди невольно прониклись сознанием обширности жизни на земле, безграничности человеческих отношений, и каждый из них подумал, что все квартиры мира соединены между собой, поскольку они — частицы единого живого организма, имя которому — человечество.

— Я говорила со своим женихом, — смущенно призналась Бетти, попивая из маленькой фарфоровой чашечки ароматный кофе. Вы, наверное, слышали о нем? Генерал Гофман. Недавно он вышел в отставку.

— Ваш жених… в отставке? — не совсем тактично улыбнулся Карнаухов.

— Его заставили пойти в отставку в сорок лет. За участие в антивоенном движении.

— Передайте ему, что мы с ним полностью солидарны, — сказал Заремба.

— Спасибо. У него много друзей.

Карнаухов шутливо поднял свою чашечку с кофе и предложил сделать по глотку за генералов, которые воюют против войны. За самых мирных генералов в мире.

— Еще раз спасибо, — улыбнулась Бетти. — Только давайте добавим сюда и генералов от науки — доктора Богуша и доктора Рубанчука.

— И доктора Рейча, — закончил Карнаухов.

Очень просто чувствовала себя гостья в Тамариной квартире. Какие тут хорошие, откровенные люди, не скрывают своих симпатий, не стесняются строгих оценок. Наверное, молодая грустная хозяйка влюблена в господина Зарембу, этого задумчивого Светиного отца. Бетти известно, какая драма разыгралась вокруг будущей операции. Отец — за, мать была против… Тамара, в общем, совсем посторонний, казалось бы, им человек, предложила добровольно пересадить девочке свою почку. Почему она пошла на такой шаг? Без всяких вознаграждений, без шумного паблисити… Наверное, здесь что-то другое, чисто интимное, то сокровенное, что объединяет невидимыми нитями сердца далеких друг от друга людей… С первой же минуты Бетти почувствовала Тамарино волнение и подумала о больной девочке, дочери этого молодого симпатичного инженера. Деликатные оба, сдержанные, но от Бетти не укрылось, что между ними давно уже зреют чувства, они и сами, может, не осознают этого или не хотят сознаться себе в этом, но чувства где-то совсем близко, они неизбежны, и от них нельзя ни скрыться, ни уйти. Вот он посмотрел на нее добрым, задумчивым взглядом, вот сокрушенно вздохнул. Вот они вышли вдвоем на балкон, облокотились на перила, засмотрелись на темный разлив Днепра, усыпанный точечками огней.

Карнаухов чувствовал себя не совсем ловко. Бетти понимала его: столько проявил галантности, а она… о своем женихе! Ну, что же, лучше так, без обмана.

— Вам, наверное, скучно со мной? — вежливо спросила Бетти и положила Николаю Гавриловичу на руку свою легкую ладонь.

— Я рад, что вы подарили нам такой хороший вечер, — сказал изысканным тоном дипломата Карнаухов.

— Вы не сердитесь на меня, Николай?

— Ну что вы, Бетти.

Что ей оставалось делать? Как утешить этого милого человека? Наверное, все-таки не следовало говорить ему о женихе, пусть бы тешился иллюзиями. Весь мир живет иллюзиями. Даже в самые тяжелые минуты у человека остаются иллюзии.

Хуже, когда за иллюзиями не хотят видеть серьезных вещей, не хотят обращать внимания на опасные явления. Вот, например, ее отец, мудрый доктор Рейч, до сих пор не желает сбросить с глаз пелену иллюзорного понимания мира. И это не только удивляет Бетти. Это настораживает ее. Поэтому она хотела бы поговорить с господином Карнауховым со всей откровенностью. Да, он должен понять, что все намного сложнее, чем ему кажется. Фрау Валькирия заняла довольно агрессивную позицию, более того — она уже давно готовится к воинственным действиям, еще с Ульма, с того момента, когда отец сказал ей однажды за обедом, что его весьма интересуют работы Рубанчука и Богуша. Отец знает Богуша еще с войны и давно хочет войти с ним в тесный контакт, но до сих пор они даже не смогли встретиться и поговорить. Фрау Валькирия упрямо этому противится. Вчера поздно вечером господин Богуш приходил к ним в профилакторий, она его встретила, и между ними произошел какой-то тяжелый, неприятный разговор. Бетти уже засыпала, и ее разбудили их возбужденные голоса.

— Чего же она хочет? — спросил Карнаухов.

— Не знаю. У меня нет привычки подслушивать чужие разговоры, — грустно ответила Бетти. — Они сидели допоздна. Фрау Валькирия сначала смеялась, затем стала нервничать, потом чем-то угрожала Богушу, запугивала…

— Мы-то все понимаем, что она против совместной операции, — задумчиво сказал Карнаухов. — Неясно только, зачем она прилетела сюда. Какой злой дух погнал ее в дорогу?

— К сожалению, злых духов хватает, — Бетти с минуту помолчала, потом что-то вспомнила. — Злые духи очень динамичные, непоседливые. Они, как тень, всюду преследуют человека.

— И, кажется, имеют вполне элегантный, цивилизованный вид?

— А как же! Есть у нас один крупный финансист, Генрих Либ, человек очень влиятельный и к тому же очень заинтересованный в работах нашего института. — Бетти едко усмехнулась. — Видели бы вы, что это за старый франт и как красиво он умеет говорить о цивилизации, прогрессе, правах человека. Кстати, его недавно избрали председателем комитета по наблюдению за соблюдением «прав человека» в нашем городе. Вот уж истинно защитник демократии! — В голосе ее зазвучали гневные нотки. — Представляю, какими глазами вы сейчас смотрите на меня, — оборвала она течение мыслей Николая Гавриловича. — Приехала из Федеративной Республики дочь порядочных бюргеров и начинает вдруг говорить про гуманизм, против поджигателей войны…

— Ну и что? — широко улыбнулся Карнаухов. — Против поджигателей войны выступает все разумное человечество, и никого это не удивляет. Люди действуют решительно и смело, так как знают, что борются за правое дело. Собственно, за свою жизнь.

— Не скажите, господин Карнаухов. Далеко не все чувствуют себя настолько уверенно в этой жизни, как вам кажется, — вздохнула Бетти…

Максим и Тамара молча стояли на балконе, смотрели на темную днепровскую гладь. От воды тянуло свежим ветерком, слышен был шум моторной лодки. Все получилось так неожиданно. Милая одинокая женщина, глаза, полные дрожащего блеска. Вышла с ним на балкон и молчит. И он тоже. Да и нужно ли о чем-то говорить? Пусть говорят те, в комнате.

Вдруг Тамара взяла Максима за руку, прижалась к нему.

— Я сегодня такое услышала… — Она замерла в каком-то испуганном напряжении. — Даже и не думала, что могу такое…

— Ты о чем, Тамара? — спросил он с преувеличенной вежливостью.

— Валентина Порфирьевна сказала, что я хочу забрать у нее дочь.

— Как это?..

— Ну, когда я отдам Светочке свою кровь или почку.

— Так ничего же не нужно.

— Я знаю. Главное, чтобы девочка была здорова.

— Не бери себе ничего дурного в голову, — строго сказал Заремба. Ему стало неуютно на этом балконе, словно почувствовал под собой бездонную пропасть.

— Она просила, чтобы я больше не ходила в клинику.

— Удивительный материнский эгоизм, — вздохнул Заремба.

— Нет, нет, ваша жена не эгоистка. Вы должны ее понять. Это она, наверное, от большой любви. Она — мать. На все готова ради ребенка.

— Ради ребенка? — переспросил Заремба и почувствовал в душе холодок. Впервые спросил самого себя, вот так, прямо, безжалостно: «Ради ребенка?» И вопрос был для него уже ответом.

— Знаю, я наговорила лишнего, Максим Петрович, — продолжала Тамара. — И вы мне этого никогда не простите.

— Почему же?.. Ты добрая… Если бы все были такими, как ты.

— Вы просто жалеете меня.

— Нет, Тамара, ты красивая, чудесная женщина. И очень мне… дорога.

Она отпрянула от него. Это было сказано просто, даже как-то буднично. Но она уловила в тоне Зарембы неподдельную искренность, таких слов она от него не ожидала, и это ее испугало. Словно признался ей в любви. Может, этому способствовала летняя ночь и загадочные огоньки на Днепре, и далекие гудки пароходов, и тихая музыка, которая лилась из комнаты. Она давно мечтала об этих словах — дни, месяцы, годы и вот… Нет, ей не верилось, что это сказал он. Здесь, в ее квартире, на темном балконе. На узком балконе с цветами в деревянных ящиках. И эти цветы вдруг остро запахли и даже в темноте показались яркими, красивыми, нежными.

Но как же это?.. Ей стало страшно. Нет, нет, ей стало радостно и горько до головокружения. Хотелось, чтобы он больше ничего не говорил. Иначе она поймет, что он перепутал или у него просто такое настроение.

Она тихо заплакала. Он прижал ее к себе, и она спрятала у него на груди свое лицо. Ей было трудно говорить. Но все же она сказала, что их любовь может принести Свете несчастье. И всем остальным. Всем, всем…

— Кому это всем? — безразлично спросил Заремба.

— Людям.

— Каким людям?

Тамара еле слышно ответила, что есть на заводе один человек, который ее любит. Очень. И не дает ей проходу. Вот и вчера прислал ей письмо. Пишет, что покончит с собой, если она не полюбит его. Глупо, конечно…

— И давно он так мучается? — улыбнулся Заремба.

— Да… порядочно. Я ему сказала, что люблю другого, а он не унимается. Ради меня, говорит, готов на все. Ради меня он совершит самое великое дело в своей жизни. Или — самое страшное преступление. — Тамара подняла на Зарембу глаза и выдавила через силу: — Это Пшеничный… Коля.

— А-а! — Заремба усмехнулся. — Герой нашего времени…

— Ты на него сердишься?.. Простите, вы сердитесь?

— А чего на него сердиться?..

— Просто он очень несчастный человек, — уверенно сказала Тамара. — Его погубили дурные люди. Сделали из него такого… И теперь используют, как могут.

— Легче всего свалить вину на других, — отмахнулся Заремба.

На балкон выглянул Карнаухов, сказал, что на кухне что-то происходит. Не чайник ли случайно просится на стол?

— Господи! — всплеснула руками Тамара. — Начисто о нем забыла!..

Ушли от Тамары поздно. Карнаухов повез Бетти в профилакторий, а Заремба переехал через Днепр и вскоре уже подходил к дому Курашкевича.