Никогда в жизни Тоне не приходилось читать анонимных писем, адресованных лично ей. А вот получила. Аккуратный конверт с портретом выдающегося химика, напечатанные на машинке с очень бледной лентой адрес, ее фамилия и имя. Внизу никакой подписи, даже условной закорючки не поставлено для приличия.

Письмо было вежливое и доброжелательное. С грустинкой. Помогите, мол, если в состоянии. Нужно помочь, Антонина Владимировна. Ведь касается многих. И многие могут пострадать. Больше всего, как ни странно, вы. Ибо мы знаем, что вы любите этого человека, он вам дорог, с ним вы связываете свои жизненные планы, свои мечты. А тут, представьте себе, вмешивается другая женщина. И у нее тоже свои планы. И свои мечты.

Анонимный доброжелатель предупреждал Антонину о том, что некая женщина, брошенная своим мужем, а точнее — Валентина Порфирьевна Заремба, артистка столичного театра, умная, красивая, мать больной девочки Светы, пытается вернуть себе утраченную любовь давнего друга Андрея Павловича Рубанчука. Конечно, не будь у нее разлада в семье, все сложилось бы хорошо. Но в том-то и беда, что муж Валентины Порфирьевны, Максим Петрович Заремба, страстно влюбился в рабочую из своего цеха Тамару Кравчук, роман у них серьезный, длится уже не один год, и все идет к тому, что они создадут новую семью. Поэтому Валентина Порфирьевна и стала искать пути сближения с другом юных лет — Рубанчуком. Андрей Павлович, очевидно, почувствовал к ней прежнее влечение и, чтобы доказать свою привязанность к Валентине, пообещал сделать для нее невозможное, или почти невозможное, — спасти ее смертельно больную дочь Светлану. Операцию будут делать вместе с ним западногерманские врачи. Операция сложная, рискованная, и — что особенно неприятно! — в случае ее успешного завершения она принесет славу не Рубанчуку, а западногерманскому врачу — доктору Рейчу.

«Вы теряете все, дорогая Антонина. И прежде всего — любовь вашего друга Андрея Павловича, — говорилось далее в письме. — Невольно задумываешься: откуда все это началось? Ответ ясен: с непорядочного поведения Максима Зарембы. Любовь к Тамаре оказалась сильнее здравомыслия, выше супружеского долга. К тому же, говоря по чести, Максим Петрович Заремба в последнее время возомнил себя чуть ли не героем. Он засыпан наградами, славословием, похвалами. Ему все дозволено. Ему нет дела до страданий близких. Не знаем, что Вам и советовать, дорогая Антонина Владимировна, но мы, друзья Валентины Порфирьевны, хорошо понимаем, что в данной ситуации трудно что-либо исправить. Хотелось бы только спросить: не слишком ли дорого обходится людям триумф Максима Петровича? Не слишком ли большие жертвы будут принесены для удовлетворения эгоистических вожделений человека, который незаслуженно завоевал славу одного из лучших инженеров завода?»

Сперва письмо показалось Тоне нелепым, смешным — типичный образец хорошо продуманного шантажа. Без единого грубого слова, без оскорбительных обвинений, упреков. Просто — легкий вздох огорчения: мы вам сообщаем — и все.

Первой мыслью было встретиться с Валентиной Зарембой. В открытую. Так, мол, и так, мы с вами в некотором роде соперницы, давайте разберемся, у кого больше прав. Я невеста Андрея Павловича, а вы кто?.. Вы — сумасбродная нахалка, разыгрывающая недостойную карту — свою больную дочь!

Но днем позвонил в редакцию Рубанчук. Она не выдержала и прямо в трубку выпалила: «Вот уж не думала, Андрей Павлович, что вы на такое способны!» Рубанчук оторопел, потерял дар речи. А Тоня кипела, закатывая по телефону сцену ревности. Наконец ему удалось прервать ее, договорились, что она сейчас же приедет к нему в институт.

Тоня буквально влетела в его кабинет, упала в кресло. Только теперь заметила рядом с Рубанчуком Карнаухова, сидящего верхом на стуле.

— На, полюбуйся! — протянула Николаю конверт. — Может, и ты участник этой игры?

Карнаухов прочел письмо, передал его Рубанчуку. Тот неожиданно улыбнулся, укоризненно покачал головой.

— Какой идиотизм! И ты, умная женщина, серьезно относишься к такой глупости?

У Тони отлегло от сердца.

— Значит, все вранье? Неправда?

Рубанчук пожал плечами.

— Кроме одного. Мы ведь действительно были когда-то хорошими друзьями с Валентиной. — И добавил с неохотой: — Думаю даже, что она была ко мне неравнодушна.

— Точнее, у вас с ней был роман? — не скрывая ревности, воскликнула Антонина, и лицо ее залилось краской. — А теперь тебе за этот роман приходится расплачиваться по высшей хирургической таксе?

— Какая чушь! Мы бы оперировали девочку в любом случае.

— Разреши мне не поверить тебе.

Тут уже не выдержал Карнаухов. Он сказал, что решение принято всем хирургическим кланом клиники и, в первую очередь, — Антоном Ивановичем. Более того, именно он и готовится к операции. А мать Светы, эта самая Валентина Порфирьевна, с самого начала была против операции, это всем хорошо известно. Поэтому ни о каких любовных притязаниях с ее стороны не может быть и речи.

— Но в письме речь о другом, — кивнула на листок Тоня. — Как говорится, дыма без огня…

Она все более чувствовала, что увязает в гнусной тине мелочной дрязги, до неприличного капризна, превращается в обычную мещанку, скандалистку, глупую бабу, ослепленную глухим чувством ревности. Так можно договориться бог знает до чего.

— Ладно, мальчики, будем считать, что разговора не было, — Тоня решительно поднялась. — Давайте сюда эту цидулю. Сама разберусь… Нет, нет, — быстро добавила она, увидев как помрачнели лица мужчин. — Просто в свое время я писала об этом Зарембе. Обещаю вам, ревности не будет. Но разобраться в этой подлянке надо.

— Это так обязательно? — с сарказмом спросил Николай.

— Ну… как тебе сказать, Коленька… В принципе это небезынтересно… Письмо, судя по всему, поступило с завода, который я знаю. И людей тоже. Мне сейчас, как журналисту, интересно знать, что там происходит. За что этот доброжелатель так прикладывает хорошего человека?.. У кого из них рыльце в пушку?.. Ну-с, а засим, позвольте откланяться. Извините, что оторвала вас от важных государственных дел.

Прощание выглядело как-то излишне официально, даже с холодком. Поэтому, уходя, уже с порога, Тоня лукаво подмигнула Андрею.

Да, попала баба в переделку — сама теперь и выпутывайся. Верила она Андрею, знала его безграничную честность, даже аскетическую суровость. И все же где-то в глубине сердца затаилась нехорошая ранка. Слишком уж логичной была выстроенная анонимщиком цепь: Заремба — Тамара, Заремба — Валентина, Валентина — Рубанчук, Рубанчук — Антонина…

Тоня позвонила из проходной завода в дирекцию, и вскоре уже шла узенькой аллеей к механообрабатывающему цеху. Сколько раз приходила на завод, и всегда легко щемило сердце: и от этой расцвеченной красным кумачом Доски почета, и от могучих цехов за рядами тополей, и от шумного рабочего люда. Все в движении, в деловой спешке, в гомоне. Механообрабатывающий цех новее и выше остальных, с широкими стеклянными окнами, с транспарантом над просторными входными воротами.

Сразу же поднялась на второй этаж, к начальнику. Не следовало, конечно, этого делать, но, увы, поняла позже. Ты — журналист, нуждаешься в объективной оценке, а начальство всегда по-своему субъективно. Однако вспомнила, как приветливо принимал ее Кушнир в последний раз, и успокоилась.

Кушнир сидел в своих хоромах — действительно, не кабинет, а хоромы! — и названивал по телефону. Увидев Антонину, широко развел руками. Радость его была неподдельной. Вот кого он не ожидал!.. Конечно, заходите, уважаемая… Провел ее к приставному столику, сам сел напротив, внимательно заглянул ей в глаза. На его скуластом лице появилось выражение настороженного внимания.

— Плохо, что не ожидали, — усмехнулась Тоня, стараясь играть роль беззаботной, милой гостьи. — Редко мы видимся, дорогой начальник. А жизнь идет и, как мне кажется, не оставляет нас без внимания. Может, поделитесь новостями?

Он помрачнел, стал нервно разглаживать ладонями гладкую поверхность столика. Новости есть. И необычные. Более того — героические… У них сегодня была трудная ночь — таких ночей они не переживали давно. Дело шло о жизни и смерти, о том, на что способен рабочий человек. Мы ведь представляем его только за станком да с инструментом в руке. А он, простой рабочий человек, оказывается способным на подвиг. Одним словом…

Тоне хотелось прервать его патетическую казенную болтовню, хотелось вынуть анонимное письмо и положить перед начальником. Что вы скажете на это? Однако выдавила из себя почтительную усмешку и сказала, что рада случаю узнать про ночное происшествие.

— Случился пожар в формовочным цехе, — как бы гордясь этим, начал Кушнир. — У наших соседей. Что там было, с чего все началось — неизвестно.

— Есть жертвы? — встревожилась Антонина.

— Могли быть.

— Как это — могли?

— Вот так. Очень просто. Один наш работник едва не заплатил своей жизнью. — В голосе Кушнира зазвенело искреннее огорчение. — Пшеничного помните? Нашего лучшего токаря. Вы и о нем, если не ошибаюсь, писали.

Тоня, конечно же, помнила героя своего небольшого очерка — симпатичного рослого парня Николая Пшеничного. Умеет и работать с огоньком, и футболист отличный. В заводской сборной играет. А писала она о Николае, когда он придумал хитрое приспособление к своему станку и сумел вдвое перекрыть плановое задание. Но самое толковое в парне то, что он не сделал из своего изобретения секрета, хотя, при существующих расценках, оно резко подбросило его заработок, за три сотни в месяц перевалило. Нет, он тут же принес свою выдумку начальнику цеха, чтобы тот обеспечил ею всех цеховых токарей. Молодец парень. Ну, бывает, конечно, покричит, так сказать, «побазарит», однако это у него от молодости, от излишней, бьющей через край энергии, а не от «горлохватства». Так думала тогда Тоня, так она и написала о нем. Неплохой получился очерк. Прошел он под рубрикой «Люди одного завода». И о мастере Зарембе она писала, и о литейщиках, и об инженерах из ЦКБ, и о ветеранах. Целая серия получилась, в которой завод как бы раскрывался через портреты рабочих людей, тружеников различных профессий.

— Так что же с ним произошло? Он здоров? — с испугом спросила Тоня.

— Слава богу! — Кушнир встал из-за стола, подошел к окну, окинул хозяйским взглядом стены соседнего цеха. — Не умеем мы ценить людей. А когда случится беда — бьем в колокола!.. Однако я могу вам показать. Пойдемте.

Они спустились в цех, вышли через боковую дверь под тенистые тополя. Тоня увидела черные полосы на стенах, обгоревшие деревянные двери, выбитые стекла. Чувствовался еще запах гари. Пожар, как полагали, начался из-за электропроводки, огонь перебросился на складское помещение, а там были ценные деревянные формы, заготовки, лекала…

— Никто не заметил, когда началась беда, — рассказывал Кушнир. — Увидели, как пламя уже из окон рванулось. Ну, тут уж, сами понимаете, размышлять было некогда, мои ребята и кинулись в огонь. И первым среди них — Коля Пшеничный…

— В огонь? — ужаснулась Тоня.

— В самое пекло, — подтвердил Кушнир. — Стали вытаскивать кто что мог. Хватали прямо из огня. Меня-то самого здесь не было. Рассказывали, носились как дьяволы. А потом… — Кушнир сделал паузу, и его голос стал торжественно-печальным: — Пшеничный не выбежал из огня…

— Но вы же сами сказали, что жертв не было.

— Именно так, — вздохнул Кушнир и с силой ударил ботинком по обгорелой деревяшке. — Могла быть жертва! Но вынесли его в последний момент…

— Я всегда была высокого мнения о ваших рабочих, — сказала Тоня.

Они вышли во двор из помещения формовочного цеха, из черной вони, обгоревших досок, копоти. Был ясный солнечный день. Но Кушнир хмурился, поглядывал на журналистку, словно хотел что-то сказать, но не решался. Наконец бросил, вроде бы вскользь:

— Удивитесь, если я вам сообщу еще одну деталь. Знаете, кто вынес из огня Пшеничного? Мой заместитель Максим Заремба. Они враги лютые, непримиримые. А когда случилась эта история и стало ясно, что Пшеничный погибнет там, в огне, Заремба, не размышляя, бросился внутрь. Думали, что оба сгорят, — Кушнир нервно вытащил сигареты, закурил. — Вот как бывает, Антонина Владимировна.

Слова «враги лютые» насторожили Тоню. Вдруг вспомнилось все, что прочитала в письме анонимщика. Пришла-то ведь она сюда, чтобы поговорить о Зарембе. И когда она сообщила об этом Кушниру, тот почему-то отвел взгляд в сторону и нехотя сказал, что этого (он подчеркнул последнее слово) материала у него достаточно. Но сейчас у него просто мало времени. Договорились встретиться позже. Тогда Антонина поинтересовалась, где живет Пшеничный. Оказалось, по-прежнему в общежитии, недалеко отсюда… Ну вот и хорошо.

У нее появилось непреодолимое желание поговорить с парнем. Чувствовала, что здесь есть какая-то тайна. И она должна ее раскрыть. Надо обязательно увидеть человека, который был спасен своим «врагом»… Понять, почему все-таки «враги»…

В комнате Пшеничного стояли три кровати. Двое ребят из вечерней смены сидели за столом, обложенные книжками, тетрадями, готовились, видно, к занятиям. Пшеничный лежал на кровати, глядя в потолок. Бледное лицо, глаза запавшие, сорочка расстегнута. Увидев корреспондентку, долго приглядывался, потом узнал и неприятно удивился:

— Вы? Ко мне, что ли?

— Я не надолго, Коля, — извиняясь за свое вторжение, отозвалась с порога Тоня.

Ребята за столом сразу вскочили, закрыли конспекты, книжки и вышли в коридор. Она присела к столу. Пшеничный демонстративно отвернулся в стене.

— Ну? — выдавил из себя хмуро. — Только я в герои не гожусь.

— Нет, вы — герой, вы — молодец! — более горячо, чем следовало, воскликнула Тоня.

— Да что вы говорите? — с иронией отозвался Пшеничный и сел на кровати, свесив ноги в носках. — Все там были, и я… У нас так положено. Хочешь — не хочешь, а иди со всеми. Вот я и полез. И дурак, конечно! У них там электропроводка на соплях. Скоро весь завод сожгут. А мы знаем и молчим. Герои…

Ее поразила его ожесточенность. Почему «хочешь — не хочешь»? Почему «дурак»? Не узнавала парня. Он запомнился ей простым, добрым, веселым, всегда готовым к шутке, к веселой болтовне. А здесь упрямство, откровенная отчужденность. Другой бы гордился тем, что сделал: бросился в огонь, показал высокий класс гражданского мужества… Нет, парня что-то грызло, и Тоня хотела, пыталась понять его настроение.

— Извините, Коля, вы, наверное, забыли, что я не так давно писала о вас. Может быть, я чем-то вас обидела в этом очерке? Не так описала вашу жизнь?

— Да все вы описали…

— Тогда расскажите мне, что тут было? Вообще, что нового в цехе?

Он долго молчал, и Тоня решила, что он уже не будет говорить. Но потом стал рассказывать вяло, будто у него болели зубы. В цехе ничего интересного, все, как обычно. Вкалывают как всегда. План в норме. Начальство грызется между собой, а им, работягам, из-за этого шишки.

— Начальство тоже разное бывает, — сказала Тоня.

— У нас одинаковое, — грубо бросил Пшеничный. — У нас товарищ Кушнир.

— Он же вас уважает. Даже любит.

— Любил волк кобылу.

— Ну, зачем вы так?

— Это уж мне одному известно — зачем, — с вызовом сказал Пшеничный. И вдруг наклонился к Тоне, уперся ей в лицо твердым недобрым взглядом. — Только не пишите больше в своих статьях, что товарищ Кушнир воспитывает товарища Пшеничного. Не нужно, чтоб меня кто-то воспитывал.

— А про других вы мне разрешаете писать? — приняла его вызов Тоня.

У Пшеничного сощурились глаза: он будто угадал ее мысли, о чем она хочет спросить. Ответил с внезапной горькой веселостью:

— Можете! Вот про товарища Зарембу, например. Очень правильный товарищ. Порядочный. Умеет беречь государственную копейку. К женщинам относится уважительно. Законно получает свои ордена. — Он немного подумал. — Ну, еще о чем?.. Ага, имеет симпатичную жену, артисточку, которую обожает больше всего на свете и, несмотря ни на что, остается ей верен…

— Прекратите! — слегка повысила голос Тоня.

— Чистейшая правда, Антонина Владимировна! — Язвительность так и лезла из каждого слова Пшеничного. — Не для прессы, конечно, но имею точные сведения, что по своему моральному уровню товарищ Заремба может служить для всех нас образцом.

— Коля, вам не стыдно так о своем старшем товарище? О человеке, который сегодня ночью… — Тоне не хватило мужества напомнить Пшеничному, какую роль в его судьбе сыграл Заремба. — Сегодняшняя ночь, как мне думается, должна помирить вас навсегда. И если у вас были какие-то недобрые чувства по отношению к Зарембе, то вы должны были бы их забыть…

— А почему именно сегодняшняя ночь?

— Вы же сами прекрасно знаете, Коля, — Тоня даже растерялась. — Вы знаете, что могло бы быть, если бы не товарищ Заремба… если бы не он… когда вы пошли в огонь и не вернулись…

Пшеничный изумленно вскинул брови. Он действительно ничего не понимал. До Тони наконец дошло, что Пшеничный не знает, кто его спас, кто вынес из огня… Кушнир не сказал, и ребята не успели сообщить.

— Здо́рово! — неуверенно протянул Пшеничный и взлохматил свои пепельные вихры. — Меня, значит, спасли? И мой спаситель — Максим Петрович Заремба?.. Ну и дела…

— Да неужели вы, правда, не знали, Коля?

Пшеничный хмыкнул, бледные его губы дернулись в гримасе не то боли, не то иронии. А откуда же ему знать? Там такое творилось — черт не разберет. Когда он бросился в третий раз выносить модели, что-то сдавило ему горло, перед глазами все поплыло, и он, ну, как бывает в чаду, все забыл, все растерял в памяти. Будто провалился в яму. А когда открыл глаза, видит белые стены, врачиху их видит заводскую, Ольгу Андреевну, которая склонилась над ним, нащупывает пульс, еще кто-то из цеховых рядом крутится, все перепуганы, а теперь очень обрадовались, когда он глаза открыл да голос подал. Стали его почему-то успокаивать, уговаривать, чтобы не вскакивал: сейчас прибудет «скорая», заберет его в больницу, там подлечат, вызовут из села мать. А он оттолкнул Ольгу Андреевну — стыдно вспомнить! — и говорит: «Не поеду никуда! И матери не сообщайте». Тогда его посадили в какую-то машину и сюда привезли. Пшеничный похлопал по своей смятой постели… Вот какая штука получилась, а Зарембы там не было…

— А может, все-таки был, Коля? — подбросила ему вопрос Тоня, будто напоминая, что некоторые вещи нужно воспринимать более серьезно, чем воспринимает их он. Тут шутовство ни к чему. Если имеешь представление о порядочности, не забывай о ней ни на мгновение.

Но, видно, Пшеничный и сам все понял. То есть не понял, а скорее воспринял как факт, потому что поступок Максима Зарембы не укладывался в его сознании. К Зарембе он испытывал в душе глухую озлобленность, недоверие, зависть, ревность, считал его чуть ли не первейшим своим врагом и поэтому не знал сейчас, как ему реагировать на такое невероятное известие.

— А я думала, Коля, что мы с вами друзья, — грустно покачала головой Тоня и хотела уже подняться, как вдруг в комнату без стука вошел сухонький, невысокого роста человек с вислыми запорожскими усами. Тоня узнала его: это был мастер Скарга. Казалось, он забежал сюда по дороге, случайно. Заношенный пиджак в полоску, рыжая сорочка, толстым узлом завязанный галстук. На высоком шишковатом лбу капли пота. Тяжело дышал.

«Старый ведь. И чего его принесло сюда после работы?» — с неудовольствием подумал Пшеничный.

— Добрый вечер вам всем, — неожиданно тихим голосом поздоровался Скарга. Эту девушку он где-то видел, хоть и не мог сейчас припомнить, где именно.

Тоня встала перед старым мастером, поздоровалась уважительно. В этой комнате она чувствовала себя неловко: сидит тут возле кровати здоровенного парня, уговаривает его, переубеждает. Вроде корреспондентка — не женщина. Должна терпеть любое неуважение к себе, даже хамство. Скарга, однако же, сразу уловил ее настроение. Плюхнулся на стул, забарабанил по столу пальцами. Красноватые его глаза пронизывали Пшеничного укором.

— Значит, вылеживаешься перед женщиной! — крикнул звонко и колюче и присыпал слова еще более нервным стуком пальцев.

— Вылеживаюсь, — выдавил из себя Пшеничный. Он механически нащупал пуговицы сорочки и стал их застегивать.

— Может, все-таки встанешь?

— Могу и встать.

Сели втроем к столу. Скатерть была застиранной, в пятнах, на подоконнике тарелка с куском соленого огурца. Глаза старика это сразу отметили. Утренняя трапеза! Хорошо, видать, угощались тут с вечера. Дед так прямо и спросил: кто сюда приходил вчера? Почему среди рабочей недели выпивки-угощения? Слова оправдания его не удовлетворили. Дед их просто не воспринял, показались ему насмешкой. Они, надо думать, загодя готовились к героическому поступку Николая? Так получается?

— Да за кого ты меня принимаешь, Николай? — сузил глаза старый мастер. — Где такое видано, чтобы люди наперед знали, что случится с ними завтра? Лучше скажи, кто тут пьянствовал? И почему вы нарушаете распорядок дня и дисциплину в общежитии? — Николай ниже опустил голову и засопел натужно. — Оттого и молчишь, что совесть у тебя нечиста. И вы, товарищ корреспондент, — дед наконец вспомнил, откуда знает эту девушку, — больше статеек про Пшеничного не пишите. Категорически воспрещается!

Сказав это, он хлопнул по столу сухой ладошкой. Тоня даже слегка обиделась за парня. Тяжелые методы воспитания у этого мастера.

Скаргу боялись все на заводе. Не потому, что умел наваливаться на нарушителей дисциплины всей силой своего гнева, не за то, что в разговоре с бездельниками сверкал серыми глазками, стискивал кулачки, дрожа от нервного возбуждения, даже и не потому, что на собраниях доставалось от него прогульщикам, бракоделам, порой и начальству, включая самого директора завода. Скаргу боялись из-за его железной непреклонности. Если уж прицепится к кому-нибудь — берегись! Сто лет будет преследовать, разоблачать, стыдить, снимать из всех наградных списков, а добьется-таки своего.

Точно так же умел он быть твердым и непреклонным и в своих привязанностях к людям, хотя старался этого не показывать. Вот, к примеру, тот же Пшеничный, что сидит сейчас у стола в помятых брюках, весь какой-то расхристанный. Николая дед втайне любил, страдал из-за его «непутевости», верил в него и поэтому относился к нему еще жестче, чем к тем, кого считал проходимцами и хитрецами. Ценность человека Скарга выводил из его родословной. Когда впервые он увидел молодого рабочего, пришедшего из ПТУ, в новенькой синей спецовке, сразу поинтересовался, какого он роду-племени. А тот с задиристой улыбкой ответил, что его предки казаки-мореходы, в Византию ходили. И весь род от них пошел, все моряками были. А дед Пшеничного в Великую Отечественную на своем торпедном катере атаковал фашистские эсминцы в Констанце, освобождал Новороссийск, Керчь, Севастополь, Одессу. Такого Скарга спокойно пережить не мог. Для него, который во время войны «скромненько» партизанил на Днепре и только мечтал о великом море, этого было более чем достаточно. Колька Пшеничный попал под его опеку. Ему были отданы вся строгость и суровое внимание Скарги. И в конце концов Колька Пшеничный оказался наиболее критиковавшимся, обруганным, битым и склоняемым…

Вот и сейчас, в присутствии корреспондентки, разве может старый партизан Скарга удержаться, чтобы не отчитать своего втайне любимого Николая?

— Вчера он действительно проявил себя неплохо. Не спасовал перед огнем. Не испугался, да. Но только все равно вы больше про него не пишите, товарищ корреспондент. Не дорос он до газетной известности.

— До героизма дорос, а до газеты не дорос? — усомнилась Тоня.

— Не все вы знаете, милая, — сказал, как отрезал, Скарга. — А я, его наставник, имею свою астролябию… Не слыхали, наверно, что это такое? Штука такая морская. Очень полезная в походе, когда нужно определить курс. Одним словом, мы сами тут разберемся, товарищ корреспондент.

Тоне пришлось покориться. Она нехотя поднялась из-за стола, стройная, в обтягивающей юбке, в черном жакете, с сумочкой через плечо, тряхнула темно-русыми волосами и, коротко попрощавшись, направилась к двери. На пороге остановилась и, обернувшись к Скарге, задиристо сказала:

— Когда ваша астролябия сработает, товарищ наставник, позвоните мне.

И вышла с гордо вскинутой головой.

Двое остались у стола. Николай не выдержал.

— Что вы такой мрачный, дед Иван?

Скарга разгладил свои опадающие усы, потом пристально посмотрел на парня. Смотрел долго, как бы не веря, что перед ним именно он, Николай Пшеничный.

— Ты что же, парень, ничего не знаешь? — спросил после того, как Пшеничный, не выдержав, опустил глаза. — Доигрались?

— Кто доигрался?..

— Отродясь такого не было, чтобы в нашем цехе да мерзость разводили, пасквиля писали, добрых людей порочили… Но ты-то, ты, парень, как попал в эту ихнюю компанию?

— Я не подписывался! — невольно воскликнул Николай.

— А, значит, слышал? Знаешь…

— Да это они бегали, собирали подписи.

— Они свое получат. Мы — рабочие, этим сукиным сынам спуску не дадим. — Скарга дернул себя за ус. — Но ты-то хорош! С Трошиным и Хвощем водку пил… я все знаю, мне рассказывали.

— Да что вы меня вечно отчитываете и критикуете, дед? — рассердился Пшеничный. — Что я, плохо работаю? Кто победил на городском соревновании токарей? Кто принес первые призы по бегу? Кто играет лучшим нападающим в нашей команде? А мои рацпредложения?..

Тут деда будто прорвало. Где они, эти рацпредложения? Кто их видел? Пока от них одна только прибыль-выгода — в карман к Пшеничному. Совсем на Трошина похожим стал. Был Сашка человеком, а к старости, прости господи, в хапугу превратился, в рвача. Домину каменную за Днепром возвел, «Ниву» купил, а все мало, все под себя гребет и за своим личным интересом себя — человека — потерял. Бабу теперь эту подлую присмотрел, при живой-то старухе… И куда только у людей совесть девается? Все себе да себе…

— Да что я для себя одного, что ли, придумал? — взвился Николай. — Я все Кушниру отдал, а дальше — его дело. Меня не касается, — он попробовал перевести неприятный разговор на шутку. — Может, он решил меня миллионером сделать! А вы только и делаете, что мне завидуете…

— Не завидуем, а больно, что ум твой, Николай, стал жиром заплывать, — чуть не до крика поднял голос Скарга. — Портрет твой повесили! В газете описали! Вот ты барином и ходишь! И на своих товарищей ноль внимания… — Дед внезапно притих, будто устал. — В огонь бросаешься ради людского добра! И тут же хватаешь себе кусок пожирнее…

— Что, что? Какой кусок? — насторожился Николай.

— Тот самый… В квартирном списке, — отмахнулся Скарга. — Получаешь отдельную квартиру, когда в цеху есть семейные, которые живут в общежитии или с детьми маются по частным углам.

— Дают, вот я и беру.

— А ты в сердце свое постучи!

— Оно у меня бронированное, товарищ наставник, — огрызнулся Пшеничный. — Закалилось на горячих ветрах истории.

Николай эту тему развивать не хотел, дурацкая была ситуация, и он, по сути, влип в нее: что со своими рацпредложениями, что с квартирой…

Окончательный список вывесили вчера. Увидел там себя. Диво дивное, даже не мог поверить в первую минуту. Ему — квартиру! Не бог весть сколько и работает в цехе, а уже будет иметь собственную комнату, собственную кухню, собственный балкон! Но когда заскочил к начальнику цеха, чтобы поблагодарить его, Кушнир сразу погасил его возбуждение: «Не горячись, Николай. В квартирном списке ты только распишешься… Да, да, распишешься. И не делай, пожалуйста, большие глаза. Это нужно для цеха, для нашего плана, зарплаты, прогрессивки, понял? Никакого нарушения правопорядка и законности. А в следующем году получишь и ты». Потом и насчет рацпредложений растолковал все как есть. Сейчас нет смысла широко внедрять их. Ведь если распространить их по всему заводу, отрасли — сразу срежут расценки. Так какой же смысл терять Пшеничному в зарплате? Жизнь — штука сложная, придет время, созреет необходимость, вот тогда и выступим. И достойно, и с пользой для дела. А пока рано. Он же, Кушнир, ему только добра желает…

Попробуй рассказать об этом суровому Скарге. У него все просто: работай, получай, старайся, будь честным. Конечно, лучше бы все рассказать, во всем открыться деду. Но только были вещи, которые Пшеничный таил глубоко в себе. Все душевные страдания свои, самые горькие переживания. Скарга и тут проявил прозорливость, проник в те глубины. Положил Николаю на плечо маленькую руку.

— И еще одно дело. Не хочу напоминать тебе, кто тебя, Коленька, вытащил сегодня из огня. Хочу только, чтобы ты знал: настоящие друзья проверяются огнем, а не водкой.

Удар был точный, и Пшеничный прикусил губу.

— Я его не просил выносить меня из огня.

— А ты бы разве его не вынес?

— Не знаю…

— То-то и оно, что не знаешь, — вскинул острый подбородок Скарга. — И я знаю, почему!

— Так вы же у нас мудрый!

— Знаю, что тебе ревность весь свет застит.

Вот ведь куда, в самое недозволенное залез старый мастер, зацепил больную рану Николая Пшеничного. Ну, правда это. Из-за Тамары не мог он терпеть Зарембу, из-за нее носил на груди холодный камень против него. Сам видел, как Заремба заходил к ней в дом. Ему, Николаю, дорога туда заказана, а он все может? Веселенький такой выбежал потом, что-то еще напевал, улыбался довольно. Любятся-милуются… Мало ему своей жены-актрисы!..

— Я к Максиму Петровичу не ревную, — притворился равнодушным Пшеничный. Встал, зажег сигарету, привалился спиной к стене. — Только к чему он из себя святого корчит? Весь цех знает…

— Не мели языком, дурак! Трошин тоже видел то, чего не было.

— Да я же сам видел!

— Вранье, — твердо выговорил Скарга. — У Максима до черта дома своего горя. Дочка при смерти. Операцию ей будут делать.

— А чего ж он к девчатам бегает? Разве нет?.. — Раздражение закипало в груди Пшеничного, он зло затягивался сигаретой, выплевывая табачные крошки.

Скарга понял, что с такими дурачками нужно действовать быстро и решительно. Он бесцеремонно открыл шкаф, снял с вешалки пиджак и бросил Пшеничному. Сказал, что внизу машина, и надо подъехать в одно место. Это недалеко.

Перед общежитием стоял скромный, езженый-заезженный «Москвич». Дверцы в нем не запирались. Кому придет в голову воровать такое железное барахло?

Однако мотор был вполне нормальный, завелся сразу. Скарга дал полный газ и помчался какими-то переулками. Путь их лежал за Днепр, через мост Патона, в потоке тяжеловозов, панелевозов, грузовиков, трамваев, легковушек.

Куда он гнал, этот высушенный, тертый на всех жизненных жерновах, дед? Почему так крепко вцепился в баранку? Пшеничный молчал, не решаясь спросить об этом. Знал, что дальше трасса выведет на Дарницкие улочки, а потом на Харьковскую магистраль. И дальше в лесные чащи, в глухомань, в темноту. Появилось болезненное предчувствие. Неужели Скарга что-то пронюхал про их воскресные гулянки? Была там маленькая такая избушка на курьих ножках, стояла над небольшим озерцом посреди березовой рощи, со всех сторон ее обступал орешник, заросли крапивы. В этой избушке лесника и было их пристанище. Сюда они съезжались на веселые гулянья, возле этого озерца пели песни, жарили румяные шашлыки. Это было царство Кушнира. «Гуляйте, ребята, пока гуляется! Мы тут гегемоны! Наша воля, наше право!» Было чем порадовать душу после заводского шума-гама! Иногда привозили с собой девиц, молодых, бесстыжих, в коротких юбках или обтянутых джинсами до такой степени, что неловко и глядеть.

Так куда же они едут?.. Фу ты, слава богу, свернули левее. «Москвич» проскочил мимо какого-то огороженного пустыря, перевалил через канаву и неожиданно остановился перед воротами стройки. Не то дом, не то завод, который никак не вылезет из нулевого цикла. Подъемный кран дремлет в стороне без дела. Кучей свален кирпич. Доски, арматура, ящики… Все в беспорядке, в пыли. И ни души. Повымерли все, что ли? Ага, вот и сторож ковыляет, старенький дед в брезентовом плаще. Таких рисуют на карикатурах в журнале «Перец». Даже традиционная шапка-ушанка на голове. Среди лета — шапка-ушанка! Ну и дедуля…

Однако со Скаргой они поздоровались так, будто были давними приятелями. Отошли в сторонку, о чем-то тихо разговаривая. Потом Скарга, словно вспомнив, подозвал к себе Николая Пшеничного.

— Так это он и есть, Василий Карпович, наш герой, — в прищуренных глазах Скарги затеплились не то смех, не то ирония. — Тот самый, что спасал вчера модельный цех.

Сторож уважительно кивнул Пшеничному, но видно было, что он не очень-то восхищался подвигом Николая. Наоборот, он придирчиво, с ног до головы, стал его разглядывать. Николай даже невольно втянул голову в плечи. И зачем было сюда ехать? Ну, стройка, ну, незаконченный объект, что тут можно увидеть?.. Было досадно, что подчинился приказу мастера и угробил на это столько времени. И настроение испортил, и планы на вечер загубил.

Сторож в брезентовом плаще повел их по разбитым колеям, мимо куч сваленных материалов, куда-то на задворки стройки. Остановились перед кирпичной кладкой, которая едва-едва доставала Николаю до плеча.

— Так это ты, значит, у нас огня не боишься? — неожиданно приветливо спросил старик у Пшеничного.

— Вы же знаете… — пожал плечами Николай.

— Что я знаю, то мое дело, сынок. А вот ты, наверно, знаешь не все. Не знаешь, к примеру, что эта стена уже второй год не двигается с места. Вот какую подняли, такую и оставили.

— Почему? — искренне поинтересовался Николай, уловив в словах сторожа едва прикрытый укор.

— А потому, что весь кирпич, все материалы твои дружки разворовали.

Это было уже как удар, как обвинение. Глаза сторожа сухо впились в Пшеничного.

— У меня таких дружков нет, — смутился Пшеничный и оглянулся. Кирпичная кладка тянулась далеко, кое-где уже была выщерблена, кое-где развалилась, запущенная и никому не нужная.

— Есть у тебя такие дружки, — твердо возразил сторож. — Вот они и держат меня на охране. Два года охраняю черт-те что.

Потом они еще ходили по другим участкам, разглядывали залитые водой котлованы, толклись возле проржавевшего крана. Сторож что-то бормотал себе под нос, Скарга молча хмурился. Николай не знал, что ему говорить. Здесь велось строительство заводского профилактория. У самого лесного массива, рядом с озером, в тишине, в глуши давно уже должен был вырасти дом отдыха для рабочих, для друзей Николая, для него самого. И вот все пропадало, все гнило, все покрывалось ржавчиной. А у деда-сторожа серели от безнадежности глаза, и шапка-ушанка так комично сидела набекрень на его маленькой высушенной голове.

Назад возвращались не торопясь. Скарга был задумчив. И, по-видимому, уже не знал, что делать дальше. Его силы иссякли. Николай понял его замысел: это была не просто поездка для развлечения. Старик хотел ему многое сказать, а точнее — показать. Вот, мол, все то, что есть и что должно было быть, но не сбылось из-за твоих друзей-собутыльников. А все вместе вы — дружки Кушнира, собутыльники Кушнира, исполнители махинаций Кушнира, все вы — винтики в гигантской машинерии взаимосвязей, дружеских контактов, товарищеских взаимоуслуг, списков, звонков, вечеринок, гульбищ на лесных заимках… И есть в этой машинерии некое скромное место и для тебя, Николай. Да все это он и сам чувствовал. Ему бы давно следовало понять. И работа повыгодней, и зарплата побольше, и стенд с твоей фотографией, и поцелуи в избушке лесника над озером. И жгучие, бесстыжие слова: «Не бойся, Пшеничка…»

Они зачем-то подъехали к заводским воротам. Николай чувствовал себя усталым и измученным, в голове стоял туман, и мысли путались. Однако не хотелось спорить с дедом. Завод так завод, «Москвич» так «Москвич»… Прошли через проходную. Старику везде открыта дорога, пропускают его свободно. Вахтерша почтительно склонила перед ним голову. Пшеничный миновал металлическую вертушку и только тут почувствовал, что ему полегчало. Он был дома. На своей территории. В своем царстве.

— Пойдем, — пригласил его Скарга и почему-то показал не в сторону цехов, а налево, к заводоуправлению. Уже вечерело. Высокие окна дышали сонной темнотой, там не было ни души, работа в заводоуправлении уже закончилась.

Они поднялись по крутой лестнице. Скарга повел Николая какими-то переходами, открывая двери, заглядывая в комнаты, внимательно читал таблички на них.

— Долго нам тут бродить? — не выдержал, наконец, Пшеничный.

— Пришли, — ответил Скарга.

Он открыл высокую дверь, похожую на ворота в храм. За дверью был большой зал. Николай прочитал надпись на красной доске: это был музей заводской славы, недавно открытый и поэтому еще мало кому известный. Николай рассматривал стенды, диаграммы, фотографии на стенах, высоко под потолком — модели самолетов, аэростатов. Даже дирижабль висел в углу. Для чего их тут разместили, сказать было трудно, разве что для демонстрации давней продукции завода, который когда-то работал и на авиацию, и на химию, и на оборону.

Про оборонные дела говорилось больше всего. Каждый стенд напоминал, что в великой всенародной войне против фашистов завод сыграл значительную роль. На фронт пошло столько-то, в подполье боролось столько-то, пали смертью храбрых столько-то, героев столько-то… Николай ходил от стенда к стенду, долго всматривался в снимки, в грамоты, приказы, письма, в пожелтевшие фотографии.

И вдруг неожиданно увидел… Не сам увидел, Скарга ткнул пальцем.

— Вот он.

На Николая смотрели мертвые глаза. Трудно было понять, что это такое. И почему на снимке — взрослые мужчины и рядом с ними, на табуретке, стоит мальчик, и рот у него раскрыт будто в немом крике, и лицо одеревенело в гримасе отчаяния.

— Их должны были вешать, — сумрачно сказал Скарга.

Снимок был явно немецкий, сделанный «лейкой». Фашисты часто фотографировали осужденных на смерть, оставляя снимки себе на память. Пшеничному стало нехорошо. Снимок загипнотизировал его. Этот взгляд мальчика под виселицей пронзал его насквозь.

— Кто это? — приглушенно спросил Николай.

— А ты присмотрись.

— Мальчик-то… маленький совсем…

— Этот мальчик спас свое село от фашистской расправы, — тяжело и одновременно вроде бы с гордостью сказал Скарга. — И зовут его Максим Петрович Заремба…