— Антон Иванович, прилетает доктор Рейч, — сказал по телефону директор института Рубанчук. — Доктор Рейч из Ульма, помните?

— Помню, — тихо ответил Антон Иванович, и Рубанчуку показалось, что в неспешном ответе Богуша промелькнула некоторая растерянность.

Странно… Рубанчук знал про давнее знакомство Богуша с известным ныне западногерманским врачом. Спросил мягко:

— Как чувствуете себя, Антон Иванович? Когда будете в институте? Покажу вам телеграмму от Рейча.

— Сейчас… сейчас приду, Андрей Павлович, — торопливо произнес Антон Иванович, и Рубанчук понял, что в груди Богуша что-то дрогнуло.

Похоже, что его уже ждали. Гардеробщица заранее почтительно открыла перед Богушем дверь. Он вошел в просторный холл, в прохладу высотного дома. Пахло краской и невыветрившейся сыростью, которая еще долго остается в новых зданиях. Грузный, с продолговатым волевым лицом, он шел широким, неторопливым шагом, властно держа голову с поредевшими седыми волосами. Безупречный серый костюм, белая рубашка… Нет, лифт не нужен, спасибо. Он поднимается на третий этаж пешком. Может и выше, если надо.

Гардеробщица смущенно развела руками. Богуш глянул на ее гладко зачесанные волосы, на идеально выутюженный синий халат, и легкая улыбка тронула его губы. Подумал, что эта всегда опрятная женщина сегодня словно специально приготовилась к встрече с ним. Он приветливо кивнул и направился к лестнице. Гардеробщица восхищенно посмотрела ему вслед. Был Антон Иванович орлом, орлом и остался. Хоть и шестьдесят пять ему исполнилось.

Богуш поднялся на третий этаж, вошел в приемную директора. Но тут распахнулись двери, и из кабинета стремительно вылетел Коля Карнаухов. Старший научный сотрудник ослепил своим белоснежным халатом и скрылся в коридоре.

— Заходите, заходите, Антон Иванович, — тут же услышал Богуш голос Рубанчука. Директор был в темно-синем костюме, видно, только что приехал в институт.

— Куда это вы своего адъютанта отправили? — спросил с легким недовольством Богуш. — Пронесся, как метеорит.

— В аптеку, — сдержал усмешку Рубанчук и взял со стола листок бумаги. — Вот, взгляните, великий Рейч вспоминает вас добрым словом.

Богуш читал долго, перечитывал, всматривался, словно хотел за текстом на телеграфном бланке увидеть самого Рейча… Хирург из Ульма. Давнее, очень давнее знакомство. С довоенных времен… «Прибываю двадцать восьмого… Привет доктору Богушу».

Пока Богуш читал телеграмму, Рубанчук несколько раз прошелся в задумчивости по кабинету, потом вернулся к большому письменному столу, блестевшему лакированной поверхностью, и нажал на кнопку.

Вошла санитарка Марьяна, быстроглазая, симпатичная девушка, временно исполнявшая должность секретарши, поскольку сама секретарша — сухая, чопорная дама — была в отпуске.

Марьяна была дальней родственницей Богуша, приехала в Киев поступать в мединститут, но пока работала в институте санитаркой, стаж зарабатывала. Зная, что Антон Иванович, а вслед за ним и другие относятся к ней с ласковой снисходительностью, она позволяла себе с начальством некоторую вольность.

— Гости едут, Марьяна, — Рубанчук озабоченно сдвинул брови. — Зарубежные. Проверь, чтобы профилакторий был чист, как стеклышко.

— И на солнце есть пятна, Андрей Павлович. Давно доказано, — ответила девушка игриво.

— Делай, как тебе сказано, Марьяна, — резко оборвал ее Богуш и, проводив девушку хмурым взглядом, посмотрел на Рубанчука. — Вы что, хотите разместить их в профилактории?

— Да. Пусть поживут над озером, — сказал Рубанчук. — Профессор Полищук выехал из шестого коттеджа, и комнаты свободны. У вас есть возражения?

Богуш неопределенно пожал плечами. Он уважал директора, этого широкоплечего, сильного человека с темно-русым чубом. Ему только сорок два, но как хирург он пользуется вполне заслуженной популярностью среди трансплантологов. Последнее время вынашивает идею окончательно преодолеть барьер несовместимости при пересадках органов. Идея-то, конечно, не новая. И после сенсаций Барнарда столько уж было шума, всемирных «открытий», столько раз человечеству предлагали окончательный рецепт исцеления. Но, в сущности, все оставалось пока на стадии не всегда оправдывающихся экспериментов. Рубанчук, как понимал Богуш, не очень тешил себя надеждой открытия панацеи. Однако кое-что они смогли сделать. В биолаборатории Николая Гавриловича Карнаухова создали новую антилимфоцитарную сыворотку, вещь многообещающую, о которой уже писали в центральной прессе. Судя по последним тестам, с ее помощью удастся продвинуться довольно далеко вперед. А возможно, и нащупать наконец загадочный ключик к раскрытию тайны несовместимости.

— Значит, Рейч… — задумчиво произнес Богуш, теребя в руках телеграмму.

— Он мне в Париже говорил, что помнит вас с войны..

— Любопытно, весьма любопытно, — продолжал Богуш, словно не слышал слов директора. — В годы войны он был рядовым армейским врачом, а теперь гляди, как его вознесло… Хирург мировой величины.

— Бог микрохирургии! Преодолел кризис отторжения в сфере микроциркуляции, — почтительно произнес Рубанчук. — На парижской конференции упоминал два случая успешной операции на капиллярном уровне. Говорил: блестяще получилось.

— Вы уверены, что блестяще? — усомнился Богуш. — Капилляры-то капиллярами, а с лейкоцитами как?

— Об этом нигде ни слова. Наверно, поэтому и ищет с нами контакт. Прослышал, поди, о сыворотке Карнаухова.

— Что ж, пусть прилетает, — Богуш положил бланк на стол и, сухо кивнув, вышел из кабинета.

Приезд доктора Рейча вызвал у Рубанчука естественное чувство гордости. Он, конечно, понимал, что у немца был свой определенный интерес. Ведь ученые, подобные Рейчу, не станут даром тратить время на обычные туристские поездки. Значит, мы нужны ему, размышлял Рубанчук, нужны наши идеи, которыми он и будет насыщаться под видом делового сотрудничества. Поэтому, не особенно обольщаясь расчетами на полную откровенность и взаимность, директор института уже представлял себе, как станут протекать их беседы, в которых обе заинтересованные стороны преподнесут свои успехи с максимальным оптимизмом, и в то же время каждая постарается придерживаться своей линии «обороны», не пуская оппонента в запретную зону. И хотя Рубанчуку было ясно, что доктор Рейч превосходит его, сравнительно молодого хирурга, по всем статьям, что у него отличнейшая клиника, превосходно разработанная методика операций, солидные финансовые возможности, его, Рубанчука, тем не менее подзадоривала возможность посостязаться с мировой знаменитостью, попросту говоря, утереть нос «великому Рейчу». Ты, старик, можешь бахвалиться сколько угодно, а мы вот с Колей соорудили штучку помудрее всех ваших хирургических приемов. И ты это знаешь, и потому летишь к нам с миссией борца за всемирное братство ученых.

Недавно Рубанчук получил западногерманский журнал в глянцевой сверкающей обложке, с которой сдержанно улыбался доктор Рейч в белом халате и хирургической шапочке, глаза слегка прищурены, в уголках рта самодовольная улыбка. Автор статьи рассыпал щедрые комплименты в адрес клиники всемирно известного трансплантолога. Но, вспоминая сейчас и статью, и ту фотографию, Рубанчук подумал, что в скромной улыбке Рейча, в его несколько деланной позе, которую человек обычно принимает перед камерой, было нечто актерское, преувеличенно бодрое. И Рубанчуку показалось, что доктор Рейч понимает свою внутреннюю слабость и где-то в глубине души испытывает неловкость. Да, он должен улыбаться, он должен изображать победителя, он уже поднялся на колесницу триумфатора, но глаза его усталы и холодны, и в них легко угадывается неверие в то, что он сумеет доехать на своей колеснице до полной победы.

Вдруг мелькнула мысль о Богуше. Брошенное им как бы вскользь сомнение: «Вы уверены, что блестяще?» — заставило вспомнить ходившие по институту разговоры о прошлом Антона Ивановича. И почувствовать тревогу. Почему так взволновался старый врач? Из Богуша ничего не вытянешь. Известно только, что он был в плену, потом в подполье, был связан с партизанами, с отцом Рубанчука. Стряслась беда, отец не дожил до конца войны, Богуш выжил. Откуда же тянутся нити знакомства Антона Ивановича с доктором Рейчем? На каких военных тропах свела их судьба?..

— Андрей Павлович, к вам можно? — На пороге появилась стройная женщина с пышной прической, в отутюженном халате, застегнутом на все пуговицы. Вокруг шеи высокий кружевной воротничок. Парторг института Мария Борисовна Крылова с утра уже была в хлопотах.

Рубанчук быстро поднялся ей навстречу, словно ученик перед строгим учителем. Она и вправду была для него образцом хирурга, человеком необычайной работоспособности. Он пригласил ее сесть, но Мария Борисовна торопилась. Сказала, что у нее еще дел невпроворот. Нужно подписать график дежурств по институту и профилакторию. И еще два-три слова по политзанятиям…

— Вот и получается, Мария Борисовна, одно, другое, третье, и все на ходу. Может, все-таки сядете?

Она присела на самый краешек кресла у приставного столика.

— Умоляю вас, Андрей Павлович, давайте в темпе.

— А я вот с вами думал обсудить одну важную проблему.

— Какую именно?

— Хорошо, начнем с графика. — Рубанчук взял лист бумаги, бегло просмотрел его, кивнул. — Согласен… Вот только профилакторий придется уступить… то есть поселить там гостей.

— Андрей Павлович, да что же это такое? — Крылова даже привстала от возмущения. — Профилакторий — не гостиница. Мы там заканчиваем курс лечения больных.

— Надо, Мария Борисовна, — почти просящим тоном заговорил директор, почувствовав, насколько он не дорос до того, чтобы руководить людьми, подобными Крыловой. Лицо его, обычно волевое, сейчас выражало юношескую растерянность. — Очень важные гости. Вы даже представить себе не можете.

— Опять кто-то из…

— Берите выше, — лукаво прищурился Рубанчук. — Сам бог микрохирургии Герберт Рейч из Ульма. Помните? Федеративная Республика Германия, ульмская клиника… Вот телеграмма, взгляните.

— Вот оно что? — протянула Крылова. Она внимательно прочла телеграмму, положила ее на стол и вдруг произнесла сухо:

— Очень интересно. Очень…

Навсегда осталось в ее памяти одно событие. Это было во французском городке Монпелье. Тесные улочки, серый цвет домов, островерхие крыши, разбросанные по мостовой листовки и люди, люди с плакатами, транспарантами, лозунгами, с цветными шарами, с детьми на руках. Демонстрация сельскохозяйственных рабочих приближалась к вокзальной площади. Крылова видела, что в большинстве это были пожилые с задубелыми лицами фермеры, труженики земли, которых пригнала сюда безысходная нужда, отчаяние. Они не знали, как им дальше существовать при сложившейся системе цен на продукты. Европейский рынок поглощал их труд, поглощал их последние надежды и взамен отделывался пустыми обещаниями. Мирная демонстрация, усталые лица, суровые слова… Прибывшие в Монпелье из Парижа делегаты хирургического конгресса, стоя на краю тротуара, угрюмо наблюдали непрекращающийся поток демонстрантов. Ничего нового. Так было в Антверпене. Такая же человеческая лавина выплеснулась на улицы Копенгагена, везде газеты описывали трагическое положение фермеров, в парламентах бушевали страсти, левые депутаты требовали кардинальных мер… И вот произошло неожиданное: появилась конная полиция. Тяжелые всадники вырвались из боковой улочки и начали теснить толпу. Крыловой запомнилась молодая женщина с розовым шариком в руке, в черном берете и с шарфом на шее, делавшими ее очень похожей на изображение женской фигуры во французском гербе. Она подняла руки, защищаясь от замахнувшегося на нее полицейского. Но вздыбленная лошадь с маху опустила копыта на грудь упавшей женщины. «Стойте! — закричала Крылова, бросаясь к несчастной. — Не смейте!..» Разъяренный полицейский снова поднял палку, но демонстранты окружили упавшую, кто-то стянул верзилу с седла, поднялся неимоверный крик, завязалась отчаянная драка, завыли сирены… Французский врач де Буассон, молодой человек с курчавой бородкой, оттащил Крылову от свалки.

Вечером все делегаты собрались в холле гостиницы.

— Я предлагаю немедленно послать письмо министру внутренних дел, — сиплым старческим голосом начал импровизированный митинг представитель бельгийской делегации.

— А я бы направил протест самому президенту, — возразил другой делегат, стройный темнокожий мулат. — Вы записали фамилию этого живодера-полицейского?

— Да при чем тут полицейский! — вспыхнул старичок. — Они действовали по приказу префекта.

— Немыслимо! В наше время — и такое варварство! — горячился де Буассон. — Мы должны показать всему миру, что мы отвергаем насилие в любом виде. — Он поднял лист бумаги. — Прошу всех подойти к столу и поставить свою подпись.

Делегаты начали подходить к нему, каждый расписывался, выражая искреннее возмущение продемонстрированным полицией варварством. Француз оглядел присутствующих. Его взгляд остановился на пожилом человеке в сером костюме со скромной бабочкой на шее.

— Господин Рейч, вы еще не поставили подпись… Прошу вас, — вежливо сказал де Буассон. — Вот ручка.

Крылова хорошо помнит: Рейч сделал шаг назад и опустил голову. Вынув из верхнего кармана пиджака платок, начал усердно вытирать лоб.

— Я разделяю ваше возмущение, — выдавил он почти неслышно. — И душевно совершенно с вами. Это действительно безобразие!..

— Так прошу вас, — протянул ему ручку де Буассон.

— Но я… — Рейч неопределенно пожал плечами, — вы меня правильно поймите… Я не могу этого подписать…

— Вы же сами сказали, что возмущены бесчинством полиции.

— Разумеется, господин Буассон.

— И не хотите подписывать?

— Мсье, как вам объяснить?.. Я не сторонник политического шантажа. Я никогда не позволял себе вмешиваться во внутренние дела других стран. — Тут раздались недовольные возгласы. — Я просто врач, господа!.. Мы приехали сюда для решения гуманных проблем. И мы, поверьте, сделаем роковую ошибку, если встанем на сторону насилия. В любой его форме. Уверяю вас, мсье Буассон, — Рейч прижал к груди руку, — что французы сами, без нас, решат свои проблемы…

— Я вижу, вы вспомнили доктора Рейча? — прервал мысли Крыловой Рубанчук. — В Париже он показался мне довольно коммуникабельным. Не так ли?

Крылова медленно поднялась.

— Да, коммуникабельный тип, — сказала она с мрачноватой усмешкой.

— Уж и тип! Стоит ли так сразу, Мария Борисовна?

— Нет, нет, я не к тому… — как бы стряхнула с себя воспоминания Крылова. — Ну что же, если гости летят, будем готовиться к приему. — Она быстро вышла из кабинета.

Рубанчук смотрел на телеграмму и чувствовал, как к нему постепенно возвращается властная уверенность.

С Гербертом Рейчем он тоже познакомился на конференции в Париже, больше года назад, но это знакомство поначалу не оставило в памяти каких-то особенных следов. «Приезжайте, доктор, в наш институт». — «Обязательно, господин Рубанчук, привет малютинским лесам…» Рейч записал тогда адрес, вручил свою визитку и одарил Рубанчука одной из тех улыбок, которые каждый бывалый западный турист возит с собой вместе с чемоданом. Договоренность с доктором Рейчем была столь неопределенной, что Рубанчук совершенно выбросил ее из памяти. И улыбка тоже забылась. Улыбки на международных симпозиумах и конференциях раздаются так же щедро, как и визитки. Они ни к чему не обязывают, они не могут ни скомпрометировать, ни вызвать укоров совести.

Кстати, Рейч передавал тогда привет малютинским лесам. Малютинским… Во время войны он был там, в Малютине, в немецком военном госпитале. Знакомое название. Неподалеку, в Шаблове, погиб отец Рубанчука, командир партизанского отряда.

Об отце Рубанчук знал мало. Да и мать уже стала забываться. Была красивая, стройная, с гибким девичьим станом. Такой и осталась в памяти. Больше всего ему нравилась длинная, тяжелая коса, которую мать любила расчесывать. После войны, в Сиверцах, у бабушки, маленький Андрейка начал ходить в школу, возвращался через снежные сугробы, вбегал в сени и долго топал ногами, сбивая с валенок снег. И еще в сенях слышал, как мама тихо напевала, сидя за столом в тесной комнатушке с подслеповатыми окнами, с грубо тесанными лавками, стареньким посудным шкафчиком, изъеденным жучком, пела, расчесывая свои густые, темные волосы. Маленьким был, но знал: у мамы после пыток в гестапо отнялись ноги. Бабушка говорила: «Ироды, антихристы! Загубили твою мамку… И отца в яму бросили…» Ему от этих слов становилось страшно, и он отчетливо представлял, как фашисты заталкивают отца в яму, толкают все сильнее и сильнее, а он отбивается, кричит, не хочет… Позже, через много лет, Антон Иванович рассказал ему, как было на самом деле. Всех схваченных партизан, измученных пытками, жандармы привезли в лес, сбросили в старый глиняный карьер, прошили очередями из автоматов, забросали наспех землей и уехали прочь. Только через три дня один паренек из Загурниц смог выбраться из этой ямы и приполз к своей молодице, что жила у самого леса. Она его и прятала до прихода наших.

Маму фашисты в тот лес не повезли. Специально оставили дома, в надежде выследить через нее партизанских связных. Потому и осталась живой. Только на ногах уже стоять не могла. Отнялись…

Вернулся Карнаухов. Без привычного халата и шапочки он выглядел несолидно: безрукавка, потертые джинсы делали его похожим на мальчишку. Вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову, что Николай уже подготовил докторскую диссертацию.

— Когда, говоришь, прибывают гости из ФРГ? — с порога начал он.

— Завтра, в двенадцать сорок, — поднял голову Рубанчук, с трудом уходя от воспоминаний.

— Отлично! Значит, планы на сегодня такие. Слушай внимательно. Мясо замариновано, капли датского короля куплены. Черпаков с машиной будет у твоего подъезда в шесть утра. Все. Знаю! — Николай предостерегающе поднял руку. — Гости, дипломатический протокол. Так вот: завтра выходной, ясно? Тебя нет, господина Рейча встретит наш уважаемый парторг, доктор медицинских наук, твоя правая рука и тэ дэ, и тэ пэ, Мария Борисовна. А ты едешь с нами. И никаких возражений.

— Международный скандал! — хмыкнул Рубанчук. — Я же сам его пригласил… Представляешь, что будет?

— А ты представляешь, что будет, когда Тоня узнает?

— Я же ей позвоню.

— Ой, шеф! — Карнаухов упал в кресло, вытянул длинные ноги. — Не выйдет она за тебя замуж, нет!

— Наверно.

— Не наверно, а точно! — Николай погрозил Рубанчуку пальцем.

Он был единственным человеком, который мог позволить себе такую вольность: сидеть, развалясь, в кабинете самого директора института, да еще и фамильярно грозить ему пальцем.

— Очень уж мы заискиваем перед этим господином Рейчем. А заискивать нечего. Ведь не ты к нему едешь, а он к тебе. — Николай снова весело помахал пальцем. — Так что я не вижу серьезных причин для того, чтобы ставить под угрозу возведение солнечного дворца счастья. Не вижу и все!

Николай Карнаухов — человек особенный. Любит подурачиться, потрепаться с друзьями. Но больше всего он любит рвануть сквозь «дебри» науки, сквозь «чащи» формул, тестов, анализов, логических и интуитивных выводов, по ступеням двенадцатиэтажного института, мимо кабинетов со строгими надписями — «Внутреннее дыхание», «Внешнее дыхание», «Биолаборатория» — в щедрые объятия свободы. Немногие знали, что такое свобода для Николая Гавриловича Карнаухова. Ему всегда не хватало времени для главной своей страсти — чтения. Он прятался в комнатушке на самом высоком этаже стандартного панельного дома над Русановским каналом, закрывал все окна и двери, брал томик любимого Павло Тычины, падал навзничь на широченную тахту и читал с наслаждением, вдохновенно: «Слыхали вы, как липа шелестит…»

Сейчас ему хотелось доказать своему старому другу, что тот абсолютно неправ. В воскресенье человек должен отдыхать, никакие общественные, научные и даже государственные дела не властны над воскресным временем каждого гражданина. Закинув ногу на ногу, Николай покачивал носком ботинка… Тоня ждет, друзья приготовились, Черпаков залил полный бак горючего.

— Чепуха! — сказал сдержанно Рубанчук и оторвал взгляд от покачивающегося ботинка. — Энергетический кризис нас не касается. Горючее можно использовать на следующей неделе…

— Но Черпаков обещал мне…

— …познакомить с директором книжной лавки писателей. Да? — улыбнулся Рубанчук.

— Ну, предположим, — не стал выкручиваться Николай, — с человеком, который владеет священными сокровищами поэзии… Допустим, я-то как-нибудь перебьюсь, а вот у тебя, шеф, — он с иронией взглянул на Рубанчука, — выход один: звони своей Антонине, лей слезы и кайся. Да посильнее! А то чего доброго — не простит!

Он ушел. Но произнесенные им слова остались в кабинете. И пробудили тревогу. Рубанчук положил руку на телефон. Сейчас, в который уже раз, он промямлит свои обычные оправдания, и Тоня поймет его или сделает вид, что поняла. Должна понять. Ей двадцать восемь, ему за сорок, и он предельно честен перед ней во всем. Ни слова неправды, ни малейшей неискренности. Надо ли ей объяснять, что такова его служебная фортуна? Как у всякого человека, у него есть недоброжелатели, которые говорят, что директор Рубанчук слишком много на себя берет. Но что в этом плохого, если он стремится к честным заслугам, объективной оценке своих способностей… Он привык в работе института безошибочно чувствовать вес своего «я», личную ответственность за все, что делается. Работа огромного коллектива института и клиники представлялась ему в первую очередь как его личный труд. Это был институт Рубанчука, планы Рубанчука, его материализованные мечты, даже его настроение, самочувствие, радость, боль…

— Антонина Владимировна… — начал он нарочито официальным тоном.

— А-а! Это вы, Бурлак? — послышался гневный голос Антонины.

— Не угадала, Тончик.

— Андрей?..

— Ближе к истине, — сдержанно засмеялся Рубанчук. — Хотя в жизни и пришлось мне немало побурлаковать, но в бурлаки еще не записывался.

— Я тебя приняла за нашего метранпажа, — стала оправдываться Антонина. — Верстал газету и опять загнал шесть строчек. Хотела его отругать.

— Боюсь, что придется ругать и меня. — Рубанчук помолчал. — Даже не знаю, с чего начать…

— С конца. Так легче…

— Я о завтрашней поездке на Киевское море…

— Что? Неужели опять откладывается?

— Ты понимаешь, Тончик… Завтра у нас в институте одно дело…

— Не понимаю и понимать не хочу, — резко ответила Антонина. — Мог бы свои строительные дела отложить на другой день.

Она имела в виду новый хирургический корпус, который уже был почти возведен на тылах института, но завершить его никак не удавалось: то срывали подрядчики, то не было нужных материалов, то ускользала из-под рук рабочая сила. За свой новый корпус Рубанчук болел душой и телом, пропадал там порой до глубокой ночи. Шуток на эту тему он не любил, как и не принимал никаких полусерьезных советов. В данном случае Антонина наступила на самую болезненную его мозоль.

— Стройка пока в застое, ты же знаешь, — огорчился Рубанчук. — Дело несколько иного рода.

— Ну, если иного, то и делай его без меня. Поедем сами, товарищ директор! — Антонина положила трубку.

Это его удивило. Антонина во гневе. С ней такое редко случалось. Он снова набрал номер и уже официальным тоном сказал, что звонят из института хирургии и просят внимательно выслушать. Кто говорит? Директор института Рубанчук Андрей Павлович.

— Я вас слушаю, Андрей Павлович, — перешла на деловой тон и Антонина. — Редакция слушает.

— Завтра, уважаемая Антонина Владимировна, мы встречаем группу западногерманских врачей во главе с доктором Рейчем. И если у вас есть желание, то просим зайти… Дадите в вашей газете краткую информацию.

— Какую информацию давать, нам виднее, Андрей Павлович, — раздраженно бросила Антонина.

— Безусловно, виднее, — добродушно хмыкнул Рубанчук. — Я только посчитал своим долгом сообщить вам об этом, Антонина Владимировна.

Дальше играть роль строгой газетчицы Антонина уже не могла. Голос ее потеплел. Не скрывая огорчения, что несколько обидела своего друга, спросила, кто он, этот Рейч, почему ему столько внимания? Услышав, что это — один из самых известных трансплантологов мира и работает в той же отрасли медицины, что и Рубанчук, Антонина сразу сменила тон. Она ведь действительно не знала, что это особый случай, ей очень неудобно перед Андреем Павловичем — тут Антонина почтительно сделала ударение на его имени и отчестве, — и поэтому она готова завтра же искупить перед директором свою вину. Поместит в газете подробнейшую информацию о приезде доктора Рейча.

— Ах, Андрей… — Тонин голос стал тихим, мечтательным. — Я все еще надеюсь, что наступит время, когда ты будешь совершенно свободен, и мы наконец поедем на «сонные» озера, о которых ты мне столько рассказывал. И там, в ночных созвездиях, я прочитаю твою судьбу.

— Не знаю, прочитаешь ли ты мою судьбу, но что стихи напишешь, это несомненно. Такой красоты ты наверняка никогда не видела, — с восхищением произнес Рубанчук. — Итак, завтра после обеда доктор Рейч у нас в профилактории.

— Договорились. Бегу к редактору. Обещаю минимум сто двадцать строк.

— Согласен и на сто.

Он положил трубку. Задержал руку на аппарате, все еще чувствуя нежность после этого полушутливого разговора с Тоней.

Вскоре позвонил Карнаухов, поинтересовался, как все-таки быть с завтрашней поездкой за город? Что сказать Черпакову? И вообще…

— Черпаков — свой парень, поймет, — рассеянно ответил Рубанчук. — Все остальное на твое усмотрение.

Дверь в кабинет осторожно приоткрылась и в проеме появилась худенькая темноглазая женщина. Спросила, можно ли войти.

— Пожалуйста, заходите. — Рубанчук не сразу узнал ее. И смутился. — Валя, ты?

Женщина придерживала на груди тесемки белого больничного халата. Она пришла к нему. Он знал, что должна прийти. Валентина Заремба. Мать больной девочки. Господи, ну что же она стоит? Почему смотрит на него таким тяжелым, таким молящим взглядом?..

— Я просил тебя зайти… — Он пододвинул ей кресло и осторожно взял за плечи, чтобы посадить в него, но женщина высвободилась и взглянула на него с затаенным страхом. — Сядь, прошу тебя.

— Свете стало хуже, я знаю, — быстро заговорила она.

— Ничего не изменилось, Валюша…

— Ей стало хуже, иначе ты не позвонил бы мне вчера и не вызвал бы с генеральной репетиции.

Вот что ее больше всего встревожило: с генеральной репетиции! Известная актриса, прима драматического театра… А если бы вызвали из дома — это нормально? Чепуха какая-то! Хотя, конечно, материнское чутье безошибочно.

Она села.

— Хорошо, буду откровенным, — сказал Рубанчук. — Вчера был консилиум. Мне показалось, что у Светы не совсем благополучно и со второй почкой… Ты понимаешь, что это значит?..

— Я все понимаю, — глухо ответила Валентина. Лицо ее покрылось красными пятнами, судорожно сплетенные пальцы побелели. — Ты хочешь сказать, что никакой надежды?..

— Надежда есть, но оттягивать нельзя. — Он решил сказать ей всю правду. — Нужна срочная операция.

— Операция, — механически повторила мать.

— И поэтому мы просим вашего согласия — твоего и мужа…

— Мы согласны, — торопливо подтвердила она.

— Но это еще не все…

Рубанчук посмотрел на старый тополь за окном. Жарко. Листья привяли, скрутились…

С Валей они были знакомы давно. Лет десять… нет, наверное, больше… пятнадцать. Познакомились на курсах испанского языка. У Валентины были блестящие способности. Совсем молоденькая девушка, длинноногая, с тонкой шеей и нежным взглядом темных миндалевидных глаз. Однажды возвращались с курсов, и он провожал ее домой, до Львовской площади. Она вдруг по памяти пересказала ему все новые слова и правила, услышанные на уроке. Он в шутку отрекомендовал ее в кругу друзей как настоящую андалузку. И все были в восторге. А Коля Карнаухов, тогда студент третьего курса, назвал ее «киевской Кармен». Потом, путешествуя с друзьями на байдарках по уральской речке, Рубанчук случайно встретил ее на турбазе. Обрадовалась, стала уговаривать, чтобы и ее взяли с собой. Ребята не возражали: пусть едет. Вместе с подружкой присоединились к их группе на маленькой верткой байдарке. Вот тогда он и почувствовал, что она к нему неравнодушна. Снова вечерами ходили на курсы, он провожал ее домой, говорили о международных делах, о кубинских добровольцах в Анголе, о чилийской трагедии. «Если бы тебе предложили поехать врачом, ну, скажем, в Африку, ты бы согласился?» — спросила однажды, напряженно глядя ему в глаза. Искал шутливые слова, чтобы избежать прямого ответа. Хотела знать не про Африку, хотела услышать о нем и о себе. А он писал докторскую, делал первые операции на сердце. Она была рядом и ждала, ждала… Потом годы разлуки. Она вышла замуж. Встретились около кинотеатра «Киев». Шла со своим мужем под руку и, как только увидела Рубанчука, стремительно приблизилась к нему, сказала с вызовом: «Мой муж, Заремба Максим Петрович, познакомьтесь…» И сразу потянула Зарембу в кинотеатр: им некогда, некогда! Все на этом и кончилось. Пока не появилась в его клинике с больной дочерью.

Рубанчук глубоко вздохнул и закрыл окно. Когда слышишь, как шелестит сухими листьями тополь, невольно сжимается сердце. Эти тополя напоминают о тех далеких днях… Красноармейская улица в скупых огнях, одинокие прохожие. Высокий шпиль гостиницы «Москва». И за ним — рожок месяца. Месяц, как лодка на сибирской реке. И тучка, как далекий лес. Небо юности. Небо ожиданий. Почему сейчас в сердце так пусто и холодно?

Валентина потерла рукой лоб.

— Ты не сердись, Андрей. Нервы у меня совсем сдают. — Она наклонилась вперед, словно хотела сказать что-то по секрету. — Ты же знаешь, я не хотела обращаться к вам. Не хотела, чтобы ты делал операцию… Понимаю, это ужасно, скверно, даже неприлично. Ты, возможно, единственный спаситель Светы, а я говорю тебе такие вещи.

— Брось церемонии, — вяло отмахнулся Рубанчук.

— Нет, между нами должна быть полная ясность… Я была против, муж колебался. Тогда папа сказал, что знает Богуша и хочет, чтобы операцию делал только он… То есть Антон Иванович.

— Ну, вот видишь, как хорошо устроилось. Оперировать будет Антон Иванович.

На лице Валентины отразилась растерянность. Как трудно понять друг друга. Рубанчук считает, что все отлично устроилось… Он смотрел на Валентину с тихой грустью, в которой смешались чувства дружеской привязанности с едва осознанным ощущением вины перед ней. Она же думала о другом. О Богуше, о неясных, туманных намеках отца. Их свела черная година войны, година страданий, чьей-то слабости, трусости, предательства… Но почему теперь отец так резко изменил к Богушу свое отношение?

— Меня пугает прошлое, — произнесла тихо Валентина. — Ты, очевидно, слышал, что Антон Иванович был в плену… До этого они воевали с отцом в одной части. Но потом, когда Антон Иванович попал в окружение…

Рубанчук раздраженно махнул рукой. Хватит! Военное прошлое Богуша и Валиного отца его не касается. Так и сказал: не касается! Свою миссию врача Антон Иванович выполняет добросовестно, профессионально. Он — один из лучших хирургов. Честен, имеет отличную репутацию. И главное — любит детей. Ради них готов идти на любой риск.

— Я понимаю, — изменившимся голосом, вся как-то осунувшись, сказала Валентина. — Ради детей на любой риск… Но ради моего отца… Что если он не забыл тех дней?.. Если у него обида на отца?..

— Перестань, — сухо сказал Рубанчук. — Все это лишнее. Давай будем считать, что между нами не было никакого разговора.

— Хорошо, Андрей, — Валентина сделала над собой усилие, стараясь придать своему голосу максимум убедительности. — Мы люди взрослые. Я верю, что ты готов ради нашей дружбы сделать все. Может, даже больше, чем в твоих силах. — Она слегка покраснела, на ее лице появилась тень страха. — Но скажи откровенно… Неужели операция неизбежна? Светочке ведь только двенадцать лет! — Он молчал, и она повторила настойчивее: — Неужели операция — единственный шанс?

— Да, — ответил Рубанчук. — Единственный, Валя.

Она встала. Глянула в окно. На соседней улице прогромыхал трамвай. Рубанчук никогда не думал, что они встретятся при таких обстоятельствах, когда должна решиться судьба ее ребенка… Решиться судьба ее самой… Врачу верят, за его слова хватаются, как за спасательный круг. И если даже он не чувствует за собой никакой вины, в случае трагического исхода он, врач, становится первым виновником трагедии.

Валентина пустым взглядом обвела комнату. Нужно идти. Других слов она здесь не услышит. Подала Рубанчуку руку.

— Я прошу… как можно скорее. — Ее глаза наполнились слезами, но она сдержалась, только губы задрожали. — Я умоляю тебя, Андрей, скорее!..

И быстро вышла из кабинета.

Стало тихо. Рубанчук сел к столу, подпер голову рукой. Мысли поплыли тяжело, неровно… Он не все сказал Вале. Не сказал, к а к у ю  операцию он задумал. А ведь именно в этом и было самое главное… Валя просила провести операцию как можно скорее. Столько лет прошло, а он до сих пор вроде бы чем-то ей обязан… За что? За ее любовь к нему? За то, что разрешил тогда, на Урале, присоединиться к их компании? А может, за то, что столько лет не интересовался ее жизнью, не позвонил ни разу, не расспросил через знакомых, что и как? Экзюпери говорил: мы отвечаем за тех, кого мы приручаем к себе. Выходит, он приручил ее, и теперь навеки в неоплатном перед ней долгу. И должен выплачивать его тяжелым способом — операцией ее дочери!

Зашел Богуш. Поступь уверенная, под белым халатом угадывается еще крепкое, мускулистое тело.

— Андрей Павлович, что будем делать с иголками? — заговорил раздраженным голосом. — Работать нечем… За всем нужно следить: там иголки, там нитки, там скоро мыла не будет, санитарка со второго этажа подала заявление, и некого поставить на ночное дежурство…

Рубанчук пригласил Антона Ивановича сесть. Маленькие усики, посеребренные сединой, придавали Богушу вид важного сановника старых времен. Не захотел сесть, стоял на зеленой ковровой дорожке.

Рубанчук достал сигареты, улыбнулся виновато. Иглы, мол, не проблема, и с санитарками все уладится. Хуже, если мы за каждодневными делами упустим главное. Подошли почти к порогу, а перешагнуть боимся.

— За вами последнее слово, — с укором бросил Богуш.

— Хочу услышать ваше… — упрямо придерживался доброжелательного тона Рубанчук. — У меня была Светина мама. Дала согласие на операцию. И я подумал…

— Вы про новую сыворотку? — насторожился Богуш.

— Да, про сыворотку Карнаухова, — пристально глядя Богушу в глаза, сказал Рубанчук. — Считаю то, к чему мы готовились столько лет, имеет наконец право на жизнь.

Это было сказано с такой твердостью, что Богуш понял: решение окончательное. У Рубанчука бывали приступы удивительного упрямства. Пытливый ум, железная воля, но в то же время порой переходящая границы логики самоуверенность. Однако в данном случае Рубанчук прав. Сыворотка Карнаухова, судя по последним тестам, дает определенные гарантии против отторжения. Впрочем, если Светина мать согласна, все остальное не имеет к делу никакого отношения.

— Но ситуация нелегкая, — тихо, будто опасаясь нарушить ход своих мыслей, произнес Рубанчук. Достал из папки лист бумаги, показал Богушу. — Вот результаты последних анализов. Летальный конец почти неизбежен.

— Вторая почка?

— Да, и вторая. Процесс развивается более чем стремительно. Еще неделя, две… А в центре консервации нам едва ли дадут что-нибудь подходящее. Иммунологические данные у Светы исключительно сложные, — Рубанчук помолчал, подумал. — Вот почему я и решил: делать операцию с почкой от любого донора. Сыворотка Карнаухова должна спасти положение. Но какая все-таки это жестокая проверка!..

— Да, жестокая, — сказал Богуш. — Все-таки советую ничего не скрывать от матери. Она должна знать.

— Разрешите мне это дело решать самому, — вдруг резко сказал Рубанчук.

— Делайте, как знаете, — проворчал Богуш. Встал, сдержанно попрощался и вышел.