Заремба предложил зайти в кафе. Он именинник и его воля — закон. После работы пошли втроем: Витя Райчик из конструкторского бюро, мастер Скарга и он — Максим.

— Максим Петрович! — начал Виктор. — Разрешите мне от имени… от всей души…

Говорил так искренне, так восторженно, что Заремба смутился. Милый Витя, гений технической мысли. Если по-честному, то половина заслуг, а может и больше — принадлежит ему. Это он унифицировал детали для смесителей последней модели, так что теперь куда меньше приходится вытачивать «единичек». Хорошо облегчил токарям плановые задания.

— Нет, нет, сперва покажи орден, Максим, — строго возразил Иван Мусиевич Скарга. — Ну-ка, дай подержать в руках! Чего ты стесняешься, а? — Скарга вынул орден из красной коробочки, подержал на ладони, будто прикидывая на вес. — Тяжелый, заслуженный, Максим. И не в коробке его надо носить, а тут. — Он прикрепил орден к лацкану пиджака Зарембы, погладил, любуясь. — Вот так!

Все, кто видели их в этом тесном, прокуренном кафе, легко могли догадаться, что сидят за круглым столиком в углу рабочие люди, сидят закадычные друзья, и событие, ради которого они собрались здесь, необычное. Сегодня утром Максим Петрович Заремба получил орден Трудового Красного Знамени. От завода на церемонии вручения был Сиволап. Процедура простая, весьма скромная, все состоялось за полчаса. Но когда вышли из здания Президиума Верховного Совета, Зарембе почудилось, будто он перебрел ледяной поток. Ноги стали ватными и непослушными. Пришлось даже посидеть немного вместе с Иваном Фотиевичем в скверике.

Приятно было видеть Витькину веснушчатую физиономию — нос широкий, огненно-рыжие волосы, совершенно выгоревшие брови, в детских глазах восторг. И старик молодец, лет пятнадцать назад был у Зарембы наставником. Теперь у Скарги новые подопечные. Растет юная гвардия! Ребята его любят, особенно учащиеся заводского ПТУ. Стараются попасть непременно к Ивану Мусиевичу, который никого в обиду не даст. Правда, если провинился, снисхождения не жди, «батя» отчитает перед всем цехом. Но сердце доброе, последним поделится, если у парня беда какая: мать приболела или в деревне что-то по хозяйству не ладится. Любит старик цитировать слова Макаренко: дескать, нельзя подходить к человеку, думая, что у него все плохое. В каждом человеке есть бубенчик, и если его тронуть, человек зазвенит самым прекрасным, что в нем есть. Откровенно говоря, добраться до Максимова «бубенчика» в свое время было тоже нелегко. Хлопец оказался ершистый, недоверчивый, даже в чем-то озлобленный. Сирота. Отец не пришел с фронта, мать умерла после войны. Рос у бабушки на окраине Киева. Старушка была хилая, глубоко верующая, Максима перед сном крестила, приговаривая: «Упаси господь тя от злого наговора и дурного глаза!» Очевидно, бабушкины молитвы не дошли по назначению, потому что, когда она умерла, появились в ее доме дальние родственники из города Поти. Вот тогда и узнал во всей наглядности Максим, какие бывают «дурные глаза» и что можно от них ждать. Поселившаяся в квартире тетя Глаша с дочерью Альбиной — их прописка была оформлена сердобольной бабушкой незадолго до смерти — пресекла всякие попытки мальчугана жить по-старому. Максим до сих пор помнит угнетающее чувство голода, преследовавшее его постоянно, когда приходилось подбирать крохи со стола, доедать в школьной столовой оставленный кем-то кусок хлеба. Ко всему прочему оказалось, что даже на угол в бабушкином жилье Максим не имеет никакого права: здесь он не был прописан. Однажды тетя Глаша с Альбиной сменили в квартире замок. Нового ключа Максиму, естественно, не дали. Верить не хотелось, стыдно было, что никому не нужен. Бабушка приучала его к мысли, что люди добрые, не обидят, последним поделятся. Вот и поделились! Однажды после школьного вечера опоздал немного, а двери заперты и в окнах темень. Сколько ни звонил, не отперли, не отозвались. Всю ночь просидел на крыльце старого дома, а утром явился в школу с красными глазами, с болью во всем теле. Вот тогда и ушел из дома. Навсегда. Ночевал у товарищей, бывало, и в школе на спортивных матах. Сердобольные соседи посоветовали: иди в райсовет, права твои восстановят на жилплощадь. Ну, отправился туда, прямо к советской власти, значит. Есть такая инспекция — по делам несовершеннолетних. Его переадресовали к другому инспектору — по охране прав детства… Хождений тех было без счета. Люди его принимали чуткие вроде бы, все правильно записывали, возмущались несправедливостью. Помогли пенсию за покойных родителей выхлопотать. Хвалили, что тихий он мальчик, хорошо учится в школе, в хулиганстве не замешан… Терпи, значит, приживайся, как можешь… Кто знает, чем бы, в конце концов, кончилась его самостоятельная жизнь, если бы не встретил он на своем пути поистине добрую душу — Ивана Мусиевича Скаргу. В той встрече и было его спасение.

Однажды, примостившись в хлебном магазине на подоконнике, Максим жевал купленную булочку. Тут его и заметил Скарга.

— Чего это ты сухим хлебом давишься? — сочувственно спросил веселоглазый усатый дядька и присел возле паренька на подоконнике. — В школу не опоздаешь?

— Вот доем и пойду, — буркнул Максим, но нутром понял, что возле него человек хороший, искренний.

— А шея почему немытая?

— Не успелось, дядечка.

— Мать-то куда глядит?

— Никуда она уже не глядит… — Горький комок сдавил Максиму горло. — Один живу, где придется. Вот лето настанет, переселюсь на брандвахту, буду рыбу ловить…

Усатый дядька неловко потер кулаком глаза.

— Рыбку, говоришь?..

— Ага.

— Не нравится мне твоя рыбка, парень, — дядька смотрел пытливо и в глубине его глаз что-то вроде потемнело. — Звать-то как?

— Максим. — Заремба почувствовал, что дальше смотреть в глубину дядькиных глаз невмоготу, и опустил голову. — Максим Петрович Заремба.

— Тогда вот что, Максим Петрович. Меня будешь величать Иваном Мусиевичем. Если у тебя есть сочувствие к старому человеку, покажи его. Видишь, руки себе оборвал проклятыми авоськами. Картоху велела жена купить. И хлеб. Помоги донести…

Когда вышли с тяжелыми авоськами из магазина на улицу, Максим глянул на небо, и показалось оно ему, может впервые за долгие годы, близким, радостным, просто неузнаваемым. Такого неба он еще никогда не видел.

Явились к Ивану Мусиевичу, будто с прогулки. Шутили, рассказывали друг другу всякие байки. Максиму казалось, что и двор он этот знал, и старый дом возле базара, и эти детские качалки, и песочницу, и поржавевшего «Москвича» под окнами. Когда вступили в коридор, он прямо так и сказал крупной, с милой улыбкой на широком лице женщине, что рад ее видеть и пришел по приглашению Ивана Мусиевича.

— А я тебя что-то, мил-человек, не признаю, — грустно удивилась новоявленному гостю женщина. — Давай сюда картошку, мой руки и будем знакомиться.

Жену Ивана Мусиевича звали Ольгой Степановной. Она сразу все поняла, и потому разговор получился откровенный. Услышав историю Максима, Ольга Степановна подперла пальцем пухлую щеку и, давясь слезами, запричитала:

— Что же они с тобой, ироды, сделали? Куда же ты-то, Ваня, смотришь? А еще называется депутат!

— Мои депутатские права касаются моего района, — с достоинством ответил хозяин дома. — А тебе, как женщине, решать надо шире.

— Смотри ты, какой разумный стал мой Иван Мусиевич!

— Смотрю, Оленька, — строго произнес Скарга. — И как потомственный рабочий хочу вместе с Максимом принять такое решение по его делу. — Он взял Максима за плечи и подтолкнул к столу, где уже паровала крупная наваристая картошка. — О той жилплощади, где поселились паразиты, забудь навсегда! Их собственная жадность погубит. Будем определять тебя, Максимка, в наше ПТУ, что при заводе. Выучишься на отличного мастера. Кончишь заочно институт. Если, конечно, нет у тебя каких-то особых планов. И будем мы с тобой жить по-нашему, по-рабочему… — Он подложил Максиму на тарелку картошки, подсунул ближе тарелку с нарезанной колбасой. — Ну, так что? Принимается решение?.. Вижу, принимается. Тогда жми на полную железку!

Пролетели годы: училище, первая заводская смена, койка в общежитии, поездка по профсоюзной путевке в алуштинский «Рабочий уголок», залитые солнцем теннисные корты, танцы вечерами, серебристая дорожка в лунную ночь, прогулки по набережной…

Там и встретился с Валей Курашкевич. Она пригласила его к морю, сели у робко накатывающихся волн, она взяла его за пальцы и попросила, чтобы молчал, ничего не хотела о нем знать, все лишнее, все неправда, только в тишине можно почувствовать настоящее. Сказала, что главное — море, зыбкие волны, зыбкие облака. Может, поэтому и чувства у людей зыбкие, а хочется большого чувства, дурманящего, с болью, с радостью, с упоением…

— …что я не прав, Максим Петрович? — прервал мысли Зарембы Витя Райчик.

— Прости, не понял, — виновато проговорил Заремба, словно стряхивая с себя остатки сна.

— Это я ему, значит, говорю, — вмешался Скарга, и на выдубленном лице старого мастера промелькнула хитрая улыбка. — Девчата говорят, что тебя, Максим, следовало бы разженить, а потом снова оженить. Больно часто ты прибегаешь в цех от своей артисточки. Может, приглядел себе кого из наших револьверщиц?

— Что вы, Иван Мусиевич! — даже рассердился на него Витя. — Максим Петрович до смерти влюблен в свою Валентину.

— Так то девчата плетут, не я, — снова улыбнулся Скарга.

— Оттого и плетут, что сами в Максима Петровича влюблены.

— Тебе лучше знать, — добродушно отмахнулся старый мастер. И тут же принялся сосредоточенно рассуждать: — Конечно, без любви в нашей сложной профессии не проживешь. С железом имеем дело. А железо, при всей его твердости, любит уважительность. Потому как мы не жестянщики. Имеем дело с таким металлом, который и в небесах летает, и на клапана идет для сложнейших операций, и удобства создает людям… Вижу, Витька, не очень ты до таких вещей дорос, чтобы понимать. А плохо. Без понимания, что такое железо, человек сам становится вроде бы пустышкой. Бессовестной пустышкой, как те воры, что залезли в кассеты складского помещения.

Это он вспомнил о пропавших вчера из цехового склада втулках. Так и не удалось выяснить, кто очистил кассеты. Кушнир-то, конечно, знает имена воров. Ловчит он, чтобы укрыть дружков и подхалимов.

Заремба взялся за край стола, сжал его, на лице появилась страдальческая гримаса. Господи! Разве сейчас об этом нужно говорить? У Кушнира свое, у них свое. Ведь полон свет добрых людей. И то, что говорит Скарга о любви, и то, что девчат-револьверщиц вспоминает, — все правильно. Он и сам, милый Иван Мусиевич, весь из любви соткан. В цеху о нем только и слышишь: «батя», «душа-наставник», «если какая беда — иди к Мусиевичу»…

А Скарга между тем уже переключился на свое.

— Да, хлопцы, без любви человек — вовсе и не человек. Я свое рабочее ремесло начинал еще до войны, на московском автозаводе. И когда, бывало, на фронтовых дорогах встречал наши ЗИСы, так сердце сжималось от радости. Словно привет получал от любимой матери. Она, к слову, на том же заводе всю войну проработала в наладчицах. Не ее ли руками, думал я, собраны эти машины, эти наши верные труженики, которым и грязь, и стужа нипочем? — Скарга замолчал, и его глаза блеснули. — А ты, Витя, вроде бы шутки строишь… Можно, конечно, и пошутить. Но, как говорил мой батя, не все шуточным словом перескажешь, не всякую песню сыграешь на балалайке.

Витя нисколько не обиделся.

— Какие насмешки, Иван Мусиевич? Что вы? Только у нас получается вроде бы путаница. Начали вы с того, что наши девчата влюблены в Максима Петровича, а потом свернули на ЗИСы. Тут другая любовь.

— Ты еще третью придумаешь! — примирительно улыбнулся Скарга.

— А все-таки?

— Ну и клещ! — в голосе Скарги обнаружились задиристые нотки. — Слышь, Максим?.. Вроде бы не понимает, а?.. — И одарил Райчика отцовским взглядом. — Я, Виктор, в любом деле и родную мать свою видел, и отцовскую землю, и ныне здравствующую — дай бог ей долгих лет! — Ольгу мою Степановну, которая обещала ждать меня с войны и дождалась-таки. Любимое дело — это ж самая жизнь. Не то важно, каким словом его назовешь и сколько тебе от него радости или выгоды достанется. А как ты с этим своим главным делом идешь по жизни, по земле. Какое у тебя направление, какой курс ты избрал…

Да, хорошие слова говорит Иван Мусиевич, подумал Заремба. Хорошо, когда любишь, когда знаешь, что к своему делу душа лежит. И о металле Иван Мусиевич точно подметил: как ни тверд он, а все-таки хочется употребить его на сердечные, добрые дела. И грязными руками за него лучше не браться. Многое мог бы рассказать своим друзьям-спорщикам Максим Петрович, чему они немало бы удивились. Ну, к примеру, как трудно было ставить первый цех там, за океаном, когда все блоки, все панели, все железные конструкции доставлялись на строительную площадку буквально на руках через горные перевалы, по узким тропам. И комиссар Орнандо говорил тогда нашим товарищам, что это все пустяки, что они привыкли и не к таким тяжестям, а вот теперь они поймут наконец, что такое железо, какая в нем сила, если его привезли славные ребята из далекой России. Будет построен завод и, значит, будут свои шины. И никакие крутые повороты не испугают водителей, когда они повезут из глубины республики к морю кофе, бананы, уголь…

Или рассказать бы им о той давней, еще до загранки, командировке, когда Заремба, мастер по токарному делу, уезжал на один завод, где иди и не оглядывайся, все забудь, все шальные мысли выбрось из головы, ибо позвали тебя, как токаря-умельца, помогать в создании одного очень сложного изделия, нужного для защиты Родины. Там уже Максиму приходилось орудовать такими микронными точностями, что помогала только электроника. Самые твердые сплавы шли на изготовление устройства, самые лучшие мастера обрабатывали их. По три ночи не смыкали глаз. И Максим с ними точил, и никто не жаловался на недосыпание, на резь в глазах, на ломоту в спине…

Знал бы Витя Райчик, каким твердым бывает металл!.. Но есть и другая твердость. Твердость лба человека, твердость неразумного упрямства, которую никакой силой, никаким атомом не прошибешь. Как у того же Трошина. Ведь не раз уже беседовал Заремба со стариками (а тем старикам еще и по шестидесяти лет не накатилось, хотя пенсия — вот она! — уже маячит впереди). Предлагал им возглавить группы токарей по освоению программной техники. Мялись старики, все обдумывали, а Трошин со своим нафталинным честолюбием знай гнет одну и ту же линию: на наш век хватит и «универсалов»! Не хотим терять квалификацию на вашей электронной живодерке! Пусть с кнопками возятся пацаны, у которых руки не способны к настоящему токарному ремеслу. Для петеушников это затея. Лишь бы полегче, лишь бы побыстрее, чтобы потом к девкам в парк да с папироской возле общаги… Суть-то всей этой демагогии Зарембе была понятна — никто не хотел учиться, боялись непонятных новшеств, свое старое, дедовское было привычным, а от привычек не желали отказываться. Деды жили, мол, и нам завещали. Катитесь вы со своими электронами, бешеными скоростями, суетой, торопней… Можно было бы, конечно, плюнуть на все это дело, пусть старики дорабатывают себе до пенсии, не они одни в цехе, хватает и молодежи. Но ведь коренной реконструкции подлежал весь цех, а не одна токарная или фрезерная линия. И нежелание смотреть вперед у одной части рабочих тормозило движение в завтра всего коллектива цеха.

Заремба чувствовал, что устал от бесконечных мыслей, от этих сложностей жизни. А может, Трошин и прав, и ни к чему эти вечные гонки, вечные накачки, подтягивания, перетягивания? Максим вспомнил, как недавно его пригласили на большую директорскую оперативку к Костыре. Сидел полный зал итеэровцев, людей солидных, умудренных опытом, с большим стажем работы на производстве. Но директору что? Если рассердился на кого — в порошок сотрет. Особенно досталось тогда его заместителю по производству Гуляровскому. Сразу пришло на память бытовавшее на заводе выражение: «Попадешь к Костыре на коврик, тут же запустит в космос!» Так и получилось с Гуляровским. Директор изругал его беспощадно, назвал безграмотным лентяем, угрожал чуть ли не увольнением… Сиволап не выдержал, что-то вполголоса сказал Костыре, видно, старался его урезонить, напомнить об элементарной этике. И Костыря, махнув рукой, тяжело отдуваясь, опустился на стул. Ясно было Зарембе, что методы Костыри не вписывались ни в какие представления о современном стиле руководства. Ушел с оперативки совсем расстроенный и долго потом не мог найти в себе равновесия. Как можно так работать? Кому это на пользу? Чему люди научатся от такого «космодромного» стиля?..

Заремба невольно окинул взглядом тесное прокуренное помещение кафе и решил, что пора закругляться. Мысли сразу вернулись к домашним делам, заботам. Сегодня Валентина должна была навестить Свету и поговорить с директором института, с Андреем Павловичем Рубанчуком. Подумал о нем и почувствовал, как накатилось что-то давящее, неприятное — из самых дальних уголков памяти, и сразу же стало нехорошо. И кофе сделался невкусным, и не хотелось уже видеть Виктора с его шампанским, и делового, важного Скаргу с «примой» в зубах… Извинившись, Заремба вышел позвонить из телефона-автомата. Дома никто долго не брал трубку. Наверно, Валя еще в театре или у Светы в клинике?.. Наконец, трубку снял Степа, со двора, похоже, торопился к звонку.

Сказал, что Вали нет, не приходила. Максиму кто-то звонил… Степа долго копался, искал, наконец назвал фамилию: Рубанчук. Тот хотел срочно встретиться с Максимом Петровичем. Сегодня же… Обязательно.

— Понял, — сказал Заремба, почувствовав, как горло еда вил спазм.

Он повесил трубку и вернулся в кафе.

— Ну, давайте за программный станок, который через месяц появится у нас на токарной линии, — провозгласил он несколько загадочно. — И за шесть других станков с ЧПУ, и, наконец, за полную реконструкцию нашего цеха вообще!

— Какую реконструкцию? Когда? — вытаращил глаза Витя Райчик. — Неужели, наконец, решили?

— Говорю же, за полную реконструкцию! За полную модернизацию! — подмигнул ему с уверенностью Заремба. Он пригубил шампанское и сразу же встал. — А теперь, друзья, извините. Меня вызывает директор института. Светочке стало хуже…

На улице было душно. Летний день уже перешел в вечер, и людей было немного, наверно, на дачи разъехались или у телевизоров сидят… Вот и отпраздновал свой орден… А Света — в больнице. У Рубанчука… Второй месяц обследуют, пичкают лекарствами, проверяют.

Рубанчук — это давняя история. Лучше бы вообще не знать его. Валя, наверняка, и не догадывается, что Зарембе известно об их отношениях. Как-то случайно нашел ее старое, написанное еще до свадьбы неотправленное письмо к Рубанчуку. Писала, что любит его безумно, но не хочет от него никаких обещаний, никаких жертв. Решила выйти замуж за хорошего человека, у нее будет теперь семья, она станет матерью, всю себя отдаст семье и театру, но ничто не затмит в ее сердце воспоминания об их уральском походе, о тех звездах над палатками, которые они считали вместе. Заремба, прочитав, чуть не сошел с ума от обиды, кровь ударила в голову. Но вечером, когда встретил Валентину у театра, почувствовал, что не способен ни на злость, ни на ссору, ни на ревность. Она была милая, тихая, усталая, торопилась домой, расспрашивала, как у него дела, что нового на заводе. И он подавил в себе боль, вычеркнул из памяти имя Рубанчука, и все осталось, как прежде. Пока Свету не положили в больницу. А теперь Рубанчук хочет с ним встретиться. И это после того, как он уже говорил с Валентиной? Заремба невольно остановился. Куда он, собственно, сейчас идет? В институте уже, наверняка, нет никого, кроме дежурных по клинике. Сам Рубанчук давно ушел. Может, Степа что-то перепутал? Позвонить ему опять, вытащить из этого чудака что-то более определенное… Но мелькнула мысль: если возвратилась Валя, придется сказать ей про встречу, а она не захочет, рассердится… И он решил не звонить. Такого человека, как Рубанчук, он сумеет отыскать через справочное бюро. Если уж так получается — они поговорят обо всем. Как мужчина с мужчиной.

Максим снял и спрятал свой орден в коробочку, а то Рубанчук еще подумает, что он специально надел его. Решительно вошел в телефонную будку и набрал справочное. А дальше, как говорится, все было делом техники…

Открыв дверь, Рубанчук извинился, что потревожил Максима Петровича так поздно, но ничего не поделаешь, встретиться им было необходимо: речь пойдет о Свете. И пригласил зайти.

В двухкомнатной квартире с тесным коридорчиком Заремба сразу же почувствовал застойный дух холостяцкого жилища. Заремба видел Рубанчука дважды, в ту первую встречу у кинотеатра и недавно, когда отвозили Свету. Он вышел к ним в белом халате, в белой шапочке, деловой, с выражением служебной торопливости на грубоватом лице.

— Хотел с вами познакомиться, Максим Петрович, — сказал Рубанчук, когда они уселись друг против друга в кабинете в зеленоватых сумерках настольной лампы. — Мы с вашей женой давно знакомы. Извините за откровенность, наверное, раньше, чем вы поженились.

Сказано это было так бесхитростно, что Зарембе сразу стало легче. Ни тени смущения, ни малейшей фальши. Старые знакомые. Ну и что из этого? Заремба, сухощавый, узкоплечий, со светлой поредевшей шевелюрой, смотрел на крупного, мускулистого Рубанчука, словно ученик, который пришел навестить своего учителя. Повсюду книги, письменный стол завален папками. «Он, конечно, знал о Валиных чувствах к нему, но это было так давно, что он уже о них и забыл, — мелькнуло в голове Зарембы. — И письма свои к нему, она, наверное, писала, не отсылая. Чушь какая-то! Чего только не бывает в молодости…»

А Рубанчук, глядя на своего симпатичного, побледневшего от переживаний гостя, думал о том, что и мир, и любовь, и добрые взаимоотношения между людьми приходят со временем, и Валентина, наверное, уже забыла о своей безумной страсти, ей хорошо живется в семье, и если бы Свете стало лучше, если бы операция закончилась успешно, то семью Зарембы можно считать счастливым браком. В душе Рубанчука не было ни грамма вины перед Зарембой, и он мог открыто смотреть ему в лицо, вести с ним беседу на равных, говорить только о Свете.

Рубанчук обещал Богушу выяснить окончательное решение Светиных родителей. Иными словами, родители должны были узнать обо всем, услышать всю правду, всю опасность и неопределенность, связанную с предстоящей операцией. Решиться на такую откровенность с матерью Рубанчук не мог. Ему был нужен отец, этот похожий с виду на подростка заводчанин, человек, о котором Рубанчук слышал немало хорошего. Тут обойдется без сантиментов, без морального долга за прошлое, которого, кстати, и не было.

— Я вас слушаю, Андрей Павлович, — прервал мысли Рубанчука гость и удобнее умостился в кресле.

— Какой вы официальный, — улыбнулся Рубанчук.

— Извините… мне не совсем удобно… Вы — директор института, человек с мировым именем, а я… — развел руками Заремба, — едва ли не ваш проситель.

— Ну, это вы уж чересчур, до мирового имени мне еще ух как далеко! — Рубанчуку было приятно, что гость о нем такого мнения. Но как приступить к самому важному? Непросто сказать всю правду… Казенными словами отцовское сердце не проймешь. — Да вы и никакой не проситель. Больше того, хочу вас поздравить!

— С чем же? — как о постороннем, спросил Заремба.

— С орденом.

— Откуда вы знаете? — удивился Заремба.

— Слухами земля полнится! — улыбнулся Рубанчук. — Скажу вам, Максим Петрович, мы порой даже не представляем себе, насколько люди близко связаны друг с другом… Есть, есть у меня свои источники. И очень даже надежные. — Рубанчук заметил тень, мелькнувшую на лице Зарембы. — Ну, хорошо, не буду скрывать. Одна моя знакомая журналистка, хорошо знающая вас и ваш завод, да и вы ее знаете — Антонина Владимировна, считает эту награду очень и очень своевременной. Она так и сказала мне. Поздравляю!

— Награда не только моя, — ответил слегка смущенный Максим. — Правда, дали орден мне одному, но цех-то работал успешно и без меня, когда я был в загранке. Это, наверно, не совсем справедливо.

— Справедливость — вещь трудно постижимая. Главное, что она в данном случае нашла порядочного человека. — Рубанчук уверенно повторил: — Да, да, порядочного!

Максим опустил голову, промолчал. Вспомнил, как несколько раз к ним в цех действительно приходила корреспондентка городской газеты Антонина Владимировна Богуш, писала о Пшеничном, нашла в нем героя наших дней. Симпатичная девица, умная, бойкая в разговорах с рабочими. Расспрашивала, интересовалась «болевыми» точками цеха. А их, этих точек, хватает! Разве обо всех расскажешь?.. Потом, когда появилась статья о Коле, обратила свой взор и на него, Зарембу, нашла для себя новый материал. Вот он и поведал ей историю о сердечном клапане. Был однажды такой случай, давненько, еще в его бытность рядовым токарем. Явился к ним в цех старый хирург. Помогите, говорит, друзья! Мне бы клапанчик для сердца соорудить. Сперва металлический, а потом — из пластика. Тут руки нужны особенные, чувствительные, умеющие улавливать микронные величины. Есть у вас такие умельцы, а? А сам на Зарембу так пронзительно, чуть ли не с мольбой смотрит. Будто угадал, что именно он, Максим, владеет искусством микронной точности. Потом пригласил Зарембу к себе домой. Разложил на столе атлас человеческого тела — какие-то розовые, синие жилки, мускулы, холодный оскал челюсти, впадины вместо глаз в черепе. Ужас! И все это пришлось Максиму досконально изучать, ко всему присматриваться, потом далее сходил в анатомичку, побывал на лекциях профессора, сидел, замерев, в большой аудитории, где парты амфитеатром, студенты в белых халатах и шапочках. Целый месяц штудировал медицину, пока постиг главное: куда и как пришивается-вшивается этот самый клапан. Потом по чертежам оттачивал, подтачивал, подгонял, уменьшал, портачил и начинал все сначала. Профессор являлся на завод раза по три на день. На проходной его уже знали и пропускали свободно. И наконец — готово! «Милый вы мой человек! — глаза у профессора по-стариковски слезились, он жал сухонькой ручкой крепкую Максимову ладонь. — Вы даже не представляете, скольким несчастным спасете жизнь. Дай бог вам этого горя никогда не изведать. Спасибо, родной вы мой! Спасибо!» Не мог знать Максим всех тонкостей медицины и как там было дальше с клапаном. Но горя своего он не избежал. И сидит вот теперь в кресле напротив Рубанчука, ждет от него окончательного приговора.

Рубанчук внимательно наблюдал за Максимом. Заговорил тихо, словно боясь громким голосом испугать Зарембу. Рассказал о здоровье Светы, о ее общем состоянии. Потом дошел и до почек, самой тяжелой ее болезни. Хотя врачи и сделали все возможное, но тем не менее воспаление перешло на вторую почку. И процесс остановить никак не удается. Нужна срочная операция…

— Вы говорили об этом Вале? — перебил Максим.

— Я сегодня ей об этом сказал… Да, Максим Петрович, операция и только операция.

— Правильно, — вздохнул Заремба. — Лучше все знать сразу, чем потом… Если нет другого выхода… делайте операцию. — Голос его стал решительным. — Только не тяните. Такую болячку, я знаю, далеко не отгонишь… А Валя что сказала вам?

Вот оно, самое главное.

— Она согласилась… Но, Максим Петрович, дело в том, что я ей не все сказал. И поэтому вызвал вас.

Рубанчук снова начал издалека, коснулся Светиной болезни в историческом, так сказать, плане, вспомнил пересадки сердца Барнарда и других ученых, которые от чуда перешли к обычным делам, проложили дорогу в новую эпоху. Наука не стоит на месте, поскольку этого требует жизнь. Вот как сейчас. Нет подходящей для Светы почки. Все предлагаемые в центре консервации экземпляры (он так откровенно и сказал — «экземпляры») по иммунологическим данным неприемлемы. Найти нужную за короткое время едва ли удастся. Светина жизнь угасает, температура скачет, каждую минуту может начаться общая уремия. И поэтому они решили пойти на применение новой сыворотки…

— Совершенно новой? — робко переспросил Заремба.

— Мы считаем, что она поможет преодолеть реакцию отторжения.

— Так что же вы хотите от меня, Андрей Павлович? — недоуменно спросил Заремба с легкой раздражительностью или, скорее, страхом, боясь, что если разговор продлится дольше, ему, Зарембе, возможно, придется услышать более страшное. — Я в этом деле совершенно не секу, как выражается один наш технолог.

— Да вам и не надо ничего сечь. Вам надо только верить. Верить, понимаете? И пусть ваша жена тоже верит. Мы хотим, чтобы вы объяснили это жене, дали свое согласие и были готовы ко всему… Вот какую тяжелую миссию я на вас возлагаю, Максим Петрович.

Заремба понял, о чем его предупреждают. Но понял и другое: от него хотят не просто согласия, его посвящают в таинство, приобщаясь к которому, он должен взять на себя равную со всеми долю ответственности.

Наступило молчание. Постепенно страх растворился, сделалось как-то свободнее, появилось чувство признательности к Рубанчуку, чувство уважения к его деликатности. Когда человек ожидает беду, а оказывается, что беды может и не быть — это же замечательно, и хочется открыть душу, поговорить о самом обыденном, о службе, о заводе, о новой технологической линии, на которой вскоре появятся новые станки с программным устройством, системой корректировки, появятся роботы… Или вот, например, спросить у Андрея Павловича, как они тут в институте? Что у них интересного? Там во дворе Заремба видел какую-то стройку. Дом жилой, что ли? Странно, когда ни идешь — все без движения, кран будто спит, рабочих не видно…

— Это мое больное место, — нахмурился Рубанчук. — Если хотите, бюрократия в действии. Четвертый год строим новый хирургический корпус. Так называемая «незавершенка». Хоть за эти вещи теперь и бьют беспощадно, но моих строителей ничем не прошибешь. Или дураки, или отпетые проходимцы.

— Погодите, вот припечет как следует этим вашим дуракам, — улыбнулся Заремба, — почка там заболит или печень распухнет — сразу прибегут к вам, как миленькие. И рабочие найдутся.

— К сожалению, вы правы, — невесело покачал головой Рубанчук. — Сколько у нас еще казенных душ! Им государство миллионы дает, новейшую технику, работай, дерзай, а они прохлаждаются себе. Или ублажают тех, кто им лично выгоден. Ничего не могу поделать с этим чертовым Кушниром…

Заремба насторожился. Какой Кушнир? У них в цеху имеется свой Кушнир… Выяснилось, что это управляющий строительным трестом.

— А отчество его случайно не Петрович? — поинтересовался Заремба.

— Угадали. Василий Петрович.

— Ну, вот и закольцевалось, — с недобрым удовлетворением заключил Заремба. — Два Кушнира пара. Брат от брата недалеко ушел. Мой начальник тоже с особым прицелом. Хороший инженер, имеет опыт, среди коллектива, вроде бы, в почете. А вот шагу не сделает, если прямой выгоды нет. — Заремба помолчал. — Впрочем, меня Анатолий Петрович должен бы послушать. Я в некотором роде для него недреманное око. Председатель цеховой группы НК.

— Уточните. У нас ДНК — это дезоксирибонуклеиновая кислота…

— Нет, у нас намного проще, — засмеялся Заремба. — Возможно, я тоже являюсь кое для кого этой кислотой. Вытравливаю, выжигаю… Народный контроль! — Он вздохнул с грустинкой. — Должность, конечно, не подарочек. Но увы…

— Извините, вы что-то начали о Кушнире, — вернул его к начатой теме Рубанчук.

— Да, я попробую поговорить со своим начальником. Пусть нажмет на родного братца. — Заремба поднялся. — Постараюсь оказать вам эту минимальную услугу.

Рубанчук был смущен. Ему вовсе не хотелось извлекать пользу из положения врача-спасителя, не хотелось, чтобы разговор с хорошим человеком переходил в какой-то торг.

— Но я от чистого сердца, поверьте, — смутился и Заремба.

— Думаю, вы напрасно собираетесь утруждать себя. Вы же понимаете, что в конце концов корпус будет построен. Рано или поздно. Конечно, хорошо, если бы раньше.

— Ладно, — произнес Заремба, выходя в коридор. — Будем считать, что мне представился случай помочь не только Светочке, но и вашему институту в целом. Как пишут братья-газетчики: помочь  л ю д я м.

— Разве что  л ю д я м, дорогой Максим Петрович, — с облегчением сказал Рубанчук и крепко пожал ему руку.